Тяжелая, кованая выдерга с раздвоенным концом валялась, ненужная теперь, в углу сарая, а до этого крепко ей пришлось поработать: толстая, в палец, железная решетка, которая закрывала единственное оконце, выдрана была вместе с длинными гвоздями и кусками дерева из своего гнезда, изогнута в иных местах и брошена в другой угол. В пустом проеме гулял свежий ветерок, на вырезе в толстом бревне поблескивали осколки битого стекла – с наружной стороны оконце раньше было застеклено.
Вот и все, что оставил после себя Перегудов, исчезнув ночью из сарая, куда его накануне заперли.
– Кто запирал? – не поворачивая головы, властно спросил Окороков.
– Я… я… ваше… ваше… сиятельство, – заикаясь, отозвался из-за его широкой спины Екимыч, – этим самым ключиком, и сейчас… все свидетели… им открыл…
И он вытягивал перед собой руки, в одной из которых зажат был ключ, а в другой – тяжелый амбарный замок.
Окороков шагнул, поднял с земли тяжелую выдергу, приставил ее к стене, затем поднял изуродованную решетку с болтающимися на ней гвоздями и определил ей место рядом с выдергой. Отшагнул назад, полюбовался и громко присвистнул:
– Ванькой звали!
Захар Евграфович зачем-то полез к выбитому оконцу, сам не понимая, что он хотел увидеть, но Окороков решительно остановил его, ухватив за рукав, и показал на двери.
Вышли из сарая на улицу.
Удалых, помощник пристава, опустив худенькие плечи, уныло дожидался приказаний от начальника, и взгляд его был преисполнен вселенской скорби. Он страдал поясницей, и всякое шевеление, всякая ходьба, а пуще всего наклоны выдавливали из его печальных глаз столь же печальные слезы. И в них, тех слезах, умещалось все: служба, надоевшая хуже горькой редьки, боли в пояснице, которые не отпускали даже во сне, и еще искреннее сожаление о своей невеселой судьбе – Удалых был невезучим человеком. Карьера его не сложилась, и теперь уже было ясно, что выше нынешней должности он никогда не поднимется; жена его, догадавшись об этом раньше мужа, в один прекрасный день сбежала из Белоярска, оставив на память благоверному любимого рыжего кота. Все плохо, а тут еще, как назло, одно происшествие за другим…
Окороков мельком глянул на своего помощника и тоже сморщился, словно от боли. Коротко приказал:
– Все осмотреть, составить протокол и ждать меня в участке. – Затем повернулся к Луканину: – А мы, Захар Евграфович, пойдем беседы беседовать. Чаю, надеюсь, нальете, с утра во рту ни маковой росинки…
Но в кабинете Захара Евграфовича, удобно усевшись в кресло, он о чае сразу позабыл и ловко ухватил хозяина, словно быка за рога:
– Теперь, я так понимаю, вы для начала мне все расскажете. По всему вижу, что дозрели. Жду.
И сложил на гладкой столешнице, сомкнув в замок, свои крупные ручищи, рядом с которыми чайные приборы из фарфора показались крохотными.
– Есть одно обстоятельство, господин Окороков, – Захар Евграфович помолчал, собираясь с решимостью, – оно связано с моей сестрой, с ее репутацией. Я хочу, чтобы вы дали мне слово: все, что касается Ксении Евграфовны, останется между нами. Если вы такого слова не дадите, я ничего говорить не буду.
– Оставьте, Захар Евграфович. Слова, слова… Из слов, будет вам известно, даже супчик не сваришь. Я почти достоверно и давно знаю, что сотворил Цезарь Белозеров с вашей сестрой. Знаю даже, по какой причине в свое время сгорел дом на окраине нашего губернского города. Но никому об этом не рассказал и бумаг казенных не отписывал. Слушайте дальше. Меня интересует все: где, когда, кем и что было сказано – любая мелочь, любое слово. Отдельно – ваша затея с постоялым двором, которая так плачевно сегодня завершилась. Странные вы все-таки господа, нынешние деловые люди, до такой степени в себя уверовали, что готовы собою всех подменить – и суд, и власть, и даже нас, грешных… Все сами решить желаете. Сами, сами! А сами-то с усами! Прошу прощения, – Окороков разомкнул замок своих ручищ, приложил ладонь к груди и совсем тихо, устало закончил: – А теперь я слушаю.
Захар Евграфович ничего не утаил.
Еще вчера вечером, когда вернулись из Успенки, он твердо решил, что утром пойдет к Окорокову и выложит перед ним все карты. Дело принимало слишком крутой оборот, а самое главное – мучила совесть, что исчез Данила. Такого ухаба Захар Евграфович никак не предвидел. Как не предвидел и того, что Перегудову, разбив в оконце стекло, ночью кто-то подсунет выдергу. Теперь Перегудов на воле, Данила в руках у Цезаря, а он, господин Луканин, сидит перед исправником, словно нашкодивший мальчишка, и покаянно рассказывает о своих проказах. Будто бороной драли его горделивый нрав. Но Захар Евграфович крепился; понимал, что гордыня при нынешнем раскладе совсем неуместна.
Окороков терпеливо дослушал его до конца, ни разу не перебив, закурил толстую папиросу и долго молчал, пуская зыбкие табачные кольца в высокий потолок. Вдруг вскинулся, словно очнувшись, затушил папиросу и заторопил:
– Захар Евграфович, зови сюда этого чертежника. Посмотрим, какой он секрет на чертовой коже отыскал.
Козелло-Зелинский, проскользнув в двери, поклонился, придерживая очочки пальчиком, и зачастил:
– Прошу засвидетельствовать, милейший Захар Евграфович, что место своего поселения я вынужден был покинуть не по своей воле, а ввиду внезапно возникших обстоятельств, и, таким образом…
– Не тараторь, – оборвал Окороков, – иди сюда, показывай.
Из ящика стола, отомкнув его ключом, Захар Евграфович достал чертеж, бумажные карты, срисованные с него, все это аккуратно разложил на широком столе, сдвинув в сторону чайные чашки и сахарницу. Окороков шумно поднялся из кресла и навис над столом, внимательно следя за проворными пальчиками Козелло-Зелинского. А тот, разгладив чертеж, стал пояснять:
– Видите, милейшие господа, вот этой ломаной линией, напоминающей изображение гор, показан Кедровый кряж. Больше здесь ничего не изображено. Ниже – край. Именно так я перерисовывал. А когда делал последнюю копию, обратил внимание: что эта непонятная полоска обозначает? – Пальчики Козелло-Зелинского приподняли чертеж и изогнули нижний край ребром.
– Какая полоска? Где? Не вижу! – Окороков еще ниже нагнулся над столом.
– В этом и заключается секрет столь дивного творения, уважаемые господа. Простым глазом разглядеть эту полоску практически невозможно. Но со мной случилась беда: когда я рисовал последнюю копию, я потерял свои очки, а при моем ущербном зрении это равносильно трагедии. Пришлось воспользоваться лупой. Конечно, неудобно, однако другого выхода не имелось. И вот через лупу, совершенно случайно, я и различил эту полоску. Прошу прощения за подробности, я сейчас продемонстрирую…
– Уж будь добр, а то чирикаешь, чирикаешь… – рокотнул Окороков.
Козелло-Зелинский смолк, подоткнул очочки и остреньким ноготком на указательном пальце провел по нижнему срезу раз, другой, третий, и срез начал раздваиваться, а затем верх завернулся, как блин, лежащий в стопке, и обнажил еще одну часть чертежа: та же самая ломаная линия, напоминающая контуры гор, но в самой ее середине было одно дополнение: неровная полоса и от нее – прямая и четкая линия, пересекающая кряж. Сверху – старославянская надпись: лазня .
– Что это значит – лазня ? – спросил Окороков.
– Я смотрел по словарю, слово сие по-старославянски обозначает баню.
– А при чем здесь баня?
Козелло-Зелинский развел ручками, Окороков разочарованно выпрямился, отошел от стола и тяжело затопал по кабинету, рассуждая, словно сам с собой:
– Масштаб здесь не указан, в каком именно месте эта баня находится – непонятно…
– Позвольте слово сказать, – вклинился в его рассуждения Козелло-Зелинский, – там, где указан проход, контур горы обозначен двумя верхушками. Мне кажется, что все очень просто: нужно искать гору, у которой две вершины.
Окороков остановился, с любопытством посмотрел на Козелло-Зелинского:
– Какой смышленый. Хоть на службу к себе бери.
– На службу к вам, милостивый государь, мне никак нельзя, на мне висит клеймо неблагонадежности, а теперь еще и неразумного пития. Увы…
– Я бы вылечил. И от того и от другого. Ладно, ступай.
Козелло-Зелинский выскользнул из кабинета. В наступившей тишине глухо звучали шаги Окорокова. Неожиданно он остановился, повернулся к Луканину:
– А место с постоялым двором, Захар Евграфович, вы определили верно. Место там ловкое, и до кряжа не очень далеко. Посыльный от Цезаря, которого в дубовской ночлежке накрыли, тоже толковал о Барсучьей гриве…
– Подождите, подождите… Если посланец от Цезаря у вас в руках, тогда зачем все это? – Захар Евграфович показал на чертеж и на его бумажные копии. – Я не понимаю. Неужели нельзя его заставить, чтобы он указал проход?
– Если бы так просто, Захар Евграфович, я бы здесь по вашему паркету не топтался. Этот посланец клянется и божится, что не знает, где проход. За кряж, говорит, его привезли с мешком на голове. И обратно, когда сюда отправили, также вывезли. Вполне похоже на правду, но столь же похоже и на вранье. Буду, конечно, вытряхивать этого мужичка наизнанку, но вот скажет ли… А на сегодня так получается – вытащили одно звено, а цепочка осталась – невредимой и неизвестной. Она и до вас дотянулась, Захар Евграфович. Не с улицы же забежали и выдергу в сарай сунули. Понимаете, о чем говорю? А теперь, после побега Перегудова, Цезарь еще сильнее затаится.
– Откуда он взялся? Откуда появился здесь?
– Если честно сказать, мне иногда кажется, что Цезарь этот вылез из преисподней.