Луканинский пароход «Основа» ждали с верховий реки Талой еще на прошлой неделе, даже посылали конных нарочных в прибрежные деревни, но те возвращались с одним и тем же известием: не видели… Два других парохода, принадлежавшие Луканину, давно уже стояли в затоне, а «Основы» все не было и не было. И вот сегодня прискакал нарочный, сообщил: на подходе. А задержались по причине малой воды в верховьях и из-за снега, который повалил в последние дни стеной. Шли самым малым ходом, боясь сесть на мель. Но теперь плавание можно считать законченным; после обеда, как передал нарочному капитан Дедюхин, «Основа» будет в Белоярске. Разгрузится и встанет, как в прежние годы, в затоне на ремонт, а по весне, когда Талая с грохотом унесет вниз тяжелые льдины, снова выйдет в плавание по полой воде и огласит округу своим знаменитым гудком – плавным, тягучим, словно протяжный и радостный вздох.

Встречать «Основу» вышло множество народа. Даже Агапов велел себя доставить на берег. Сидел в своей коляске, укутавшись в старый полушубок, смотрел на реку, затем переводил взгляд на Захара Евграфовича и задумывался, опустив голову. Сам Захар Евграфович нетерпеливо прохаживался по причалу, вглядывался в серую морось, которая плотной завесью висела над темной текучей водой, и ожидал, когда покажется из-за пологого речного поворота знакомый нос любимого парохода. «Основу» Захар Евграфович действительно любил. Как-никак, а первый пароход, который достался ему с великими трудами и тревогами. Даже его имя нравилось, хотя изначально он придумывал ему совсем другое – «Основатель». Но маляр, нанятый нарисовать это имя над кружалом, столь большущими намалевал первые буквы, что получилась «Основа», а больше свободного места не оказалось. Решили не перекрашивать. «Основа» так «Основа». Даже лучше. Хорошо звучит, внушительно.

Серая морось будто раздернулась над темной водой Талой, когда поплыл слышный издалека радостный вздох гудка, а затем показался из-за речного поворота нос парохода. Судно капитан Дедюхин причалил красиво и лихо – с разворота, вычертив на воде пенный полукруг. Притер борт к стенке причала, будто осторожно и мягко приложил ладошку. Матросы быстро завели чалки [14] , спустили трап, и Дедюхин первым сошел на берег. Невысокого росточка, по-мальчишески худощавый, ходил Дедюхин важно и степенно, «по-царски», как посмеивались за глаза его матросы. Уж чего-чего, а важности и величавости у старого капитана имелось в избытке. Никто никогда не слышал, чтобы он кричал; разговаривал со всеми по-отечески ласково, даже если был чрезмерно зол. Подзовет провинившегося матроса и воркует ему по-голубиному:

– Напортачил ты, лапушка моя ненаглядная, напортачил; наклонись, солнышко, я тебе бульбочку излажу…

И такой крепкий шалабан в лоб закатает, что шишка взбухает с куриное яйцо, а в голове долго еще звоны слышатся. И ручка, казалось бы, маленькая, и пальцы сухонькие, а щелкнет – как поленом перелобанит.

Сойдя с трапа, Дедюхин, согласно им же заведенному обычаю, с достоинством поклонился хозяину, доложил:

– Прибыли, Захар Евграфович. С Божьей помощью все в порядке.

Захар Евграфович в ответ тоже поклонился:

– С прибытием, Иван Степанович.

Они обнялись, троекратно расцеловались, и Дедюхин в три приема успел шепнуть:

– Прикажи, хозяин… завтра разгружать… мертвец в трюме, не наш…

И так ловко вышептал, что никто не услышал и ничего не заметил.

Захар Евграфович кивнул, давая понять капитану, что услышал его, и приказал разгрузку отложить до завтрашнего дня, а на ночь выставить возле «Основы» двух сторожей. Затем обернулся к команде, сошедшей с парохода вслед за капитаном, и громко пригласил:

– Теперь, братцы, прошу хлеб-соль отведать! Всех к себе приглашаю!

И первым, круто повернувшись, пошел в гору, направляясь к своей усадьбе.

Коля-милый на одной ножке крутнулся. Стол ломился. Команда, глотая слюнки, степенно расселась и руки на коленях сложила: раньше времени, опять же по обычаю, заведенному Дедюхиным, никто и крошки не мог в рот положить.

Первое слово говорил хозяин, и выпили первую чарку за капитана. Второе слово говорил капитан, и вторую чарку подняли за хозяина. А затем пили за всю команду, за матросов, мотористов и масленщиков – отдельно, а после уж вставал каждый, у кого имелись слова, нужные для такого случая, и говорил, что ему пожелается. Первоначальный порядок, как водится, быстро истаял, над столом поднялся общий гул, а скоро и песню затянули – загуляла команда «Основы». Да и то сказать – заслужили.

Захар Евграфович переглянулись с Дедюхиным и под шумок, под песню, один за другим тихо выскользнули из кухни. Прошли к дому, поднялись в кабинет, и Захар Евграфович, плотно прикрыв дверь, словно боялся, что их подслушают, тревожно спросил:

– Что случилось, Иван Степанович? Какой мертвец?

Дедюхин степенно прокашлялся и обстоятельно стал рассказывать…

Настиг их в верховьях реки Талой снег. Повалил, как пух из разорванной подушки, столь густо, что берега потерялись. Ход пришлось сбавить на самый малый, на носу поставили двух матросов с шестами, чтобы они мерили глубину, – боялся Дедюхин на мель наскочить. Так и пошли дальше – на ощупь. Часа через два снег поредел, справа и слева прорезались берега, на фарватере появилась хорошая глубина, и все, кто был на палубе, с облегчением вздохнули. Тут матросы с шестами и заорали в один голос:

– Стоп, машина!

Чуть-чуть, оказывается, не налетели на большую лодку-плоскодонку, болтавшуюся посреди реки. Пригляделись – а в лодке, на дне, лежит человек. Не шевелится и голоса не подает. Изловчились, подняли его на палубу и видят, что окоченел неизвестный мужик до судороги. Только глаза закатывает и зубами дробь бьет. Одежонка на нем легкая, не по погоде, от снега насквозь мокрая, и голые пальцы уже скрючились и посинели. Отнесли несчастного в каюту, одежонку с него стащили, растерли коньяком, завернули в сухое одеяло; хотели еще внутрь коньяка влить, но только расплескали: зубы стучали беспрерывно. Но все равно стал бедолага понемногу в себя приходить, глаза уже не закатывал, смотрел осмысленно. И вдруг заговорил:

– Я есть французский подданный Жак Дювалье… Я ехать с женой учителям приют… Я ограбил… Я найдите жену… Я не знаю, куда везли… Я сидел земле… Я задушил и убежал. Лю-ка-нин! Я ехал Лю-ка-нин!

В это время с правого борта раздался сильный толчок, бутылка коньяка и стакан слетели со столика, а Дедюхин с матросом выскочили, как пробки из воды, на палубу. Не убереглись все-таки, наскочили на мель. Матросы с шестами успокоились, реже стали проверять глубину фарватера, вот и приплыли… С мели сползали долго, часа три, не меньше. А когда сползли и тронулись, Дедюхин, не доверяя рулевому, сам встал за штурвал и простоял, пока не вышли на большую воду. Лишь после этого он спустился в каюту и обомлел: французский подданный ничком лежал на столике и не дышал. Здесь же, на столике, валялась ручка, опрокинутая чернильница и неровно вырванный из конторской книги лист бумаги, на котором корявым, рваным почерком было написано не по-русски несколько фраз.

– Вот он, листочек, Захар Евграфович, в целости и сохранности, – Дедюхин вытащил из кармана аккуратно сложенный лист, развернул его и положил на стол. – А француза этого мы в одеяле в трюме пристроили, одежонку его рядом поклали, на всякий случай. Чего еще хотел сказать? Я своим наказал, чтобы они помалкивали, да только боюсь, что напьются – кто-нибудь сболтнет, поэтому до разговоров надо придумать, как нам быть. Исправнику докладывать?

– Подожди, Иван Степанович, с исправником успеется. Ты сейчас ступай за командой пригляди, чтобы по домам тихо-мирно разошлись, а после сюда поднимайся, тогда у меня и ответ будет.

Дедюхин молча кивнул и ушел. Захар Евграфович расправил смятый листок, лежащий перед ним на столе, долго разбирал корявые буквы, складывая их в слова. Чертыхнулся, досадуя, что гимназический курс стал забываться, и достал из шкафа словарь. Перевел: «Эти люди говорили про Луканина. Говорили и смеялись, что ему грозит скорое разорение и смерть. И еще говорили о Цезаре, который…» Дальше перо прочертило кривую закорючку, и на бумаге остался рваный след.

Захар Евграфович долго сидел, глядя на листок, и не шевелился. Думал. Думал о том, что не зря его в последнее время мучила неясная тревога, не зря ожидал несчастья. И хотя самого несчастья еще не случилось, первая весточка о нем прилетела.

Он поднялся из-за стола, прошелся по кабинету и вернулся на прежнее место. Снова смотрел на листок и с укоризной выговаривал: «Эх, братец, что ж ты потерпеть не смог, что же о Цезаре не дописал?..»