Догорели и погасли сальные плошки, пыхнув напоследок вонючими дымками. В избушке угнездился непроглядный мрак, и глухая тишина повисла в бревенчатых стенах. Как в гробу, который закопали в землю. А может статься, это и есть гроб для Данилы? Даже вздрогнул, так подумав, и цепи на нем негромко звякнули. Отсчет времени он потерял. Сколько здесь сидит, напротив мертвого и распластанного на стене Никифора, день или ночь на дворе – неведомо. Из-за толстых стен никаких звуков не доносилось. Воды в деревянном ведерке осталось лишь на донышке, и пил он теперь ее малыми глоточками, только бы сухое горло промочить. Голод не мучил, но появилась в избитом теле необыкновенная легкость, казалось Даниле, что стал он невесомым, как пушинка, вот оттолкнется ногами от пола и взлетит к потолку, как та пушинка, вздернутая ветром.

Но когда дверь открылась и хлынул в избушку яркий, искрящийся сноп света вместе со свежим воздухом, отдающим запахом талого снега, оказалось, что Данила не может подняться. Елозил ногами по полу, упирался руками в стену и оставался на месте, словно его гвоздем прибили.

– Ну, брат, совсем растюхался! Кишка тонка или гонору нету?! Цепляй его, выдергивай, глянуть надо: живой или скукожился? – голос с порога избушки звучал громко и весело. Кому он принадлежал, Данила разглядеть не успел; его вздернули, выволокли на улицу, протащили волоком к крыльцу приземистого строения и бросили на рыхлый и влажный снег, будто старую ветошь.

День, оказывается, стоял на дворе. Теплый, при ярком солнышке. Обтаявшие ступеньки крыльца были черными и мокрыми. На крыльце, широко расставив ноги, возвышался Цезарь, за спиной у него – брыластый горбатый мужик в длинной одежине, похожей на рясу; по бокам, справа и слева от крыльца, толпились разношерстно одетые мужики с лихими разбойными рожами. Ванька Петля и его напарник, долговязый, костлявый парень смуглого татарского вида, от Данилы не отходили и ждали приказания: чего сотворить над горемыкой?

Данила приготовился к худшему. Даже попытался встать, но ноги подчиняться отказывались. Тогда он перевернулся набок, упер локоть в снег и поднял голову, чтобы смотреть прямо на Цезаря.

А тот улыбался, глядя, как вошкается Данила на влажном снегу, и черные усики его, колесиками закрученные на кончиках, шевелились.

– Слушай меня! – громко оповестил Цезарь и шагнул на край крыльца, словно собирался спрыгнуть с него. – Я обещал вам райскую жизнь здесь? Обещал! А слово свое я всегда держу! С завтрашнего дня он будет делать за вас самую грязную работу. Скоро таких работников появится здесь сотня, не меньше! И все они будут горбатиться на вас, как на родных! Петля! Руки ему раскуй, на ногах браслеты оставь. Накорми, а завтра – как я сказал. Сейчас – все за стол! Заслужили, орелики!

Мужики весело загомонили, задвигались, потянулись к крыльцу, с которого уже ушел Цезарь, оставив дверь широко раскрытой.

Петля и долговязый парень куда-то сбегали, скоро вернулись, схватили Данилу за руки и оттащили в избушку, где снова горели две плошки, в деревянном ведерке поблескивала вода вровень с краями, а рядом с ведерком притулилась большая миска с просяной кашей.

– Хряпай, – сказал на прощание Ванька Петля, прежде чем закрыть дверь и запереть ее снаружи на засов, – а расковывать тебя некогда, там уже водка прокисла!

Никак не мог Данила взять в голову и уяснить: куда он попал? К варнакам-разбойничкам? Похоже, что так. Но Цезарь на разбойника никак не походил. Будто залетная птица из другого мира смотрелся он среди пестро одетых мужиков, которые подчинялись ему беспрекословно. Найти объяснений он так и не смог. Вздохнул и принялся жевать кашу, скудно приправленную конопляным маслом.

На следующий день, с утра, началась у Данилы каторжная жизнь. Ванька Петля и долговязый парень, кличка у которого была не менее чудной – Колун, оба злые и похмельные, вытолкали его, едва стоящего на ногах, на работы и заставили для начала вычистить отхожее место. Чистил это место Данила, забитое за зиму под самую завязку, до позднего вечера; угорел, расковыривая добро, от нестерпимой вони и сам пропах, словно вывалялся в дерьме. Варнаки приходили на него посмотреть. Скалили зубы, давали советы, мочились здесь же, стараясь до него достать, и хохотали, надрывая глотки, когда он шарахался от них, путался в цепях кандалов, запинался и падал.

Потекли дни, похожие один на другой, как близняшки. Данила, не давая себе упасть духом, старался прислушиваться к разговорам варнаков, откладывал в памяти услышанные слова, собираясь со временем сложить их в один ряд и понять: к кому все-таки забросила его судьба, так неласково посмеявшись над ним?

Опухший глаз понемногу выправился, стал видеть, и Данила внимательно приглядывался, замечая все, что происходило вокруг.

Жизнь варнаков крутилась по обыденному кругу. Кто-то уходил на охоту, никогда не возвращаясь без добычи, кто-то занимался хозяйственными делами, кто-то, получив роздых на два-три дня, резался в карты или в кости. Почему-то больше всего варнаки любили игру в кости.

Со временем Данила пересчитал их всех – тридцать два. А чуть позднее, приглядевшись пристальней, смекнул: всех этих мужиков, крученных и верченных тяжелой и суровой жизнью, можно было смело засчитывать за сотню. Каждый из них был штучный: один по конскому делу, другой открывал с закрытыми глазами любой замок, а третий стрелял так, что одной дробиной, забитой в патрон, не то что в глаз, а в ноздрю белке попадал. От пушнины, к слову сказать, ломились два просторных амбара, забитые под потолки.

Не походили варнаки на варнаков, на тех, которым лишь бы ограбить кого да награбленное в тот же вечер и продуванить. Бывало, загуливали, и крепко. Порою до драки. Но только с разрешения Цезаря, который сам же на следующее утро и наказывал буянов, определяя их в одну упряжку с Данилой – пока не протрезвятся.

Чем дальше приглядывался к ним Данила, тем сильней и печальней задумывался. Ясно ему становилось, как при солнечном свете, что убежать от таких мужиков и скрыться, чтобы они не настигли, – дело дохлое. Найдут, разыщут и шкуру, согласно приказу Цезаря, спустят до кровавого мяса – глазом не моргнут. На руку они все были легкие, и не требовалось особой наблюдательности, чтобы убедиться: потребуется – прирежут, деловито и скоро, как барана или свинью.

Еще уяснил Данила, прислушиваясь к разговорам, что все они были собраны Цезарем, в самых разных местах Сибири, согласно их редким талантам. Были среди них и беглые каторжники, и пропившиеся в пень пьяницы, и вполне добропорядочные обыватели, и те, кого в народе именуют коротко и ясно – голь перекатная. Голь-то голь, да только каждый из них владел таким мастерством, которое не всякому богатому по разуму.

Все они ждали особого сигнала, который обещан им был Цезарем и согласно которому ринутся они в небывалое дело, а когда оно выгорит и сладится, станут они, каждый сам по себе, кум – королю, и сват – министру.

Держался лагерь варнаков на обещаниях Цезаря. И были они не пустословны. Что обещал – то и исполнял.

Никифор – видно, для устрашения – продолжал висеть на стене, и тянуло от него все крепче кислым, смрадным запахом. Данила пытался привыкнуть, принюхаться, но получалось плохо – каша, которую подавали по вечерам, не лезла в горло.

Попросил Ваньку Петлю:

– Покойного уберите.

– Уберем, как ты загнешься, – отвечал ему Ванька Петля и скалил редкие зубы, коричневые по краям от табака. – Любуйся, парень, и думай. Думай, парень!

А чего тут думать?!

И так ясно, что тело Никифора не убирается со стены для того, чтобы домучить Данилу до края. Прикидывая, что его может ожидать, он никак не мог взять в голову и уяснить для себя: а чего, собственно говоря, от него добиваются? Про постоялый двор им известно, о приезде Луканина ему ничего не ведомо, – и варнаки, похоже, поняли это, никаких признаний от него больше не добивались. По какой причине тогда держат здесь – не понятно!

Но у Цезаря, оказалось, были свои виды.

Однажды под вечер он призвал к себе Данилу. Стоял на крыльце, картинно облокотившись о перильце, задумчиво покусывал ноготь мизинца и щурился, глядя на закатное солнце. За спиной у него маячил Бориска. Шлепал толстыми губами и что-то говорил торопливо, но Цезарь в ответ только недовольно вздергивал головой, будто отгонял надоедливую муху.

Подошел Данила, гремя цепью, встал возле крыльца.

– Слушай меня, – Цезарь перестал покусывать ноготь мизинца и сплюнул, словно убрал с губ невидимую соринку. – Хочешь, чтобы я тебя отпустил? Хо-о-чешь… Могу отпустить. Только милость мою ты заслужить должен.

И дальше сказал такое, что у Данилы подсеклись колени…