1
В доме у Шатохиных, в непривычной тишине, звонко чакали часы. Степан поздоровался – ему никто не ответил. Тогда он заглянул из прихожей в большую комнату. За столом, спиной к дверям, сидел Сергей, понурив седую голову. На столе стояли стаканы с водкой, накрытые ломтями черного хлеба, на двух тарелках высокими горками лежали румяные блины. Ничего не тронуто. Чакали и чакали в тишине часы. Их металлический, неживой звук казался лишним, его хотелось убрать.
Отзываясь на голос Степана, Сергей медленно, тяжело повернул голову, глянул из-за плеча. Взгляд уходил мимо гостя.
– Проходи. Садись.
Стаканов с водкой, накрытых ломтями черного хлеба, было четыре. Присев на табуретку, увидел Степан, что лежала еще на столе маленькая, любительская фотокарточка с обтрепанными грязными уголками. Четверо молоденьких солдатиков, сунув пилотки под ремни и положив друг другу руки на плечи, весело, по-петушиному задиристо, глядели в объектив. Хэбэ по-неуставному расстегнуто, из распахнутых воротников торчали тонкие, еще жидкие шеи. Степан смотрел на фотокарточку и ни о чем не спрашивал. Ему все было ясно.
Чакали часы, откидывая секунды.
Тяжело наваливаясь на стол локтями и грудью, опустив вниз плечи, Сергей не шевелился и взгляда не поднимал.
За окном ломались и дробились на снегу лучи солнца, белый забор вспыхивал и искрился, но в комнате стоял полумрак, словно вползли в нее вечерние сумерки.
Сидели Сергей и Степан, не обронив ни единого слова, а между ними стояли поминальные стаканы и лежала фотокарточка. Боязно было заговорить, и молчать становилось невмоготу.
Лица мальчишек на фотокарточке оставались навсегда молодыми и задиристыми. А какими они были там, тогда, в последнюю минуту, когда переваливали ребята за неведомую черту, отсекающую живой мир от мертвой смерти? Что подумалось им? Что привиделось?
…Росла возле почты, вымахнув выше крыши, старая береза с плакучими ветками, спускающимися чуть не до самой земли. Был еще август, и Степан, выйдя с почты, вдруг увидел, что ветки березы просекло желтым листом – осень скоро. А он в заботах о доме даже не разглядел, как скользнуло мимо него лето. Еще одно лето и еще один год плотно приклеились к прожитому. Раньше никогда не обращал внимания: осень на дворе, зима ли – без разницы, а вот сейчас, впервые, тонко заныла жалость, что не успел разглядеть нынешнее лето, запомнить его, а оно быстро скользнуло мимо и оставило впереди лишь махонький кусочек, да и тот сверкнет – и не заметишь. И ничего уже не вернешь.
Ветерок шевельнул березу, и один лист отломился от ветки, плавно скользя, как под горку, поплыл к земле. Степан приподнялся с лавочки и успел его перехватить. Лист был сухим и невесомым.
Внезапное ощущение быстротечности и неповторимости времени, то самое ощущение, которого он раньше никогда не испытывал и тем более над которым никогда не задумывался, по-особому остро и зримо обозначилось в листе, украшенном по краям острыми зубчиками и усеянном мелкими, красными точками. Степан разглядывал его так, словно видел впервые в жизни. Тонкие прожилки змеились по нему от середины к краям, еще недавно упруго бился в них древесный сок, а теперь все умерло, высохло и не оживет.
Тихонько отпустил лист, и он послушно лег на притоптанную возле лавочки землю, шевельнулся и затих. Весной появятся на старой березе новые листья, зашумят, залопочут, но это будут уже иные листья, иная жизнь, а этот, первым слетевший с ветки, уже оттрепыхался. Скоро погонит его ветром, вымочит дождем и где-нибудь далеко отсюда прижмет первым снегом к земле, он врастет в нее, смешается с ней и исчезнет. Но должен ведь остаться хоть какой-то след, пусть самый малый и незаметный? Где он, в чем? Степан поднял голову к самой макушке березы, на которую лазил, обдирая коленки, еще мальчишкой. Не шелохнувшись, верхушка плыла в небе. Долго смотрел на нее, придавленный своим же собственным вопросом, ответа на который у него не было…
А эти ребята, смеющиеся с фотокарточки, суть всех вопросов и ответов постигли до самой глубины, до донышка, они их вызнали собственной жизнью. Но как же так случилось, что они, родившиеся позже, познали, а он до сих пор многого не понимает? Выходит, виноват перед ними? Он старше, он сильнее, он живучей, в конце концов, а ушли и оставили свои лица только на фотокарточке они.
Медленно отвел взгляд в сторону.
– Нет, ты смотри, – шепотом, жестко приказал Сергей. – Смотри.
Отшатнулся от стола, до хруста сжал пальцы и притиснулся к спинке стула. Стул пискнул. Степану становилось не по себе. Тишина, нарушаемая лишь чаканьем часов, снова замерший, будто одеревеневший Сергей, фотокарточка и не меняющиеся лица солдатиков на ней, любовно обихоженная горница, стопка румяных блинов на тарелке и стаканы с водкой, накрытые хлебом, – все это разом обдавало тревогой. Она не ускользала, не проходила, росла и крепла.
Сергей шевельнулся, вдавил немигающий взгляд прямо в глаза Степану.
– Посмотрел? А вот теперь слушай. Помнишь, спрашивал, что там делается? Я тебе расскажу. Только слушай. Вот эти ребята на посту были, обложили их, мы три часа прорывались… Связь по рации, и Петя, вот крайний, все докладывал – один убит, другой убит, третий убит… Я три раза ранен, командир, я три раза ранен, командир… и точка. Прорвались, ногу поставить некуда – кругом гильзы пустые. А ребята… ты слушай, слу-у-ушай, ребята… головы отрублены. Ты знаешь, какие позвонки белые?! А Петька у нас блины любил, рассказывал, как ему мать в деревне блины стряпала. Степа, мне их головы отрубленные по ночам снятся! Пацаны, мальчишки, жизни не видели! Грудью на пули, а за спиной – кто? Срань и пьянь?! Вся эта шелуха?!
Столешница дрогнула от удара тяжелого кулака, и с одного стакана упал ломоть черного хлеба. Сергей тяжко, загнанно дышал, лицо набухло дурной кровью, казанки стиснутых кулаков белели. Часы продолжали чакать холодно и равнодушно, угоняя секунды и минуты в прошлое, угоняя время, отпущенное на жизнь, в прошлое, и время это ни за какие коврижки не вернешь обратно.
– Нет, Степа, я все-таки свой автомат нашарю, нашарю, и тогда тошно станет. Я больше на этот развал смотреть не могу… Хва-а-атит… Поперлись других учить, а сами… Чего молчишь? Скажи!
Степан молчал. Ему нечего было говорить.
2
А через два дня Сергея увезли в больницу.
Степан ходил на работу – он устроился в леспромхоз сварщиком; вечерами ковырялся по дому, доводя его до ума и готовясь перевозить Лизу с Васькой, а сам все думал о Сереге, и в ушах у него стоял, не забываясь, сорванный крик: «Чего молчишь? Скажи!» Крик этот, поселившись, жил в нем постоянно – избавиться от него Степан не мог, да и не пытался. И уже не так, как раньше, радовал новый дом, просторные комнаты и крепкий пол под ногами, блестящий свежей краской. За стенами дома шла малиновская жизнь – хочешь ты, не хочешь – а надо было в нее входить и стукаться об острые углы, какими она то и дело выставлялась.
А Серегин крик, не затихая, звучал в ушах. И виделось крыльцо малиновского магазина, припорошенное снегом, тяжелая дверь, обитая деревянными рейками, и осязаемо, как наяву, хватал за щеки мороз. Степан возвращался с работы и завернул в магазин, чтобы купить хлеба. На крыльце стояли с кошелками, переминались с ноги на ногу два малиновских старика – Кузеванов и Мезенин. Оба они примерзли, ежились в легоньких фуфайках. Видно, собирались накоротке сбегать в магазин, не думали, что придется дожидаться на крыльце. Кузеванов постукивал по перилам деревянным протезом, а Мезенин притопывал валенками и все заглядывал в окно магазина, задернутое белой занавеской, вытягивал шею, но роста он был маленького и увидеть ничего не мог. Степан поздоровался со стариками, спросил:
– Что у них там, ревизия?
– Да нет, пайки наши распределяют. – Мезенин швыркнул застуженным носом и передернул плечами. – Скорей бы уж, а то совсем замерзли!
– Какие пайки-то?
– Да наши пайки, ветеранские, – сипло забасил Кузеванов, продолжая колотить перила деревянным протезом. – Участникам войны выдают на месяц. Килограмм масла и два килограмма мяса. Говорят, гречки еще по килограмму на брата накинули. Ну вот, вышла, скоро и нас пустят…
Из-за магазина, через ворота в заборе, который отделял склад, выбралась жена директора малиновского леспромхоза, толстая, раскрашенная баба. Она переваливалась, как откормленная перед забоем гусыня, тяжело отпыхивалась морозным паром и тащила две туго набитых сумки. Большая норковая шапка сползала ей на глаза, и жена директора леспромхоза высоко задирала голову, оглядываясь по сторонам. Следом за ней, тоже с сумками, тащилась жена председателя сельсовета, а старики стояли на крыльце, смотрели на них и терпеливо дожидались своей очереди.
И тут Степан увидел Сергея. Без шапки, в распахнутой куртке, из-под которой видна была полосатая тельняшка, он шел от своего дома к магазину, трудно переставляя негнущиеся протезы и раскачиваясь от напряжения всем туловищем то вправо, то влево. Он даже не глянул на Степана и стариков, стоящих на крыльце. Губы были тонко поджаты, ноздри вздрагивали, глаза угрюмо исподлобья посверкивали, будто Сергей собирался сию же минуту врезаться в драку.
– Э-э-эт чего он? – забеспокоился Кузеванов и перестал постукивать протезом. – Эт куда он, парень?
Жена председателя сельсовета ойкнула, испуганно шарахнулась в сторону. Но сумок не выпустила, чуть приподняла их и прижала к животу. Сергей шагнул в ворота. Степан глядел ему вслед и никак не мог сообразить – куда он? Но, подчиняясь толкнувшему его чувству, сбежал с крыльца и бросился к воротам. Сергей уже подходил к складу, двустворчатые двери которого были приоткрыты на одну половинку. В глубине полутемного склада стояли весы, а возле них, спиной к дверям, – Бородулин в офицерской куртке и в армейских галифе, заправленных в валенки. Он держал сумку, а продавщица насыпала в нее из белой алюминиевой кастрюли гречку.
Стуча протезными башмаками, Сергей неловко взобрался на порожек, подошел сзади к Бородулину и положил ему на плечо руку.
– Высыпай!
Бородулин обернулся, прищурился и спокойно спросил:
– В чем дело, Сергей?
– Высыпай, говорю, обратно! Хватит мужиков грабить! Хватит! И ты тоже, лахудра! Ты кому должна это продавать! Кому?!
– Да я… Мне сказали… – смешалась и покраснела продавщица, опустила пустую кастрюлю и отшагнула от весов.
– Подожди, Сергей, подожди, – рассудительно заговорил Бородулин, закрывая на замок сумку. Сумки у всех были одинаковые, черного цвета, с длинными ручками и вместительные, как картофельные мешки. Видно, в одно время покупали в универмаге. – Тебе, как ветерану, тоже будет…
Сергей отбросил руку Бородулина и с треском распахнул замок.
– Высыпай! Не твое! А мне подачек не надо!
– Да ты погоди, Сергей.
– Высыпай… обратно, – шепотом повторил Сергей, и глаза у него диковато сверкнули, а лицо набухло кровью. – Хватит вам жрать, вы уже всю совесть сожрали. Или у вас ее не было? Высыпай! Кому сказал?!
Рванул бородулинскую сумку.
Степан впрыгнул в склад, чтобы схватить и удержать Сергея. Не успел. Сергей с маху шарахнул ладонью по сумке, и она тяжело шлепнулась на пол. По некрашеным доскам густо сыпанула гречка.
Бородулин попятился, голос, однако, оставался спокойным:
– Ну, знаешь, это хулиганство…
– А не свое хапать – геройство?! – наступал Сергей. – Рассказывал батя, как ты тут воевал! Почему они на крыльце, а ты здесь?!
– Серега, Серега! – Степан ухватил и тянул его за рукав. – Успокойся!
– Да сколько можно! До каких краев терпеть?!
Сергей дернул руку, шагнул, подвигаясь к Бородулину, и наступил на рассыпанную гречку. Протезы разъехались, и он, взмахнув руками, плашмя рухнул на спину. Глухо ударился затылком об пол, и его укороченное тело забилось в судорогах. Степан, не успевший его удержать, навалился, прижал к полу и, едва не кроша стиснутые от злости и жалости зубы, увидел в уголках страдальчески изломанных губ Сергея набухающие сгустки бело-розовой пены…
Когда улеглась суматоха и от дома Шатохиных отошла «скорая помощь», Бородулин, на время куда-то исчезнув и появившись снова, подошел к Степану и, горестно покачивая головой, сочувственно высказал:
– Я понимаю, тяжело ему, контуженый…
– Контуженый?! – переспросил Степан. – И взятки гладки? Не выйдет. Сплетню хочешь пустить? Не дам, я тебе язык укорочу сразу.
Они стояли друг против друга, говорили спокойно, но Степан прямо кожей ощущал, как от внешне невозмутимого Бородулина накатывается на него ненависть. Смотрел на бородулинскую одежду, в которой тот похож был на отставника, вчера вышедшего на пенсию и донашивающего теперь казенное обмундирование, смотрел и все пытался разглядеть, разгадать нутро этого человека, который жил по соседству, но оставался до сих пор непонятным.
Раза два Степан заходил к нему домой и не мог надивиться хозяйской хватке и запасливости соседа. Усадьба напоминала добрый склад, где без толку ничего не валялось, а каждая мелочь лежала на своем, определенном только ей месте. В теплом сарае за домом была целая мастерская с верстаком, с тисами, с точилом, даже с токарным станком. К сараю примыкала пристройка, и там стояла железная печка с широким разводом вместо трубы. Поначалу никак не мог понять – для чего она предназначена? И только заметив рыбью чешую на полу, догадался, что это коптильня.
Своих детей у Бородулина не было. Приезжал из города племянник Петро, такой же немногословный, как и дядя. Слушался он старшего Бородулина беспрекословно. Бородулиха вообще в этом доме словно не жила. Маленькая, сгорбленная, похожая на испуганную мышку, она ходила быстро и незаметно. Кроме «здрассьте, проходите, садитесь», Степан не слышал от нее никаких иных слов. В доме этом шла своя жизнь, и от посторонних глаз она была надежно укрыта.
А Бородулин, глядя на Степана, не видел его – перед глазами стояла Елена Берестова, которую он так хотел победить при ее жизни и не смог. Но зато был час, когда ликовал Бородулин и радовался от всего сердца, а случалось это очень редко. Рушилась изба Елены, пропитая ее сыном, разлетались бревна и доски, а Бородулин, прищуривая глаза от пыли, со сластью всаживал лом в пазы – следа не останется, все в прах уйдет, а вот он выжил, живет, ходит по земле, и долго еще будет ходить! Он наверху оказался, и многолетний спор решился в его пользу.
Тогда и предположить не мог, что на месте развала поднимется новый дом, а перед ним самим встанет вместо Елены Степан, совсем непохожий на себя прежнего, словно народившийся заново.
Не будет ему, понимал Бородулин, спокойной жизни, если не увидит он прежнего Степана… «Увижу», – твердо самому себе пообещал он.
3
В кабинете у Николая, не смолкая, трещали телефоны, то и дело заходила секретарша с бумагами на подпись и всякий раз напоминала, что в три часа совещание в райкоме. Николай крутился на своем кресле, морщил носик, беспомощно взглядывал на Степана и разводил руками: видишь, какая катавасия. В конце концов выругался и вытащил из кармана ключи.
– Знаешь, не дадут нам здесь поговорить. Бери ключи и топай ко мне. Жена с дочкой в отъезде, вечером спокойно потолкуем. Пошарь там, в холодильнике на ужин чего-нибудь. Давай.
Забрав ключи, Степан прямо из райисполкома отправился в больницу – надо было еще побывать у Сергея Шатохина и передать ему гостинцы от Лиды. Но оказалось, что прием посетителей в больнице уже закончился. Сердитая баба в белом халате, натянутом поверх пальто, с места в карьер заорала, тыкая рукой в объявление, что надо читать, если грамотный и если глаза есть. Ругаться было неохота, объяснять, что приехал из деревни, тоже не хотелось, да и бесполезно, и Степан уже собрался уходить, как вдруг из стеклянных дверей выскользнул низенький старичок, похожий на шустрого жучка-короеда, и быстро-быстро заговорил, проглатывая отдельные звуки, как будто во рту у него была жвачка. Реденький седой хохолок на голове мелко подрагивал.
– О, какой конфликт, какой конфликт! Но мы же его не стоим, мы маленькие, тихие люди. Анна Ивановна, этот молодой человек идет к Сергею Николаевичу, мы из окна увидели. Он из деревни, надо же иметь отношение. Сергей Николаевич приравнивается к участникам войны, а к ветеранам, нашей гордости, отношение особое. Ну что вам стоит один раз нарушить эту строгую писанину? Будем человечны, Анна Ивановна! А я вам, будьте уверены, я вам на Восьмое марта, – старичок с ловкостью сделал воздушный поцелуй, – я вас королевской прической порадую.
Старичок тарабанил, как заведенный, его хохолок мелко вздрагивал, маленькие ручки порхали, мелькали, пальцы, сжатые в щепотку, незаметно скользнули между тем в карман больничной пижамы, выдернули оттуда шоколадную конфетку и опустили ее в нагрудный карман белого халата.
– Вы сами будете королевой, Анна Ивановна. С моей-то прической, о, мама! Какая женщина!
– Да ладно! – сердитая баба закраснелась и расплылась в довольной улыбке. – Ладно тебе, Ленечка, тоже скажешь…
– Конечно, скажу, я говорю только то, что думаю, еще мой покойный папа учил меня: Ленечка, говорил он, ты можешь промолчать и не внушать лишний раз дураку, что он дурак, но похвалить женщину ты обязан всегда…
Не переставая говорить, старичок одной ручкой погладил Анну Ивановну по плечу, другой ручкой ухватил Степана за локоть и потянул следом за собой в стеклянные двери.
– Всего пара минут, но какая радость увидеть земляка, – о, это надо понять!
– Ленечка, а про прическу не забудь!
Но Ленечка уже не слышал; придерживая Степана за локоть, он быстро поднимался по лестнице на второй этаж. Маленькие, мягкие тапки ступали легко и неслышно. На втором этаже, в конце длинного и узкого коридора, в крайней палате лежал Сергей. Он похудел, на широких скулах еще туже натянулась кожа, а взгляд стал еще холодней и настороженней. Выпростав руку из-под одеяла, протянул ее Степану. Рука была горячей и влажной.
– О, боже, – не давая им сказать слова, сразу же завелся старичок, – какие глухие люди! Когда их мама рожала, она забыла дать им сердце, ну, разве можно быть такими железобетонными! Сергей Николаевич, вы не хмурьтесь, я исчезаю и мешать вам ни в коем случае не буду.
Старичок неслышно скользнул в двери, как будто его и не было. Сергей угрюмо посмотрел ему вслед, а когда дверь без скрипа закрылась, тяжело выматерился.
– Ты чего? – удивился Степан.
– Знаешь, кто это? Ленечка-парикмахер, его тут в райцентре все знают. Семьдесят с гаком, а порхает и чирикает, как воробушек. Смотрю на него и другой раз думаю: такого и смерть, наверно, не возьмет, выскользнет. Ладно, как там ребятишки?
Степан подробно передал деревенские новости и наказы Лиды. Сергей слушал внимательно, и его угрюмое лицо понемногу светлело. Но поговорить толком им не дал все тот же Ленечка. Он неслышно проскользнул в двери, наклонился над Сергеем и зашептал ему в ухо:
– Сергей Николаевич, там минеральную воду привезли, но в очень ограниченном количестве, только для желудочников. Но так как вы у нас ветеран, я пять бутылочек выхлопотал. Ну и мне парочку, так сказать, за беспокойство.
Ленечка взмахнул ручками, улыбнулся и незаметно исчез.
– Шут гороховый, – не удержался Степан.
– Этот шут еще тебя переживет и три войны, в том числе и ядерную, только вот стричь-брить некого будет, волосы повылезут. Знаешь, мне тут мужики про него рассказывали…
Сергей оживился, приподнялся на кровати, и Степан услышал удивительную историю длинной жизни Ленечки-парикмахера, которого почти все знали в райцентре и почти никто не знал его настоящей фамилии – Ленечка-парикмахер, да и все тут. Появился он в этих краях незадолго до войны, вместе с другими переселенцами из Западной Украины. Всех переселенцев, не разбираясь, махом направили на лесозаготовки, но в скором времени в райцентре открыли первую парикмахерскую, и Ленечка, молодой говорливый парень, быстренько сменил лучковую пилу на расческу и ножницы. Его маленькие, ловкие ручки без устали порхали над головами клиентов, сам он без перерыва рассказывал веселые истории, мужики, которые приходили в парикмахерскую, довольно похохатывали и от доброго настроения совали Ленечке лишний рубль, а потом недоуменно хлопали глазами – деньги в кармане исчезали мгновенно. Пальчики, сжатые в щепоть, не разжимаясь, ловко ухватывали их, и – только что на виду был рубль, и нет его, а Ленечка говорит и шутит. В сорок первом он стриг новобранцев возле военкомата и тоже говорил и шутил, наказывая молодым мужикам и парням, чтобы они привезли ему живого Гитлера и он сбреет с него усики и оболванит налысо. Стриг и брил Ленечка раненых, когда в райцентре разместили госпиталь, стриг и брил тех немногих, что вернулись с фронта, и по-прежнему шутил, рассказывал байки, и мужики, раньше времени поседевшие, покалеченные, израненные, улыбались и совали лишний рубль. И никому в голову не приходило спросить: а почему молодой и здоровый парень всю войну был в парикмахерской, а не в маршевой роте и почему у него сразу после войны появился на окраине райцентра огромный домина, в котором только что птичьего молока нету. Наверное, потому, что всерьез его не воспринимали и всерьез о нем не думали – к балагурам всегда так относятся. Дети у Ленечки закончили институты и жили в Москве, вообще все у него выходило как нельзя лучше, без всякого видимого усилия, под перебор все тех же незамысловатых шуточек и анекдотов. Он и в больнице не сидел без дела, частенько его зазывали в морг, когда родственники забирали покойников. Ахая и покачивая головой, расхваливая всяческие достоинства своего мертвого клиента, Ленечка брил и покойников, и пальчики, сжатые в щепоть, по-прежнему ловко и незаметно ухватывали деньги, которые тут же исчезали.
– Знаешь, что он тут мне недавно выдал, – вспомнил Сергей. – Целую философию. В любой войне, Сергей Николаевич, главное не пушки и не танки. Что главное? Главное – выжить! Вот и выжил. Такой у меня сосед и, можно сказать, главный обо мне заботник.
Ленечка оказался легким на помине. В большой сумке притащил бутылки с минеральной водой. Две сунул в свою тумбочку, а остальные составил возле тумбочки Сергея, старательно стряхнул опилки с измятых бумажных этикеток.
– Сергей Николаевич, пришлось мне три рубля за услугу, поиздержаться на нашей экономике… Трудности быта…
Сергей поморщился и заворочался на кровати, но Степан остановил его и достал из кармана трешку. Сжатые пальчики ухватили ее, и она исчезла.
– Все, все, больше я вам не мешаю. Ухожу, ухожу, у меня покойник там, побрить требуется, во второй раз брею, щетина прямо на глазах растет. Все, все, удаляюсь…
Ленечка раскланялся, сделал ручкой и оставил их вдвоем, мелко и дробно тряхнув на прощание седеньким хохолком. Он ушел, но в глазах все еще продолжало что-то мельтешить, а в ушах слышался картавый голосок. Ну и ну. Степан только головой покачал.
– Слушай, Серега. Я вот еще что… Решил в рыбнадзоры. Николай давно уговаривал…
– Совет тебе, выходит, мой нужен? Трудно, Степа, советовать. Одно скажу, как я понимаю: чуешь, что стержень есть, – иди. Не чуешь его – лучше сиди на месте. Веры и так у людей почти не осталось… И еще раз показать, что ее нет… Много говорю. Короче, у нас там верили только тем, кто мог на пули пойти. Приказ приказом, а еще и сам. Духу у тебя хватит?
Степан с ответом не поторопился. Боялся обещать заранее. Но теперь твердо знал одно – жизнь его для того и делала один крутой поворот за другим, для того и хлестала наотмашь, чтобы нашел он в ней свое точное место и чтобы стержень, о котором Сергей говорил, ощутил в себе. Он хотел сказать об этом, но тут пришла медсестра и выпроводила из палаты.
На улице мела поземка. Степан потоптался на автобусной остановке, замерз и решил добираться до Николая пешком. Шел по тихой окраинной улочке райцентра, отворачивал лицо от ветра и все усмехался, вспоминая Ленечку-парикмахера. Вот у кого, наверное, все просто, как дважды два – четыре. Главное – самого себя уберечь, а там хоть синим огнем все сгори. Саня тоже себя бережет. А вот он сам, Степан? Смутная тревога маячила впереди. Степан ознобно передернул плечами и прибавил шагу. В конце улицы уже виднелись трехэтажные каменные домики, в одном из которых жил Николай.
Просторная квартира, обставленная новенькой мебелью, ухоженная и прибранная, встретила Степана тишиной и теплом. Переобувшись в домашние шлепанцы, он прошел в зал, присел в мягкое, глубокое кресло, вытянул ноги и неожиданно сморился от усталости, которая свалилась на него неизвестно откуда – не работал сегодня, не психовал, только и делов, что приехал утром из Малинной да сходил в райисполком и в больницу. Но глаза закрывались сами собой, тело расслаблялось в уютном кресле, и уже сквозь дрему неожиданно подумалось: а как этот Ленечка бреет покойников? Ведь, наверное, жутковато соскабливать упругую, проволочную щетину с мертвого лица. Но представил без перерыва говорящего Ленечку, его седенький хохолок и уверился: Ленечке не страшно. Ленечка жил по каким-то иным законам, Степану непонятным и неизвестным, потому и не было ему страшно. Что же это за законы? Как ни старался Степан, он даже смутно не мог их представить.
Звонко щелкнул замок двери. Пришел Николай.
Увидел гостя в кресле и незлобиво, по-свойски, выругался:
– Во, жук навозный! У меня после заседаний живот к позвоночнику прирос, думаю, тут нажарено и напарено, а он дрыхнет, как младенец. Поднимайся, помогать будешь!
Вдвоем, на скорую руку, соорудили незамысловатый ужин и уселись прямо на кухне, чтобы не таскать туда-сюда тарелки. Ел Николай шумно, сноровисто, так старался, что на носике выступил мелкий пот. Степан лениво ковырял в тарелке – еда ему в горло не шла. Смотрел на пыхтящего Николая, на его потный носик, оглядывал чистую, уютную кухню, оклеенную розовыми моющимися обоями, видел в широком проеме двери просторный зал, застланный толстым, цветным ковром, мягкие кресла у стены и начинал злиться. Все здесь дышало уютом, покоем, а малиновские дела, которые пригнали сюда Степана, казались далекими-далекими, их будто дымкой задергивало, и они теряли свои резкие очертания.
– Фу-у-ух, кажется, наелся, – Николай блаженно отвалился от стола, вытер ладонью потный носик и пригладил короткие, аккуратно подстриженные волосы. – Вот теперь можно и поговорить.
Степан задержался взглядом на короткой, ловко сделанной стрижке Николая и спросил:
– Ты где подстригался?
– Как – где? – удивился тот. – В парикмахерской, ясное дело.
– У Ленечки?
– У него. Любопытный старикашка. А ты что, знаешь его?
– Сегодня познакомился. У Сергея в больнице был, они там в одной палате лежат.
– А, ну-ну… Как там Серега?
– Обещали выписать скоро. Ты про Ленечку что-нибудь знаешь?
– Я, Степа, про него все знаю. Даже то знаю, о чем ты не догадываешься. Они, например, с нашим Бородулиным очень крепко дружат. Интересно? А еще интересней, что он и с папашей Бородулиным дружил. Вот так. Ладно, ближе к делу. Учить и воспитывать я тебя не собираюсь, еще полгода в Малинной поколотишься – все яснее ясного станет. Давай, Степа, о деле. Как я понимаю, решил ты рыбнадзором пойти. Так или не так?
Степан ошарашенно вскинулся, а Николай спокойно морщил носик, приглаживая обеими ладонями волосы, и выжидательно, не торопясь, ждал ответа. Глаза его смотрели внимательно и цепко.
– А… откуда узнал?
– Сорока на хвосте принесла. Не в этом, брат, дело – главное, что ты дозрел. Поздно, черт возьми, мы дозревать начали. Я тебя агитировать больше не хочу и не буду. Я тебе сначала одну бумагу покажу. Погоди.
Николай быстро поднялся из-за стола, ушел в зал и скоро вернулся. В руках у него была измятая, согнутая наполовину школьная тетрадка в синей замусоленной обложке. Он разогнул ее, расправил и положил перед Степаном на стол. Тот машинально открыл тетрадку и увидел длинный столбец фамилий, старательно выписанных красными чернилами. Фамилии были расставлены по алфавиту, и он почти сразу наткнулся на свою – Берестов, и другие тоже были знакомые – малиновские фамилии: Важенин, Шатохин, Чащин… Последние были выписаны уже на другом листке, потому что столбец получился длинным.
– Что это?
– Посчитай сначала. Посчитай, посчитай.
– Да чего ты загадки загадываешь! Говори толком.
– Нет, посчитай.
Степан посчитал. Фамилий оказалось двадцать восемь. Перевернул листок и увидел новый столбец. Тетрадка была исписана фамилиями до последнего листочка.
Николай вскочил со стула и быстро заходил по кухне, ожесточенно потирая ладони, словно обжег их. Остановился, резко, отрывисто спросил:
– Старика Остальцова помнишь? На берегу жил, у Незнамовки. Два года назад умер. За девяносто уже было. Вот он и составил этот список. Теперь слушай. Первые двадцать восемь мужиков погибли в Гражданскую, при Колчаке. Дальше. Второй список. Двадцать четыре мужика. Раскулачены и сосланы в Нарым. Дальше. Восемнадцать человек. Забрали в тридцать седьмом году, и живым вернулся только один – Остальцов, который этот список и составил. Дальше. Шестьдесят девять человек война угробила. Он мне про каждого из них рассказывал, и что ни мужик, то прекрасный человек. Лучший, понимаешь! Лучшие в первую очередь гибнут. Теперь дальше слушай. Бородулиных ни в одном списке нет. Ни в одном! Те гибли, эти жили. Непотопляемые, как Ленечка, при любой погоде. Но им мало было выжить, они хотят и хорошо жить. А чтобы хорошо жить, им надо других подверстать под себя. И подверстывали. А тут еще и жизнь другая пошла – сытая. При сытой жизни человеку проще загнить. А мы, первое поколение, – сытое, мы ж ни войны, ни голодухи не знали, родились и потопали налегке, ничего не зная. Мы ж только сейчас начали умнеть, когда увидели – впереди пропасть. А я, Степа, этого не понимал даже тогда, когда на должность попал. Как все, так и я, вроде так и положено, ковры вот покупал, мебель, нравилось даже, власть нравилась, пока не доперло – а дальше что? Ну, купим еще по одному гарнитуру, еще одну должность получим, а в какую жизнь детей выпустим? В развал, в бардак? Я вот думаю, что эти ребята, о которых Серега рассказывал, уже начали долги платить за сытое время и за нас с тобой – тоже…
Николай внезапно замолчал, остановился, взял со стола тетрадку, закрыл ее и долго держал в руках, словно взвешивал. Тетрадка была тяжела, и он опустил руки.
Степан пытался обдумать, осмыслить сказанное Николаем, но у него ничего не получалось, не замыкалось в одно целое, а дробилось, мелькало кусками: тетрадка с фамилиями, Бородулин, Серега и Ленечка в одной палате, Саня, стоящий на коленях перед иконами, мертвый Юрка Чащин и черное личико Вали Важениной, первые морщинки на лице Лиды Шатохиной и громкий крик: «Чтоб ты сдох, ирод!» – и все это была жизнь, простая, обычная жизнь, над которой требовалось еще думать и думать, чтобы понять и постигнуть ее до конца, найти главный ответ – как жить, как к ней относиться. Отмахнуться и не искать этого ответа Степан уже не мог.
– Завтра со мной вместе пойдешь, я тебя по начальству представлять буду, – как уже о решенном заговорил Николай. – Ну а все остальные формальности потом. Там скажут, чего требуется.
– Подожди, – остановил его Степан. – Не все сразу. Мне еще в Шариху надо съездить, семью перевезти. Вот после Нового года и приду.
На том они и порешили.
Ночью, в теплой квартире Николая, под уютный храпоток хозяина и под метель, которая скребла сухим снегом по оконным стеклам, Степану снилась Шариха. Ее улицы были завалены сугробами. Он бродил по ним, проваливаясь по пояс, стучал в двери и в окна, но ему никто не открывал, как будто не осталось в деревне ни одного жителя. Степан кричал и просыпался от своего крика, шел на кухню, пил из-под крана холодную воду, курил, ложился на диван и, мгновенно задремывая, снова видел ту же самую улицу, заваленную сугробами, и слышал то же самое молчание в ответ на свои стуки и крики…