Грань

Щукин Михаил Николаевич

Глава десятая

 

 

1

Лодка вильнула в протоку, проскочила мимо затопленных, зеленеющих ветел и вырвалась, от скорости приподняв нос над водой, на Обь. Без удержу раскинулось перед глазами водное пространство, оно скрывало не только берега реки, но и выплеснулось в забоку, затопив старые ветлы и тополя, мелкий подрост ивняка и кусты ежевичника. Степан удобней устроился на сиденье, глотнул теплого, влажного воздуха и повел глазами, пытаясь разом охватить и вобрать в себя пространство, какое было перед ним. А кругом была вода, она текла неслышно, почти незаметно для глаза и возвращала в обычное состояние спокойной сосредоточенности. С первого дня Степан взял за правило – на реке думать только о деле, а все, что не касалось дела, оставалось там, на берегу Незнамовки, возле дома.

Помучившись, пометавшись и, наконец, твердо и окончательно решив пойти в рыбнадзоры, он неожиданно для самого себя переменился, будто выбрался из шаткой лодки на твердый берег и надежно, упористо расставил на нем ноги. А упор был ему ой как нужен! Два раза уже пробивали днище «казанки», в лодку же подбрасывали записки, где печатными буквами было нацарапано одно и то же: «Берестов, кончай шустрить, голову оторвем». По утрам он находил на крыльце тухлые рыбьи головы и поспешно, крадучись, выкидывал их, чтобы не увидела Лиза. Честно говоря, ничего иного он и не ожидал, знал заранее, что часть малиновских мужиков, отвыкшая работать и привыкшая поиться и кормиться с реки, так просто ему не уступит, знал, что главная война впереди.

Кто его больше всего удивил, так это Бородулин, заявившийся к нему домой в тот же день, как только в деревне стало известно, что Берестова взяли рыбнадзором. Заявился он с бутылкой коньяка, неторопливо выставил ее на стол, сам по-хозяйски расположился на стуле и по-хозяйски же, как будто не он, а Степан был у него в гостях, несуетливо сказал:

– Присаживайся, Степан Васильевич, потолковать нам надо, по-соседски…

Лизы дома не было, и их недолгий разговор проходил с глазу на глаз. Начал Бородулин издалека, с того, что они соседи, люди, можно сказать, не чужие друг другу и жить им надо мирно, в добром согласии, как и полагается хорошим людям. Степан слушал не перебивая, очень уж любопытно было ему узнать – в какую сторону гость разговор выведет. И дождался.

– А чего это мы и не пригубили? – вспомнил вдруг Бородулин и потянулся к бутылке, но Степан сразу отказался, и тот согласно закивал: – Правильно, правильно, добра от зелья не жди, а при такой должности только дай послабление – и не заметишь, как затянет. Да, Степан Васильевич, должность тебе дали, конечно, не сахарную, и я вот подумал, что без помощников никак не обойтись. Я тебе помогу. Я в Малинной всех знаю, всю подноготную у каждого; я, Степан Васильевич, про каждого тебе расскажу: кто куда поехал и кто где рыбачит – мне все известно. А ты уж, при случае, меня не забывай. Другой раз люди у меня из города приезжают на природу, ну, сетешку бросят, подумаешь, грех… Мы хорошо с тобой жить будем, по-соседски…

Степан молча взял со стола нераспочатую бутылку, осторожно опустил ее Бородулину в карман и молча отворил двери. Он боялся открыть рот и произнести хотя бы одно слово. Бородулин его понял, покивал с сожалением и спокойно поднялся со стула.

– Зря, Степан Васильевич, зря. Власть-то – она нынче есть в руках, а завтра ее может не быть. Ладно, до свиданья, извиняйте за беспокойство.

Лицо у Бородулина не дрогнуло, было по-хозяйски уверенным, как и полчаса назад, когда он сюда пришел. Но через это внешнее спокойствие невидимо просачивалась такая злоба и ненависть, что Степан, плотно закрыв за гостем дверь, понял – врага он себе нажил знатного.

Мысли, мысли… Ползут, не прерываясь, одна за другой под ровный, натужный гул спаренных «вихрей». Треугольником разбегаются от лодки волны с мутно-белесыми гребнями. Быстро приближается затопленная забока, сначала сплошной стеной, потом дробится, становится видна каждым деревом, кустиком и даже веткой с едва проклюнувшимися, клейкими еще и пахучими листиками. Степан сбросил газ и направил лодку вниз по течению, сплывая к старице. В устье Степан заглушил мотор и дальше двинулся на веслах, стараясь держать поближе к деревьям, чтобы из-за веток было не так заметно лодку. Впереди замаячила черемуховая тычка со свежим, расплющенным и разлохмаченным зарубом, видно, обухом топора заколачивали, основательно. Боком подвел лодку, бросил весла, ухватился за скользкую, холодную тычку, потянул на себя. Туго, но подалась. Из воды показалась сеть. В крупных ячеях бились широкие, как лопаты, лещи, беззвучно разевали толстые белые губы. Значит, сеть оставили недавно и вернутся не раньше, чем часа через два. Дождаться бы, скараулить, да времени нет. Степан выпутал лещей, бросил мокрую сеть в нос лодки, поплыл дальше. Метров через тридцать снова наткнулся на черемуховую тычку. Еще одна сеть. К концу старицы их лежало в лодке уже около десятка.

Завел мотор, развернул «казанку» и поплыл к Глубокой протоке, которая была ниже по течению. По протоке проходила пограничная линия, и за ней начинался участок уже другого рыбнадзора, Василия Головина, того самого, с кем Степан поделил реку в районе. Виделся он с Василием раза два, всегда мельком и толком разобраться, что он за мужик, не мог.

В устье Глубокой на якоре стоял рыбнадзоровский катер – вот, значит, и еще одна встреча. По правилам Степану тоже положен был катер и моторист, но пообещали только в будущем году, не раньше, и поэтому приходилось пока довольствоваться «казанкой». Да и вообще рыбнадзоровская служба у Степана с самого начала пошла не по правилам, наперекосяк. Пообещали и то, и это, и пято, и десято, но обещания еще где-то ехали, а работать надо было уже сегодня, сейчас. И он работал. По инструкции одному на реке появляться было нельзя, и задерживать браконьеров в одиночку тоже нельзя, и даже протокол составлять нельзя, но куда денешься, если у тебя всего одна лодка, а рейды каждый день проводить не будешь. Да и беда получилась с этими рейдами: парни из милиции, например, делили отобранные сети и рыбу между собой, в порядке вещей считалось. И поэтому Степан пластался по реке в одиночку, дожидаясь, когда ему пригонят катер, когда будут у него моторист и капитан. Вот тогда уж он развернется.

Лодка вниз по течению шла ходко, и скоро он уже разглядел на палубе катера самого Головина и с ним еще милиционера из райотдела. Невысокий, плотный и крепкий, как корешок, Головин имел странную привычку – много и охотно говорил, но никогда не смотрел в глаза тому, с кем разговаривал. Его же глаза ускальзывали, и перехватить их взгляд не было возможности.

– Ого! – перегибаясь через борт, громко загорланил Головин – он всегда горланил, словно находился среди глухих. – Да ты, Берестов, хорошо куренков пощипал, вон сколько перьев наторкал. Ударник! Цепляй свою лайбу, забирайся сюда, поговорим, покурим. Давай, давай, по-соседски.

Рука у Головина твердая, как деревяшка, и сила в ней угадывалась немалая, да и от всей плотной, тяжелой фигуры тоже сквозило этой силой, и было лишь одно непонятно – почему у такого сильного человека бегают глаза. Головин по-дружески ухватил гостя за плечо и потащил в кубрик, где было прохладно и сумрачно. Степан, войдя туда после яркого дневного света, не сразу заметил людей. А когда пригляделся – едва рот не разинул от удивления – на узкой, крашеной лавке, сложив на острых коленках маленькие ручки, сидел Ленечка, вздрагивал седеньким хохолком и приветливо улыбался, готовый оказать любую услугу. Напротив, привалившись спиной к дощатой переборке, расположился моложавый мужчина в новенькой зеленой штормовке, в золоченых очках и тоже дружелюбно улыбающийся навстречу, на лбу у него были крупные залысины и взбитый, как у Ленечки, хохолок, только темный, еще нигде не пробитый сединой. «Сын, наверное…» – успел подумать Степан, цепляясь взглядом за маленький столик, плотно заставленный бутылками и закусками. Посредине столика красовалось глубокое эмалированное блюдо, доверху набитое икрой.

– Да ты не спотыкайся, давай к шалашу, праздник седни! – горланил Головин, подталкивая его в спину. – Гости у меня, из Москвы гости. Знакомьтесь вот.

– Господи! Ну что вы говорите, зачем знакомым людям знакомиться, когда у них есть общие воспоминания! – Ленечка встрепенулся, тряхнул хохолком, как молодой петушок на насесте, и соскочил с узкой скамейки. – Что вы думаете! Мы с товарищем Берестовым прорывались недавно и совместно мимо хамской бабы. Жуткая, между прочим, баба, из натурального крестьянского назьма, как говорят в Сибири. А что же вы стоите, Степан Васильевич, присаживайтесь, хоть небогато, но от души. А это сын мой, гость дорогой, из Москвы приехал, чистым воздухом хочет дохнуть. Кстати, вот с ним вы познакомьтесь.

Мужчина поднялся и протянул узкую, слабую ладонь с тонкими пальцами.

– Леонид. Леонид Леонидович.

В отличие от отца он был не так говорлив, лишь приветливо улыбался, но взгляд сквозь стекла золоченых очков был внимательным и холодным.

Степан присел за столик, еще раз оглядел богатое угощение, вспомнил, что с утра ничего не ел, и в то же время судорожно передернулся, понимая, что ни кусочка со столика не возьмет – нормальная, свежая еда казалась противной даже на вид.

– Да вы не стесняйтесь, колбаски вот, московская, – мягко предложил, не переставая улыбаться, Леонид Леонидович и подвинул поближе тарелку. – Попробуйте, здесь края голодные, такого не увидишь.

– Да, это точно, не увидишь… – протянул Степан, вспоминая Серегин скандал в магазине. Ему хотелось подняться, выматериться и уйти, но он заставлял себя сидеть, пытаясь до донышка уяснить – почему такие разные люди, как Головин, Ленечка с сыном и еще милиционер, оставшийся на палубе, оказались вместе. Для дела, для работы? Так катер стоит на якоре. Для выгоды Головина? Так какая ему выгода от Ленечки? Бесплатно постричься? Непонятно было.

Тем временем в кубрик спустился милиционер, совсем молодой парень с буйным, во все щеки румянцем, с пухлыми, по-девичьи сочными губами, но уже уверенный, хорошо знающий себе цену и потому чувствующий себя в этой компании равным: по-хозяйски расположился за столиком, налил водки, выпил и принялся закусывать икрой без хлеба, оглядывая всех по очереди круглыми голубыми глазами.

– А как товарищ Бородулин поживает? – встрепенулся Ленечка, заполняя возникшую паузу. – Я его давно не встречал.

– Живет, – неопределенно ответил Степан. – Вроде нормально живет.

– Привет ему обязательно от меня передавайте, большой привет и глубокое уважение. Я к хорошим людям всегда с глубоким уважением. А вы угощайтесь, угощайтесь, Степан Васильевич…

Степан отговорился, что он только недавно из-за стола, а пить вообще не рискует – вода дурная, да еще на лодке, долго ли до греха. Говорил, морщась от собственной лукавости, а сам напряженно продолжал ждать – когда же начнется главный разговор, ведь не для закуски-выпивки его сюда позвали, может быть, и на якорь у Глубокой стали специально – глядишь, занесет попутным ветром. Необходимо было досидеть, не ерепенясь, до конца, и Степан говорил невпопад то о погоде, то о нынешнем большом половодье, а сам наблюдал, как лихо пьют, закусывая икрой, хлебая ее расписанными деревянными ложками, молодой милиционер и Головин, как мелким бисером выкатывается у них на лицах жаркий пот. Ленечка не трапезничал, сложив руки на острых коленках, он потряхивал хохолком и улыбался. Леонид Леонидович только пил, отдельно поставив возле себя бутылку с нерусской наклейкой и с длинным, вытянутым горлышком, не закусывал и холодно поглядывал через тонкие стекла золоченых очков на Головина и милиционера, шумно жующих, изредка, проницательно, – на Степана. Он как будто примеривался ко всем троим.

Наконец-то Головин отвалился от столика, икнул и вытер платком потное лицо, после еды и выпивки оно стало у него совсем благодушным.

– Ну вот, а теперь можно и об искусстве потолковать. – Он громогласно, раскатисто хохотнул и безо всяких примерок сразу взял быка за рога: – Дело у нас к тебе, Берестов. Ба-а-альшое дело, на сто миллионов, да ты не пугайся.

– Пока пугаться нечего.

– Во, правильно, пугаться нечего. Значит, так. Хорошие люди? – Он показал на Ленечку и Леонида Леонидовича. – Хорошие. Это я тебе точно говорю. А хорошим людям надо помогать. Друзья к Леониду Леонидовичу должны подъехать, тоже москвичи, на отдых, мы тут поглядели, поглядели, и самое лучшее место, палаточки там поставить, прочее, короче, возле старицы… Ну, сам понимаешь…

Головин не договорил, но договаривать и не требовалось, так было ясно, чего они хотят от Степана. Все ждали ответа. Степан едва-едва не выпалил отказ, но в последний момент спохватился – ведь если он сейчас пошлет их подальше, они найдут другое место, уже на участке Головина, и будут там жировать, никого не опасаясь. Как ни противно было, но пришлось хитрить, и он уклончиво ответил:

– Посмотрим…

– Ну вот, договорились. – Головин хлопнул литой ладонью Степана по плечу и подмигнул Ленечке. А тот заулыбался еще приветливей и зачастил:

– Я всегда уверен был, товарищ Берестов, что вы вполне приличный человек, всегда был уверен. А что вы думаете?!

Только один Леонид Леонидович не выразил радости, и, хотя улыбался по-прежнему, глаза его за тонкими стеклами очков оставались холодными и настороженными. «Чует, – невольно отметил Степан, – хреновый, видно, из меня артист». И он заторопился из кубрика, ссылаясь, что работы у него еще полная коробочка. Задерживать его не стали. Все вышли из кубрика на палубу и, когда он отплыл на лодке от катера, помахали вслед руками, словно провожали в дорогу близкого родственника.

Снова нос «казанки» торчал над водой, снова тянулся позади расходящийся треугольник волн, и тонкий, надсадный гул спаренных «вихрей» далеко, гулко расходился по водной глади. День опускался к вечеру, и на реке, хотя она и поблескивала еще солнечными пятнами, ощутимей потянуло влагой и холодком, по мутной, текущей воде едва заметно побежала трепетная рябь. Степан передернул плечами и стал натягивать на себя, поверх рубашки, плотную брезентовую штормовку. Застегнул ее на все пуговицы и прибавил своим «вихрям» газу. Катера Головина давно уже не было видно за крутым речным изгибом, а Степан нет-нет, да и оборачивался, будто хотел все-таки разглядеть и сам катер, и людей, стоящих на палубе, которые словно приклеились к нему, как приклеивается к одежде рыбья чешуя.

«Да что за черт! – Степан даже губу прикусил, отгоняя наваждение – стояли все четверо перед глазами. – Прилипли, суки, не отдерешь. Только Бородулина еще не хватает». Действительно, для полного набора этой компании Бородулина только и не хватало. Если малиновские мужики поились и кормились с реки крадучись, с оглядкой, то такие, как Ленечка и Бородулин, хотели браконьерить, не оглядываясь, в открытую, да еще и под защитой самого рыбнадзора. Ну и дела… Перевернули порядки с ног на голову, а теперь осталось лишь развести руками и сказать: «Так и було».

Степан пошевелил плечами под жесткой штормовкой, до отказа врубил газ и холодно, спокойно пообещал: «Я вам устрою рыбалку, я вам такую рыбалку устрою – тошно станет».

Думая об этом, он не переставал – привычкой уже стало, которую не замечаешь, – дотошно обшаривать взглядом прибрежные кусты и прогалы в забоке. Темную ветловую корягу, высоко задравшую вверх толстые, растопыренные корни, увидел еще издали. Коряга как коряга. На старом, затопленном стволе отросли тонкие ветки, высунулись из воды и дрожали, выгибались под напором течения. Чутье, однако, подсказывало – что-то не то… Круто положил лодку вправо, и коряга стала быстро приближаться, вырастая в размерах, яснее теперь виделись темные, высохшие и потрескавшиеся на солнце корни, дрожащие под течением веточки с махонькими, только что вылупившимися листочками на верхушках, и еще какой-то неясный, непонятный предмет, высовывающийся из-за основания. Степан выключил мотор, нос лодки опустился, и она неслышно сплыла вниз, глухо стукнулась о корягу. Он ухватился руками за торчащий корень, потом за другой, ногами подтолкнул «казанку» вперед и только тут разглядел, что к коряге с обратной стороны прижалась долбленка. «Казанка» слабо шаркнула ее бортом, и сразу же послышался громкий, знакомый голос:

– Ладно, не майся, стой там.

Булькнуло весло, и легкая, вертучая долбленка щучкой выскользнула из-за коряги. Степан едва успел ухватиться за ее борт. В долбленке, держа на весу прави́льное весло, сидел Гриня Важенин, заросший густой бурой щетиной, с потухшей папиросой в зубах и с мутным, равнодушным взглядом. «Пьяный», – сразу определил Степан.

– В дужину, сосед, праздник отмечал, – словно прочитав его мысли, громко стал объяснять Гриня, не выпуская из рук весла. – Баба заела, сюда сбежал. Вот, вещественное доказательство, – ткнул пальцем в дно лодки, где в мутной воде валялась пустая бутылка из-под краснухи. – А браконьерить – ни. Праздник отмечаю. День Побе-е-ды… Как там дальше? Воротились мы не все-е-е…

– Заткнись.

– А петь на реке не запрещено. День Побее-е-е-ды…

Пустой нос долбленки был густо уляпан крупной чешуей. Значит, и рыбу, и сети Гриня успел утопить. Степан за цепь примкнул долбленку к коряге и вытянул из носа своей «казанки» блестящую «кошку» с вывернутыми наружу тремя острыми пальцами. Мутные глаза Грини сверкнули и сузились. «Точно, утопил. Придется рыбачить».

– Да нету ничо, сосед, не булькай воду. – Гриня настороженно следил за каждым движением Степана и все крепче сжимал весло.

– Шутить не вздумай, – предупредил Степан. – А то купанье устрою.

И, размотав тонкий капроновый шнур, забросил «кошку». Она блюмкнула и исчезла под водой. С первого же раза выудил брезентовый мешок с сетями, к мешку была привязана гирька килограммов на пять – да, ничего не скажешь, горазды мужики на выдумки: бросил мешок в воду – и душа спокойна, никуда не унесет.

– Гад! – срываясь на визг, заорал Гриня. – Гад ползучий! Власть почуял! До бесплатного дорвался?! Да?! Да ты глянь, глянь кругом – кто больше ворует? Начальство! Ему можно, а мне нельзя?! На уху нельзя?! Морды партейные, все под себя… а я тоже хочу, я тоже жрать хочу! Я…

Горло у Грини не выдержало, визг сошел на сипение, и тогда он от бессилия ударил с гулким шлепком по воде веслом, окатив и себя и Степана холодными брызгами. Весло хряснуло и переломилось, лопасть, неторопливо кружась, поплыла по течению. Гриня запустил вслед за ней обломок весла и начал тупо, бессвязно повторять один и тот же матерок, словно заклинило язык. В красных, припухших глазах стояли злые слезы. В этом было что-то новое – слезливостью Гриня никогда не отличался. После гибели дочери он совсем сорвался с привязи и гулеванил напропалую. Мария, измаявшись и еще не придя в себя от горя, махнула на него рукой.

– Слушай, ты Валю по ночам во сне не видишь?

– А ты кто? Ты кто мне? Прокурор? Я таких прокуроров в белых тапочках видел! Пять сетей, пять сетей, все – капроновые! Я чем расплачиваться буду с…

Он осекся на полуслове. Но Степан даже внимания не придал – с кем это Грине придется расплачиваться, он лишь смотрел в его слезливые глаза и едва сдерживался, чтобы не упереться ногой в борт долбленки и не перевернуть ее. Отдышался, достал офицерский планшет, подаренный ему Сергеем, вытащил бумагу и никак не мог ухватить негнущимися пальцами авторучку – руки ходуном ходили. Все-таки уцепил, каракулями заполнил протокол и протянул его Грине.

– Подпиши.

– Сам подписывай! – огрызнулся тот и плюнул в сторону, но брызги широко разлетелись и попали на планшет, внизу которого аккуратно были заштопаны суровыми нитками два пулевых отверстия. Степан осторожно вытер брызги рукавом штормовки, застегнул планшет и, не глядя на Гриню – не мог он на него смотреть, торопливо завел мотор, хорошо понимая, что если еще на минуту задержится здесь – купаться тогда Грине в Оби за милую душу. Оглянулся, когда уже отошел на порядочное расстояние. Гриня размахивал ему вслед кулаком и что-то кричал. Но моторы гудели, и слов разобрать было нельзя.

 

2

Молоденькая, низкая травка на обочине переулка скрадывала шаги, и Степану казалось, что он идет по земле беззвучно. Тихо было и благостно, но прожитый день не отпускал: то Ленечка возникал перед глазами, то Головин, то Гриня… Погоди, погоди, а что же он кричал про сети? Расплачиваться… С кем? Внезапная догадка развернула Степана, и скоро он бегом пересек школьный садик, оказался возле дома Александра.

В последнее время встречались с Александром редко, с каждым разом встречи их становились холодней и холодней – одним своим видом они раздражали друг друга, хотя и старались не показывать вида. Вот и сейчас Александр настороженно поздоровался и остановился посреди кухни, даже не предлагая гостю присесть на табуретку. Степан кинул на стол фуражку и сел без приглашения.

– Слушай, расскажи мне про Бородулина все, что знаешь.

Александр от неожиданного напора смешался, стал одергивать чистенькую рубашку, а синие глаза, обычно тихие и спокойные, заметались.

– Зачем? Зачем тебе про Бородулина знать? – не сразу отойдя от растерянности, спросил он.

– Надо, – жестко отрезал Степан.

Александр потоптался посреди кухни, поодергивал рубашку и несмело, а потом все уверенней и тверже, заговорил:

– Извести, значит, надумал. Допустим, изведешь, силы и злости у тебя хватит, а на его месте другой появится. И опять сначала? Степа, так враждовать весь век можно, весь век на ножах.

– Ясно, – помрачнел Степан. – Будем молиться, беречь свою душеньку, чтобы не оскоромиться, короче, блюсти себя будем по всем правилам. А они на нас – с высокой колокольни, им до фени твое терпение. Они нас по мордам, а мы – будьте любезны, еще разок. Мне такое терпенье и смиренье не подходит, и ты меня за это дохлое дело не агитируй, хватит. Я по делу пришел – расскажешь про Бородулина?

Александр отвернулся.

– Ясно, – еще раз протянул Степан. – Ладно, не отворачивайся, пытать больше не буду, сам докопаюсь. Но знать я тебя, Саня, с нынешнего дня не желаю. Горшок об горшок – куда брызги полетят. Понял? Ноги здесь моей не будет.

Сдернул со стола фуражку, тяжело ударил растопыренной пятерней в дверь и вышел, не оглядываясь. А если бы оглянулся, то увидел бы – Александр круто развернулся, дернулся ему вслед, но сразу же и замер, долго стоял на одном месте и все одергивал старенькую чистую рубашку.

 

3

И оставалось-то совсем немного, каких-то десять – пятнадцать метров, сквозь зелень веток хорошо была видна синяя лодка с дистанционным управлением. Двое мужиков торопливо выбирали сеть, которая от берега до берега пересекала протоку. Работу свою мужики уже заканчивали. Степан заторопился, зацепился веслом за ветки затопленного куста, куст качнулся, вода булькнула. Мужики махом передернули сеть в лодку и насторожились. Скрываться дальше не было смысла – все равно увидят. Степан сильными гребками вывел «казанку» в протоку. Один мужик, завидев его, согнулся и прыгнул за руль. Взревел мотор.

– Сто-о-й!

Куда там! На крутом развороте лодка зацепила носом «казанку», отбросила ее обратно к кустам и пошла, надсадно подвывая, вверх по протоке. От внезапного толчка Степан едва не свалился в воду. Толком разглядеть мужиков не успел, но в одной согнутой, напряженной спине было что-то знакомое. Кинулся к моторам. Как на грех долго не мог завести. Наконец-то «вихри» протяжно взревели, и «казанка», набирая ход, понеслась вдогон. Протока оглушилась ревом. Крутые волны захлестывали и раскачивали зеленые затопленные кусты, испуганные синички вспархивали с них и с тонким писком отлетали в сторону. Моторы набирали обороты и выли на последнем пределе. Лодка уверенно уходила. Степан, вглядываясь вперед, на воду, чтобы не налететь случайно на какую-нибудь корягу, ругал свое начальство: «вихри» ему дали старые, да он еще за месяц сплошной гонки потрепал их изрядно, а катер неизвестно когда прибудет – вот и повоюй тут. Вспомнил своего начальника инспекции, одышливого толстяка с красными отвисающими щеками и с приглушенным голосом, которым он наставлял Степана: «Товарищ Берестов, попрошу уяснить с первого дня работы – вы на самом горячем участке борьбы за природу». Степан таких слов всегда боялся и с первого же дня стал относиться к начальнику настороженно. А сейчас, видя, как все дальше уходит лодка, еще и выматерил его черными словами. Кабан жирный, посадить бы тебя самого в «казанку» и заставить гоняться за браконьерами. Лодка вильнула вправо, в один из рукавов протоки, и скрылась за зелеными ветками, только непрерывающийся гул указывал теперь ее движение. Степан беззвучно ахнул. Вчера вечером он пытался через этот рукав выбраться на затопленный луг, а через луг, на веслах – на Обь. Но вода в последние дни стала спадать, и устье рукава, забитое старыми, гнилыми деревьями, обмелело, воды было сантиметров пятнадцать, не больше. С ходу, с лету, мужики не разглядят отмели – врежутся. «Да и черт с ними, пусть башки порасшибают!» Так он подумал, заворачивая «казанку» в рукав, а сам, надсажая горло, заорал:

– Стой-ой! О-отмель!

Гул не ослабевал. Степан вытащил пистолет и два раза выпалил в воздух. Лодка мелькнула в изгибе между ветел и исчезла, гул зазвенел еще выше и надсадней. И – оборвался. Глухой удар, хлюп, злые голоса и через несколько минут – торопливые, булькающие звуки. Мужики, догадался Степан, лодку бросили и убегали по отмели.

Еще один изгиб. Степан заглушил моторы, и «казанка», понемногу теряя ход, медленно пошла к отмели. Лодка, на полном ходу залетев на гнилые деревья, перевалилась набок, щиток раскололся вдребезги, над водой торчал влажный, покореженный винт мотора, через борт черным, мокрым комком свисала сеть с запутанными в нее лещами и щуками. На воде расплывалось фиолетовое, блестящее на солнце пятно бензина. Сунув пистолет за пояс – кто его знает, далеко ли мужики убежали и что еще могут выкинуть, – Степан поддернул бродни и вылез. Днище и правый борт лодки были покорежены, но пробоин вроде не было. Забросив обратно сеть, поднатужившись, едва-едва вытолкал лодку на глубокую воду, прицепил к своей «казанке», обшарил ближние кусты, думал хоть какие-то следы найти – ничего не было. Забока широкая, попробуй догадайся, в какую сторону мужики дунули.

На буксире поволок лодку через протоку обратно. Время от времени оборачивался, разглядывал, пытаясь припомнить – есть ли у кого в округе такая машина? Нет, не было. Значит, попались городские гастролеры. Но почему же одна спина показалась тогда знакомой? Да и дунули они довольно быстро. Обычно городские так легко не сдавались – это он уже знал по опыту. Хватались за весла, а то и за ружье. А, черт с ними, передаст в милицию, там разберутся – чье имущество. Подожди, а номер? Подтянул лодку – номера на бортах не было. «Замаскировали. Ничего, найдут».

Но долго искать и звонить в милицию не пришлось – все выяснилось просто и быстро. Дома, когда уже понес сеть в сарайку, разглядел, что верхняя тетива сделана из капронового рубчатого шнура, не витого, а именно рубчатого, как резьба на болту закручена. Где-то он такую тетиву уже видел и недавно… Перерыл в сарайке большущую кучу своих трофеев и нашел. Точно такая же тетива была на сетях, которые он отобрал у Грини Важенина. А к Грине сети могли попасть только через Бородулина – в этом, хотя и не было пока у него твердых доказательств, Степан уверился сразу. Сидел на ворохе спутанных, воняющих рыбой сетей, курил и обстоятельно раздумывал, складывая, как кирпичики, факты о Бородулине. Мужиков сетями снабжает в Малинной он – больше некому. Они платят рыбой. Рыбу через своего племянника Бородулин отправляет в город, а взамен имеет, опять же через племянника, любое барахло, которым и прикармливает в деревне нужных ему людей. То, что прямых доказательств нет, Степана не беспокоило, придет время – он их добудет, беспокоило самое главное – он до сих пор не понимал, что Бородулин за человек. Почти всех, кто жил рядом, Степан понимал, понимал Серегу, Гриню Важенина, даже Александра, а Бородулина – нет. Жил тот зашторенным, закрытым для других людей. И еще хотелось уяснить – каким образом давит Бородулин на жизнь в Малинной, частенько поворачивая ее так, как ему хочется. В том, что он ее поворачивает, Степан тоже не сомневался. Знал об этом Александр, но тот молчал, надо додумываться и докапываться самому. Не торопясь, не подстегивая событий, Степан ждал разгадки, уверен был, что она придет, тогда он поймет малиновскую жизнь до самого донышка…

А Бородулин оказался легким на помине. И не один, а вместе с директором леспромхоза.

Директор был приезжий, совсем молодой, моложе Степана, но уже крепко и основательно замотанный. Фамилия его звучала для этих мест странно и необычно – Отцов, и малиновцы, острые на язык, сразу же ее переиначили – Тятя. Маленького росточка, с тонким голосом, худенький и подпрыгивающий при ходьбе, Тятя, когда начинал кричать и строжиться, походил на взъерошенного воробья. Шумел он много, но толку в леспромхозе от его шума было мало. Зато жена его командовала в конторе и в магазине властно, как у себя дома.

Степан услышал их голоса и вышел из сарайки, увидел гостей и сразу уверился – Бородулин пожаловал за лодкой. Но если так, то зачем же здесь Тятя? Для авторитета? И лишь этот вопрос не позволял Степану показать гостям на калитку.

– Сосед, тут дело такое… – начал Бородулин. – Племянник мой с гостем… ну, лодку бросили. Ты бы ее вернул по-тихому.

– Не верну. И не надейся, – отрезал Степан.

– Степан Васильевич. – Тятя сморщился и дернул плечиками, словно его морозило. – Верните, пожалуйста, сами понимаете – нечаянно вышло. Больше не повторится, а я иметь буду в виду…

Значит, Бородулин имеет какую-то непонятную власть и над Тятей. Тот морщится, дергается, а не может сбросить с себя этой власти. Дела… Ни слова не говоря, Степан зашел в сарайку, прихватил сети, и Гринины, и те, что забрал сегодня в лодке, вынес и бросил под ноги Бородулину, прямо на мягкие комнатные тапочки. Бородулин отпихнул сети ногой и отошел.

– Узнал? – напрямую спросил Степан. Ответа не дождался и тогда спросил у Тяти: – Не знаете, кто нам эту продукцию поставляет? Никто ничего не знает! Черт возьми! У всех глаза и уши золотом завешены. Лодку не отдам. Пусть милиция разбирается. А вам, товарищ директор, я бы посоветовал не за Бородулина хлопотать, а лучше в гости к Мезенину сходить да посмотреть, как он живет, хоть бы горбыля выписали на дрова, мужик ездит вон на лодке топляк собирает. Фронтовик! Не за тех просите.

Тятя исподлобья глянул на Степана, неожиданно развернулся и пошел со двора прочь. Бородулин спокойно обернулся, посмотрел ему вслед. Сам же с места не двинулся, стоял над кучей сетей, брошенных на землю, переводил взгляд со своих тапочек на Степана и всем своим видом показывал, что он ждет ответа. И Степан ответил:

– Лодку не отдам.

– А жалко, сосед, жалко. Могли бы договориться. Смотри… Мы с тобой всей деревней могли бы командовать. Неужели командовать не хочется?

– А как это – командовать? Научи меня, бестолкового.

– Да дело-то простое. Приглядись к человеку хорошенько, раскуси его, и, если голова на плечах, командовать будешь.

– Слушай, ты знаешь, что одному человеку про тебя все известно, даже известно, что ты думаешь?

– Сане-то? – нисколько не удивился Бородулин. – А мне от его знанья ни жарко ни холодно. Знает, да никому не скажет. Так-то.

Бородулин попинал сети, покивал головой, видно, соглашаясь с какими-то своими мыслями, и ушел, оставив после себя тревожное, сосущее чувство.

Лиза увидела гостей из окна, створки которого были настежь распахнуты, услышала весь разговор, и едва только за Бородулиным закрылась калитка, как она выскочила на крыльцо. Дробно пересчитала каблуками ступеньки и ухватила Степана обеими руками за отвороты штормовки. Лицо ее было совсем рядом: испуганные глаза, дрожащие губы, две золотистых волосинки на красной от волнения щеке – родное и тревожное.

– Верни его! – срывающимся шепотом сказала Лиза. – Прошу тебя, отдай лодку. Боюсь…

Степан чуял, как дрожат ее руки, как сама она трепещет, словно листок под ветром, и не мог найти успокаивающих слов, только молча погладил ее ладонью по волосам. Лиза ткнулась лицом ему в грудь и продолжала глухой скороговоркой упрашивать:

– Отдай, Степа, отдай, не связывайся. Ну, куда мы еще побежим, когда тебя вышибут?! Ты что, не видишь?! Это же черт, а не человек! У него везде рука дотянется! Степа…

Мягкие, распущенные волосы упруго пригибались под тяжелой, шершавой ладонью и тут же выпрямлялись снова, буйно вырываясь на волю. Их жесткая упругость, их запах давным-давно стали для Степана родными, все Лизино живьем приросло к его плоти накрепко, и поэтому любая попытка отделить что-либо от себя, приживленное, как кусок кожи, сразу же рождало нестерпимую боль. Лиза захлебывалась скороговоркой, плакала, не отрывая лица от груди Степана, и рубашка была мокрой. А он гладил ладонью ее волосы, цепляющиеся за бугорки мозолей, и молчал, сдерживая себя из последних сил, потому что было желание – махнуть рукой, плюнуть и пообещать Лизе, что связываться с Бородулиным он не станет и лодку вернет сегодня же. Но одно дело пообещать, совсем иное – выполнить обещание… Лиза внезапно на полуслове осеклась, подняла заплаканное лицо, глянула снизу вверх и обреченно вздохнула. Шевельнулась высокая грудь, и полные плечи бессильно опустились – будто внутри у Лизы что-то беззвучно оборвалось, не выдержав долгого напряжения, и все ее крупное, налитое тело разом обмякло. Слабым, бессильным движением поправила она отвороты штормовки, старательно застегнула на рубашке верхнюю пуговицу, сильно прижмурилась, выдавив на ресницах слезы, а когда снова открыла глаза, они у нее потухли и стали холодными.

– Лиза… – пугаясь, едва выдохнул Степан.

Она медленно повела головой из стороны в сторону, заранее несогласная со всем, что бы он сейчас ни сказал, и медленно побрела к крыльцу.

– Лиза…

Она даже не обернулась. И Степан больше ее не окликнул, понимал – бесполезно.

Вода тихо плескалась в пологий берег Незнамовки. Стайка шустрых мальков суетилась возле намокшей, покачивающейся гнилушки, готовая в любую секунду пугливо метнуться и уйти в глубину. Степан – он даже не заметил, как оказался на берегу – наблюдал за мальками, вспоминая, что в детстве была у малиновских ребятишек такая забава: брали палку потолще и поувесистей, либо весло, и со всего маху хлестали в борт лодки – мальки со страху выпрыскивали из воды, и по ней прокатывались мгновенные блестки. Туда, где их напугали, мальки долго не возвращались.

Молодая трава на берегу нежно холодила. Степан ощущал ее под ладонями, смотрел на закат, который постепенно, незаметно для глаза перекрашивал воду Незнамовки, и ему хотелось забыть обо всем, полностью отдаться во власть вечернего покоя и плыть посреди него, теряя ощущение времени… Но это было невозможно. Реальная жизнь, наступая на пятки, не давала даже минутной передышки.

За спиной послышались шаги, Степан с досадой обернулся на их звук – по берегу шел Тятя. Молча присел рядом, стянул пиджак и остался в одной легонькой безрукавочке. В ней казался совсем мелким и худеньким. Белые руки, не тронутые загаром, были густо усеяны веснушками и тонкими рыжеватыми волосками. Руки вздрагивали, и Тятя, стараясь скрыть это, то сжимал, то разжимал кулачки. На Оби неожиданно резанул гудок парохода, и гулкое эхо долго растекалось по воде, блукало в забоке. Тятя встрепенулся, услышав гудок, и, растягивая слова, мечтательно вздохнул:

– Уехать бы куда-нибудь, а? Тебе не хочется, Степан Васильевич? Сесть бы на пароход – и к едреной фене…

– Я свое отъездил. Больше мне уезжать некуда.

– А я бы уехал, глаза бы завязал и дунул, чтоб никого не видеть.

– Тогда уж и не развязывай, а то как глянешь – везде одно и то же.

– Может быть, все может быть… Степан Васильевич, ты только не морщись, не психуй, ты меня выслушай. Понимаю, конечно, Бородулин с лодкой… только ты меня тоже пойми. Стоит сейчас один кран и второй вот-вот встанет – тросов нет. А Бородулин пообещал и сделает, будут тросы. Необходимость, не по своей воле.

– Жена у тебя тоже не по своей воле из-под прилавка берет? Сами по одним законам живем, но желаем, чтобы люди по другим жили, еще и сердимся, когда они этого не делают. Вот поэтому и порядок навести не можем…

Тятя не ответил. Поднялся, перекинул за худенькое плечо пиджак и посетовал:

– А я думал, ты поймешь меня.

– Не пойму, – жестко отозвался Степан. И даже не оглянулся вслед Тяте, уходящему по берегу.

…Ночью возле дома Бородулина остановились две машины. В них что-то грузили и негромко переговаривались. Степан сидел на крыльце, скрипел зубами, слушал и не мог разобрать ни одного слова.

 

4

Лето поднималось в зенит, жары стояли страшенные – голую ногу на песок нельзя поставить, и даже проточная вода в реке становилась теплой, словно ее подогрели. Обь мелела, обнажала свои пологие берега, ил на них высыхал до стеклянной хрупкости и трескался. Сохло все: деревья, земля, трава. Воздух после обеда начинал звенеть от зноя. В эти дни Степан нередко ловил себя на том, что он и сам высыхает.

А на реку валом валил пестрый народ, свой и приезжий, днем натягивали переметы, по ночам неводили на песчаных отмелях, и Степан другой раз по суткам не вылезал из «казанки», рыская по Оби, отбирая невода и переметы, выслушивая мат, крики, нередко схватывался в рукопашных, ожесточась после них еще сильнее. Люди, которых он ловил на реке, ненавидели его. Ненависть легко читалась в их лицах и была иногда такой ярой, что он без труда догадывался: представится удобный случай – убьют, не моргнув глазом. Ощущал эту угрозу не только при встречах, но и по тому, как все злее пакостили ему на усадьбе: гадили на крыльце, отрывали штакетины, подкидывали записки и гнилую рыбу. Пришлось заводить собаку, и теперь по ночам, когда был дома, нередко вскакивал от пронзительного, заливистого лая. Лиза вздрагивала, но с постели не поднималась и на улицу не выходила, только обреченно, чуть слышно вздыхала: «Господи, когда это кончится?» Она теперь ни о чем не просила, днями все больше молчала, а ночами подолгу не спала и смотрела в потолок широко раскрытыми глазами. Степан с разговорами не навязывался и оставался со своими мыслями один на один.

Дело с бородулинской лодкой закончилось мутно: ночью она исчезла. Приехал из милиции молоденький лейтенант, покрутился, спросил про протокол. Протокола не было. Лейтенант вздохнул и пообещал довести дело до ума. Но пообещал таким голосом, что стало ясно – не доведет. Степан махнул рукой: ничего, не последний день они живут с Бородулиным, доведется еще встретиться.

– Пожуем – увидим, – вслух сказал он, и собака вскинула голову, повернула к хозяину чуткий, влажный нос, словно хотела спросить: чего ты?

– Да жизнь, говорю, веселая пошла, – ответил он и потрепал тугую собачью шерсть на загривке. Молодая сука с готовностью растянулась на земле и подставила живот. Степан хмыкнул и взялся чесать.

В последние дни, когда выдавалась свободная минута, он отвязывал собаку, уходил с ней на берег Незнамовки и там подолгу разговаривал, как разговаривал когда-то в избушке с Подругой. Подруга вспоминалась часто, и он из-за неясного опасения не давал новой собаке кличку, подзывая ее коротким «эй!». Молодая сука быстро привыкла и охотно откликалась.

На Незнамовку между тем накатывал вечер. Тучами выползало из травы комарье, настырно ныло и умудрялось достать даже через фланелевую рубаху. Степан поднялся, собака тоже вскочила, отряхнулась, словно только что из воды, и уставилась на хозяина: куда теперь?

– Домой, куда еще, – протянул Степан и, сгорбившись – в последнее время появилась у него эта привычка горбиться, – направился по переулку к своему дому.

В переулке сидел на бревнах пьяный Гриня Важенин. Бревна были свежие, недавно ошкуренные, за день на них густо выступила смола, и Гриня теперь смазывал ее на ладони и на штаны. Взъерошенный, колесом выгнув спину, опустив голову и высоко подняв колени, едва не доставая до них носом, Гриня походил на старую больную птицу, которая даже не пытается взлететь, потому как знает – не летать ей больше. Только вздернет изредка голову, заслышав шум, обведет пространство мутными глазами, затянутыми сплошной белесой пленкой, и снова сникнет. Комары на щеках Грини до одури натягивались крови и тяжело отваливались – он их не замечал. С присвистом дышал, широко раскрывая рот, и ниже ронял голову, доставая носом до грязной штанины, туго натянутой на сухом шишковатом колене. Степан, морщась от кислого перегара, тряхнул его за плечо.

– Иди домой, а то комары сожрут. Помочь?

Гриня с усилием поднял голову, уставил на Степана немигающие глаза. В них жутковато было глянуть – не двигались, будто застыли.

– Страж морей, мать твою… – Икнул, закачался, но плотней уперся ладонями и удержался на бревнах. – Нам хрен… хрен с маком, а начальству – хлеб с маслом. Дерьмо ты, шкура, хуже меня шкура… – Чем дальше Гриня говорил, тем ясней и четче ставил слова, словно трезвел. – Чего ж ты этих, в старице, не ловишь? Дома спрятался?

– Чего мелешь? – устало спросил Степан. – Чего мелешь? Сам не знаешь.

– Я все знаю. Все! – Гриня оторвал от бревна ладонь, измазанную в смоле, поднял указательный палец и погрозил: – Меня не проведешь! За скоко тебя купили? Парикмахеришка вшивый на старице рыбачит, за скоко тебя купил?

– Кто на старице рыбачит?

– А то не знаешь! Пошел ты…

Гриня угас, израсходовав последние силы. Еще раз икнул, всхлипнул и стал сползать с бревен. Сполз, вытянулся на земле и тихо закрыл глаза. Еще успел пробормотать:

– Им можно, они хозяева, а я никто, гнида я… плевал я…

И шумно задышал, широко раскрыв рот, беспокойно вздрагивая пальцами раскинутых по земле рук. Собака дыбом подняла шерсть на загривке, напряженно уперлась передними ногами и зарычала, не в силах переносить запах перегара.

– Ну-ну… – Степан пригладил шерсть на загривке и потянул ее за собой. – Пошли, пошли.

Дома он посадил собаку на цепь, поднялся на крыльцо, а сам все думал о пьяном и бестолковом бормотанье Грини. Вдруг осенило: парикмахеришка… Уж не Ленечка ли?

Степана сдуло с крыльца. А скоро он уже отталкивал свою «казанку» от берега. Привычно упруго загудели моторы, лодка рассекла тихую гладь Незнамовки и потянула за собой крупные волны с белыми, пенистыми гребешками. Едва он выбрался из протоки на Обь, как на днище под деревянной решеткой захлюпала вода – опять где-то клепка разъехалась. Степан чертыхнулся, газу не сбросил, и «казанка» послушно легла наискосок течения, целясь носом на низкий ветельник другого берега. Недавно новенькая лодка за короткое время обшарпалась, на боках просели глубокие вмятины, а днище уже несколько раз пробивали топором, и оно было в заклепках, в заплатах. Сейчас, оглядывая лодку, с которой успел сродниться, как роднится мастер со своим инструментом, Степан подумал, что за недолгий срок новой работы он и сам успел сильно измениться. Тверже и жестче смотрел теперь на мир, твердо зная, что он в нем должен делать. Жесткость придавала силу, он ее постоянно ощущал в себе, кидаясь без боязни в самые опасные места. Пересек Обь, поднялся вверх по течению и увидел на песчаном откосе старицы высокое дрожащее пламя двух костров. В устье старицы в открытую торчали высоко над водой недавно срубленные тычки. Метров двадцать отделяло лодку от песчаного откоса, но люди у костров не бросились прятаться в кусты, не тащили с собой улов, чтобы незаметно сунуть его где-нибудь под ветлой или в ежевичнике, как это делают обычно при виде рыбнадзора, нет, они даже не пошевелились, спокойно дожидаясь, когда нос лодки ткнется в крупный и влажный песок, прилизанный волнами. Но Степан не стал причаливать, круто положил «казанку» на бок, ухватил из-под сиденья блестящую «кошку» с тремя выгнутыми наружу пальцами, бросил ее в воду и намертво замкнул за крюк в лодке конец тонкой, капроновой веревки. «Кошка» блюмкнулась и понеслась следом. Всякий раз, когда она цеплялась за сети и разрывала их, лодка дергалась упругими толчками. У костров зашумели. Степан, не вытаскивая своего снаряда из воды, сделал круг в узкой, усохшей старице и причалил к берегу. Моторы смолкли, и стало слышно, как трещит в кострах сухой валежник. Степан медленно подтягивал к себе «кошку», враз отяжелевшую от разорванной и спутанной сети, наматывал на руку мокрую веревку и искоса, не поворачивая головы, наблюдал за людьми у костров, отмечая, что стояли там: Ленечка, сын его, Леонид Леонидович, Терехин из райкома партии – должности его Степан точно не знал – и еще двое незнакомых мужиков. Заметно было, что все они крепко ошарашены: за какие-то минуты сети изорваны и спутаны, а рыбалка порушена. Первым опамятовался Ленечка. Вздрогнул худеньким тельцем, седеньким хохолком под старой фетровой шляпой и, растопырив руки, словно лететь собрался, быстро-быстро замахал ими, устремляясь к лодке.

– Степан Васильевич, Степан Васильевич! Да вы же ошиблись! Это же наши, понимаете, наши сети! Вы меня не узнали?!

Ленечкины руки порхали и никак не могли успокоиться. Он спешил к лодке короткими, торопливыми шажками, и тонкий голос у него пресекался:

– Так же не можно, Степан Васильевич, так же не по-человечески!

Следом степенно зашагал к лодке Терехин, глубоко вдавливая в песок подошвы резиновых сапог с короткими голенищами. На острые худые плечи была накинута новая, ядовито-зеленая энцефалитка, и у Терехина был такой вид, словно он на минутку выглянул из своего дома по-хозяйски оглядеть усадьбу. Придерживая одной рукой энцефалитку, чтобы она не свалилась с плеч, легко запрыгнул в лодку, устроился на передней беседке и молча стал смотреть, как Степан сматывает веревку. Терпеливо дождался, когда тот закончит, и лишь тогда заговорил:

– Берестов, глаза надо пошире разувать. Всю рыбалку испохабил. Давай сети вези, ладно уж, по-новой поставим.

«Считают, что не разглядел их, ошибся. Ну, мужики, на ходу рвут подметки. Ладно…»

– Значит, признаете, что сети ваши? Будем составлять документ.

– Ты что, с коня упал? – Спокойствие с Терехина слетело, как шелуха под ветром. Он даже с беседки привстал. – За такие шутки…

– Какие шутки? Запрещенные орудия лова… Кстати, как фамилии вот тех двух?

– Берестов, не дури. Тебе же добра хочу. Один из области, другой из Москвы, мне сам первый велел…

– Хоть пятый! Как их фамилии?

– Отстань!

– А мы не гордые.

Степан махом выскочил из лодки. Горячая, злорадная жилка дрожала в груди: наконец-то добрался до тех браконьеров, каких ему ловить до сегодняшнего дня еще не доводилось. Все «блатные» паслись на участке Головина, к новому рыбнадзору пока не заглядывали, но Степан о них хорошо знал – земля, как известно, слухами полнится. Хотел он на этом деле сразу поставить точку: раз уж никому, то никому.

Руки у Ленечки никак не могли утихомириться, все теми же короткими шажками он поспешал сбоку Степана и повторял тонким, пресекающимся голоском:

– Как же так, Степан Васильевич… разговор был…

– Не было! – отрезал Степан, цепко обшаривая глазами мешки и рюкзаки, сваленные подальше от костров в кучу. Так и есть. Один мешок был темным и влажным. Разодрал липкую, набухшую веревку, из разинутой пасти мешка бесшумно заскользили на песок широкие лещи и крупные щуки с темными спинами. Рыба на подбор, мелочь, видно, не брали.

– Степан Васильевич! Да как же так! – Ленечка суетился за его спиной и никак не мог взять в голову – что же такое происходит прямо у него на глазах?

«А вот так! – молчком говорил Степан, пересчитывая лещей и щук. – Вот так! Хватит на чужом горбу ездить. Хоть рикошетом, да достану».

Посчитал рыбу, записал в протокол, круто повернулся к Ленечке и сунул ему под нос планшетку, на которой лежала бумага.

– Подписывай.

Ленечка вздрогнул, порхающие руки обмякли и опустились. Боязливо взял карандаш.

– Не подписывай! – крикнул Леонид Леонидович, но крикнул поздно – Ленечка успел черкнуть свою фамилию. На Степана Леонид Леонидович смотрел, как на заразного.

– Подписывай, – Степан подошел к нему вплотную. Тот усмехнулся краешком губ, надломил тщательно подбритую щеточку усов.

– Грамоте не обучен.

– Ладно, папаша будет рассчитываться.

Как ни сдерживался Леонид Леонидович, а все-таки его прорвало:

– Морда навозная!

– Нехорошо ругаться. У нас нынче равноправие.

Горячила, дрожала в груди злая жилка, но именно она придавала спокойствие, которое так бесило Леонида Леонидовича. Пусть побесится. Направился к Терехину. Тот послушно перенял планшет и ручку.

– Знаешь, Берестов, что я подписываю? Твое заявление по собственному. Понял? Не работать тебе больше.

– Поглядим.

– Гляди, гляди.

– Как у этих фамилии?

Двое приезжих стояли и тихо беседовали, словно были посторонними в этой компании и оказались здесь случайно. К ним подкатился Ленечка, стал сбивчиво извиняться, картавя от волнения сильнее обычного. Один из мужиков похлопал его по плечу:

– Нормально. Завтра разберемся.

Ленечка, успокоенный, отошел к костру. Присел на корточки и протянул к огню тощие ладошки. Степан его больше не волновал. Леонид Леонидович тоже потерял всякий интерес и отправился вдоль берега собирать сушняк.

– Как их фамилии? – еще раз повторил Степан.

– Не помню. – Терехин усмехнулся и посоветовал: – Спроси сам, может, скажут.

– Спрошу.

Но мужики фамилий своих не назвали.

Он прыгнул в «казанку» и веслом оттолкнулся от берега. Ленечка сидел у костра и грел ладошки. Леонид Леонидович собирал сушняк, мужики, стоя на прежнем месте, вели тихую беседу, а Терехин, закурив сигарету, попыхивал дымком и с усмешкой смотрел вслед Степану. И тот понял: он их лишь пугнул, да и то не всерьез, и главное случилось не сейчас, на берегу старицы, главное будет потом и где-то в другом месте.

 

5

На берегу Незнамовки неярко маячил костерок, пламя выхватывало из потемок неподвижную, сгорбленную фигурку. Кто же это полуночничает? Пригляделся внимательней, но не признал.

– Я это, Степан, не пужайся.

По голосу узнал Василия Ильича Мезенина. Какая нелегкая выгнала старика на берег в такой час?

Причалил лодку, снял моторы, поднялся наверх. Точно – Мезенин. В алом неверном отсвете пламени его сгорбленная фигурка и сморщенное личико казались еще меньше, чем были на самом деле – словно обиженный малый ребенок заблудился у костерка.

– Присядь на минутку, погрейся.

– Да зимы вроде большой нету.

– Не от холоду, от комаров, гнилушек вот подкину. – Мягкий, тихий голос звучал устало, как у смертельно наработавшегося человека.

Степан присел, прихватил из костра обгоревшую щепку, прикурил и протянул пачку с папиросами Мезенину.

– Не хочу. Накурился седни аж до блевка. Семь лет гадости в рот не брал, а седни сорвался.

– Что случилось, дядь Вась? Чего ты тут, утро уж.

– Спать не могу, угостили меня седни, так седни шарахнули… – Говорил Мезенин ровно, но слово «седни» выдавал с нажимом, словно запинался на нем, и голос от усилия вздрагивал.

Степан устал, измаялся, но, чуя, что со стариком приключилось неладное, домой не торопился. Неловко было подняться и уйти от одинокого, пришибленного Мезенина, которого какая-то причина выгнала из избы на берег. Какая? Степан тянул папиросу и дожидался, когда Мезенин сам все расскажет.

И тот рассказал. Ровным, тихим голосом, спотыкаясь и вздрагивая лишь на слове «седни».

– Пошел в леспромхоз седни, горбыля хотел выписать. Сколько уж раз ходил, а все говорят: нету, нету. А тут гляжу намедни – Бородулину целых две тележки на «Беларусах» притащили, ну, думаю, значит, появилось. Пришел седни в контору, Тяти нет, я тогда в бухгалтерску, деньги при мне, сразу, думаю, уплачу, вот и ладно. Жена там Тятина сидит, только я рот открыл – она на меня, как скажи, с цепи сорвалась. Где на вас на всех отходов наберешься, ходите тут толпами, сами дня в леспромхозе не работали, а теперь тянете. Я аж слова сказать не могу. Это я-то не работал? Тридцать лет из деляны не вылезал, с лучка начал. Скажи ей, она, поди, и не знает, что такое лучок. И не то еще обидно. На слово не поверила, иди, говорит, к кадровичке, справку неси. А кадровичка-то вот, дверь напротив. И орет, лахудра толстомясая, и орет, как будто ее в ефрейторы произвели.

Мезенин замолчал, поворошил палкой костер и еще сильнее сгорбился. Степан ясно, до мелочей, видел, как все происходило в бухгалтерии: Тятина жена, затянутая как в сбрую в новое платье, кричала, размахивая руками, а Мезенин переминался у порога в старых кирзовых сапожишках, хлопал выцветшими белесыми ресницами и молчал, вместо того чтобы шарахнуть кулаком по столу и поставить на место зарвавшуюся бабу. Он видел даже, как ушел Мезенин: махнул рукой и толкнулся плечом в тяжелую, обитую красным дерматином дверь, и единственно, что он себе в сердцах позволил – оставил дверь открытой.

Степан поднял с земли гнилушку, чтобы кинуть в костер, и не заметил, как в одну минуту раскрошил ее, катая меж сильных, разом отяжелевших ладоней. Мезенин по-прежнему горбился, обхватив колени серыми, изработанными руками, на которых крупно выпирали вены и видны были старые, глубокие шрамы. Покалеченный мизинец на левой руке, вывернутый на сторону, с черным мертвым ногтем, беспрестанно дергался вверх-вниз и никак не мог угомониться.

– Я бы, может, и ничего, утерся бы, да разворошила она меня своим криком… И все в голову лезет, не отпускает, и про горбыль ежу не вспоминается, черт с ним, другое думается… Ты уж потерпи, Степан, послушай, тебе тоже пригодится.

– Рассказывай, мне не к спеху. – Поднял с земли еще одну гнилушку и снова не заметил, как раскрошил ее в ладонях.

На востоке, над бором, засинело, потемки просеивались и редели, пламя теряло свою яркость, блекло, а над тихой неподвижной водой Незнамовки закурился реденький, белесый туман. Ночь закончилась, а утро еще не наступило. И было по-особому тихо, тревожно и раздумчиво в этот неопределенный час суток.

– Я все про Бородулина думаю, про всю его жизнь. Всю жизнь на чужом горбу ехал, на пенсию вышел и опять наверху. Знаешь, с какой охотой начальство на пенсию уходит? То-то и оно. Сегодня большой человек, а завтра портфель забрали – и никому не нужен. А вот Бородулин не прогадал, он на пенсии еще больше власти прихватил. Диву даюсь – то ли нюх у него какой особый. Лодку с мотором сразу заимел, сети, невод, «буран» купил, а сам сроду ни рыбаком, ни охотником не был. А? Чуешь? К чему бы это?

Костерок потерял силы, пламя опало, и лицо старика в рассеивающихся потемках казалось размытым. Мезенин передернул плечами под стареньким, мятым пиджаком и снова замер. Степан ждал, когда доберется тот до главного, и это главное – шкурой чуял! – нужно ему, Степану Берестову. Может быть, даже нужнее, чем старику Мезенину.

– Для того купил, чтобы портфельщиков, какие еще не на пенсии, при силе, ублажать да обслуживать. Что там тебе база отдыха! Тут все есть. Помоложе был, дак еще бабенок притаскивал. Кто только у него не обитал, с району да с области. А про деревню и говорить нечего… Нюх у него на людей, прямо надо сказать, как у охотничьей собаки. Если мужик крепко зашибает, значит, в любое время и денег и водки у Бородулина достанет. Не пьет, хозяйством занимается – Бородулин кирпича, шифера подбросит. Не за так, конечно. Потребуется ему завтра бочка брусники – среди ночи принесут. Ягоду – нужным людям, а люди те разве что птичьего молока не достанут. Сетями да неводами Бородулин всю Малинную снабжает, ты отберешь, а он новые везет. Рыбу перекупает – и в город. Да, вот еще забыл. Парикмахер в районе есть, Ленечка, так они с ним первые друзья, тот ему нужных людей привозит. Контора целая, только без бумаг и без печатей. Про нюх я бородулинский говорил, вот он и унюхал, что слуги новым хозяевам нужны, унюхал и служит, сам хозяином стал. Получается, что у нас в Малинной не сельсовет, не леспромхоз главные, а Бородулин. Министр в комнатных тапочках. Я вот когда обдумал, спихал все вместе да чуток приподнялся, чтоб сверху глянуть – оторопел прямо. Как, скажи, конструкцию железну свинтили, из года в год складывали. И сложили, надо сказать, крепко сложили. Одному, Степан, тебе ее не раскурочить, пуп надорвешь.

Мезенин снова остановился на передышку, а Степан вспомнил странные разговоры с Александром и понял, что тот все знал про Бородулина не хуже, чем Мезенин, а вот не сказал. Эх, Саня…

– Ты, Степан, на народ опирайся, один будешь, тебе живо шею свернут.

Степан рассвирепел. Народ! А кто ему на усадьбе пакостит? Кто ему днище «казанки» топором рубит? И на кого опираться? На Гриню Важенина, на Александра, на блатату малиновскую? Да и сам Мезенин, старый хрен, чего он, спрашивается, до сих пор молчал?! Все это выпалил в ярости в одну минуту и вскочил на ноги. Старик наконец-то пошевельнулся, поднял голову и глянул на него снизу вверх.

– Не шуми, Степан, сядь лучше. Я ведь тоже пару сётешек покупал у Бородулина – в пушку рыльце. Брошу другой раз в Незнамовке, пока ты на Оби пластаешься, глядишь, на уху есть, а то еще и на жареху останется. Мне больше не надо, больше я не возьму. Ты не дергайся, послушай меня, я уж выскажусь до конца. Тут еще одна картина открывается. Ответь мне – по советскому закону, кто хозяин реки? Не «ну», а народ. Верно. А хозяин он только на бумаге. На самом деле бородулинские гости хозяева, вот кто. Им что разрешенья, что запреты – все до едреной фени. Головин их раньше сам на рыбные места отвозил. Ну а мы крадучись. Раз не наше, почему и не своровать тайком. А было бы наше, по-настоящему, никому бы хапать больше положенного не дали, ни своим, ни чужим.

– Да вы ж у Бородулина все в кулаке! – снова взвился Степан.

– Одно без другого не сделаешь. Сначала Бородулина надо свернуть.

– И на народ опереться, – ехидно добавил Степан. – Обопрешься на Гриню Важенина, а он уже носом землю пашет.

– А иначе впустую будешь колотиться, – поставил последнюю точку Мезенин. Тяжело, с крехом поднялся, размял затекшую поясницу и стал затаптывать красные еще угли прогоревшего костра.

Поговорили. Начали про Фому, а кончили про Ерему. Но как ни ярился, как ни вскидывался Степан, а знал он теперь намного больше и глубже видел малиновскую жизнь, такую лохматую и непричесанную.

– Давай весла пособлю донести. Мотор-то не осилю, а весла донесу. Засиделись, однако. Солнышко скоро глянет.

Над бором вширь и ввысь разливалась розовая заря.

 

6

Как и всегда после бессонной ночи – а Степан в эту ночь глаз не сомкнул, – в теле ощущалась легкость и невесомость, будто оно усохло. Зато в голове стоял тяжелый гул и мешал думать обстоятельно и трезво. Да и не хотелось сейчас Степану думать трезво – злость вела его, а он ей полностью подчинялся. Заскочив в тесный закуток перед кабинетом Тяти, где за деревянной перегородкой чакала на машинке секретарша, не глянул на нее, не спросил – можно ли, а шарахнул пинком в дверь, оставив на ней пыльное пятно от сапога. Тятя, напуганный грохотом, столбиком вскочил из-за стола, и в глазах его мелькнул детский испуг. Голубенькая рубашка с короткими рукавами придавала ему вид подростка – только пионерский галстук оставалось повязать; узкие ладони быстро и суетливо зашарили по бумагам. Но в следующую минуту он справился с испугом, сел в кресло и полез в ящик стола за папиросами. А ведь не грохота испугался Тятя, осенило Степана, душа не на месте… Значит, можно еще поговорить по душам. Но его уже понесло, и остановиться он не мог. Широко расставив ноги в пыльных сапогах на красной ковровой дорожке, Степан выкричал Тяте все, что он думал о нем самом, о вчерашнем случае с Мезениным и о той лахудре, которая сидит в бухгалтерии. Тятя не перебивал его, не останавливал и не спорил – молчал и как будто съеживался в своем кресле.

– Не уйду, пока горбыль Мезенину не отправишь. Давай, давай, крути телефонку.

И снова Тятя не возмутился, а позвонил в пилоцех и приказал сегодня же отвезти Мезенину тележку горбыля. Покорность его сбивала Степана с крика, и он уже начинал жалеть… то ли Тятю, то ли что ворвался и наорал… Но тут же тряхнул головой, как норовистый конь, сбрасывающий узду, и, распаляя себя, снова закричал:

– Что, в новые буржуи решил с Бородулиным записаться?! Вот вам, погодите, дайте срок, наведу решку!

И опять поразили съеженность и терпеливость Тяти, мелькнула мысль: может, не туда оглобли заворачиваю? Но сразу же и осадил себя: коли начал – дожимай до упора. Марку выдержал до конца. Выходя из кабинета, так хлобыстнул дверью, что секретарша за машинкой пискнула от испуга.

Да, весело денек начался, ничего не скажешь. Уже до дому дошел, а самого все еще потряхивало. Легкости и невесомости как не бывало – тяжесть, и такая, что впору лечь на землю и хоть немного передохнуть. Но Лиза дома встретила известием: звонил Николай, велел передать, чтобы Степан срочно ехал в райисполком.

– Ничего, подождут. Дай перекусить. – Уселся за стол, положил на клеенку руки, загорелые и обветренные до черноты. Зацепился за них нечаянно взглядом и стал рассматривать, словно видел впервые. Широкие, сильные ладони, короткие цепкие пальцы с толстыми ногтями – сила немалая проглядывала, и она на самом деле была. Вот ведь закавыка: всю жизнь надеялся только на свои руки, и они его никогда не подводили. Но пришло время, и одной силы рук мало, еще и другая сила нужна, которой и названия не слышал и где она кроется – тоже не знал. Но без нее никуда – это точно.

– Слушай, Степан Васильевич, у тебя жена есть?

Растерянно хохотнул, вскинул глаза. И тут же хохоток его срезался от удивления. Лиза… Боже ж ты мой! Лиза стояла перед ним, улыбалась по-прежнему, сияла глазищами и тихонько поворачивалась то в одну, то в другую сторону, придерживая кончиками пальцев широкий подол нового цветастого платья. Степан лишь хлопал глазами.

– Жена, говорю, у тебя есть?

Он закивал головой.

– А я, Степан Васильевич, вроде как без мужа живу. Бедная бабенка, всеми позабытая. Подойду к зеркалу, гляну – да нет, смотреть еще можно, не крива, не косорука. А муженек… – Лиза закатила глаза и притворно-тяжко вздохнула. – А муженек на меня круглый ноль вниманья. Ночами шлындает где-то, придет, даже не обнимет. Уставит буркалы в половицу и пялится, пялится, будто ему там рубли рассыпали. А? – Лиза поворачивалась туда-сюда, губы у нее вздрагивали, и она прикусывала их крепкими, белыми зубами.

– Лизонька, да я… – Степан вскочил и опрокинул тарелку с супом. – А, черт! Да я, Лиза…

– Степан Васильевич, посуду бить не надо.

– Лиза… – Стряхивал с мокрых штанов разваренную вермишель и не отрывал глаз от жены. – Лиза…

Вдруг сбилась с развеселого говорка, глаза ее притухли, и она шепотом попросила:

– Не надо, Степа, не говори.

Лиза тряхнула волосами, отбросила огнистую волну за плечи, снова заулыбалась.

– Штаны другие одень – к начальству едешь.

– Лиза… – Растопырил руки, будто слепой, и шагнул, чтобы прижать ладони к огнистой волне, отогреть их.

– Ну уж нет! Днем, Степан Васильевич, надо службой заниматься. На другие дела, к вашему сведению, ночь отводится. Да и штаны у вас, простите, мокрые.

Степан оглядел брюки и отправился переодеваться. Переоделся, глянул в зеркало – все зубы напоказ. «Как дурак на Пасху». Но улыбаться не перестал.

В кабинет Николая он тоже вошел с улыбкой, все еще думая о Лизе, о том, как она сегодня неожиданно изменилась, и совершенно забыл, ради чего сюда приехал.

– А вот улыбаться я бы тебе не советовал. Рано улыбаться, рано.

Николай не ерзал в кресле как обычно, не морщил носик, сидел неподвижно, со злым, напряженным лицом и был похож на маленький, туго сжатый кулачок. Его слова разом вышибли радужное настроение, и Степан, словно кувыркнувшись в обратную сторону, вернулся к тому, что случилось на старице, и к ночному разговору со стариком Мезениным. Стер улыбку и примостился на самом дальнем из стульев, которые рядком стояли вдоль стены.

– Сюда садись! Чего как бедный родственник?

– Мне и тут хорошо. Кричишь знатно – услышу.

Николай, по-прежнему сжатый как кулачок, уткнулся взглядом в лакированную столешницу, будто хотел ее пробуровить насквозь. Сердит был, ох, как сердит. Степан его таким ни разу и не видел. Но сумел, видно, переломить себя, голос притушил и заговорил с медленной расстановкой, с какой учительница диктует малым ребятишкам:

– Степан, ты большую глупость сотворил. Понимаешь? Темнить не буду. Парикмахер этот своего сына привез, а тот нам двух мужиков достал. Позарез мужики нужны для района. Мы за этих лещей паршивых знаешь, что будем иметь?

– Светлый коммунизм?

– Давай спокойно. С криком мы не договоримся.

– А тихим голосом, думаешь, договоримся?

– Да погоди! – Николай хотел пристукнуть ладонью по столу, но сдержал себя и убрал руку под столешницу. – Погоди, Степа, не рви постромки. Я нашу кухню получше знаю, чем ты. Еще пару таких принципиальностей – и тебя вышибут. И я не отстою.

Черт возьми, да Николай ли это говорит?! Николай, который чуть ли не силком тащил его на эту должность?! Он ли это?! Степан тяжело засопел, но Николай опередил его:

– Завтра они еще раз приедут, на то же место. Отдашь им сети и извинишься. Все!

– Нет уж, не все! – Степана опять понесло, как норовистого коня, которому попала шлея под хвост. – Нет уж, не все! Давай до конца. Давай тогда и старику Мезенину разрешим, всем разрешим, у нас равноправие. Двойной ты мужик, оказывается, на словах – одно, а как до дела – другое.

– Помнишь, рассказывал, как тебя вышибли?! Потому что буром пер, а надо хитрей быть, время надо выждать.

– Сколько еще ждать? Пять, десять лет, сотню? А мы с тобой половину жизни уже прожили! Сколько еще ждать?!

– Да пойми, нет еще сил, чтобы разом сломать!

– На старика Мезенина, на любого малиновского мужика есть, а на парикмахера нету. Народ, по-твоему, спасать и воспитывать надо, а Ленечка и так сознательный. Так выходит? Думаешь-то ты по-новому, а делаешь по-старому. Страх тебя, Коля, задавил, за кресло. Запахло жареным, ты сразу и перекрасился.

– Я тебе кресло хоть сейчас отдам. Садись.

– На дешевку-то меня не бери.

Кричали, не слыша и не понимая друг друга, и неизвестно до чего бы докричались, но их остановил красный телефон без диска, стоявший на маленьком отдельном столике. Телефон загремел раскатисто и требовательно. Николай махом крутнулся на своем кресле и цепко ухватил трубку.

– Да. Да-да… Да, у меня. Ясно. Хорошо. Обязательно. До свидания.

Трубка беззвучно легла на прежнее место. Николай долго смотрел на нее и покачивал маленькой, коротко остриженной головой.

– Ну вот, Степа, приказ повторен. Приедут завтра, сети вернуть.

Николай скукожился, как лист, прихваченный жаром, голос и тот слинял. Степан смотрел на него, и ему уже не хотелось ругаться и что-то доказывать, ему стало ясно: раньше Николай говорил искренне, так, как думал, он и сейчас так думает, но говорит уже иное, потому что не может сопротивляться властной силе, какая исходила от звонка красного телефона.

– Ладно, понял, – вздохнул Степан и вышел из кабинета. Николай его не задерживал. А вышел Степан с твердым решением – устоять. «Как в драке, – думал он. – Струхнешь, попятишься, тут и добьют».

 

7

Ну и денек! То хмарь, то солнышко, то тишь, то ветер. Пока из райцентра ехал, накалился до того, что спички можно зажигать. А Лиза встретила его в том же платье, в каком показалась утром, и сияла глазами.

– Степа, что мы все дома да дома? Давай хоть в гости к Шатохиным сходим.

Степан остывал, слушая ее голос, тянулся к нему, как тянутся пересохшими губами к воде. А вправду, почему бы и не сходить к хорошим людям в гости? Под ручку с женой, вдоль по улице, степенно здороваясь с малиновцами, что попадают навстречу, идти, чуя сквозь пиджак тепло и мягкость Лизиного локтя, и просто радоваться, что он идет, что Лиза рядом и что вечер стоит тихий и ласковый. Неделями мотаясь по реке, в крике и в постоянном злом напряжении, Степан, ожесточась, стал забывать, что существует еще и это: теплый, мягкий локоть, веселый голос… Хорошо, что Лиза напомнила, и страшно, если он, окончательно ожесточась, не сможет когда-нибудь отозваться на такое напоминание. Зачем тогда все?

– Да ты хоть улыбнись, Степа. На солнышко вон глянь, на женку свою – улыбнись.

И то дело. Он крепко обнял Лизу за мягкое плечо и не отпустил, пока не дошли до шатохинского дома.

Сергей, отстегнув протезы, ползал возле дивана и пытался приколотить отломанную ножку. Никак не мог изловчиться, а Лида придерживала диван и хохотала.

– Да держи ты! – строжился Сергей. – Держи нормально, не качай.

– Ой, не могу! – Лида отпустила диван, и наживленная было на гвоздь ножка стукнулась на пол. – Не могу, Сергуня! Ой, гости пришли! Степа, помоги, не могу я больше. Пойдем, Лиза, пойдем, ой, надо же!

Сергей в сердцах бросил молоток, уперся руками и сел на пол, смахнул со лба пот и вдруг захохотал.

– Чего это вы?

– А-а, дай закурить. И смех и грех. – Почесал седой затылок и снова захохотал. – Брачную ночь… ни гугу только – осерчает… брачную ночь справляли с Лидухой, тряхнули стариной. Аж ножки у дивана не сдюжили.

Туго, но доперло все-таки до Степана, по какой такой причине хряснули у дивана ножки.

– Сильны, робяты…

Поставил диван на попа и накрепко приколотил ножки.

– Готово, Серега, можете дальше работать.

– Благодарствую. Подвинь-ка мне ступалки.

Пристегнув протезы, Сергей тяжело поднялся, притопнул раз и другой, проверяя искусственные ноги на прочность, и вдруг отчаянно, как пацан, сверкнул глазами.

– Хрен нас, Степа, кто возьмет! Точно?! Поживем еще и землю потопчем. Знаешь, целый день сегодня сам не свой, то хохочу, то хоть реви в голос. Сон мне ночью приснился. Не сон, а кино цветное. Гадюшник какой-то, грязи по колено, тряпки, бумага, – свалка короче. Я посреди этого дерьма без ступалок и, понятно, встать не могу. Заходит баба. Платье вот так ремками висит, под глазами фингалы, губы наштукатуренные. Как с вокзала подруга. И кто-то говорит, вот твоя жена, говорит. Ору – у меня Лидуха есть, убери эту стерву. Нет, отвечает, она тебе женой будет, сейчас регистрировать стану. Опускается эта подруга на четвереньки и ко мне ползет. А я не то, что встать, руки поднять не могу, сижу и ору. Она уж совсем близко, зубы гнилые вижу. Вот доползет, думаю, и каюк мне, не видать больше Лидухи. И заревел, веришь-нет, заревел, как же я без Лидухи, куда? Просыпаюсь, а реву, оказывается, по-настоящему, вся подушка мокрая.

Сергей замолчал, кожа на широких скулах натянулась до прозрачности. И было в его молчании что-то такое, от чего Степана передернуло ознобом. О своем подумалось – с опаской.

– Ничего, – будто очнувшись, подал голос Сергей. – Ничего. Выживем. У меня еще одна новость. В августе на работу выхожу. В школу, военруком. В виде исключения разрешили. Думаю, что смогу, я, Степа, знаю, чему их учить надо, хорошо знаю. У тебя-то какие новости? Давно уж в гости не заглядывал.

Не скрывая, Степан подробно рассказал про вчерашние и сегодняшние события и особенно подробно про шумный, крикливый – как на базаре лаялись – разговор с Николаем.

– Ну а ты? – в упор, словно выстрелил, спросил Сергей. – Ты? Что?

Степан растерялся и ответил скороговоркой:

– А я чо, другие вон чо, да и то ничо, а я чо?!

– А серьезно?

– Серьезно? Стоять буду, Серега.

– Эх, Никола, Никола… Не думал. Знаешь, по моему разумению, они на жизнь, такие, как Никола, одним глазом смотрят, который все вокруг видит – деревня спивается, народ мельчает… И говорят верно. А второй глаз, который на себя должен глядеть, закрыт наглухо. И нет понятия, что простой мужик несправедливость всю видит, ему ведь тоже глаза даны, видит и в стакане топит. Эх! – Сергей сжал тяжелый, налитый кулак. – Если, Степа, эту нероботь с реки выкинешь, больше пользы принесешь, чем двадцать мужиков оштрафуешь. Понимаешь?

На улице загудела машина. Заглохла. Степан выглянул из окна – у калитки стоял знакомый «уазик» с нолями на номерах. Николай. Легок на помине. Ожидалось – хлопнет сейчас железным стуком дверца, мягко скрипнет калитка, Николай войдет в комнату, и, надеялось, – они смогут договориться. Но дверца не стукнула, из кабины никто не выходил. Вдруг сухо пискнул стартер, мотор громко взревел, «уазик» рывком дернулся с места и исчез – только сердитый удаляющийся гул показывал, что уходит машина в сторону райцентра.

– Кто там?

– Николай приезжал. Посидел в кабине и передумал. Укатил. А?

Сергей не отозвался.

– Нет, слышь, подъехал и не зашел. Духу не хватило?

– Ну и… сколько можно слова мусолить! Кто на что способен, тот то и делает. И все. И говорить больше не о чем.

Ужинали по-домашнему, на летней кухне. Лиза и Лида толковали о ребятишках, о деревенских новостях, мужики больше молчали, и каждый из них, таясь друг друга, невольно прислушивался – не загудит ли машина?

На улице было тихо. Не то, что машинного гула, бреха собачьего не слышно.

Домой вернулись поздно. Степан задержался на крыльце, докуривая последнюю перед сном папиросу, посидел, вслушиваясь в ночную тишину Малинной и думая о завтрашнем дне, который испробует его на излом. Он его не боялся, но очень хотелось, чтобы кто-нибудь помог хотя бы простым словом. Вошел в дом, взялся стелить себе на диване, где спал последнее время, отдельно от Лизы. И тут услышал ее голос:

– Степа, брось, иди сюда…

В потемках спальни зазывно белели ее руки на белой простыне, неясно отсвечивали рыжие волосы. Руки вскинулись и мягко замкнулись в тесном кольце вокруг его шеи. У Степана пресеклось дыхание. А в ухо ему толкался жаркий шепот:

– Ты меня прости, Степа, я ж по-бабьи все понимаю, но я попробую… я тебе помогать буду, только я боюсь, но я попробую…

– Не надо, не говори. – Степан ладонью легко прикрыл ей рот. Ему и этих немногих слов вполне хватило.

А завтрашний день уже стоял на пороге.

…Приплыли они и расположились на том же самом месте, на пологом берегу в устье старицы. В старом кострище запалили костер и поставили сети, высоко над водой подняв толстые, ветловые тычки – кого бояться?

«И все вокруг колхозное, и все вокруг мое…» – бормотал Степан, не размыкая зубов, сцепленных до тупой боли. До последней минуты таил он маленькую надежду – может, не приплывут? Приплыли. В полном прежнем составе, как будто никуда отсюда и не трогались. У Терехина даже энцефалитка так же, как и в прошлый раз, накинута на плечи.

«И все вокруг колхозное, и все вокруг мое…» – Моторы взвывали тонко и отчаянно, словно придавленные колесом щенки – едва не на полметра задрала «казанка» свой нос. Громкое эхо срикошетило по воде, ударило в стену забоки, подскочило и пошло гулять по ее верхушкам.

«И все вокруг колхозное, и все вокруг мое…» Зубы как прикипели – не разжать. Но рвался, выбивался наружу сладкий, облегчающий душу крик: вот вам… На истрепанной и порубленной «казанке» Степан закладывал такие бешено-крутые виражи, что рисковал перевернуться. Напружиненный до отказа, до крайней точки, он словно взлетел над старицей, над ее пологим песчаным берегом, взлетел над забокой и оттуда, с высоты, увидел: люди у костра стояли в оцепенении – им не верилось. Но дело уже было сделано. Степан вытаскивал обрывки сетей и складывал их себе в лодку. Он знал, что победил. И в первую очередь не тех, кто стоял на берегу, а победил самого себя.