Когда Катьке исполнилось семнадцать лет, мать выставила ее из дома. Сразу после дня ее рождения, который ей, впрочем, никогда и не отмечали с тех пор, как умер отчим. Она смутно помнила лиловую подарочную бумагу, книжку про паровоз, ребят из класса, с которыми она толком не могла поговорить, потому что еще плохо знала английский.

Гэри, отчим, катал ее на плечах, уронил, она смеялась, потом они резали торт, украшенный марципановой Золушкой. Или Белоснежкой?

Или торт был из ранних, еще советских, воспоминаний, когда они жили в Ленинграде, а вокруг был папа – высокий, бородатый, пахнущий солнцем и табаком?

Катя потерялась в принцессах, тортах и папах.

У нынешней драмы была причина – матери не нравилось, как на дочку стал поглядывать ее очередной сожитель, мускулистый Марк, охочий до любви и такой громкий, что за последний год с ними перестали здороваться соседские бабки. Страстные крики, рычания и ритмичный скрип мешали спать всем – звукоизоляция в дешевом многоквартирном доме была плохая.

Марк был намного моложе мамы, она ревновала, а Катьку никогда не любила. Если бы Гэри не был «чадолюбивым рохлей», она бы шестилетнюю дочь вообще в детдом сдала, не повезла бы с собой в Англию.

Катя хлопала глазами на площадке перед дверью, у ее ног стояла туристическая сумка.

– Тут твои шмотки, – сказала мама по-русски, стоя в дверях и закуривая. – Летние, из теплых ты все равно выросла. В кармане под молнией – сто фунтов и документы. По закону я тебя больше не обязана содержать. Удачи. И чтобы больше я тебя не видела и не слышала!

На ней был красный халат, светлые волосы блестели, смотрела мама не на Катьку, а в точку за ее плечом.

Дверь захлопнулась. Катя всем телом вздрогнула от звука, как от удара.

Июль стоял теплый, Катька три недели спала на пляже, неподалеку от общественного туалета, там можно было помыться горячей водой. Пару раз в день она обходила залы игровых автоматов – из слот-машин иногда высыпалось немного мелочи, веселая музыка бодрила. Кто-то привез в благотворительный магазинчик коробку старых книг и оставил у входа, Катя выбрала себе пару любовных романов и потрепанный «Процесс» (Кафка на фотографии выглядел сногсшибательно красивым). Читала она в «Макдоналдсе» – тут можно было купить один кофе и сидеть в засаде на чужие недоеденные бургеры и картошку фри. Брезгливости она себе позволить не могла.

Там же, на пляже, она познакомилась со Штефаном, сорокалетним немецким серфингистом. У него было красивое тело, проблемы с эрекцией и мотовэн, крыша которого раскладывалась в палатку. Катя помогла ему с его проблемой – повторяя мантру про брезгливость, которой не могла себе позволить. Он взял ее с собой.

Штефану захотелось, чтобы она сделала пирсинг, он заплатил за салон. Кровь из сосков выступила антрацитово-черная, густая, как смола, Катя ахнула от удивления. Девушка-хирург с бритой татуированной головой глядела на кровь завороженно, потом предложила Катьке двадцатку, чтобы она позволила слизнуть.

– Принимаю силу ведьмы, кровь черную, мне покорную, в тело мое, – сказала она, а потом еще что-то на латыни.

Ее язык на проколотых сосках показался Кате теплым, скользким, очень приятным – Штефан так не делал.

– Что это было? – спросила она. – Что ты сказала?

Девушка рассмеялась, махнула рукой.

– Суеверие, – сказала она. – Я из странной семьи. Верим во все и сразу.

Странная девица дала Кате вместе с банкнотой номер своего телефона и велела звонить, если что.

В октябре у Штефана заканчивался отпуск, он возвращался в свой Лейпциг. Катя помогала ему выбирать сувениры для детей – лампу-маяк, лодочку, полированную спираль аммонита, который когда-то провел несколько лет живым существом, а потом сто миллионов – камнем.

Дочь Штефана была на полгода старше Катьки, собиралась учиться на архитектора. Штефан ею очень гордился, показывал фотографии.

Катя подумывала напоследок украсть у него ноутбук, но не стала.

Штефан купил ей куртку и сапоги, «а то скоро похолодает», заплатил за неделю вперед в дешевой приморской гостинице. У парома чмокнул ее в щеку, как дочку, будто не было у них пятидесяти восьми потных замысловатых совокуплений (Катька считала). Телефона или адреса он не оставил и даже фамилии своей так и не сказал.

Неделю она лежала в кровати и спала. Завтрак входил в стоимость номера, она брала по пять добавок, чтобы потом весь день не есть. Читала то изрядно потрепанного Кафку, то «Непослушную узницу любви». Смотрела телик – кулинарные программы и сериалы Би-би-си.

– Что же мне теперь делать, мсье Пуаро? Что же?

– Перепишите завещание, мисс Арундел. Это спасет вам жизнь!

Катя позвонила девушке из тату-салона. В последний момент чуть не бросила трубку, потому что не знала, как представиться. Но та каким-то образом узнала ее после пяти секунд молчания.

– Приезжай, – сказала она. – Мы снимаем дом на троих с сокурсницами. В моей комнате большая кладовка, туда встанет кровать. Ну если ты захочешь спать отдельно…

На темном, блестящем от дождя перроне Катя едва узнала девушку – та была в обычной куртке и джинсах, вязаная шапочка закрывала татуированную голову, кольца из бровей и носа она вытащила – в универе не одобрялось. Ее звали Фрейя, она училась на втором курсе медицинского факультета, ее родители были друидами, веганами, целителями рейке, сновидцами – всем сразу.

Фрейя возила ее в гости к своей семье на Рождество.

Катя навсегда запомнила атмосферу добродушного языческого безумия в их большом, плохо протопленном доме с высокими потолками и запахами сандала, яблок и сладкого крепкого эля, который тетка Фрейи варила в подвале и выдерживала в темных высоких бочках.

Фрейя выбиралась из-под одеяла, приносила горячий глинтвейн в старых глиняных кружках, они пили его прямо с утра, потом спали до полудня, прижимаясь друг к другу, согревая друг друга – на чердаке по утрам от дыхания поднимался пар.

– У тебя большая сила, деточка, – сказала мать Фрейи, сжимая тонкую Катькину руку и проводя длинным острым ногтем по голубоватым теням ее вен, сбегающих от локтя к запястью. – Фрейя говорит, твоя кровь в первые секунды черна, как нефть, и пахнет дымом пожара. Ты можешь исцелять, губить, оборачивать, оборачиваться, если себя не пожалеешь, то даже поднимать мертвых. Твоя мать – ведьма?

Катя вспомнила, как иногда в серых, глубоко посаженных маминых глазах разгоралось глухое оранжевое пламя, будто вулкан под холодной водой, и становилось страшно до обморока, что этот вулкан вот-вот расколет мир вокруг, зальет огнем, вскипятит все живое.

– Моя мать – сука, – сказала она и отняла руку.

Фрейя оплатила ей курсы медицинских лаборантов при университете.

– У меня такой долг за учебу, что пара тысяч к кредиту ничего не изменит, – говорила она. – А у тебя будет интересная и нужная профессия. Ты умная, ловкая. Тебе понравится.

Кате очень понравилось. Особенно гистология – препарат ткани нужно было заморозить, разрезать очень тонко, закрепить и скормить машине, которая делала анализ слайда.

Здоров – болен. Злокачественная – доброкачественная. Родится – не родится. Срочная операция – покажитесь через год. Будет – не будет. Жив – мертв.

Жив – мертв.

Жив – мертв.

Опознавать Фрейю вызвали именно ее, хотя они поссорились полгода назад, Катька уехала и жила на другом конце города с веселым бородатым Джоном, а до него – с красивым чернокожим Мохаммедом. Она хорошо зарабатывала и наконец могла себе позволить собственное жилье и выбор: что есть, пить и с кем проводить время. И брезгливость.

Катя шла по знакомым коридорам морга – ей иногда приходилось спускаться сюда за образцами для лаборатории – и все думала, что спит.

Фрейя, тяжело переживая их разрыв, помногу бегала, утром и вечером. Глушила горе спортивными эндорфинами – алкоголь она не пила.

Семидесятилетняя миссис Саммерз неважно видела в темноте, но все равно поехала в магазин – в доме закончилась собачья еда, а вынести грустного, ожидающего взгляда овчарки Молли она не могла. Моросил мелкий ноябрьский дождь, старуха щурилась в свет фар. Увидев на дороге бегунью (слишком близко! в темном! в темном костюме!), она запаниковала и ударила по педали изо всех сил. Но это оказался газ, а не тормоз…

Катя вцепилась в край простыни, покрывающей разбитое тело Фрейи. В приоткрытую дверь она видела, как поднимают в верхний ряд холодильных ячеек тело миссис Саммерз – старое сердце не выдержало, она умерла через полчаса после Фрейи.

Катя закусила губу до боли, капля черной крови упала на белую ткань. Во рту стало солоно, горько и дымно.

Горький дым поднимался из трубы крематория.

– Не плачь, девочка, – сказала мать Фрейи. – Смерти нет. Есть колесо жизни, мы все на нем распяты. Чтобы вновь подняться к свету и теплу, оно должно пройти сквозь холод и темноту. Ты – ведьма, должна такое чувствовать.

Катя вырвала руку, отвернулась, не хотела про это слушать, она и Фрейю всегда останавливала, когда та начинала бубнить про сверхъестественное.

Конечно, ей было любопытно, она пробовала: двигать взглядом карандаши, оживить засохшую орхидею, услышать мысли Фрейи, наслать на свою мать рак, проказу и геморрой, приманить пугливую белку.

Ничего не получалось, не было у нее никакой силы.

Женщина усмехнулась.

– Предскажу-ка тебе судьбу, девочка-ведьма, – сказала она. – Сейчас… Дай руку…

Катька подпрыгнула, когда та уколола ее в палец кончиком толстого черного карандаша, неожиданно появившегося из кармана.

– У меня диабет, – объяснила она. – Это ланцет, чтобы мерить сахар, не волнуйся, я перещелкнула иголку.

Она выдавила каплю крови, поднесла Катину руку ко рту и слизнула.

Катя расхохоталась от безумия происходящего – они стояли у красной кирпичной стены крематория в яркий ноябрьский день, клены роняли последние листья, пахло близкой зимой, дымом и сырой землей, облако в небе было похоже на голову утки, Фрейю только что кремировали, ее мать собиралась предсказать ей будущее.

– Станешь почти мертвой, когда родишь живое, – глухо сказала та. – Станешь почти живой, когда полюбишь мертвое. А потом освободишься и полетишь.

– От чего освобожусь? – спросила Катька на всякий случай.

– От всего освободишься, девочка, от всего, – сказала старая женщина. – Все потеряешь. Свобода – это и есть потеря всего, кроме самого себя.

На секунду в ее глазах отразились огни крематория, пожравшие тело дочери, уложенное в дешевый фанерный ящик согласно завещанию – Фрейя не любила ничего лишнего. Но тут же погасли, расплылись в карей глубине. На веке дрожала маленькая бородавка. От женщины пахло сыром и гнилыми яблоками.

Катя несколько лет подряд посылала ей открытки к Рождеству, потом перестала.

Катька встретила Джастина в пабе – она с подругами ели подсоленные и сбрызнутые уксусом брусочки жареной картошки, запивали горько-пряным золотистым элем и хохотали во все горло. Джастин долго смотрел на нее через зал с низким потолком, где стены были увешаны старыми фотографиями, гравюрами и отполированным до блеска старинным крестьянским инвентарем. Потом подошел знакомиться.

Джастин был похож на ее отца – каким она его помнила в то солнечное утро своей жизни, когда ей было тепло, радостно, и она чувствовала себя любимой. Потом папа исчез навсегда, «спутался с шалавой из Самары и умотал, не обернувшись», оставил в Катькином сердце дыру, в которую задувало холодом.

Да, наверное, поэтому Катя вышла замуж за Джастина.

Они поселились в маленьком аккуратном домике в гарнизоне морских пехотинцев. Из окна было видно море.

Катю взяли на работу в местную лабораторию. Вокруг были веселые соседи, солдатские жены дружили и устраивали вечеринки. Летом в гарнизоне были гуляния и катания по воде на катерах и длинных транспортировочных «бананах», которые тянет очень быстрая моторка.

Катя взяла фамилию мужа и оформила новый паспорт – Джастин сказал, что зимой они поедут в Болгарию кататься на лыжах, там красиво и недорого.

Но зимой случилось не это.

«Так у меня бывает каждый год, – сказал он. – Депрессия, тоска, я сам не свой. Это после войны в Заливе. Думаешь, легко в людей стрелять?»

Катя не думала, что это легко, он ей рассказывал, через что ему пришлось пройти, она его очень жалела.

Когда он в первый раз ударил ее – хлестнул по лицу так, что она отлетела, – Катя рыдала, но зла на него не затаила: ведь ему было тяжело, он был болен. И она сама была виновата, если разобраться.

Весной ему стало лучше, но он ее все равно иногда бил – потому что теперь уже вроде бы повелось, что можно.

– Смотри, Кэти, до чего ты меня довела, – говорил он, потом извинялся.

Он всегда извинялся.

Сгребал ее в охапку и плакал, как в подушку. Ей было противно, но казалось – она опять не может себе позволить брезгливости.

Часто после этого Джастин нес ее наверх, в спальню.

– Ты уже? Ты уже? – тяжело дыша, спрашивал он, впечатывая ее в матрас.

Катька прерывисто шептала, что она уже, уже, лишь бы это уже закончилось. Он засыпал беззвучно, как ребенок. Она лежала рядом, ничего особенного не чувствовала.

Иногда она думала о матери, которая говорила «не надо было тебя рожать…» и «если бы можно было тебя в совке оставить…».

Иногда – о Фрейе, которая говорила «ты особенная, ты сильная, ты самая лучшая».

Не знала, кому верить.

Когда она сказала Джастину, что беременна, он был счастлив.

Они ездили в Лондон, покатались на колесе обозрения, сходили в аббатство и в музей. Катя запомнила любимую игрушку какого-то индийского раджи – огромного лакированного тигра, терзавшего ярко раскрашенного британского солдата в натуральную величину. Подчиняясь нескончаемому заводу механизма, тигр набрасывался на человека, а тот запрокидывал деревянное лицо, полное страдания, подставляя под усталые клыки две круглые дырки в горле.

И снова.

И снова.

На гарнизонной вечеринке один из приятелей Джастина ухватил Катьку за задницу.

Она подпрыгнула от неожиданности, на секунду ощутив вспышку гнева и огонь в своих глазах. Но он был очень пьян и, смеясь, попросил прощения, поцеловал ее в щеку. Катя застыла, спиной чувствуя остановившийся, полный ледяного гнева взгляд Джастина.

– Это хоть мой ребенок? – спрашивал он и бил ее по щеке. – Мы не предохранялись почти три года, а залетела ты только сейчас? Какая милая сказка!

Он бил ее по другой щеке, но Катя не могла его ненавидеть – он был так сильно изломан и искорежен, но почему-то любил ее, такую никчемную. И – он всегда извинялся.

– Если ты от меня уйдешь, я тебя убью, – сказал он ночью, нежно проведя кончиками пальцев по ее чуть припухшей скуле. – Потом себя, наверное. Вот так я тебя люблю.

– Если ты от меня уйдешь, я ее убью, – сказал он через полгода, положив руку на огромный, как гора Эверест, Катькин живот. – Так для тебя будет… назидательнее.

На кухне капал кран, за стеной шептались и тихо хихикали дети – у них гостила сестра Джастина с мужем и выводком мальчишек. В первый день, увидев подживающий синяк на Катиной руке, Люси открыла рот, будто собираясь что-то сказать, потом поморгала и промолчала. Наверное, решила не портить вечер. Что толку говорить о синяках. Они говорили о погоде, детях и как Люси с Фредом ужасно хотят девочку, а четыре раза подряд мальчики, уже и пробовать боязно. На одежде экономить получается – перекладываешь из ящика в ящик, пока не сносят… Но девочку бы… И Люси смотрела на Катьку с невольной завистью. Надо же – с первого раза, и девочка!

Дети за стеной замолчали, Фред что-то тихо, нежно прошептал Люси, та засмеялась. Катя лежала рядом с мужем, запрокинув голову, привычно подставляя шею под клыки своей судьбы.

Роды были долгими, после она сразу уснула, а проснувшись, увидела, как Джастин ходит по палате, прижимая к груди розовый сверток.

– Вот наша дочь, – сказал он, подсаживаясь и протягивая Катьке загадочное существо с толстыми щеками и заплывшими веками. – Я хотел настоять на Бритни, но пусть будет по-твоему, пусть Фрейя. Хотя, конечно, гейское имя какое-то.

Катя ждала, что на нее обрушится любовь к дочери и все исправит, согреет, даст силы, освободит.

Но любви не было.

Было холодное недоумение.

Был страх, что она такая же, как ее мать, и своей нелюбовью так же сломает жизнь маленькой голубоглазой Фрейе.

Были боль и дискомфорт – тело восстанавливалось медленно, кормить грудью оказалось мучением, Джастин пылал ежедневной страстью, отказывать она не умела.

Было очень много работы, тяжелой, неприятной, противной.

Брезгливости она себе позволить не могла.

Была печаль, тяжелая и глухая, как крышка гроба.

фотка:

Симпатичный крепкий молодой человек в темной куртке держит на руках девочку лет полутора. На девочке розовая шапка с медвежьими ушами, лицо измазано мороженым, как и куртка, и верх коляски, и руки отца. Оба смеются. Рядом, положив руку на ограждение набережной, стоит девушка с красивым мягким лицом. На ней серое пальто, зеленый шарф, светлые волосы в беспорядке – подул ветер. Она улыбается, но беспокойно, невнимательно, вся в своих мыслях.

За счастливой семьей виден Вестминстерский мост, серая вода Темзы, Биг-Бен и здания Парламента. В кадр попала летящая чайка, ее клюв раскрыт в крике.

Этот снимок Джастин заказал в формате А1, в металлической рамке. Он висит в их маленькой гостиной, слева от телевизора.

фотка:

Обнаженная женщина с тонкой талией и большими округлыми ягодицами сидит на кровати, раскинув ноги. Ее запястья привязаны к спинке кровати красным шнуром, тот же шнур соединяет кольца в ее сосках с кольцом в клиторе. Рядом с женщиной лежат два дилдо – черный и красный. Ее светлые волосы забраны вверх, во рту – пристегнутый ремешком кляп. Она плачет, не глядя в камеру, тушь с густо накрашенных глаз стекает по щекам.

В полумраке спальни ее кожа матово светится, тени струятся по телу, подчеркивая его мягкие формы. Если присмотреться, то в глазах видны оранжевые точки – эффект съемки при таком освещении.

Этот снимок Джастин хранит в своем телефоне в папке ХХХ, там их полтора десятка разных. Он часто их просматривает, улыбается, сглатывает.

Ей нравится, он знает, нравится!

фотка:

Маленькая девочка лет пяти позирует в школьной форме – платье в зелено-белую клетку, зеленая кофта, белые гольфы. Она широко улыбается, в улыбке не хватает верхнего зуба. За нею газон, на нем – загон для приблудившегося ежа, маленький курятник, пара розовых кустов. В дверях стоит ее мать в джинсах и красной водолазке и смотрит на девочку грустно, почти испуганно. У ее ног сидит, равнодушно разглядывая небо, толстый рыжий кот.

Этот снимок Катя поставила заставкой на телефон, потому что именно этого от тебя ждут, правильно? Твой ребенок идет в школу – ты умиляешься, немножко плачешь, потом ставишь снимок на заставку.

Она не приглядывается к фотографии, когда берет телефон. Это просто фон.

фотка:

Ковер. Серый, не очень чистый.

фотка:

Ковер. Серый, не очень чистый. На нем – нога в розовом носке. Снято сверху.

фотка:

Ковер. Серый, не очень чистый. На нем – две ноги в розовых носках, в левом дырка и торчит палец.

фотка:

Треть экспозиции занимает размытая детская рука перед объективом. За ней, тоже не в фокусе – сидящая на полу женщина со спутанными светлыми волосами. Ее окликнули – и она подняла к объективу лицо, распухшее от рыданий. На ней джинсовые шорты и футболка с обезьяной. Угол ее рта разбит и кровит. Глаза заплыли, рот растянут – она говорит что-то сердитое.

Эти снимки Катя, морщась, удаляет.

Потом пьет парацетамол и идет спать. В доме тихо – Джастин уехал с друзьями на ночную рыбалку.

Она не радуется одиночеству.

Она разучилась радоваться.

У двери комнаты Фрейи она останавливается – ей внезапно хочется заглянуть, посмотреть, как дочка спит, разметавшись, приоткрыв рот, закинув ногу на плюшевую сову Тут-Хут.

Но она не открывает дверь, идет дальше, в спальню, падает на кровать и засыпает темным сном без сновидений.

один…

– Я в прошлом году дежурила по моргу на Пасху, – сказала Чандра, подставляя чашку под кофеварку. – Тоже с пятницы по понедельник. Но никого не привозили. Странно, в эти дни люди почему-то меньше умирают… Фу, кто чашку не помыл? Теперь у меня в кофе что-то плавает, а кофеварка уже пустая!

– Я мыла, – Катя затянулась электронной сигаретой. Хотелось настоящего табака, но нужно было тащиться в курилку, далеко, а перерыв всего двадцать минут. – Я ночью еще не дежурила, только днем.

– Ой, ночные – хуже всего. Умом-то понимаешь, что какая разница, – а подсознание шепчет, что страшно ночью среди мертвых…

Чандра допила кофе, девушки вернулись в лабораторию.

Катя перебирала оставшиеся пакеты с образцами: на стеклышках, палочках, в пробирках были собраны все возможные выделения человеческого тела – слюна, кровь, вагинальная и кишечная слизь. Машины проанализируют, что творится в этих телах, раздадут их обладателям карты всех мастей.

– Из колпоскопии еще три биопсии в холодильнике, – напомнила Чандра. – Все, девочки, чмоки, я сейчас в хирургию спущусь, потом в морг занесу бумажки – и домой-мой-мой! Едем к родителям Бхава на три дня, не поминайте лихом!

Катина рука замерла над знакомым именем на пакете. Она машинально что-то ответила Чандре, а у самой кровь от сердца отхлынула.

Мама. Оформлена в стационар. Лимфома. Полная гемограмма плюс проба костного мозга в холодильнике. Пометка «срочно».

Катя надела перчатки, распечатала пакет. Привычными движениями начала готовить слайды, а в голове взрывались вопросы, вопросы.

Бум! Каким образом мать оказалась в этой больнице? Она же живет в другом графстве.

Бум! Знает ли она, что Катя здесь работает? Знает ли она, что Катя вообще жива и здорова?

Бум-бум-бум! Надо ли к ней пойти?

Ноги подгибались. Катя закончила смену и поехала домой.

С дороги на вершине холма открывалось море, тускло сияющее до горизонта, вспениваясь белыми черточками волн то тут, то там, – зимние шторма почти улеглись, но сегодня на море было беспокойно, как у Кати на сердце.

Дома Джастин сидел перед телевизором, смотрел, как ирландские регбисты мутузят ливерпульских.

– Будешь пиво? – спросил он. – Холодненькое. Фрейя ночует у одноклассницы, помнишь? Вертолеты туда-сюда летают, наверное, случилось у береговиков что-то.

Катя отказалась от пива – она была на дежурстве, ее в любую минуту могли вызвать принимать и оформлять тело, если кто-нибудь умрет.

Вызвали звонком через пару часов.

– Учитель из Лондона, – сказала администратор. – Молодой совсем, тридцать восемь. Приехал к морю с семьей на свой день рождения. Дети бегали по камням, мальчишка поскользнулся – и в воду, знаешь же, какое там течение – сразу в глубину. Отец за ним прыгнул, вытолкнул. Самого утянуло от берега, не выплыл. Спасатели прилетели, подняли его из воды, почти откачали, но сердце не выдержало…

Она вздохнула.

– Как подумаю… В свой день рождения!

Катя спустилась в морг, подписала бумаги, санитар сочувственно кивнул ей и ушел. В мортуарии было очень тихо, светло, тело на каталке было накрыто простыней, из тридцати ячеек холодильника заняты были лишь три.

Катя заполнила наклейку на ящик – «Мариус Раду». Румын, наверное.

Сняла с мертвеца покрывало.

Глянула мельком, больше на одежду, чем на лицо, – раздевать же надо сейчас. И вдруг, будто ей в ухо кто-то прошептал: «Посмотри, посмотри, это важно, почувствуй, узнай!» Катя ахнула, вцепилась в каталку, не в силах отвести глаз от человека на ней.

Мертвый был красив, но не только это ее поразило – она будто поняла, что именно его всю жизнь ждала, любила, видела во сне. Именно он должен был, смеясь, отводить с лица ее волосы, держать ее руку в кинотеатре и на родильном столе, ложиться на нее в кровати и садиться с нею за стол. Именно он – но не случилось, не повезло, разминуло.

Вся ее кровь, все живое в ней ударило в человека на каталке горячей волной – и отхлынуло, волнуясь, понимая, что поздно, что он мертв, холоден, уже не здесь. Сердце заскулило, сжалось, как щенок, которого пнул злой хозяин. Катя взяла Мариуса за холодную руку – у него были крупные руки с длинными пальцами – и заплакала. Она страдала каждую секунду – пока срезала с него одежду, пока загоняла каталку на весы, пока толкала ее обратно, мимо тускло блестящего стола для вскрытия, над которым покачивались анатомические весы.

– Ох-ох, – шептала она, поправляя его влажные темные волосы, дотрагиваясь до щеки. Ей хотелось приподнять его веки и заглянуть в мертвые глаза, но она не решалась.

Все страдание, испытанное ею в жизни, поблекло, съежилось в свете этого резкого чувства огромной необратимой утраты – будто грудь разрубили топором и насыпали туда горячих углей вперемешку с кусками льда.

Катя ничего не знала о Мариусе. Час назад не подозревала о том, что он был на свете.

Мариус был мертв.

И все же она любила его всем сердцем и горевала, будто знала его с самого детства, будто он был потерянным и слишком поздно найденным другом, наперсником, возлюбленным.

Всхлипывая, она внесла данные в компьютер, села рядом с мертвецом на стул и опять взяла его за руку, уже начинавшую коченеть.

Долго так сидела.

два…

Она вышла из морга и удивилась тому, что мир был прежним. За окном прозрачные сумерки пропитывались стремительной весенней темнотой, тополя шуршали молоденькими листьями.

Катя поднялась на этаж онкологии.

Отделения большого госпиталя разделялись для нее на те, код к дверям которых она знала – онкология, хирургия, диагностика, – и те, куда лаборанты обычно не заходили, – например родильное. Это было правильно, хорошо, что она его не знала!

Знакомая медсестра, попавшаяся навстречу, рассеянно кивнула. Катя шла по пустому коридору, пахнущему дезинфекцией, линолеумом и застарелым физическим страданием. Свет у одной палаты чуть мигал, и она подумала – мать, наверное, там. Так и было.

Мама не спала, смотрела на дверь, будто ждала ее.

– Доченька, – сказала она по-русски. – Пришла, котеночек мой! Я и не надеялась…

Катя не хотела больше плакать, держалась из всех сил. Мама закашлялась.

– Я отказ подписала, чтобы тебя не искали, знаешь же, они всегда родственников на совместимость проверяют, когда можно пересадку… Сказала – нет. Не могла, после того как я поступила…

Она протянула тонкую костлявую руку, которая чуть дрожала на весу. Не думая, Катя шагнула к кровати – взять, обнять, наконец почувствовать мамину любовь. Лицо у мамы сильно осунулось, было почти серым, глаза глубоко запали. При этом она умудрялась оставаться красивой, как диснеевская ведьма Малефисент в мультике…

Ведьма…

Катя резко остановилась. В маминых глазах дрожали, прятались, собирались прыгнуть из засады тусклые оранжевые огоньки. Протянутая рука вдруг показалась когтистой лапой, из которой не вырваться, если сцапает.

Катя шагнула назад.

Мать поняла, что Катя поняла. Она зарычала, как животное, дернулась за дочерью, чуть не упав с кровати, чуть не повалив стойку капельницы.

– Сссука, – прошипела она хрипло. – Тварюга бездушная. Зачем я тебя рожала и растила? Я бы у тебя не все забрала – только чтобы рак этот сраный выжечь! Да если бы и все – кому ты нужна на хер?

– У меня есть дочь, – сказала Катя медленно. Она подумала про Фрейю – золотые волосы, молочное дыхание, смех, жаркий шепот в ухо, неуверенные касания легких ладошек (мама не любит обниматься). – Я люблю свою дочь. Как могу.

Мать, откинувшись на подушки, рассмеялась сухим злым смехом.

– Я тебя тоже пыталась любить, пока Сашка с той шалавой не спутался. Пришел, честный такой, тебя забрать хотел с собой в Самару. «Женечка ее полюбит». Щас! От меня никто не уйдет, ничего не заберет…

Мама криво улыбнулась.

– Ты тоже так можешь, как я его. И Гэри, когда надоел хуже геморроя. Не пробовала еще? Кошку не надо учить охотиться. Кошка хочет – кошка прыгает, мышка пищит. Они тоже пищали-плакали-просили…

Катя вспомнила, как однажды утром папы дома не оказалось. Мама велела не спрашивать, сказала, что Катька ему не нужна больше, что он уехал, не вернется никогда, многие дети без отцов растут, и ничего. Во второй – рявкнула на Катьку. В третий – отхлестала по заднице очень больно.

Папа. Черная дыра в душе на месте папы. Отчим Гэри. Царапина на его месте. Мама, красный халат, туристическая сумка, жесткий песок ночного пляжа под спиной, водоросли в волосах, слезы потерянного, раздавленного нелюбовью подростка. Чертов Джастин – не будь она такой израненной, не поверила бы ему так быстро, не повернула бы на ту тропинку. И где-то дальше, за другим несбывшимся поворотом, поехала бы в Лондон побродить по музеям, подняла бы глаза от деревянного заводного тигра – и натолкнулась бы на взгляд Мариуса, живого, молодого, тоже узнавшего Катю и неуверенно улыбающегося – «что же мы теперь будем делать?»

Катя почувствовала, как закипает в ней черная кровь – из живота к сердцу, из сердца в голову, как загораются глаза рыжим ведьминским огнем, тайным пламенем подводного вулкана. Глубока вода, темна, холодна – но огонь выхлестывает себя вверх, идет горлом, вырастает до небес.

Катя схватила мать за руку.

Кошку не надо учить. Кошка всегда умеет.

Она увидела тело матери насквозь: черное сердце – паук в паутине сосудов, серый мозг с длинным хвостом спинного, белесые медузы лимфом тут и там. Пульсация. Тепло жизни, которое можно забрать в себя.

Мать застонала – жалобно, тоскливо.

Катя не могла остановиться, вулкан не контролирует свое извержение. Она забирала энергию, скребком проходила по плоти, вычищая и иссушая митохондрии клеток, захлебываясь, но не прекращая.

Когда она отпустила мать, та выглядела на двадцать лет старше, и от красоты ее ничего не осталось. Она упала на подушку и улыбнулась – не издевательски, а нормально, почти тепло.

– Так тоже можно, – сказала она. – Такая смерть куда быстрее… А теперь – пошла вон, дочка.

Катя сама не помнила, как доехала до дома. Помнила секунду, когда выехала на холм и увидела море до горизонта и лунную дорожку. Энергия так ее переполняла, что казалось – сейчас она взлетит с холма вместе с машиной.

Она подумала о Мариусе, который лежал в ледяном ящике морга, в вечной темноте. А если закачать эту энергию в его мертвое тело? Наполнить его жизнью?

Откроет ли он глаза?

Какого они цвета?

три…

Джастин еще не ложился. Он выпил все пиво, посмотрел три матча и ждал Катю.

Она видела – он себя накручивал.

Она давно не получала по морде.

Он давно не связывал ее, не закрывал ей рот резиновым кляпом, не брал ее грубо и глубоко, так что ей было больно ходить на следующий день.

Катя знала – та, жестокая часть его голодна, как вампир, и требует своего.

– Чего так долго? – спросил Джастин раздраженно. – И не отвечала, я звонил раз пять?

Что бы Катя ни сказала, ситуация всегда развивалась лишь в одном направлении. Поэтому она молча улыбнулась Джастину и пошла наверх, в спальню.

– Я даже твоего ответа не достоин?

Катя его не боялась – впервые за последние семь лет. В ней бил вулкан, в ней клокотала сила, в ней любовь взрывала сверхновую за сверхновой, меняя вселенную, искривляя пространство и время.

Он затопал по лестнице уже через пару минут.

– Ты совсем охренела? – спросил он с порога.

Катя молча застегнула пуговку на своей фланелевой пижаме с котиками. Джастин захлебнулся гневом, глаза его потемнели, он бросился на нее, сжимая кулаки, схватил за волосы, толкнул через комнату. Катя приложилась лицом о тумбочку, кожа под глазом лопнула, черная кровь потекла по щеке.

– Смотри, как ты меня разозлила, – крикнул Джастин. – Ты же знаешь, как мне трудно себя в руках держать! Зачем ты так со мной, Кэти?

Он снова замахнулся, но Катя перехватила его руку, легко удержала. Подняла на него голубые глаза, в которых плясал страшный, веселый ведьмин огонь.

– Теперь я, – сказала она, шагнула вбок, потянулась и ткнула пальцем ему в спину между лопаток.

Джастин тут же осел на кровать, парализованный, захрипел, не в силах вдохнуть.

– Ой, извини, – сказала Катя. – Высоковато, да? Дыхательный центр, я не собиралась.

Она опять ткнула пальцем в ту же точку, потом – в середину спины. Джастин с клекотом втянул воздух.

– Ч-ч-что ты… – начал он.

Катя приложила палец к губам:

– Тсссс!

Из коробки под кроватью она достала кляп на ремешке, шнур и два дилдо, черный и красный. Джастин хрипел от страха, он пальцем не мог пошевелить, а от точки на спине, куда Катя нажала, разбегались горячие волны, как от ожога.

Через несколько минут он уже стоял на кровати на коленях, с выставленным задом, со щекой, прижатой к подушке. Глаза его были полны ужаса, он грыз кляп.

– Ты делал это со мной тридцать четыре раза, – сказала Катя, наклоняясь к его лицу. – Но я знаю, что по-своему ты меня любил и говорил себе, что мне это нравится. Поэтому я использую смазку.

Она выбрала черный дилдо, побольше. Джастин кричал в кляп, но Катя заметила его эрекцию. Она склонилась к лицу мужа.

– Так тебе нравится? Тебе! Не мне. Как бы ты перед собой ни оправдывался – меня ты насиловал. Понимаешь?

Джастин прикрыл полные слез глаза. Его пенис упруго качнулся в ее руке.

– Но ты всегда извинялся, – сказала она и положила другую руку на дилдо.

Он кончил дважды, потом Катя толкнула его на кровать, распрямила его ватные руки и ноги, вытащила кляп. Ведьма хотела продолжать, ведьме было мало энергии секса, она хотела еще – все, полностью, осушить, забрать, пусть умрет, зараза, семь лет мучений и слез… Но ведьмой она была только несколько часов, а собою – всю жизнь.

Джастин не мог толком говорить, только мычал что-то вроде «прости».

– Я ухожу, – сказала Катя. – Я не могу забрать Фрейю с собой и не хочу оставлять ее тебе. Я отвезу ее к твоей сестре. Люси ее любит, им будет хорошо. Ты будешь их навещать и платить алименты. И каждый, каждый раз говорить Фрейе, как ты ее любишь!

Он что-то простонал. Катя склонилась к его лицу.

– Я… плохой человек? – чуть слышно спросил он.

– Наверное, сейчас – да, – сказала Катя, подумав. – Но живые могут меняться. Прощай, Джастин. К утру паралич пройдет. Спи.

Она накрыла его одеялом, аккуратно затворила за собой дверь спальни. Несколько раз вымыла руки. Вышла на улицу прямо в пижаме, босиком.

У дома рос огромный ясень, к его высокой ветке кто-то еще в прошлом году привязал крепкую веревку с шиной. Катя оттолкнулась, раскачалась, наслаждаясь полетом сквозь ночь. Качели взлетали высоко, потом еще выше, словно Катя летела на шине, и только веревка удерживала ее от того, чтобы сорваться и умчаться в небо, полное чистых, влажно мерцающих звезд.

четыре…

Фрейя слушала внимательно и болтала ногами.

– Папа будет тебя навещать, – сказала Катя.

– А ты?

Они сидели на верхушке пирамиды из брусьев на детской площадке и ели картошку фри, виноград, мороженое, сосиски, маленькие мармеладки в виде червяков – все вперемешку.

– Я не знаю, – честно сказала Катя. – Фрейя, я не очень хорошо умею любить. Во мне многих кусочков не хватает, как в пазле, и картинка не собирается, я не могу понять, что на ней. Но кусочки про тебя – есть, я знаю, что тебя люблю. Очень. Как умею. И почти ничего нет на свете, чего бы я для тебя не сделала…

– Кроме того, чтобы нормально быть моей мамой, – уточнила Фрейя, отворачиваясь. Катя сглотнула.

– Да, – тихо сказала она. – Кроме этого. Прости.

Она обняла девочку, та оттолкнула ее, потом сдалась, обмякла.

Они долго сидели, не двигаясь, мороженое сильно подтаяло.

– Ну? – спросила Катя. Фрейю уложили на гостевую кровать в комнате младших мальчишек, она не проснулась, когда Катя ее несла из машины. – Да или нет?

– Ты с ума сошла, – говорил Фред, муж Люси, качая головой. – И Джастин окончательно долбанулся. Так не делают нормальные люди, да и ненормальные редко…

– Да или нет? – повторила Катя, глядя ему в лицо.

– Да, – всхлипнула Люси. – Конечно, да! Я же Фрейю люблю, всегда любила! – Она заплакала уже по-настоящему. – А Джастин говнюком был с детства. Я знала, что он тебя бьет и мучает, с самого начала знала, что не удержится. На свадьбе хотела тебя предупредить, но, как о таком скажешь, когда ты стоишь сияющая в белом платье? Ты прости меня, а? Что мне сделать, чтобы ты простила?

– Сделай Фрейю счастливой, – сказала Катя.

Она не пошла в спальню посмотреть на дочь перед уходом. Когда-нибудь, когда она соберет более полную картинку себя из кусочков, если их найдет, она вернется. Тогда и посмотрит. Совсем другая Катя посмотрит на совсем другую Фрейю. Но никогда не станет у нее ничего забирать – только отдавать.

Она оставила Люси и Фреду свою машину – иначе им было бы трудно развозить детей. Собиралась доехать обратно на автобусе, но Фред открыл гараж, чтобы Катя посмотрела на его старый мотоцикл.

– Забирай жеребчика, – сказал он, погладил пыльное сиденье и тут же застеснялся. – В смысле – бери его, застоялся. Я, видишь, как растолстел, – он похлопал себя по бокам. – Где мне теперь? А у тебя теперь глаза такие стали, что я – тебе в самый раз будет. Да и он скучает…

– Я плохо умею, – сказала Катя медленно, хотя ей сразу захотелось оседлать мощную машину, сжать ногами и помчаться на ней сквозь ночь.

– Да что там уметь, – пожал плечами Фред. – Как велосипед с мотором. Только очень быстрый… тяжелый… прекрасный…

Катя мчалась по ночному шоссе быстрее ветра и смеялась – она была свободна, совсем свободна.

Она ехала к Мариусу.

Она положит одну руку ему на грудь, где молчит сердце, другую – на живот, откуда густые кудрявые волосы сбегают в пах темной волной.

Кошку не нужно учить охотиться.

Она позовет оранжевое пламя, она шарахнет мертвеца своей любовью, как зарядом дефибриллятора.

Он откроет глаза. Они будут синими. Или карими. Или серыми.

Луна вышла из-за облака – огромная, белая, круглая.

Луна взорвалась у Кати в голове.

Она поднесла руку ко рту и укусила себя за палец, порвав кожу острыми зубами. Мазнула руль мотоцикла черной кровью. Мотор взревел, колеса оторвались от земли.

– Йу-хууу! – по-детски закричала Катя.

Сорвала с головы шлем – зачем он ведьме на летящем мотоцикле – откинула голову, радуясь, что ветер тянет ее за волосы. Погасила фары, поднялась повыше, помчалась еще быстрее – над открытой темнотой полей и кудрявой темнотой деревьев, над янтарными нитями дорог и медовым мерцанием городов. Захлебывалась темнотой и чудом, но головы не теряла – следила за направлением, за красными предупреждающими огоньками на кранах и башнях, за редкими ночными вертолетами.

Опустилась у заправки неподалеку от больницы – колеса рванули дорогу, мотоцикл повело, но Катя удержала. Она купила пачку сигарет и сразу выкурила три. Одну у нее стрельнул симпатичный дальнобойщик – они со сменщиком ехали из датского Биллунна, везли пять тонн конструктора Лего. Ночевали прямо за стоянкой.

Катя задыхалась от свободы и ведьминской силы, которая жгла ее тяжелым глубинным огнем. Она прислонила мотоцикл к фуре и залезла в кабину к дальнобойщикам. Ей казалось – это Мариус сжимает ее четырьмя руками, ласкает двумя ртами, входит в нее глубоко, горячо, так, как ей хочется. Оргазм был как землетрясение, Катя едва одолела мощный позыв осушить своих случайных любовников, забрать у них куда больше, чем они рассчитывали отдать. Но немного все-таки забрала, оставила их спящими, обессиленными, улыбающимися во сне.

Светало.

Катя кивнула администраторше Эмме, осоловевшей после ночной смены.

– Ты получила сообщение? – зевнула та. – Час назад женщина в онкологии умерла. Джамиль не стал тебя дожидаться, каталку у дверей оставил, бумажки… Где же папка? А, вот. Нужно будет подготовить для прощания мистера… Черт, голова к утру не соображает. Ну утонувшего учителя. Его родители приехали из Лондона, и детям нужно его увидеть… Они одежду привезли, пакет внизу на столе. Можешь не соглашаться – ты не обязана в свой выходной его одевать, причесывать, возиться. Подождут до вторника, после вскрытия могут вообще тело забрать.

– Я все сделаю, – сказала Катя. – К десяти утра.

Она проверила, приподняв край простыни, – да, это ее мать умерла в полнолуние. Завезла каталку в морг, заперла дверь изнутри, скинула пропыленную, влажную от ночного полета и секса одежду. Сделала душ погорячее и долго стояла в кабинке. Протерла на запотевшем стекле окошко и смотрела в незакрытую дверь на ячейку с биркой «Мариус Раду».

Они оба были здесь, голые, в десяти метрах друг от друга. Она – живая, в горячих брызгах воды, мерцающих в свете лампы. Он – мертвый, в ледяной вечной темноте.

– Мариус был бы рад, что за ним ухаживает такая красавица, – с сильным акцентом сказала старуха в кресле-коляске. – Ему нравились такие, как ты…

Она посмотрела через «комнату прощаний» с тяжелыми шторами, запахом роз из баллончика и желтой подсветкой, чтобы мертвецы выглядели потеплее. У тела Мариуса стояла, закусив губу, полная молодая брюнетка, а рядом с нею – два мальчика, расширенными глазами впившиеся в лицо своего отца.

– Она ему совсем не подходила, – сказала старуха жестко. – Не было у них счастья. А поняли поздно…

Трясущейся рукой она вытерла глаза. Кате полагалось стоять в углу с каменным лицом, в разговоры не вступать, но она положила руку старухе на плечо, сжала.

– Зато у вас внуки, – сказала она. Старуха мотнула головой.

– Теперь Джон всегда будет винить брата, что из-за него отец погиб, – сказала она. – Они уже начали. Орали вчера до хрипоты. Смерть ломает любовь.

– Смерть – часть колеса жизни, мы все на нем распяты, – повторила Катя за кем-то из прошлого. – Чтобы подняться к свету и теплу, оно должно пройти сквозь холод и темноту.

– Это не утешает осиротевших, – мотнула головой старуха, взялась за колеса кресла. – Подержи-ка мне дверь, девочка. Не могу больше.

Катя кивнула, открыла дверь.

– Христос воскрес, – сказала старуха напоследок. – Пасха сегодня.

– Воистину воскрес, – машинально ответила Катя.

Жена Мариуса дотронулась до его лица и тут же отдернула руку, будто, умерев, он стал страшен, нечист, противен. Она тоже не осталась до конца положенного получаса – коротко кивнула Кате, вышла, вытирая пальцы об одежду. Мальчики, не глядя друг на друга, пошли за нею.

Катя заперла дверь, села рядом с мертвецом. На Мариусе была белая рубашка и смешной галстук с динозаврами. Наверное, он был веселым, легким человеком. Шутил с учениками. Был нежен с женщинами. Умен. Любопытен. Страстен. Стонал, когда кончал. Любил горы. Ходил в музеи, трогал старые камни, носил на руках младенцев, тихо пел им румынские колыбельные, радовался снегу на Рождество, плавал в бассейне, разрезая сильным телом синюю воду, смотрел документальные фильмы про природу, собирался написать книгу о шпионах. Или о детях. Или о любви.

Катя положила руку ему на грудь.

Она его любила.

Любовь-для-себя знала, что его можно вернуть, накачать энергией, потащить, сорвать с колеса, на котором он уже глубоко уехал в небытие, в посмертие, в темноту.

Любовь-для-него знала, что его нужно отпустить, оставить на колесе мира. Отказаться от него, как она отказалась от Фрейи. И тогда, возможно, на следующем обороте колеса…

Катя наклонилась и поцеловала Мариуса в ледяные губы, чувствуя его вкус, его запах, морскую воду и дыхание смерти – великого моря.

Мариус не хотел умирать, но умер, исчез под темной водой, захлебнулся ею. Тащить его обратно – Катя поняла это так остро, что в груди заболело, – было бы насилием, таким же, как то, что делал с нею Джастин, убеждая себя, что радуются этому они оба.

Никого нельзя насильно осчастливить. Никого нельзя насильно оживлять.

Катя вздохнула, вытерла слезы и отпустила колесо жизни и смерти Мариуса, которое целую минуту держала за ступицу, в невесомости своего решения. Колесо закрутилось. Нерастраченная энергия колола Катины пальцы, было больно, но она сжала кулаки, загоняя ее обратно под вулкан.

Можно было поднять веко Мариуса и посмотреть, какого же цвета глаза, но она не стала. Забрала на память только галстук с динозаврами. Скрутила, сунула в карман.

пять

Закрыв дверцу холодильника, Катя повернулась ко второй каталке.

Она была ведьмой, дочерью ведьмы, ее кровь была черна, сила луны поднимала ее в небо.

Ведьма знала, что ей нужно сделать.

Она открыла сейф с инструментами для вскрытия. Вообще-то никому не полагалось знать код, но знали его все сотрудники, потому что Джим, патологоанатом, «плевать хотел на правила, придуманные занудами» и то и дело просил принести и подать что-то из сейфа.

Катя помогала на вскрытиях. Она знала как. Хотя, конечно, у нее вышло не так гладко и быстро, как у Джима.

Она посмотрела в желтое запрокинутое лицо мамы над разверстой грудной клеткой. Сердце было черным, как кусок смолы. И почему-то еще теплым.

– Принимаю силу ведьмы, кровь черную, мне покорную, в тело мое, – сказала она заклинание, придуманное когда-то девчонкой с татуировками. А потом съела сердце, наклоняясь над грудной полостью, чтобы кровь никуда больше не капала.

Закрыла грудь, убрала тело в холодильник, почистила зубы и прополоскала рот мятным раствором.

Теперь она была сильнее, теперь ведьма была завершена. А скандал с пропавшим сердцем больница замнет.

На стоянке парень орал на бледную девушку:

– Потому что ты дура, Мэри! Говорил – давай я поведу!

– Ты же пьяный, – тихо возразила девушка.

– Я и пьяный лучше паркуюсь, чем ты! Овца тупая!

Катя могла щелкнуть пальцами и что угодно с ним сделать, но она просто наклонила голову и посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом.

Парень резко замолчал, покраснел и отвернулся.

Катя вывела мотоцикл с парковки.

У нее ничего не было – только она сама. И свобода.

Свобода искать себя – смотреть на незнакомцев, бродить в толпе, пробовать новое и ждать, что отзовется в сердце. Искать свои кусочки, рассеянные по миру, спрятанные, скрытые. Увидеть Париж, Вену и Петербург. Какие могут быть границы для ведьмы на летающем в полнолуние мотоцикле?

Когда она проезжала мимо церкви, пасхальная служба кончалась, зазвонили колокола.

Сегодня никто не воскрес.

Но впереди было лето.