Сегодня, как и всегда, через город тянется река. В ней различаются два течения одинаковой ширины и плотности, направленные в разные стороны. Одно состоит из красных огней, другое – из белых. Это машины. Люди едут по делам, каждый по своему, уникальному благодаря многочисленным поворотам маршруту. Но сейчас они все вместе, все в одной реке, которая лениво ползет через бескрайний ночной город.

За рулем большой черной машины сидит человек. Он смотрит вперед – следит, как за лобовым стеклом загораются и снова гаснут чьи-то красные стоп-сигналы. Когда они вспыхивают, он нажимает на тормоз, и его лицо освещается красным, свет проникает под кожу, расправляя морщины и наполняя кожу пластмассовым, неживым свечением. Его глаза тоже краснеют, но зрачки, как два пустых отверстия, все равно остаются черными.

Человек немолод, он тщательно выбрит и аккуратно причесан. Кожа на лице неровная, местами бугристая, на подбородке виден небольшой шрам. Нос прямой, губы сжаты, верхние веки нависают домиком над спрятанными под резкими сводами надбровных дуг глазами. Это придает лицу человека виноватый вид. Он едет молча, один в своей машине. На руле блестят полированные ногти, из-под рубашки выглядывают увесистые часы с позолотой. Он спокоен, но ему кажется, что время на приборной панели бежит слишком быстро. Недовольно хмурясь, он достает смартфон.

На небольшом экране появляется карта, усыпанная красными и зелеными полосками. Красных полосок заметно больше, и треугольная стрелка, которая отмечает положение человека, оказывается на одной из них. Человек сосредоточенно водит пальцем по экрану, находит «Шереметьево терминал Д», кладет смартфон на колени, отпускает тормоз, и его машина продвигается вперед еще на пару метров. Пока навигатор рассчитывает маршрут, лицо человека загорается красным и гаснет еще несколько раз. Наконец маршрут готов – на ближайшей эстакаде, до которой пара километров, нужно свернуть направо. Человек включает указатель поворота и под деликатное щелканье, как метроном вышагивающее в тишине салона, перестраивается в средний ряд. Его маршрут только что изменился. Заодно изменилось его будущее. Сейчас он думает, что сделал это сам.

Всего два километра отделяют его от ближайшего съезда с ночной МКАД. Время уходит, человек рассеянно озирается по сторонам. Вокруг, как и прежде, сверкает электрический свет – падает с нависающих над дорогой фонарей, скатывается по стальным крышам, скачет по лощеным крыльям и капотам и рассыпается по блестящему асфальту, следуя за вращением колес. Река машин ползет по дну желтой ночи. Кажется, будто здесь нет привычной жизни, будто что-то вытеснило ее. Асфальт, резина, пластик, бензин – словно черная нефть расползлась по земле, превратившись стараниями людей во все эти вещи и в ночь заодно. Нефть довольно поблескивает золотистым жиром и мерцает хищными отражениями кровавых ламп. Пытается заменить собою мир, который вытеснила. Теперь она повсюду и уже пробует на вкус людей. Люди и сами не прочь в нее превратиться. Хмурые жирные пятна – вот чем они становятся, еще не все, но уже многие.

Снова щелканье поворотника. В салоне машины не звучит музыка, человек ценит тишину. Он выбрался из офиса с огромным запасом, за пять часов до назначенного времени, этих часов должно хватить на любые пробки. Должно было хватить. Но на третий день зимы в город пришел мороз, черная жижа на асфальте замерзла, и реки машин загустели. Десять километров забирают у человека слишком много времени. Минуты на приборной панели обнуляют еще один час.

Поворот. Другая улица – и снова машины, и тот же льющийся сверху желтоватый свет. Поток тянется в каньоне из высоких многоквартирных домов. «Ярцевская», – читает человек на кафельном углу дома. Всего час назад он не знал, что такая улица вообще существует. «Рубежный проезд», «Крылатские холмы», «Народного ополчения»… для него эти названия, эти имена – бессмысленные абстрактные словосочетания, необходимые лишь для того, чтобы не заблудиться в огромном городе. Этот район ему не знаком, здесь он чувствует себя неуютно, все чаще опускает глаза на колени, будто кивает, послушно соглашаясь с установившейся над ним властью навигатора. Тот подмигивает и рисует очередной объезд – сегодня пробки повсюду.

Информация обновляется каждую минуту, теперь человеку надо свернуть на Тухачевского, затем на Глаголева, Берзарина, Максимова. В бесконечных поворотах растворяется еще один час, как в музее, среди фотографий далекой войны и героев, с достоинством взирающих на посетителей.

Где-то рядом, уже совсем недалеко, начинается Ленинградское шоссе, широкое и быстрое, оно кажется человеку чудесным избавлением. На перекрестке за светофором он провожает взглядом вывеску ресторана «Крошка Картошка», смотрит на часы и недовольно сопит. Навигатор ведет его через дворы. Подвеска вздыхает, амортизируя очередной спидбрейкер. Слева проплывает школа. Неожиданно карта на коленке исчезает, экран гаснет, смартфон вибрирует, и звенит, и соскальзывает под ноги. Человек смотрит вниз, раздвигает колени, отодвигает ногу, случайно нажимает «газ», двигатель благодарно рычит, переваривая миллиграммы бензина. Глухой удар, под ногами мерцает телефон, правое колесо подскакивает, человек поднимает глаза, нажимает на тормоз, машина останавливается, снаружи едва слышно доносится чей-то испуганный голос – «ой, мамочки».

С ужасом человек в большой черной машине догадывается, что произошло.

Раздавить человека легко. Тем более если ты сидишь за рулем двухтонного автомобиля, а человеку нет и десяти. И тогда разорванная нить чужой жизни ложится петлей на твою шею. Закручивается и начинает сжиматься, и душить, и сбросить ее непросто, почти невозможно – такая она тяжелая. Как ярмо, тянет тебя к земле и давит, давит. И будет давить теперь вечно – ты отнял у кого-то жизнь, так что теперь у тебя их две – старая и новая. Скребется в ушах непривычный хруст, и машина уже не похожа на любимую игрушку – она стала орудием убийства, и ты смотришь на нее именно так. Сожалея и недоумевая, каким образом эта мягкая резина оказалась такой острой, острее стали и тяжелее топора, и убила ребенка, упав на твою шею.

В салоне большой черной машины звонит телефон. Непослушной рукой человек поднимает его с пола и ватными, несвоими пальцами нажимает на кнопку.

– Генчик, ты уже выехал? – спрашивает женский голос.

– Я не могу сейчас, – собственный голос кажется незнакомым и тихим. Слова нехотя срываются с губ и не спешат уходить, их приходится выталкивать: – Перезвоню.

– Что это значит?.. Ты приедешь?.. Ты же обещал.

– Потом.

Человек открывает дверь и выходит на дорогу – падает в маслянистый туман. Холодный уличный воздух впивается в лицо ледяными иглами, покалывает глаза и губы. Человеку хочется, чтобы эти иглы кололи сильнее, чтобы терзали его кожу как можно больней, чтобы все вокруг видели, что он тоже страдает, но люди не видят, они гудят, всматриваясь в комок одежды, застывший под колесом его большой черной машины. Вокруг туман. Вязкий черный туман, и каждое движение дается ему с огромным трудом, тяжело дышать, трудно двигаться и – самое страшное – физически больно думать.

«Вызовите скорую… вот мразь, прямо на переходе… какая скорая, все уже, не видно разве… а что произошло… родители куда смотрят… мамаша тут, вон стоит… детей уберите, какой ужас… скорую, скорую-то вызвали…»

Человек обходит машину, чувствуя себя слабым и беспомощным, голым. Чужие взгляды – одинаково злые, полные ненависти – прибывают с каждой секундой. Кто-то цепляет его за воротник и цедит сквозь зубы: «Без глупостей». Жирная ночь растекается по сковородке дороги, шкварчит угольками чужих голосов, жарит его в этом желтушном мраке, и, как свет, перед ним загорается неясное белое пятно. Это женщина, на ней белый плащ, она стоит в толпе и смотрит на него, опустив руки. В ее руках плюшевый мишка и глянцевый школьный рюкзак с прикрепленными к блестящим застежкам игрушками. Молча она всматривается в комок знакомой одежды. Мишка падает на грязный асфальт, сползает с руки детский рюкзак. Человек из машины хочет что-то сказать, объяснить, но слова его шуршат едва слышно, срываются с губ какой-то ржавой листвой и безвольно падают к ногам этой женщины. Слова пусты, бессильны, невесомы, они ничего не значат, они не вернут ей дочь. Порыв ледяного ветра забирает себе этот мусор и хладнокровно уносит прочь, в справедливое забвение.

Это похоже на кошмарный сон, который снился человеку много раз и в котором под его машину попадал ребенок. Похожий на мальчика в овраге, с которым он играл в детстве. Женщина в белом, вид ее такой обычный и в то же время нереальный, ненастоящий, будто именно она и есть тот самый сон, будто кто-то специально выводит на картине ночи одного из чудовищ его личного апокалипсиса.

Конечно, она должна быть такой. Специально для него. Женщина поднимает глаза и едва заметно, одними уголками губ, улыбается.

Человек вяло отмахивается от руки, смявшей в каменном кулаке воротник его куртки, его шатает, пятна растекаются перед глазами, как черные лужи, глотая одного зрителя за другим, стирают всех. Всех, кроме той женщины, кроме ее бледного лица, кроме застывшей на тонких губах непонятной, презрительной улыбки, так ясно похожей на усмешку.

События на минуту останавливаются. Время берет паузу, позволяя людям прожить в одном своем мгновении чуть дольше положенного, а затем срывается и бьет с прежней своей безжалостной силой. Вокруг большой черной машины закручивается водоворот людей и машин. И в нем, как это ни странно, многое начинает проясняться.

Человека зовут Геннадий, он отвечает на вопросы сначала инспектора, затем следователя. Тело девочки бегло осматривают врачи скорой помощи. В протокол ложится запись: смерть наступила мгновенно в результате черепно-мозговой травмы и несовместимого с жизнью повреждения мозга. После этого они садятся в свою «карету» и исчезают. Мертвое тело продолжает лежать под большой черной машиной. Это – совсем новый джип «чероки», о чем свидетельствуют документы, представленные водителем. Инспектор с удовольствием отмахивается от трассологической экспертизы. Тормозного следа нет, значит, водитель «не предпринимал действия, направленные на предотвращение наезда». Кроме того, Геннадий не включал «аварийную сигнализацию» и не выставлял знак аварийной остановки, за это ему придется заплатить штраф – одну тысячу рублей. По 3-му Щукинскому проезду ползут автомобили. Их движению мешает застывший перед школой джип Геннадия, два автомобиля ДПС и микроавтобус следственно-оперативной группы. В Москве образуется еще одна пробка. Тысячи навигаторов по всему городу торопливо обновляют маршруты.

Геннадий постепенно приходит в себя. Остывшее тело девочки наконец увозят, и он ищет глазами ее мать. Его смартфон надрывается где-то в машине, беспощадно разряжая аккумулятор. Следователь сует под нос продавленные тяжелым почерком бумажки. Среди прочего, текст содержит признание водителя в совершенном по неосторожности убийстве. Геннадий не читает, закорючки чужого почерка кажутся ему сюрреалистическим орнаментом, похожим на загадочную арабскую вязь. Подписывает, его отводят в сторону и сажают в жаркий и сырой полицейский «уазик». Рядом курит какой-то человек. Он протягивает Геннадию визитку – на черном матовом фоне переливаются золотые буквы.

Время ускоряется, люди мельтешат вокруг джипа в удвоенном темпе. Появляется эвакуатор, на колесах винтят крепления, джип поднимается над дорогой и опускается на платформу. Его увозят, с асфальта смывают кровь, полицейские собирают полосатые конусы, движение на дороге восстанавливается. Машина, в которой сидит Геннадий, дергается, и он дышит в замерзшее стекло, пытаясь еще раз увидеть ту женщину. Но ее уже нет. В следующий раз он увидит ее только на суде.

Ночь проходит, оставляя рассвету ледяные лужи и стылую грязь. Геннадий встречает утро в изоляторе временного содержания. Это прихожая тюрьмы. Старый кирпичный дом с коваными решетками и деревянной мебелью. Эхо прошлого мира, с кислым запахом по углам, исцарапанными стенами и засаленной дверью. Ночью он не может заснуть. В десять сорок пять утра его выводят на встречу с адвокатом.

Это его старый друг, бывший одноклассник – Семен Алексеевич. Борода в стиле короб, как у последнего российского императора, придает его облику степенное благородство и основательность. Но сейчас, кроме бороды, его лицо, как похмельная тень, обрамляет усталость. Он сгибается под ней и сутулится как будто сильнее обычного. Семен Алексеевич садится напротив Геннадия и молча достает из скрипучего кожаного портфеля какие-то бумаги.

Геннадий протягивает руку, они здороваются. Семен Алексеевич выкладывает на стол одну папку за другой. От него пахнет шампунем и обувным кремом.

– Это из бухгалтерии, просили подписать. Вот еще. – Адвокат читает первые строки и задумчиво хмурится. – Это, кажется, тоже, вот и вот, где генеральный директор, подпиши. Теперь доверенность Егоркину, чтобы забрал машину со спецстоянки. Здесь его паспортные данные, здесь, внизу.

Геннадий послушно подписывает.

– А это договор со мной. Теперь я твой адвокат.

– Отлично.

– Ничего отличного, Геныч, – Семен Алексеевич качает головой. – Ничего.

Геннадий подписывает документы, затем оба молчат.

– Допрос уже был, верно?

– Да.

– Да… тебе предъявили обвинения?

– Да.

– Двести шестьдесят четвертая?

Геннадий кивает.

– Ты пил в тот вечер?

Геннадий мотает головой.

– Значит, часть третья, – Семен Алексеевич открывает небольшую книжечку уголовного кодекса РФ, находит нужную страницу и зачитывает: – «…повлекшее по неосторожности смерть человека, наказывается принудительными работами на срок до четырех лет с лишением права управлять транспортным средством на срок до трех лет либо лишением свободы на срок до пяти лет с лишением права управлять транспортным средством на срок…» Это серьезно, ты понимаешь?

Геннадий тяжело вздыхает, разглядывая деревянные волокна стола.

– Либо лишением свободы на срок до пяти лет, – повторяет Семен Алексеевич. – Не надо было тебе так лихо автографы раздавать, здесь ребята шустрые, лишний раз пальцем о палец не ударят, это им все понятно, а тебе статья светит. Уголовная, кстати.

Геннадий встает и подходит к окну, небольшому светлому прямоугольнику на заштукатуренной стене.

– Ты можешь достать мне адрес ее матери? – Смотрит на Семена Алексеевича. – Там была ее мать.

– А, мировое соглашение, верный ход, поддерживаю.

– Мировое? – задумчиво повторяет Геннадий.

– Ну да, только я себе это с трудом представляю, знаешь? Шанс, конечно, есть, но… с трудом представляю, как… ну не знаю, можно, конечно, мы все попробуем, должны все попробовать, дело-то серьезное, – он снова лезет в портфель, сопит и хмурится.

В небольшой комнате, похожей на пустую картонную коробку, устанавливается тишина. Где-то вдалеке, за окном, заводится двигатель какого-то старого грузовика.

– Я ее видел раньше.

– Знакомая твоя?

– Нет.

– А кто?

– Не знаю.

Семен Алексеевич прекращает рыться в чемодане и вопросительно поднимает голову на Геннадия.

– Помнишь, Сема, у меня перед домом был овраг? – задумчиво продолжает Геннадий.

– Ну?

– Хороший овраг, помнишь?

– Ну помню я тот овраг, и что?

– Мы там на санках зимой катались, а летом купались. Там песок был. Мягкий такой, желтый. Загорали.

– И?

– Я помню этот овраг очень хорошо, на всю жизнь запомнил, он был сначала дикий такой, а потом его выровняли, а ручей загнали в трубу. Помнишь?

– Ну?

– Знаешь почему?

– Эм… нет, не знаю.

– Как-то раз, весной, мы с пацанами там делали запруды. Снег таял, и воды было много, ручей стекал по обрыву, а мы из песка плотины делали. Городили внизу какие-то песочные домики, потом дырявили плотину и смотрели, как вода размывает все наши постройки. Воображали, как бы в этом городе случилось наводнение.

Геннадий отворачивается от окна, садится за стол, кладет руки сверху и, сцепив пальцы замком, смотрит на Семена Алексеевича привычным своим извиняющимся взглядом. Затем продолжает, тяжело вздохнув:

– Знаешь, как она рыла этот песок? Мокрый он уже был и тяжелый. Будто каменный. Срывая ногти, она рыла этот чертов песок. Его мать. Знаешь, говорят – надежда умирает последней? Вот я это и увидел тогда. Как умирает надежда. Она же появилась только через час, сын ее час был под песком, когда она прибежала. Целый час, понимаешь, шансов никаких. Под таким слоем, когда весь овраг на него упал и проехался по нему. Когда его достали, он на человека не был похож. И я видел, понимаешь, видел, как умирает ее надежда, видел ее оторванные ногти в песке, стертые до костяшек пальцы, кровь на платье, слипшиеся волосы. Она выла, как зверь, понимаешь?

Семен Алексеевич одной рукой приподнимает очки, а другой трет глаза и переносицу.

– Ты это к чему?

Геннадий делает небольшую паузу, затем продолжает:

– Я стоял рядом, когда овраг падал. Это медленно происходило, как во сне. Я только помню руку того мальчика, как она исчезает под песком, а я назад отхожу. Я отхожу, а песок все валит и валит. Ползет за мной.

– И что? – вздыхает Семен Алексеевич, надевая очки.

– Не улыбается надежда, когда умирает.

– Не понимаю, – жмурится и скребет бороду Семен Алексеевич. – Ты это к чему, Геныч?

– У меня ведь тоже была дочь, – продолжает Геннадий, помолчав немного.

– О, – вскидывает брови Семен Александрович, – нашел когда вспомнить. Постой, – он наклоняется вперед и пристально всматривается в глаза Геннадия, пытаясь, наверное, разглядеть там что-то новое. – Вот уж не думал, что тебя совесть накроет, – говорит Семен Алексеевич, – удивил. Ну ты же не виноват, что она под колеса выскочила, и мы это постараемся доказать. Хоть ты и подмахнул протокол, чего делать не следовало, кстати. Поторопился. Почему мне сразу не позвонил? Где твой мобильник, вообще?

Геннадий трет щеки.

– Они приходили ко мне. Моя жена и эта женщина. На прошлой неделе. Дочь умерла.

Семен Алексеевич снова снимает очки, морщится, жмурится и протирает веки. Он похож на умывающегося кота.

– Думаешь, сойдет за смягчающие? Мать одна, как бы это лучше обыграть? Надо подумать.

– Они приходили вдвоем. Моя жена, и Наталья была с ней – вот где я ее видел. Не помню, почему она пришла не одна, долго смотрела на меня, говорила о том, что я должен попросить у них прощения.

– Они, что ли, в браке?

– Кто?

– Ну жена с этой бабой?

Геннадий недоверчиво заглядывает в глаза Семену Алексеевичу:

– Нет. Знакомая. Скорее всего.

– Тогда у кого «у них»?

– У них с дочерью.

– Ясно, и что?

– Да ничего, – Геннадий кисло ухмыляется, – похныкали и ушли. Второй год на жалость давят, попрошайки, – послал подальше.

– Так вы же в разводе, если не ошибаюсь? – уточняет Семен Алексеевич.

– Ну да. В разводе.

– А с дочерью ты общаешься?

– Нет. Видел пару раз. Очень давно.

– Плохо, – задумчиво гладит бороду Семен Алексеевич. – Придется думать.

Несколько минут они сидят молча.

– Ладно, мне пора, – собирается уходить Семен Алексеевич, – еще хочешь мне что-то сказать, может быть, нужно чего-то? Попросить о чем-то хочешь?

– Попросить?

– Ну да, кроме «вытащи меня отсюда».

– Да, – Геннадий облизывает губы и сглатывает, – будь другом, Сема, притащи мне бутерброд с куриной грудкой из «Крошки Картошки». Они везде их продают, без всего, просто бутерброд.

– Хорошо, – поднимается со стула адвокат. – Это можно. Еще что-нибудь? Фрукты, почитать, белье?

– Ну уж нет, еще не хватало, чтобы ты мне трусы покупал, – возмущается Геннадий, – к тому же белье мне выдали чистое после помывки.

– После помывки, – поддразнивая, хмыкает Семен Алексеевич. – Ну как скажешь.

Два дня Геннадий проводит в изоляторе временного содержания. Заново учится спать, есть, справлять нужду. Спать на неровном ватном матрасе, питаться сухим пайком и опорожняться в тошнотворную дырку за перегородкой. Все это время он либо спит, либо ходит взад-вперед по небольшому помещению, похожему на внутренности огромного автомобильного аккумулятора, из которого почему-то слили весь электролит. Наверное, это из-за запаха.

Ему тяжело спать, каждую ночь он видит ту женщину, что стояла в белом плаще рядом с его машиной. Видит, как падает в грязь рюкзак, как она улыбается. Во сне ему кажется, что он видел ее не только когда к нему приходила жена. Кажется, что та женщина, которая рвала ногти, пытаясь вытащить своего сына из-под песка, – тоже была ею.

Хотя такое, конечно, невозможно.

Утром седьмого дня зимы его опять ведут к адвокату. Мороз на улице спадает, уличная жижа снова тает, и лощеные ботинки Семена Алексеевича оставляют за собой бурые маслянистые лужицы. Он садится напротив и, поправив очки, не без гордости говорит:

– Убедил следователя выпустить тебя под подписку. – Он вскидывает брови и сразу же хмурится. – И не спрашивай, как мне это удалось, просто подпиши.

Геннадий довольно усмехается, берет бумаги, перебирает листы, на одном задерживается:

– Чувствую себя Золушкой – ровно в полдень, десятого, моя свобода превратится в тыкву.

– Именно так, ты все правильно понял. Не явишься в суд вовремя – загремишь по полной программе. А вот превратится ли твоя свобода в тыкву – пока неизвестно.

– Агранулоцитоз? Это что?

– Тебе лучше не знать.

– Здесь написано, что я им болен.

– Верно, но тебе все равно лучше не знать.

– Как скажешь, Сема.

– Ты чем-то недоволен? Не хочешь – не подписывай. Вот не думал, что ты словишь кайф от ивээса. Может, тебе здесь понравилось?

Геннадий подписывает документы. Семен Алексеевич продолжает:

– Теперь так: есть шанс, что ты сможешь выйти на мировое с той бабой. Надежда слабая, но попытаться стоит. Я уже пробовал с ней связаться, звонил, телефон есть, только никто не подходит. Надо ехать, встречаться. Вот телефон, вот адрес, нам нужно добиться мирового. Что ты готов отдать за три года свободы – решать тебе, так что езжай к ней и договаривайся. Сам знаешь, как это делать, ученого учить – только портить, так что давай ноги в руки – и вперед. Сейчас это самые важные твои переговоры. И я, кстати, ни грамма не преувеличиваю, ты понял?

– Понял, – Геннадий вертит в руке черную визитную карточку.

– А этот мусор выкинь, – кивает на карточку Семен Андреевич, – костоломы у нас свои найдутся. Имей в виду, кстати, как вариант.

Геннадий всматривается в лицо друга – отца двух детей, человека с такой душевной сединой в бороде, с добрыми серыми глазами и обаятельными морщинками. Переводит взгляд на лист с адресом и бледнеет.

– Это ее адрес? Ты уверен?

– Да, а что?

Геннадий закрывает ладонью рот.

– Ну, в общем, надо к ней съездить и поговорить, – продолжает Семен Алексеевич. – На твоем месте я бы в лепешку разбился, чтобы ее уболтать. Практически только от нее сейчас зависит, сядешь ты или нет.

Геннадий поднимает на Семена Алексеевича вопросительный взгляд. Тот снимает очки и трет веки, объясняя немного занудным тоном:

– В случае если вы с ней заключите мировое соглашение, или, другими словами, она тебя простит, это может стать основанием для заявления ходатайства о прекращении дела, и, если суд его удовлетворит, уголовная ответственность не наступит. То есть ты останешься на свободе и даже без судимости.

– Серьезно?

– Врать не стану, в моей практике не встречалось. Но мы должны попробовать все. Так что в лепешку, ты меня понял? В твоих же интересах.

Геннадий кивает и снова смотрит на адрес.

– А что не так с этим адресом?

– Что не так? Да все так. Только это мой адрес.

– Как это?

– Вот так. Мы с женой там жили, пока не разъехались.

Пятиэтажка под снос – умирающий мир, жалкий и прекрасный одновременно. Пример неравноправного единения мира вещей и времени. Всё и все.

В таких домах нет лифтов, Геннадий поднимается по лестнице. Его этаж пятый, последний. От запаха этого дома, позабытого заодно со старой жизнью, в нем просыпаются воспоминания. Это нельзя назвать ностальгией, потому что со дна памяти всплывают не только прекрасные цветы минувшего счастья, но и белые раздувшиеся утопленники, которых лучше бы и не вспоминать вовсе. Дом без людей. Терпкий запах забвения уже бродит по опустевшим квартирам. Через разбитые двери Геннадий заглядывает в чужие разрушенные мирки. С каким-то странным и первобытным интересом он осматривает голые стены в рваных лоскутах побледневших обоев, развалившийся диван и брошенный посреди комнаты старый телевизор, покрытый шершавой, седой от старости пылью. В вечерних сумерках, в последних лучах гаснущего за окнами света, все это выглядит особенно жалко. Тоска ощущается здесь самой кожей, мурашками на спине и звенящим в ушах молчанием следующего за его шагами немногословного эха. Краем глаза он замечает в прихожей какое-то движение. Поворачивает голову и видит белую кошку, слишком белую для такого грязного и пыльного места. Жмурясь, она вылизывается, и Геннадию кажется, будто белая шерсть под ее язычком становится черной.

«Это невозможно, этого не может быть», – вертится в голове, пока он продвигается вверх, к двери, за которой прожил целую жизнь.

В квартире горит свет, это видно по узкой желтой полоске под дверью, но тишина обволакивает ее так же, как и прочие. Геннадий тянется к звонку и замечает, что дверь открыта. Ему становится не по себе, губы сохнут и горят. Все это снова выглядит как во сне, как в кошмаре. Он тянет на себя дверь и заходит. В прихожей светло, бледно-желтый свет разливается по знакомым обоям. Они прожили здесь с женой восемь лет, а до этого здесь обитала его бабушка. Эта квартира знакома ему со времени, которое начинается в самой глубине памяти, еще в том возрасте, когда и памяти самой толком никакой нет, а все тает в каком-то мраке под названием «всегда».

– Добрый вечер, – произносит Геннадий, осматриваясь.

На стенах висят фотографии, очень много разных, в основном на них какие-то люди, он присматривается – это его жена и дочь. Дочь он едва узнает, видел слишком давно.

На стене вся их жизнь – его бывшей жены и дочери. Он смотрит карточки, и перед ним открываются две судьбы, которые он оторвал от себя и бросил в пропасть. Именно так – в пропасть. В презрение и безразличие.

Кажется, он начинает понимать, что события, которые с ним произошли за последнюю неделю, каким-то образом связаны с тем, что он сейчас видит. Все это не случайно, но его будто тащат в вагончике через лабиринт кошмаров, выставляя напоказ грехи, за которые в конце его ждет наказание.

Он должен увидеть это, должен понять, должен пропитаться собственным ядом и умереть от него. Он видит их лица, сначала улыбки, затем боль – его дочь начинает болеть в двенадцать лет, меняет одну больницу за другой, точного диагноза нет, но лечение вытягивает из одинокой матери все сбережения, на каждой новой фотографии она выглядит все хуже и старше. У дочери находят рак, жена продает квартиру, лечение стоит дорого, но они стараются из последних сил.

Это все была правда, а он не верил, когда жена просила у него денег. Избегал встреч, объявив ее лгуньей и попрошайкой с поддельными справками. На последней фотографии дочь похожа на скелетик: большая лысая голова, тонкая пепельная кожа и огромные черные глаза, как веселые угольки, – она не сдается, она еще верит. Затем – похороны.

Геннадий замирает перед фотографиями, едва дышит, ему тяжело. Прощение? Он хотел попросить у матери раздавленной им девочки прощения, но разве теперь можно?

– Заходи. – За ближайшей дверью раздается тихое и злое многоголосье.

Он толкает прикрытую дверь и видит детей, очень много детей, мальчиков и девочек, комната наполнена ими. Неживыми.

Суд начинается в полдень. Небольшое помещение, в зале пара зрителей и студенты с заспанными лицами и потрепанными диктофонами. Судья, прокурор, адвокат – все что-то говорят. Геннадий сидит в огромной клетке, сухой и мрачный, и задумчиво грызет ногти. Он заметно оброс, на лице поднялась седая щетина, он стал похож на неухоженного, будто только что поднятого с постели старика.

Судебные прения заканчиваются, и, перед тем как судья удалится для постановления приговора, подсудимому предоставляется последнее слово. Тот не реагирует.

– Подсудимый, – обращается к нему конвоир, – давай, твое последнее слово.

Геннадий встает, хватаясь одной рукой за решетку – на пальцах желтоватые обгрызенные ногти и ободранные до крови заусенцы, – устало осматривает полупустое помещение. Щурится на солнце – оно висит совсем низко, хоть и час дня, косые лучи бьют в окно, короткий зимний день близится к закату. У окна стоит какое-то растение, длинная тень от которого падает на пол ветвистой черной решеткой.

– Подсудимый? – недовольно повторяет судья.

– Да, – отвечает Геннадий.

– Хотите что-нибудь сказать?

– Да, хочу, – Геннадий облизывает пересохшие губы, – я не виноват.

Кто-то в зале ехидно смеется.

– Поймите, – продолжает Геннадий, – я никого не сбивал, не давил, это был не ребенок, поймите, это все она подстроила, она, – он указывает на сидящую в зале женщину.

– Понятно, – вздыхает судья, – это все?

– Нет никаких детей, у нее вообще не может быть никаких детей. Это месть, это моя жена, я никого не давил, это был не ребенок.

– А кто же? – интересуются в зале.

– Это, – со злостью отзывается Геннадий, – нефть!

– Нефть? – удивляется судья.

– Да! Это все была нефть. Эти дети! – В глазах Геннадия разгорается огонек безумия, он снова указывает на мать девочки: – Она ими управляет.

Зал гудит и смеется, гремит стульями.

«Что за бред… решил косить под психа… откуда такие уроды берутся?.. Не проканает, на момент совершения он был нормальным… ты куда потом…»

Его приговаривают к максимальному сроку – пять лет и выплата солидной компенсации. Дают максимум – никаких скидок. В том числе и за неявку в суд вовремя. Жизнь и бизнес Геннадия замирают на краю пропасти. Семен Алексеевич, хмурый, как грозовое небо, но по-прежнему пахнущий семейным шампунем, быстрыми шагами подходит к матери потерпевшей.

– Постойте, как вас там, подождите, скажите, за что вы с ним так, всем же понятно, что это случайно. Он же не злой человек, он тоже сейчас страдает, и не меньше вашего, поверьте, посмотрите на него. Посмотрите! Что вам это даст? Ведь он выйдет разбитым стариком. Без семьи, без детей, он будет больной старик. Это не вернет вашу дочь…

Женщина не отвечает. Она протягивает к раскрасневшемуся Семену Алексеевичу руку, берет его кисть, поворачивает ладонью вверх и плюет. Семен Алексеевич ошалело смотрит на черное маслянистое пятно. Тяжелое, как свинец, оно давит и печет его нежную кожу.

– Что?.. Что все это значит?

Женщина уходит, растворяясь в желтушном свете казенных коридоров. Конвоир защелкивает наручники на руках Геннадия. Зал пустеет. Солнце заходит за тучу, тень от растения меркнет и сливается с полом.

Время – это море, а события, происходящие с людьми, – его волны, перемещение которых не является движением самого моря. Оно бесконечно, и каждый его участок существует всегда. Если отпустить одну волну вперед, то, дождавшись на ее месте следующей, можно увидеть все события еще раз и рассмотреть их подробней. Волна поднимает тех же людей, те же машины, ту же самую двухцветную реку, ползущую через город. Тот самый третий день зимы, когда мороз рисует на карте замысловатые узоры из дорожных заторов. Жарит на асфальте свое любимое блюдо: люди в собственном соку.

В одной из квартир на улице Маршала Новикова женщина открывает дверь и входит в комнату с детьми. Они все одинаковые, в их черных глазах плещется нефть. Они не живы и не мертвы, они – ее оружие. Орудия мести. Она подходит к длинноволосой девочке и нежно берет ее за руку. В маслянистых глазах загорается огонек, ребенок оживает, смотрит на женщину и приветливо улыбается. Колготки, платье, заколка в виде зеленого лягушонка – эта нефть так похожа на настоящего ребенка – кровь, плоть и кости.

– Ты мое солнышко, – говорит женщина, – пойдем, надо наказать одного дяденьку. Это очень нехороший человек, он бросил семью и погубил собственную дочь. За это он должен мучиться и страдать, должен сесть в тюрьму и сойти с ума. Мама одной хорошей и доброй девочки попросила нас об этом, попросила его наказать. Ты готова?

Девочка энергично кивает.

– Тогда пойдем на улицу, погуляем.

Женщина застегивает на девочке пальто, обматывает шею разноцветным шарфиком, сама надевает белый плащ, берет детский ранец и большого плюшевого мишку. Они выходят из дома и направляются к школе, к пешеходному переходу. В это время у кого-то на соседней улице заканчивается бензин, и движение по этой улице замедляется. Навигатор в большой черной машине замечает эту новую пробку и меняет маршрут, Геннадий смотрит в смартфон, лежащий на колене, и поворачивает налево, на 3-й Щукинский проезд.

Он думает, что сделал это сам.