Держась за Олину руку, сел Алёша на теплой земле. Ни слова не говорил он, оглядывая залитый золотистым светом воздух и лесную поляну.

ВЕСНА! После всех кошмаров, после холода, после безумия — ВЕСНА!

Он ощупывал руками мягкий ковер трав, и было всё вокруг зелено — молодые листочки покачивались на деревьях. В свежем воздухе витала единая мелодия, она неслась из глубин леса, где разговаривали меж собой звери, она лилась из небесного шатра, где парили окутанные синевой птицы.

Посмотрел Алеша на Олю, на старца Дубрава, увидел крестьянина Тимофея и двоих детишек малых, которые играли неподалеку с Жаром. Улыбнулся Алеша слабо, вновь вглядываясь в милые черты Оли… Она изменилась: лицо стало совсем худеньким, щеки ввалились, черты заострились, а глаза покраснели от пролитых слез, от бессонных ночей. Но все же глаза были прежними…

Некоторое время Алеша ничего не мог говорить; потом руки его дрогнули, и он закрыл ими лицо.

— Алёша, что ты? — прошептала Оля. — Ведь Весна…

— Да — прекрасно кругом! — неожиданно громко, и с болью выкрикнул Алёша.

Детишки перестали играть и испуганно на него взглянули; Жар, виляя огнистым своим хвостом, подбежал, но в нескольких шагах остановился неуверенно. Вот Алёшины плечи затряслись от рыданий.

— Оля, Оленька. Ты должна понять — я чувствую, что — это Настоящая Весна, и — Настоящая Ты. Но… Я всё-таки боюсь, что разобьётся опять…

Вот вспорхнула с ветви птица, ветвь качнулась, и на мгновенье залегла рядом с ней тень — Алёша дёрнулся, вскрикнул, вновь закрыл лицо ладонями, сжался — ему показалось, что — это не тень, но трещина прорезалась сквозь весну, сквозь мироздание. Спустя несколько мгновений, Алеша зашептал:

— А мне показалось, что опять… Олечка, ты только скажи — я, когда в забытьи лежал — я не говорил ли чего-нибудь?..

— Говорил ли ты что-нибудь?.. Нет… Я все эти месяцы очень, очень хотела твой голос услышать.

— Месяцы… — тихо повторил Алёша, и вновь вздрогнул от чего-то незначительного. После некоторого, напряжённого молчания. — …Стало быть, ничего не знаешь, и…

Однако, договорить Алёша не успел. Уже в следующее мгновенье он дико вскрикнул, и попятился — весь бледный, трясущийся — он выставил перед собою руки, и на него глядеть то было жутко. Казалось, он сейчас разорвётся, рассыплется; казалось — не может человек с такою мукою жить. Вот прорвались мученические слова:

— Ну вот, ну вот… Теперь уж всё! Победило Оно меня! Победило меня Зеркальное Поле!..

Он медленно-медленно отступал, и весь трясся; все оглядывались, стремились понять, увидеть причину его волнений. Им казалось, что всё осталось по прежнему — всё весна, всё родные лица…

А Алёша увидел Николушку. Того самого — высокого, стройного юношу, ради которого в кошмаре Зеркального Поля, Оля бросила его, Алёшу. Правда, одежда Николушки была не столь уж богато украшена (не было ни золотых цепочек, ни драгоценных камней как в кошмаре), но всё же это была весьма дорогая, можно даже сказать щегольская для крестьянского сына, одежда. Николушка появился неожиданно, словно из воздуха появился — на самом деле он всегда так двигался — ходить, чтобы и веточка не треснула, и зверь чуткий не приметил, было ему в удовольствие, и на охоте часто помогало. Он, жизнерадостный по характеру своему, до этого бегал к речушки, проверял снасти, и хотя улов был совсем невелик — возвращался со счастливейшей улыбкой, которая только усилилась, когда увидел он, что Алёша наконец очнулся, и даже не заметил мучительного его состояния (настолько оно ему было чуждо). Голос у него был очень громкий, красивый:

— Ну, вот наконец и дождались. Меня Николаем зовут. А лучше — Николушка. Так меня например Оля величает…

Алёша завопил. Он орал страшным, нечеловеческим воплем. От этого вопля взмыли с тревожным щебетом птахи не только на этой поляне, но и много окрест — так что воздух разом наполнился их криками, и стремительными, юркими телами. Оказывается, на краю поляны, привлечённое Олиным голосом, блаженствовало в потоках солнечного света оленье семейство — теперь они вскочили, умчались. Также, в бегство ударились и несколько заячьих и беличьих семейств.

Алёша продолжал медленно пятится — он и сам не осознавал, что пятится, но когда спиною уткнулся в ствол стоящей на краю поляны берёзы, то бешено вскрикнул — ему подумалось, что — это очередное чудище незаметно подкралось сзади, и теперь схватило, чтобы подвести к этой «лже-Оле», "лже-Дубраву", и всем иным «лже». Он стремительно развернулся, и, ещё ничего не видя, ударил эту берёзу, оттолкнул её — сам, бледный, трясущийся, едва на ногах удержался, но тут же впрочем собрался — из всех сил бросился куда-то в заросли.

— Жар, давай-ка! — выкрикнул Дубрав.

Псу не требовалось повторять — огненным потоком устремился он, среди трав и цветов — мчался, делая широкие, длинные прыжки, и, как не старался Алёша — довольно скоро нагнал его, и бросился своему хозяину под ноги. Алёша споткнулся, стремительно покатился — потом он пытался подняться, но у него сильно кружилась голова, а перед глазами всё так и плыло.

— Не-е-ет! — взвыл Алёша, и довольно сильно, ногою отпихнул Жара.

Верный пёс не обиделся, но всё вилял хвостом; вот поднялся на задние лапы, и закружился, и колесом огненным перевернулся — этим он как бы приглашал Алёшу выйти из мрачного своего, поистине адского состояния.

Алёша, отталкиваясь ногами и руками и ногами, отползал до тех пор, пока вновь не уткнулся спиною в ствол какого-то дерева; тогда, чувствуя, что уже не может никуда бежать — он зарыдал тёмными, отчаянными слезами. Он выл:

— Нет — не подходи ко мне! Чудище! Я знаю — внутри тебя — чудище!.. Что сейчас вот деревья эти расколются, и обнажаться под ними чёрные шипы. Что свет этот солнечный — он в круговерть снежную обратится!

В это время, на поляну вышли Дубрав, и Оля — на тень похожая, едва живая; вышел и крестьянин Тимофей, детки же его испуганно из кустов выглядывали.

Дубрав спокойным ясным голосом поведал следующее:

— Зима прошла, стаяли снега, звонкая капель звенела с крыш, ручейки золотились. Черный лес сначала стоял как и полагается ему — черным, но и тогда уже жизнь билась в нем… Все это время ты, холодный, лежал без единого движения, в избе Тимофея…

Тут Дубрав поклонился Тимофею, а тот, держась за свою густую рыжую бороду, отвечал таким же поклоном.

— …Сердце твое совсем не билось… Оля не могла заснуть — все сидела рядом с тобой, дыханием согревала, звала… Несколько раз от усталости падала в обморок, но и в таком состоянии — всё равно звала. Я Молил её отдохнуть, но она не могла оставить тебя ни на мгновенье… Теперь это позади — сегодня чудесный день, Весна! — и мы вынесли тебя из избы на лесную поляну. Ты лежал весь синий, ледяной, но солнце ласкало тебя своими лучами, а из глаз Оленьки падали на тебя золотистые слёзы. Словно живую воду она лила, а потом взяла твою руку и позвала по имени — шепотом звучал ее голос и в тоже время… Я никогда за всю свою жизнь не слышал, Алеша, ничего подобного, мой голос против её шёпота — что шелест травинки, против громового раската…

По щекам Алеши катились слезы, но он не смахивал их и они падали в зеленую траву:

— Да, да, — выдохнул он из себя, — я слышал: этот шепот достиг Мертвого мира, он мне дал сил, а потом…

— А потом она взяла тебя за руку и рука ее показалась мне всеми лучами солнца собранными воедино…

— Да, — плача говорил Алеша, — она меня вернула из кошмара. Верно! Ее ручка словно солнце осветило тьму… Она… она…

Он не договорил, а…

* * *

…Вздрогнул от холода, оглянулся. Позади — чёрная, мётров десяти в высоту стена, заканчивающаяся острейшими, на отточенные лезвия похожими зубцами. В стене — довольно узкий проход, в окончании которого скорее угадывалась, нежели действительно видна была гладкая зеркальная поверхность… и выкованный из чёрного металла страж, который сидел у грани этой поверхности.

— Так значит — это правдой было… — пробормотал Алёша и вздрогнул, огляделся по сторонам — увидел какие-то массивные, мрачные формы, но ещё не осознал, что представляют они — Чунга высматривал — его нигде не было. — Чунг! Чунг!! — закричал из всех сил, но вопль тут же умер в тяжёлом, леденистом воздухе — и только вой вьюги откуда-то послышался. — Ну — это ещё ничего и не значит. Может — он сейчас в том мире; может — с родителями своими сейчас на север пробирается. Надо только подождать…

Алёша собирался выискивать такое место, на котором можно было бы поудобней устроиться — сидеть и ждать, когда же он появиться. И тут голос знакомый:

— Нет надобности ждать, Алёша. Видишь — теперь научился правильно произносить твоё имя. Да — нельзя терять времени. До Врат ещё так далеко.

— Жив! — счастливо воскликнул Алёша, и даже выступили в его глазах слёзы. — Я ведь знал, что жив… Только где же ты?

Он оглядывался, даже и шагал то в одну, то в другую сторону, и всё ждал, что сейчас выступит Чунг, или не совсем Чунг, а тот, слитый с неизвестным, спасённым, но всё равно — милый друг, и Алёша знал, что будет просить у него прощения, и что прощение получит, и был счастлив этим — ведь такая тяжесть с плеч падала… Однако Чунга нигде не было видно.

— Да где же ты?!

— Прямо над тобою…

Алёша вскинул голову, и невольно присел, тихо вскрикнул — метрах в двух над его головою, мерно покачиваясь, словно наполненная солнечным сиянием дымка над поверхностью спокойных вод, покачивалась светоносная вуаль. У вуали не было ни рук, ни ног, ни каких-либо черт лица — просто свет, однако же Алёша сразу понял, что — это Чунг и есть. И первый его вопрос был:

— Что с тобою?

— Просто прежнее моё тело оставлено. Но не стоит волноваться, тосковать; видишь — я же не волнуюсь и не тоскую. Объяснения здесь излишни — они, вместе с моим телом, принадлежат прошлому. Впереди же ждут Врата…

— Да — действительно, не нужно никаких объяснений… Ведь — это я тебе предал…

Алёша поднялся и пошёл вперёд…

Вскоре перед ним открылась новая картина — картина мрачная — захватившая его. Представьте себе, что есть некий прозрачный купол, метров ста в диаметре; и за прозрачными стенами этого куполами рвется в нескончаемой круговерти сильнейшая метель. Снежинки либо несутся по краю, либо исчезают у этой незримой черты, но тут же на их месте появляются новые; так же и сугробы — кажется, что нарастают, но на самом деле — по истечении некоторого времени постепенно оседают неведомо куда. Конечно от метели воздух тёмен, но всё же можно разглядеть, что в центре купола высится исполинское, уродливое, точно разодранное, тёмное древо; тысячи перекрученных ветвей отчаянно дёргаются и скрежещут так, будто они металлические…

И тут, из глубин этого купола прорезался крик. Алёша думал, что выдержит эту запредельную тоску (ведь он же, казалось бы, подготовился к этому); но нет — такого глубокого, щемящего отчаянья ему ещё не доводилось слышать. Казалось, человеческие чувства не могут дойти до такой пронзительности, до такой силы; казалось — это сама преисподняя, истосковавшись по свету, возопила, зовя его в страшных, исступлённых потоках; каждое слово было наполнено бессчётными часами горчайших рыданий, каждое слово кровоточило:

— Приди! Приди! Где ж ты?! Приди!!!

Вот Алёша собрался, сделал шаг вперёд — купол не сдерживал юношу — его словно бы и не было. И всё, что чувствовал и видел потом Алёша, казалось ему уже виденным и прочувствованном прежде, в каком-то далёком-далёком, почти полностью позабытом сне…

…Он, согнувшись от леденистого северного ветра, с упорством делал шаги — всё вперёд и вперёд. Из клубящегося, волками воющего, стегающего ледяными хлыстами снежинок воздуха проступали расплывчатые очертания сугробов, он увязал, спотыкался, падал, погружался в леденистую, тёмную поверхность лицом, и переставал что-либо видеть. Чудилось, будто огромная тяжесть — горные утёсы — наваливалась на его плечи, и он стенал, и он не мог хотя бы немного пошевелиться, но только чувствовал огромную, ни с чем несравненную боль, которой было пропитано всё вокруг и в нём самом. Он рыдал, но и понимал, что рыдания его тщетны, и слёзы сразу же обращаются в ледышки… Горькой и мучительной была эта дорога, но всё же и ей, как и всякой иной дороге в конце концов настал конец.

На Алёшу вновь навалился этот горчайший, нечеловеческий вопль: "-Приди! Где ж ты?! Приди!!!.." — но теперь он разразился совсем близко — так что показалось, будто на расстоянии вытянутой руки разверзалась ревущая, затягивающая его в бездну воронка. Если бы не это, благодатью согревающее его чувство — Алёша без всякого сомненья не выдержал — развернулся, да подгоняемой метелью, бросился бы назад. Но с этой поддержкой он выдержал, и остался на месте, и даже решился позвать негромким голосом:

— Эй, кто здесь?..

Несмотря на то, что слова эти были тут же подхвачены и унесены громогласно взвывшем ветрилом, они всё же были услышаны тем, к кому обращались; и вот уже вскочила, метнулась к Алёше некая расплывчатая, почти бесформенная тень… Однако то, что это тень тут же было оспорено — жёсткие, словно железные, пальцы сомкнулись на его плечах, сомкнулись словно клещи. Над ним склонилось нечто, но лица Алёша не мог различить; казалось, что за некое невообразимо долгое время черты попросту были снесены ветром. И этот некто выл:

— Ты знаешь, как зовут меня?! — и не дожидаясь ответа, как величайшее проклятье, грянул имя. — Иван!.. Ну, не узнал ли ещё, государя своего?..

— Нет! Нет! — простонал Алёша.

— Да как же, а дерево то, а?! Как же ты помочь можешь, когда ничего не знаешь?!.. Или Там уже все позабыли про меня?! Да разве ж можно про эту боль позабыть?!.. Ведь это ж — Одинокая Берёза…

Да — конечно Алёша, как, верно и каждый на Руси живущий, знал историю государя Ивана, которого звали сначала Светлым, а потом — Тёмным. Это одна из самых трагичных историй, из всех сказаний старины. В финале своём она правда сияла, как весенний день… История эта изложена в ином месте (а она действительно достойна подробного изложения), потому скажу только, что Алёша, вобравший её, как говориться, с молоком матери, был поражён:

— Как — вы государь Иван тёмный… то есть я хотел сказать…

— Государь чего?! — взвыл голос. — Государь пустоты!.. Ты пришёл только большую муку мне! Мучитель! Ведь ты ничего не знаешь!!! Изыди! Прочь!.. Про-очь!!!..

Руки разжались, и оттолкнули Алёшу — он перевернулся, упал в сугроб, но вот уже вновь был на ногах и, бешено сопротивляясь нажиму ветра, стал продираться обратно — он жаждал увидеть Одинокую Берёзу, он жаждал узнать эту историю до конца. Мучительно, почти невыносимо было продираться сквозь этот беспрерывный, ураганный нажим; но вот увидел-таки: этот непроницаемо чёрный, здоровенный ствол, бессчётные мириады изломанных, передёргивающихся, вопящих отчаянно ветвей — это чёрное древо было древом смерти, древом отчаянья, адским древом — чем угодно, но только не той Одинокой Берёзой, которая в сознании Алёши, да и в сознании всех иных, слышавших эту историю, представлялась прекраснейшим порождением Матери Родной Земли. Однако, Алёше не оставалось ничего иного, как вытянуть руку, и ухватиться за одну, свисающую низко к земле, стонущую ветвь (иначе бы он был снесён ветром). Если ветвь и не была железной, то по крайней мере — была такой же жёсткой, ранящей; об один из шипов Алёша в кровь разодрал ладонь, но даже и не заметил этого — он смотрел на изломанную ветром, мученическую фигуру, которая прильнула к стволу, возле самых скрытых ледовым пластом корней; фигура впилась в этот ствол руками, и отчаянно скребла ими, и рычала, и шипела, и тут вновь грянул этот мученический вопль: "Приди! Приди! Где ж ты?! Приди!!!" — который, верно, прозвучал здесь уже бессчётное множество раз.

У юноши заложило в ушах от этого вопля, но он метнулся вперёд, схватил этого страдальца за плечи, и одним сильным рывком перевернул на спину.

— Выслушайте меня! Это же не Одинокая Берёза!.. Это — древо смерти — колдовское древо! Вы здесь мучаетесь неведомо ради чего!..

— Не берёза?! — дико рассмеялся незнакомец, и тогда же Алёша приметил, что в глотке его — один мрак непроницаемый. — Ты, может, скажешь, что я не Иван?! А?! Что это ты пробирался по полю, а мне всё приснилось?!..

— Я не знаю — быть может — вся жизнь — это сон. Я знаю одно: Одинокая Берёза — счастье несёт

— Так выслушай же, безумец: я продирался к ней бесконечно долго, потом губами приник к стволу. Потом я ждал. Нескончаемо долго ждал, и молил, чтобы пришла Она, Марьюшка!..

— Но… но, если это действительно Одинокая Берёза, тогда я должен её оживить.

— Кто ж ты? Неужто — могучее весеннее божество?! Тогда сбрось скорее оболочку этого измождённого юнца, который и против ветра-то не может выстоять!..

— Я… Я докажу вам… Я… Эй, Чунг!

Чунг сияющим стягом плавно проплыл над головою, и было в нём прежнее, безмятежнейшее спокойствие наполненной солнцем дымчатой вуали — он, словно окошечко в иной, счастливейший мир, вплыл в мучительное переплетение ветвей, и, радуя глаз, засиял там всеми цветами-оттенками радуги. Сияние разливалось по всему этому изломанному лабиринту, и постепенно умолкал адский стон — казалось, Чунг шептал измученным ветвям колыбельную, и они действительно находили успокоение — в долгожданный сон погружались. Алёша улыбнулся было, но тут вновь впились в его плечи раздирающие пальцы — сильнейший рывок, и надвинулся этот мученический лик:

— Останови это немедленно! Слышишь?! Я приказываю тебе — останови это!.. Останови!!! Он не оживляет — он усыпляет!

— Значит, просто не может оживить. Так ведь, Чунг?

— Нет — это не в моих силах… Смерть слишком глубоко, слишком давно поразила Её.

— Вот, понимаете теперь… — из последних сил стенал Алёша. — Ведь лучше же покой, чем этот скрежет. И вам, право, лучше успокоиться.

— Немедленно останови! Я, Государь Иван — приказываю…

— Чунг, оставь!

Чунг также спокойно как и появился, растворился в зловещем снежном кружеве; некоторое время на ветвях ещё видели тёплые радужные цвета, но они блекли, вымораживались, ветер с остервенением срывал их, на лету обращались они в тёмные сосульки… И снова застонали, заголосили ветви; мучительный скрежет-вопль сорвался с них.

— Во-от! — безумно, остервенело закричал мученик со стёртыми чертами лица. — …Пусть лучше так — в этом есть хоть какая-то жизнь, хоть какая-то надежда!..

И в очередной раз разжались, оттолкнули Алёшу руки; но на этот раз юноша удержался на ногах; и. заскрежетав зубами, бросился за этим «государем», который вновь уже вцепился в ствол, и вновь зашёлся в своём, веками тянущимся, пронзительном вопле. И уже почувствовал Алёша положенную ему на лоб Олину ладошку, уже и дыхание её молочное почувствовал. Но он не остановил своего движения — он, собравшись, бросился на «Ивана», и захрипел:

— Я возьму вас с собою! Я не позволю вам так страдать!..

* * *

— Оля, что я никого с собою не принёс? Никого здесь нет, а?!..

Алёша вскочил с кровати, на которой до этого лежал, и водил руками в воздухе, и оглядывался, всё ещё надеясь увидеть в спокойной крестьянской горнице того страдальца.

— Нет, нет, миленький — ты один вернулся.

— Что ж — выходит, мне скорее надо назад, к нему — потому что… Что ж это — опять зима?.. Проделки Снежной Колдуньи?.. Или ещё целый год прошёл? Иль десять лет? Иль я — это уже вовсе и не я?..

И действительно — было от чего усомниться в реальности происходящего — по стенам чувствовались удары ветра, а окно одной половиной было завешано плотным ледовым узором, другая же половина была кем-то отогрета, и виден был заметённый большими сугробами двор — носились по этому двору снежные вихри; и откуда-то из низко-низко провисшего непроницаемого тучевого покрывала валил и валил снег — никаких следов весны там и в помине не было — казалось, зима в самом разгаре…

— Ах, да. — вздохнула Оля. — Это всё началось, вскоре после того, как тебя спящим из лесу принесли. Всё небо тучами завесилось, ветер завыл, и… вот сам видишь. Но ты только не бойся, Алёшенька — это не Снежная Колдунья. Старец Дубрав говорил, что в Ночь Большого Полнолуния мы её хорошо припугнули…

— Ну а что ж это? Где Старец Дубрав?

— Так он и пошёл выяснять, что такое случилось.

— А зачем ты меня разбудила? — ледышка кольнула измученное Алёшино сердце, но на этот раз обошлось без сильных приступов — он подавил в себе злое чувство, пробормотал. — Впрочем, если бы получилось… Если бы удалось его оттуда вытащить!.. Оля, ты только представь себе — только что, в Мёртвом мире, я встретил государя Ивана Светлого (его ведь Светлым по прошествии стольких веков почитают)… Да-да — того самого, из "Одинокой Берёзы". Он страдает, Оля! Как же он страдает!.. Все мои страдания по сравнению с его — ничтожны… Он всё зовёт её, Марьюшку!..

Как часто с ним бывало, Алёша поглощённый своими чувствами, не слышал как распахнулась дверь, как взвыл ветер. Меж тем, в горницу вошли: старец Дубрав, и Ярослав. Что касается Ярослава — он, за прошедшее время, мало изменился — разве что пламень в очах стал ещё более неистовым. И мальчик этот, как переступил порог — бросился было к Алёше, но Дубрав приложил ему палец к губам, и Ярослав, не без труда сдержался — таким образом Дубрав услышал почти всё, что сказал Алёша Ольге (что касается Ярослава, то он был настолько взбудоражен, что едва ли что-нибудь понимал).

— Вот значит как… — подходя к кровати, на которой сидел Алёша, проговорил Дубрав. — …Вот ещё одно интересное дело… Хм-м… Сдаётся мне, что то, что я недавно услышал от лешего, чудеснейшим образом переплетено с рассказанным тобою…

— С лешим?! — Алёша вскочил навстречу ему. — Так вы с лешим, значит встречались?.. Ну и что, объяснил он, почему снова зима надвинулась?.. Это ведь не от Снежной Колдуньи.

— Нет, нет. Более того, скажу, что вся земля родимая сейчас цветёт, сияет, птичьими трелями заливается; одним словом — благодать весенняя, по всей родимой земле!.. И только здесь, в деревне Темнинке нагрянула зима. Причиной тому ты, Алёша, и леший. Собственно: всё из-за криков твоих… Вспомни, как… вопил ты, когда что-то тебе почудилось… Когда ты кричал-надрывался в лесу, когда берёзку ударил — ты много зла причинил… Это в глубинах Тёмного леса деревья высятся огрубевшие, безжалостные, тёмным колдовством пропитанные, здесь же всё нежное, хрупкое, восприимчивое — совершенно чуждое таким вот исступлённым чувствам. Столько мрака, сколько ты тогда выплеснул, не под силу выплеснуть никому из иных, не бывавших в Мёртвом мире людей — и древа, и травы и земля — глубоко пропитались этими чувствами, как ядом; конечно и в следующую весну всё там расцветёт, но внимательные глаза приметят блеклость, болезненность; несколько лет понадобиться матушке-земле, чтобы залечить эту рану… А леший — он как и всякий леший людей недолюбливает — после твоей выходки нажаловались на тебя птахи да зверьки, вот он и наслал на Темнинку зиму — сам видишь, что на улице твориться.

— Что ж он хочет?! Как исправить это могу?! — горестно воскликнул Алёша.

— Тише-тише. А то и глядеть то на тебя страшно… Я сейчас к лешему выходил (он, между прочим, вокруг деревни носится — всё колдует). Он мне и заявил — пусть мол этот Алёша сам придёт — только с ним и стану говорить; да ещё добавил — я тебя мол, знают — ты Старец Дубрав, а будь кто иной на твоём месте — и этого бы не сказал, а сразу в снежинку превратил бы…

Пока шли по заметенным улицам, к окраинам, Дубрав, который, стараясь не отставать, шагал вслед за ними, пояснил, что этот леший есть управитель только самых окраин Тёмного бора, к которым и примостилась Темнинка, что ж касается главного лешего, который правил древними чащобами — его разве что Баба-Яга видела…

Но вот и последний, обнесённый двухметровыми плотными сугробищами домик остался позади; и открылось, что вся эта зимняя мрачность оказалась заключённой в куполе, за которым действительно всё золотилось; казалось — там плещется, переливается благодатное солнечное море.

— Благодать то какая… — мечтательно прошептала Оля. — Вот так же и мы, Алёша — пока в жизни — идём да страдаем, но жизнь нашу подобная благодать окружает и нет ей ни конца ни краю…

— Пойдём туда скорее — мне надо этого солнца! — волнуясь, воскликнул Алёша, и бросился было вперёд, за пределы этого купола, но…

Тут начал усиливаться рокочущий, словно из глубин земли прорывающийся голос рокочущий какие-то слово, а вскоре появился и сам леший. Он был не более метра ростом, и походил на проворный, забавно размахивающий древесными ручками да ножками пень. В ручках у лешего был зажат белый посох, волосы лешего были длинными густыми и грязными — больше всего напоминали свалявшийся древний мох. За этими волосами да бородой лица почти не было видно…

Леший так увлечён был своим колдовством, что пробежал бы мимо, если бы Алёша не окликнул его:

— Эй — это ведь меня вы искали. Я — Алёша.

Леший тут же бросился к ним, и, оказавшись рядом с Алёшей, вдруг вырос метра под три — ставшие здоровенными ручищи обхватили юношу и подняли в воздух.

— Нет — пожалуйста, не делайте ему ничего дурного. — взмолилась Оля. — Знали бы вы…

— Да знаю, знаю… — неожиданно добродушным тоном отозвался леший. — Потому и решил на тебя взглянуть…

— И снегопад, чтобы меня выманить устроили?! — воскликнул Алёша.

— Ну уж нет! Если бы только это хотел, устроил бы как-нибудь попроще… Нет — это хороший урок и тебе, и всем жителям Темнинки…… Слушай меня внимательно: будет тебе одно задание или загадка — как хочешь называй… Раз уж плеснулся ты ядом, раз отравил прекрасный день стольким птицам, да зверям — изволь исправить. Взамен тёмному, оставь светлое… Не на день, не на месяц — на года, чтобы, когда и не станет уж тебя, осталось что-то людей радующее. Большего не скажу…

— Так если бы… — начал было Алёша, но леший прервал его. — Условия таковы: коли выполнишь — будь свободен. А нет — заморожу.

— Ах, как вы можете! — воскликнула Оля.

Алёша продолжал прежним тоном:

— Вот если бы у меня был такой же чудный голос как у Оли, так спел бы песнь, или просто слова нежные произнёс…

— Нет-нет! — прогремел, ставя его обратно на землю, леший. — За неверное предложение, мог бы сразу заморозить. Но так не интересно… Постарайся-ка по второму, да помни, что на этот раз никакой поблажки не будет.

Алёша прикрыл глаза, пытался собраться с мыслями, но мысли и не думали собираться — носились лихорадочно; тогда Оля приникла губами к его уху, и вдохнула два слова:

— Одинокая Берёза.

Алёша сразу всё понял, и воскликнул:

— Вот оно — моё решение — мы посадим дерево. Берёзу… В общем — это и не важно, какое — можно и осину, и сосну, и рябину, и ольху, и клён, и кедр, и дуб, и тополь, и ясень, и каштан, и вяз… Любое дерево можно посадить, можно и все их; но в этом дереве мы оставим частичку себя. Мы выбрали берёзу.

— Угадал! Угадал!! Угадал!!! — несколько раз оглушительно громко прокричал леший, и тут поднял в древесной своей руки белую палку.

С ее кончика сорвался поток радужных брызг, поднялся вверх, и так же легко, как орёл паутину, разорвал ту, казалось бы массивную и несокрушимую тучу, которая нависала над Темнинкой. И тут же хлынуло изумрудно-яркое сияние большого мира, закапала с крыш, весело блещущая, и всё усиливающаяся капель. Вместе с птичьим перезвоном, распахнулись двери многих домиков, выбегала детвора, выходили дети — раздались счастливые голоса, смех — но тут же и оборвались — увидели лешего, с криками бросились хорониться в своих избах.

Тут в руке лешего появился белейший и уже раскрывшийся несколькими крупными, нежными листьями берёзовый росток, и Оля, светло улыбаясь, проговорила:

— Ну что ж, прямо сейчас и посадим… Только место надо выбрать.

— Нет — и выбирать, и сажать будете вы сами. Можете взять лопаты, и ходить, выбирать… сколько вам будет угодно; я же издали буду наблюдать; быть может и ветерком над вашими головами пролечу… Ну всё — больше на людей я не гневаюсь, а потому оставлю Темнинку — не стану больше пугать её жителей…

И после этих слов, взмахнул леший руками, и обратились руки его в крылья ястребиные, и сам он в ястребом обратился, в воздух взмыл, да и канул в небесах солнцем обильных. Тут только Алёша почувствовал и увидел, что руку его нежно греет оставленный лешим берёзовый ствол.

А к ним уже подбежал Ярослав:

— А я всё слышал! И домой успел сбегать! Держите лопаты. — и он действительно протянул две лопаты, которые схватил в амбаре Тимофеева дома. — А мне с вами можно?..

— А отчего ж нет? — улыбнулся Дубрав, который, казалось, помолодел лет на тридцать в этом весеннем сиянии.

Место для посадки выбирали не долго. Сразу же, как сделали первые шаги в этот сияющий мир, некая незримая сила повлекла их в сторону полей, которые за окраинами Тёмного леса распахивались.

Конечно тут им стало жарко и сняли они зимнюю одежку, повесили на ветвях окраинных деревьев; Алёша, оставшись босиком, словно мальчишка, со смехом бросился вперёд — и такое удовольствие было бежать по этой прогретой солнышком, взошедшей уже первыми травами земле, отбежав шагов на тридцать он повернулся и прокричал:

— Так бы, кажется и обнял всю её, родимую матушку землю… — и засмеялся — впервые за долгое время разразился этим действительно счастливым, звонким смехом.

Оля мягко улыбнулась ему в ответ, и проговорила:

— А вон и речка — Сестрой её величают…

И, не сговариваясь, в одно мгновенье все они почувствовали, что на берегу этой небольшой, насквозь прозрачной, веющей живительной прохладой речушке и надо посадить берёзку. Взялись за лопаты, и в скором времени была уже вырыта подходящая яма; причём при рытье не только сил не потеряли, но ещё и новых набрались — земля дышала на них так ароматно, словно только что испечённой из некой солнечной муки пышный каравай. Тут ещё и Жар примчался откуда-то со стороны деревни, и принялся носиться вокруг, подобно некоему весеннему, из животворного пламени сотканному божеству.

Их лица обласкал нежнейший ветерок, и Дубрав, улыбнувшись, проговорил:

— Ну вот — это леший, он нас труд благословляет.

— Хорошо раз так… — негромко проговорил Алёша, и опустил голову — вот опустился на колени перед тоненьким берёзовым стволом, обнял его ладонями.

— Чувствуешь, какая в нём сила? — улыбнулась Оля. — Пройдёт года — взойдёт высокая, стройная, раскидистая берёза. Столько тихой, блаженной радости подарит она тому путнику, который устанет, да присядет отдохнуть возле её ствола. Сколько вечной мудрости пропоёт ветерок в её кроне… Как хорошо в мире, правда?..

— Да… — шёпотом ответил Алёша, и по измученным, впалым его щёкам покатились слёзы. — Только… только не будет она здесь расти… Сейчас я её в Мёртвый мир возьму… — и уже громко, едва не криком. — И не вздумайте меня останавливать! Я всё это уже твёрдо решил! Ему, Ивану, нужна эта берёза! Она не замёрзнет — нет — я чувствую — в ней такая сила!..

Тут усилился, зашумел в окружающих, невысоких ещё травах ветер:

— А ты, леший!.. Конечно в твоей власти лишить меня жизни, заморозить; но я всё равно должен ему помочь, потому что он безмерно больше моего страдает! ВСЁ!!! — прокричал как отрезал, крепче перехватил берёзовый ствол, прижался к нему в поцелуе, закрыл глаза, и…

* * *

От могучего ветрового гула сначала даже заложило в ушах. А как этот леденящий ветрило ударил, обжёг хладом! Алёша лежал и чувствовал, что намертво прирос губами к изодранному, покрытому многочисленными наростами, давным-давно уже мёртвому стволу; но чувствовал он также — что внутри него облако… нет — целое небо солнцем наполненное! — и что небо это изливается в этот ствол.

Вот почувствовал Алёша, что светоносное небо, которое было в нём — полностью перетекло в ствол, и в груди теперь — только медальон, да пустота ледяная. Но и ствол уже не был прежним — он согревал, — железно-жёстким, но самым благодатным из всех стволов, которые когда-либо доводилось обнимать Алёше. Он уже мог отстранить губы, но не делал этого — целовал и целовал, пытаясь утешить своё исстрадавшееся, обмороженное сердце. Вдруг понял он, что нет уже ни свиста ветра, ни этих страшных, протяжных вековечных воплей — где-то близко пели соловьи, да травы благодатно, успокаивающе шелестели — послышался ему голос девичий — прекраснейший из всех… верно Олин?.. А потом негромкий, но мелодичный, бархатно-успокоенный мужской голос:

— Ну, вот и всё… Вот и позади страданье… Теперь искуплено всё… А была ли мука, была ли горечь?.. Была ли та жизнь далёкая, неразумная?.. Да нет — пожалуй что и не было — всё сон. А если даже и было, что ж с того?.. Было да прошло, и теперь не вернётся. Всё одно сон… Ну вот и пришёл к тебе, родимая. Долгими были странствия мои, но теперь, всё позади…И вот я стою пред тобою на коленях. Снизойди, возьми мою руку, и мы побежим по полям…

В голосе была светлая печаль, аурой окутала она Алёшу, и юноша наконец то обернулся, и увидел, что в двух шагах от него, прильнувши к тому же стволу, лежит, и шепчет это некий светлый старец с мудрыми очами. А вокруг — ах, какая светлая, родимая благодать вокруг! Летний день, пшеничные всходы, всё ярко, и с клубящимися облаками, и с переливами птичьих голосов, и так свято будто в храме, в которое вот-вот снизойдёт любимое Божество. Алёша отступил на несколько шагов, оглянулся на ствол Одинокой Берёзы, и понял, что она и была светоносным центром этого храма — ствол жил, переливался своей белизной. И вот — о прекраснейшее чудо! — из ствола выступили плавные, женственные руки, и легли на лоб старца — тот замер, потом прошептал тихо-тихо — но словно тёплым, не умирающим ветром тот шёпот на Алёшу повеял:

— Марьюшка…

А потом Алеша понял, что блаженный полдень меркнет, всё становится призрачным, прозрачным, и проступают жёсткие, режущие контуры Мёртвого Мира.

— Нет! — в отчаянье закричал Алёша и бросился к Одинокой Берёзе, но она была уже безжизненным призраком, тончайшим сцеплением тумана, которое разорвалось, растворилось без следа от его прикосновения — вокруг снова были мрак да холод…

Но вот голос Чунга:

— Поднимайся — ты должен идти. ведь ты так истомился без Мира Снов… Скорее… Скорее…

Алёша вскинул голову, увидел золотящуюся над ним вуаль, улыбнулся печально, сделал шаг вперёд, и… был возвращён.

* * *

— Алёша, мы прощёны… Всё хорошо… — Олин голос нахлынул, словно поцеловал…

Алёша приподнялся, и увидел, что ствол недавно посаженной берёзки прежний: листики молодые на нём колышутся, тихо шепчут что-то. Оля держала Алёшу за руку, словно солнце улыбалась ему, а старец Дубрав рассказывал:

— Как обхватил ты берёзку, да в Мёртвый мир канул — блёклыми её листья сделались, а ствол призрачным стал, того и гляди — совсем исчезнет. Тут ветер ещё усилился — серчал, стало быть леший; того и гляди учинит что-нибудь. Я ж к нему обернулся и говорю: не гневайся, ведь Алёша это ради спасения иного человека свершает; ведь даже зная, что ты его в ледышку обратишь, всё равно — жизнью жертвует, чтобы только спасти того страдальца в Мёртвом мире. И тогда сменил гнев на милость леший. Тогда зазвучала дивная песнь на древнем языке ветра да облаков; и вот потянулись из земли-матушки в берёзкин ствол новые силы — а в ней-то, в земле матушки, силы неиссякаемые. И вновь ствол — налился, вновь, а, впрочем… ты сам всё видишь…

Помолчали, впитывая блаженные минуты спокойствия. Даже и Жар замолк — маленьким солнцем улёгся в травах… Алёша первым нарушил тишину:

— Что ж дальше?..

— А дальше — в дорогу. Уж коли ты выздоровел, сегодня же и отправимся. Телегу нам добрый Тимофей дарит… Но он будет вознаграждён сполна…

* * *

Всё ж они погостили до следующего рассвета. Вечером в просторной избе Тимофея собралось много жителей Темнинки с жёнами и детьми. Они плакали — не хотели отпускать Олю. Вот чудо! Она всё это время не отходила от Алёшиной кровати — но ведь и для них сияла…

Кто одно её слово услышит — словно солнечным, весенним днём посреди зимы лютой одарен будет. Солнышком её называли — слышал то Дубрав, и выступали в его глубоких глазах слёзы — свою доченьку, которую тоже Солнышком звали вспоминал.

Больше всех был печален Николушка. Он ведь полюбил Олю, полюбил как сестру, как частицу себя, нельзя её было не любить; даже и самый чёрствый человек к её свету потянулся бы. Николушка ничего не ел, сидел непривычно мрачный, на вопросы не отвечал; потом вскочил из-за стола, выбежал в совершенно оттаявшую уже Темнинку, но через полчаса вернулся, и уж до самого окончания этих печальных проводов просидел, ни на мгновенье не отводя любящего взгляда от Оли.

И на следующее утро, когда она сидела в телеге — Николушка, сильно бледный (ясное дело — всю ночь не спал) — не сдерживая слёз, шептал:

— Я буду помнить тебя, всегда… Клянусь… Ты знаешь — я только сейчас понимаю — прошедшая зима была счастливейшей в моей жизни. Видеть тебя хоть иногда, слышать хоть изредка твой голос. И даже и не понимал, как был счастлив! А отныне что зимы, что вёсны, всё одно — будут окутаны для меня печалью. Я знаю, ты любишь Алёшу — это прекрасно… Да, да!.. Ты только знай, что в этом мире есть такой человек, который… будет посвящать тебе песни…

— Да что ты… — смущённо засияла Оля.

— Клянусь! Пусть то и печаль, но и счастье для меня… Ну, прощай…

— Николушка! — пропела уже с Янтарного тракта Оля. — Ты ходи к берёзе, которую мы давеча у Сестры посадили. Там Светло!