Плаха. 1917–2017. Сборник статей о русской идентичности

Щипков Александр Владимирович

Дехристианизация

 

 

Археология современной культуры

Если в археологии ценностных установок современной европейской культуры зможно выделить какие-то отдельные, максимально объёмные исторические блоки, иначе называемые глобальными «парадигмами» (Т. Кун), или «метанарративами» (Ж.-Ф. Лиотар), то таковых будет только три – Античность, Христианство и Модерн, также образующие известный историософский триптих «Античность – Средневековье – Новое время».

Вряд ли имеет смысл подробно распространяться об отличиях этих трёх начал современной культуры, но стоит обратить внимание на то, что центральным, связующим компонентом здесь выступает именно Христианство, потому что именно в сравнении с ним мы определяем для себя как Античность, так и Модерн. Тем более что «проект Модерна» возник на отрицании средневековой «парадигмы».

В отличие от Христианства, и Античность, и Модерн – это понятия собирательные, они не имеют даже тех базовых текстов, подобно священному писанию или катехизису, которые бы выражали их мировоззрение. И дохристианская, и постхристианская Европы существуют как целые именно в своём сравнении с христианской Европой.

Следовательно, как бы далеко ни удалялась современная европейская культура от своих христианских корней, именно эти корни, как никакие иные, имеют для неё центральное, опорное, осевое значение.

Отсюда возникает неизбежный вопрос – каковы те основные ценности христианства, без которых европейская культура и цивилизация перестаёт быть самой собой, что в пределе означает вопрос «в чём сущность христианства?» Христианство само по себе представляет собой цельное, самодостаточное мировоззрение, основанное на текстах Священного Писания (Библии) и Священного Предания (отцов Церкви), и поэтому любая публицистическая реконструкция этого мировоззрения, игнорирующая весь объём этих текстов, заведомо рискует выдать за христианство не то, чем оно является само по себе, а свои собственные пожелания относительно этого мировоззрения, как это делают все, кто пытается свести христианство к сугубо культурным, политическим, нравственным или эстетическим вопросам.

Более того, само понятие «ценности» – не конкретно-богословское, а отвлечённо-философское, и поэтому имеет смысл провести именно философскую, а точнее, аксиологическую экспликацию христианского мировоззрения, позволяющую нам обозначить те общезначимые ценности, которые можно считать христианскими par excellence.

 

Аксиологическая экспликация христианства

Если христианство привнесло что-то новое в пространство античной философии, то этим новым, прежде всего, была идея человеческой персоны не как социальной условности, а как объективно данной реальности, соотнесённой с метафизическим понятием ипостаси. Так возникло уникальное представление о человеческой личности как о реально существующем, онтологическом факте и универсальной ценности.

В библейском контексте понятие личности отождествляется с образом Божиим, и поскольку Бог в христианстве – это Личность, то человек как существо, созданное по Его образу и подобию (Быт. 1:26,27), – тоже личность. Неотъемлемыми свойствами личности, отличающими её от всего безличного, являются её разумность (рефлексивность, интеллектуальность, сознательность и т. д.) и её свобода, причём оба свойства соприсутствуют в личности как два равных и взаимообусловленных начала и не выводятся из какой-либо эволюции её природы: как сознание не может возникнуть из бессознательного, а свобода из несвободы, так и личность не может появиться из безличного. И разумность, и свобода, и сама личность человека уже даны ему от зачатия как свидетельство образа Божия в нём, и они остаются с ним навечно – и после смерти, и после воскресения.

Античность не знала идеи личности, как она не знала того Бога, который является Личностью и о котором можно узнать только от него самого – через его Откровение о самом себе. Поэтому идея личности не возникла в результате развития греко-латинской философии, она была привнесена в эту философию Церковью, а затем влилась вместе с ней и во всю европейскую культуру.

При первом приближении можно было бы сказать, что и сознательность, и свобода, и творчество, и сама личность – это те самые ценности, которые отличают Христианство от античного имперсонализма, но все эти ценности в христианском мировоззрении существуют не сами по себе, а только как средство на пути спасения, богопознания и обожения. Иначе говоря, это не самоценности, не ценности-цели, а ценности-средства, служащие главной сверхценности всех ценностей – Личности Бога.

Вне специальной теоцентрической направленности эти ценности выхолащиваются и распадаются, превращаясь в набор отвлечённых категорий, и могут быть превратно интерпретированы для любого общества, лишённого религиозного фундамента. Именно такое выхолащивание христианских ценностей произошло в эпоху Модерна, идеология которого фактически возникла в результате встречи двух взаимообусловленных тенденций – возрождения античного мировоззрения, с одной стороны, и секуляризации христианского мировоззрения, с другой.

Сколько бы новоевропейские гуманисты ни восхищались «золотым веком» Античности и ни обзывали средневековую эпоху «тёмными веками», их сознание уже находилось в зависимости от самого христианства, и даже в их мифе о Древней Элладе угадывались сугубо христианские черты. И сколь бы возмутительной ни была их «культурная революция» с христианской точки зрения, невозможно не признать, что она во многом стала следствием кризисных процессов в самом Средневековье, в первую очередь связанных с очевидным противоречием между христианским идеалом общественных отношений и их повседневной реализацией. Об этом противоречии впервые в русской философии говорил В. С. Соловьев в своём докладе «Об упадке средневекового миросозерцания» (1891), называя средневековое миросозерцание компромиссом между христианством и язычеством и утверждая, что причины этого упадка «заключаются не в христианстве, а в его извращении, и что этот упадок для истинного христианства нисколько не страшен».

Центральным противоречием Средневековья было использование христианской мотивации и христианских аргументов для достижения сугубо приземлённых задач, удовлетворяющих гордыню и своекорыстие каких-либо политических сил – как в государстве, так и в Церкви. Поэтому одной из причин грядущей дехристианизации в Европе было духовное несоответствие жизни самих христиан декларируемым христианским ценностям. Проще было отказаться от христианства, чем продолжать формально «играть в христианство».

В итоге христианский порядок в Европе стал восприниматься в большей степени просто как порядок, и само Средневековье до сих пор часто ассоциируется не столько с его мировоззренческим, библейско-патристическим содержанием, сколько с его внешними, формальными признаками – ценностями иерархии и традиции, которые составляют общие свойства всех так называемых традиционных обществ, а противоположные им идеи равенства и модернизации были обращены против христианства.

Следовательно, ни в коем случае нельзя говорить, что идеалом христианской политики является возвращение в Средневековье, тем более что это физически невозможно, и все хоть сколько-нибудь вменяемые консерваторы это всегда осознавали. Вместе с этим ответственный христианин никогда не позволит себе презрительного отношения к Средневековью, потому что именно в эту эпоху христианство было доминирующим мировоззрением и все общественно значимые вопросы решались со ссылкой именно на христианские представления об истине и лжи, о добре и зле, о должном и сущем. Из этого, конечно, не следует, что все люди, исповедующие христианство, автоматически становились безгрешными. Но они никогда не провозгласили бы грех нормой, а тем более чем-то желанным.

В этом состоит главное преимущество христианской государственности – она не позволяет легитимировать грех и греховное мировоззрение как нечто, что может быть оправдано и не требует осуждения. Как только христианство утратило в государстве статус официально господствующего мировоззрения и было поставлено в один ряд со всеми другими, государство «выпустило на волю» все возможные разрушительные идеи и настроения, каждое из которых могло свободно претендовать на то, что оно является нормой и идеалом человека как такового. Если Бога нет, то всё позволено, потому что нет никаких абсолютных оснований для хоть какого-нибудь долженствования – нет того абсолютного Авторитета, который бы мог указать человеку, почему он кому-либо что-либо должен.

 

Дисперсия Просвещения

Переход от христианского Средневековья к Модерну – это процесс, растянутый на века, но в нём всё-таки можно выделить переломные события, явно закрывающие одну эпоху и открывающие другую. Первым таким событием был Вестфальский мирный договор 1648 года, завершивший Тридцатилетнюю «войну всех против всех» и впервые установивший de facto секулярные нормы международного права, позволяющие больше не ссылаться на Библию и отцов Церкви при решении каких-либо межгосударственных вопросов в Европе.

Вторым таким событием была Великая Французская революция 1789 года, которая имела значение не только потому, что это была первая откровенно секулярная революция в Европе, но именно потому, что её идеи заразили всю «прогрессивную» интеллигенцию от республиканской Америки до императорской России, и она наглядно доказала, что сторонники секулярного мировоззрения способны не только подорвать сложившуюся государственность, но и организовать собственное государство, установить настоящий террор и создать огромную империю, которая под лозунгами Свободы, Равенства и Братства дойдёт до Москвы и устроит первый антицерковный погром.

Но если до революции 1789 года секулярное мировоззрение, воплощённое в идеологии Просвещения, представлялось чем-то единым и однородным, то после этой революции оно начало распадаться на несколько направлений, складывающихся в особые идеологии. Причина этого распада лежит на поверхности – мировоззрение Модерна впервые получило реальную власть, и возник вопрос о том, как именно эту власть использовать.

Французская революция стала своего рода призмой, через которую «свет Просвещения» преломился и разложился на все возможные цвета и оттенки. Эта «дисперсия» Просвещения составила основной сюжет в истории идей последних двух столетий европейской истории.

Отправными декларативными ценностями Французской революции, чётко обозначенными Максимилианом Робеспьером в его речи 5 декабря 1790 года «Об основании Национальной гвардии», была знаменитая триада «Свобода, Равенство, Братство», так что вполне можно представить себе реакционные антиценности в восприятии французских революционеров – ограничение, иерархия, разделение.

Первое место здесь неслучайно занимает Свобода, поскольку самая главная внешняя сверхцель всех процессов модернизации в XV–XVIII века – это именно освобождение (эмансипация) от всех возможных ограничений, в первую очередь религиозных, что предполагало максимальное расширение «прав человека и гражданина». Поскольку речь шла о свободе каждого индивида, то ко всем возможным правам должен был быть равный доступ, и отсюда возникла вторая ценность этой триады – Равенство.

Взаимообусловленность свободы и равенства не подвергалась сомнению самими «освободителями», и на пути к власти эти ценности казались взаимозаменяемыми, но на практике между ними существует тонкое противоречие, которое очень скоро даст о себе знать. Реальная свобода предполагает конкуренцию и возможность обретения каких-либо преимуществ – от виртуальных до материальных, – которые неизбежно ставят индивида в неравное положение с другими людьми, по каким-либо причинам лишёнными этих преимуществ. Поэтому свобода всегда будет ценностью для тех, кто может ею воспользоваться. Таким образом, это ценность «сильных», готовых участвовать в конкурентной борьбе.

В отличие от свободы, равенство всегда нужно преимущественно тем, кто чувствует себя маргиналом и не готов вступить в какую-либо конкуренцию, и поэтому свобода других субъектов оказывается потенциальной опасностью для сохранения всеобщего равенства. Так эти две ценности начали расходиться, формируя две параллельные идеологии Модерна – «правый» либерализм и «левый» социализм.

Политическая победа идей Просвещения не могла не вызвать активную реакцию, корни которой прослеживаются на протяжении всей истории эпохи Модерна и которая на культурном уровне воплотилась в движении романтизма, а в политическом – в идеологии консерватизма, рождённой в атмосфере романтических переживаний и мечтаний.

Стоит заметить, что романтизм был первой исторической формой общеевропейской реакции на Просвещение и поэтому составляет «родовую болезнь» консерватизма до сих пор. Главным пороком романтической реакции было «пакетное восприятие» Просвещения и готовность утверждать всё то, что Просвещение отрицало. В итоге романтическая реакция светила «отражённым светом» Просвещения, почти по каждой теме ставая знак плюс там, где «просвещенцы» (как говорил Н. Страхов) ставили минус. Например, если «просвещенцы» создали миф о том, что религия – это исключительно чувственная сфера восприятия, не способная ни к какой рационализации, то романтики по умолчанию приняли такое понимании религии как единственно верное и начали усматривать в любом культе тем больше религиозности, чем больше в нём было иррациональности. Если «просвещенцы» пытались свести образ «средневекового прошлого» к принципам иерархии и традиции как главным объектам своей критики, то романтики вполне согласились с таким образом Средневековья и начали его культивировать, принимая внешние свойства христианской цивилизации за её сущностное содержание.

Возникла парадоксальная ситуация – христианская реакция фактически свелась к защите прежнего культурно-политического уклада, а антихристианская революция апеллировала к христианским ценностям.

В политической картине мира Средневековья, основанной на христианском идеале, человечество должно было подчиняться двум универсальным централизованным структурам – Церкви и Империи, которые на православном Востоке должны были сотрудничать по принципу «симфонии властей», а на католическом Западе – по принципу «двух мечей».

Рост этнорегиональной и этнонациональной самоидентификации в эпоху Модерна, иначе называемый ростом национального самосознания, неизбежно приводил к разрушению этих универсалий и образованию суверенных национальных государств.

Так возникает ещё одна политическая ценность, которую точнее всего можно обозначить как ценность национальной идентичности – причастности индивида к своему народу и своей земле. Именно эта идентичность позволяет индивиду сознавать себя соучредителем нового национального государства, чаемого в будущем или уже совершившегося, и проявлять солидарность по отношению к таким же его участникам.

Без этой идентичности и солидарности реальная борьба за свободу и равенство невозможна, поскольку победить в этой борьбе политическим путём можно только в сообществе с подобными себе людьми, причём это сообщество оказывается даже более реальной, фундирующей ценностью, чем «умозрительные» ценности свободы и равенства.

Все прагматичные политики либерального или левого толка всегда это очень хорошо понимали и поэтому не могли удивляться тому, что реальные либерализм и социализм возможны только как – в большей или меньшей степени – национальный либерализм и национальный социализм.

Отсюда возникает третий лозунг французской триады – Братство. Заметим, что, в отличие от свободы и равенства, братство не было какой-то политической целью, но оно было больше, чем цель – оно было необходимым условием для достижения целей.

Фактор национальной идентичности в самом широком смысле этого понятия дезориентировал многих революционеров и реакционеров XIX–XX веков, поскольку их борьба за «старое» и «новое» в некоторых контекстах оказалась борьбой «своего» и «чужого», или наоборот.

Например, для Франции начала XIX века идеология 1789 года стала национальной, и французы никогда бы не сказали, что разрушительные идеи якобинской революции были привнесены ими с Запада, потому что они сами были этим Западом, а реакционные идеи, наоборот, ассоциировались с агрессивными претензиями средневековых «универсалий» – папства и империи Габсбургов.

Но для Германии идеология Французской революции представлялась именно как французская, тем более что её несла с собой на своих штыках армия Наполеона, и борьба за национальную идентичность обрела реакционные черты. Не случайно именно в Германии больше, чем где бы то ни было, развивалась романтическая реакция, придавшая просвещенческим идеям «воли народа» и «национального суверенитета» метафизическое измерение и заложившая основы будущего немецкого нацизма.

Что же касается России, ставшей главным оплотом консерватизма и гарантом контрреволюционного «Священного Союза», то для неё все эти идеи были сугубо западными, а когда первые русские «реакционеры» – славянофилы – пытались сформулировать подобие русской национальной идеологии, то они во многом отражали общий контекст европейского романтизма и прививали русской консервативной мысли специфически романтическое мировидение.

 

Христианство в пространстве идеологий

Какое значение получило в этом идейном «клубке противоречий» христианское начало?

Главный аргумент в пользу христианского происхождения идеи Модерна состоит в том, что именно в христианстве человеку как образу Божию дана онтологическая свобода такого уровня, что он сам выбирает между добром и злом, между истиной и ложью, и сам отвечает за свой выбор. И какие бы ценности ни превосходили ценность свободы, без неё христианская картина мира была бы просто невозможна и бессмысленна, поэтому христианство, игнорирующее ценность свободы, просто перестаёт быть христианством. Но хотя многие либералы готовы бравировать такой «родословной», дальше простой констатации этой связи они не идут, потому что дальше как раз выясняется, что христианское понимание свободы настолько далеко от либерального, что и в самой этой связи можно усомниться.

Христианство не провозглашало свободу индивида как лозунг, оно просто вводило его как онтологический факт, но утверждало, что поскольку максимально возможной свободой человек обладал в раю, то с грехопадением он оказался в «тоталитарной» зависимости от греха и теперь главная задача его жизни – это освобождение от греха, то есть спасение. Историческим прообразом этого спасения было освобождение богоизбранного народа Израиля сначала от египетского, а потом вавилонского плена, понимаемого, прежде всего, именно как духовный плен в языческих империях.

При этом сама по себе свобода не является целью в христианстве – это лишь условие для достижения обожения и Царствия Божьего, на пути к которому необходимо обрести праведность и блаженство.

«Освободившись же от греха, вы стали рабами праведности» (Рим. 6:18).

«Но кто вникнет в закон совершенный, закон свободы, и пребудет в нём, тот, будучи не слушателем забывчивым, но исполнителем дела, блажен будет в своём действии» (Иак. 1:25).

Вне теоцентрического понимания свободы, обеспечивающего это понятие необходимым метафизическим фундаментом, как свободы во Христе эта ценность «повисает в воздухе» и превращается в собственную противоположность – в чистый произвол, то есть в тотальную зависимость от своей греховной природы и оправдание этой зависимости, чем в конце концов стал современный либерализм.

«Если Бога нет, то всё позволено» – и ничто, кроме грубой физической силы со стороны не может ограничить этот произвол. Так прежде христианская ценность, поднятая на знамёна секулярных революций, оказалась девальвирована до уровня популистского клише и лишилась своего смысла.

Аналогичная инволюция в эпоху Модерна произошла с идеей равенства, возведённой в абсолют идеологией социализма, особенно в таком её радикальном изводе, как коммунизм. Выявлением религиозных и даже реакционных корней социализма занимались очень многие мыслители; достаточно назвать такие имена, как Н. Бердяев, И. Шафаревич, М. Агурский, А. Безансон и др.

В отличие от весьма скудного широкой мыслью и потому скучного либерализма, социализм имеет бурную историю своего развития, начиная с той «утопической» фазы (Мор, Кампанелла, Сен-Симон и др.), когда его религиозность совсем не скрывалась, так что впоследствии многие левые политики любили бравировать такими заявлениями, как «Христос был первым коммунистом» или «первым социалистом», и даже не допускали мысли, что здесь возможно какое-то противоречие.

В действительности идея равенства коренится в христианстве только в том смысле, что все люди онтологически равны – они в равном отношении являются образами Божиими и в равном отношении призваны в Царствие Божие. Кроме того, самым страшным грехом в христианстве, грехом всех грехов полагается гордыня, выражающаяся в желании возвыситься над всеми окружающими, что считается нормальным в язычестве, но недопустимо в Церкви Христовой. Именно об этом говорит сам Христос: «Вы знаете, что князья народов господствуют над ними, и вельможи властвуют ими; но между вами да не будет так…» (Мф. 20:25).

Опять же, как в случае со свободой, христианская идея равенства может быть адекватно осознана только в теоцентрическом контексте – как равенство во Христе, где нет уже ни «иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского» (Гал. 3:28). И так же как свобода, равенство здесь не является целью, это только условие для обретения праведности и блаженства, а в пределе – спасения и обожения.

Поэтому единственный, не деструктивный извод социализма, который мог бы сохранить христианскую идею равенства, – это «христианский социализм», который до недавнего времени был одной из ведущих европейских идеологий наряду с «христианской демократией». Однако во второй половине XX века многие партии и проекты с соответствующими названиями настолько поддались либеральным тенденциям, что либо отказались от неполиткорректного прилагательного «христианский», либо лишили его какого-либо отличительного смысла (подобно партиям ХДС/ХСС в Германии). В этом отношении в постсоветской России мы наблюдаем обратную крайность, когда коммунистические партии и движения часто стремятся засвидетельствовать свою верность русскому православию, но категорически не хотят пересматривать свой марксизм-ленинизм и менять названия своих организаций.

Наконец, третья ценность французской триады – Братство – составила самую большую проблему в постреволюционную эпоху. Христианское Братство в точном смысле слова – это братство во Христе, то есть кафоличность (соборность) членов Его Церкви, объединённых общей верой и общими Таинствами. Здесь нельзя не заметить, что робеспьеровское Fraternité возникло в ещё более узком контексте «братства» масонских лож, как и почти вся символика Французской революции, а в секулярном значении оно превратилось в «братство людей во всем мире», но никак не братство по крови или почве.

Однако сакрализация национального начала в романтизме завершилась национализацией сакрального в постромантизме, а воспевание низовой, органичной, народной религиозности обернулось концепциями «официальной народности». Зеркальным отражением лозунгов «Свобода, Равенство, Братство» стала консервативная триада «Православие, Самодержавие, Народность», немыслимая в средневековую эпоху.

Консерватизм – идеология, которая призвана была выражать христианские ценности и формировать политическое христианство. Вместо этого сегодняшний консерватизм зачастую представляет собой либо «превращённую форму» обычного национализма, либо бесцветно-политкорректную защиту сложившегося status quo, которую даже идеологией назвать нельзя.

 

Дехристианизация и русский консерватизм

История политических идеологий Модерна – это история нуклонной секуляризации тех ценностей, на которых они были основаны. Поэтому сегодня можно констатировать, что если возможна какая-то новая христианская метаидеология, способная адекватно ответить на все вызовы современности, то она должна слагаться из идей всех трёх христианских субидеологий – христианского либерализма, христианского социализма и, разумеется, христианского консерватизма, который будет играть в этом процессе ведущую роль.

Одно глобальное обстоятельство способствует этому возникновению – это очевидный конец эпохи Модерна, реабилитация религиозного мировоззрения в Постмодерне и затянувшийся кризис последнего. Мы вступаем в постсекулярную эпоху, которую предрекал Николай Бердяев, называя её «Новым Средневековьем» и, одновременно, в эпоху нового подъёма России, бывшей в XX веке главным оплотом секуляризма в мире, а теперь ставшей последним оплотом консервативных ценностей в Европе.

Главной идейной интригой ближайших лет будет вопрос о том, какая версия русского консерватизма окажется доминирующей и определяющей лицо России в XXI веке. В связи с этим необходимо заметить, что у иных русских консерваторов есть вполне предсказуемый соблазн «списать» свою идеологию с западных образцов, особенно в надежде на понимание американских и западноевропейских правых. Идея такого прямолинейного копирования могла бы быть вполне оправдана, если бы западный консерватизм во всём отвечал основам православного мировоззрения и нужно было бы только перенести его политическую проекцию на отечественную почву. Но, к сожалению, западный консерватизм, в особенности американский, по ряду существенных параметров расходится с православным мировоззрением не меньше, чем западный либерализм и западные левые, а следовательно, расходится с самим Христианством.

Западный консерватизм, возникнув как идеология реакции на вызов Модерна, в итоге стал одной из идеологий самого Модерна, существующей только в контексте взаимодействия с этими идеологиями. В отличие от западного консерватизма, русский консерватизм преимущественно стремится быть политическим выражением православного мировоззрения, и хотя он испытал серьёзное влияние различных исторических контекстов (романтического, петербургского, советского, либерального и т. д.), он всё равно пытается сохранить основную путеводную нить во всех тупиках и закоулках – православное вероучение. Этому способствовал Московский Патриархат, утвердивший на Юбилейном Архиерейском Соборе 2000 года беспрецедентный документ – «Основы социальной концепции Русской Православной Церкви», где общецерковная позиция по всем основным социальным вопросам изложена достаточно объёмно.

Если сравнивать западный, особенно американский консерватизм, и русский консерватизм, то можно обнаружить следующие принципиальные отличия.

1. Экология. Отношение к природе в западном консерватизме сведено к чисто утилитарному восприятию мироздания как средства для насыщения и развлечения человека, поэтому излюбленным хобби западных правых является охота, в то время как с православной точки зрения человек может покуситься на жизнь любого животного только в целях безопасности и выживания, помня о том, что «вся тварь совокупно стенает и мучится доныне» (Рим. 8:23) по вине человеческого грехопадения. Русский консерватизм экологичен, потому что воспринимает природу как творение Божие и дар Божий человеку.

2. Война. В западном консерватизме очень заметны апология агрессии и насилия и оправдание откровенного милитаризма, без которого консервативный стиль Запада просто непредставим. Эта тенденция обнаружила себя во время Крестовых походов и создания военно-монашеских орденов, неизвестных восточному православию. В отличие от Запада и исламского мира, Византия не знала культа воинов и воспринимала любую войну как вынужденную меру, которую нужно по возможности избегать. Русский консерватизм очень слабо поддаётся милитаристской романтике и любую победу празднует как освобождение от врага, а не подавление его.

3. Национализм. Хотя западные консерваторы могут говорить, что они не националисты, но весь сегодняшний расизм и этнонационализм – либо англо-американского, либо германского происхождения, а главная тема западного консерватизма – это борьба с этнической иммиграцией. Ни византийцам, ни русскому народу не свойственен национализм, а борьба с этнической иммиграцией, при всей серьёзности этой темы, не может составить основную политическую повестку русского консерватора. Русский консерватизм воспринимает человечество как единое многополярное целое, где все народы и страны имеют право на свой собственный, уникальный уклад, из чего не следует, что все они исповедуют Истину.

4. Экономика. В западном консерватизме во все времена доминировали последовательный антисоциализм и идея имущественного расслоения как нормы жизни, отсюда максимальное невмешательство государства в экономику, отсюда минимум социальных гарантий, низкие налоги, метод «шоковых терапий». В русском консерватизме экономическая проблематика всегда рассматривалась через призму общесоциальных интересов и ценностей – как продолжение культуры общества, и если русский консерватор выступал против социализма, то прежде всего он выступал против его атеистической позиции. Для русского консерватизма принципиальны ценности милосердия и самоограничения, поэтому он никогда не оправдает жестокую конкуренцию и погоню за наживой.

Таким образом, дехристианизация западного консерватизма коснулась ключевых политических вопросов, и в своей доктринальной части он не может быть примером для русского консерватизма.

Дехристианизация сегодня – это «генеральная линия» либерального Запада в ипостаси Евросоюза и США, особенно её Демократической партии. Невозможно надеяться, что там что-либо изменится: это не просто решение каких-то отдельных политиков и влиятельных лобби, это настоящий цивилизационный выбор, который Запад последовательно осуществляет как минимум последние 400 лет. В этой ситуации Россия оказывается единственным государством в мире, способным отстаивать ценности христианского европейского мира, подобно тому, как в середине XV века, после падения Константинополя, она оказалась единственной православной страной и наследницей византийской миссии «катехона».

Для кого-то такие сравнения могут показаться излишне высокопарными и натянутыми, но не для христиан Ближнего Востока, где они сегодня подвергаются физическому уничтожению и знают, что только одна страна в мире может остановить этот геноцид. Не для православных жителей Запада и других регионов мира, где до ближайшего православного храма можно добраться только через сутки, а само православие совершенно неизвестно окружающим и его существование сознательно замалчивается. Не для тех жителей бывшей Киевской Руси, сегодняшней Украины, которые испытали погром канонических храмов и травлю за причастность к Русской Церкви. Не для всех тех, кто реально заинтересован в выживании и развитии православной цивилизации.