Но Данила слышал ее голос.

Он звучал у него в памяти так явственно, словно она стояла рядом. И пока звучал голос Анны, силы не оставляли; Данила упорно налегал на постромки, с хрустом проламывал ногами снежную корку, волочил за собой длинные санки, на которых лежал завернутый в грязную холстину и обмотанный веревками труп Никифора. Следом, по протоптанному целику, неспешно брели Ванька Петля и Колун.

Синие тени все длиннее вытягивались по нетронутому насту, тащили за собой робкие сумерки, и только макушка дальней горы, за которую закатилось солнце, продолжала розово светиться. Небесный склон от этого свечения казался совсем темным, словно уже наступила ночь. Данила косил глазом на макушку горы и горько жалел, словно малый ребенок, что нет у него крыльев – взлетел бы сейчас над проклятой этой долиной, перемахнул через кряж, прямиком на зовущий голос Анны и оказался бы в Успенке, которая представлялась отсюда самым лучшим на земле местом… Дернулся рывком вперед, нога соскользнула, и он, не удержав равновесия, медленно и неуклюже завалился набок, запутавшись в постромках.

– Э-э-э, чего развалился! – сразу зашумел Ванька Петля. – не у бабы на перине! Вставай!

Данила освободился от постромок, отбросил их в сторону и перевернулся на спину. Отозвался со злостью:

– Не ори. Дай дух переведу.

Ванька снова закричал и даже побрел по снегу, намереваясь пинками поднять Данилу, но Колун его остановил:

– Погоди, сам встанет. И мы передохнем. Вон до тех кедров дотянем, и шабаш.

Отдышались, поднялись и медленно потащились дальше – к каменной гряде, у подножия которой щетинился острыми верхушками густой кедрач. В нем, забравшись поглубже, остановились на ночлег. Пока расчищали место для костра, пока рубили хворост, пока варили в котелке болтушку, сумерки переплавились в темноту, и она плотно встала за стволами деревьев. Макушка дальней горы погасла, на небе ярко проклюнулись первые звезды. Данила прилег на лапник, скрючился, подтянув к животу ноги, и сразу уснул, не дождавшись скудного ужина, – как в яму провалился.

Пробудился столь же внезапно, словно его в бок толкнули. Вскинулся, подняв голову и увидел над собой Млечный Путь; рассыпая звездную пыль, он уходил в неведомые дали и выси, разделяя небо на две неравные половины. Медленно и величаво плыла луна. Неверный, крадущийся свет заливал темный кедрач.

Данила пошевелился на холодном лапнике, и в тот же миг Колун открыл глаза, тоже вскинулся со своего хвойного лежбища, быстрым шепотом спросил:

– Чего шаришься?! Дрыхни! А то свяжу!

Данила не отозвался. За последние дни, измотанный долгим переходом, он потерял страх и опаску перед своими охранниками. Молчал, когда они на него орали, или со злостью огрызался, хотя знал всякий раз, что отыграются на нем пинками и тумаками. Здесь, за пределами разбойничьего лагеря, на воле, пусть и под охраной, Данила как будто выпрямился. Отвердел своими чувствами и больше уже не впадал в безнадежное отчаяние, потому что пробудилась спокойная уверенность: какие бы каверзы и несчастья на его голову ни свалились, он все равно выберется из этого гиблого места, перехитрит Цезаря и охранников.

Глаза у страха, конечно, велики, но и страх свои пределы имеет. Вот и Данила, укрепившись в своей решимости, думал теперь лишь об одном: как ему выбраться из той клетки, пусть и невидимой, в которую посадил его Цезарь. Посадил, надо сказать, с изощренной, прямо-таки дьявольской жестокостью. Не зря у Данилы, когда он понял, что ему предстоит сделать, подсеклись колени. А сделать ему требовалось почти невозможное… Под присмотром Ваньки Петли и Колуна дотащить на санках труп Никифора до деревни староверов, отдать этот труп старцу Евлампию и сказать ему, что предупреждению Цезаря он не внял, а раз так – пусть получает подарок в виде мертвого парня. И еще требовалось сказать, что, если староверы из долины не уберутся, всех их ждет безжалостная смерть. Сообщив это условие старцу Евлампию, да еще таким манером, чтобы все слышали, Данила должен вернуться обратно, в оговоренное место, где будут его ждать Ванька Петля и Колун, затем добраться вместе с ними до лагеря, и только тогда отправят его домой. А если вздумает он сбежать или у староверов затаиться, то лучше об этом даже не помышлять: Цезарь прикажет доставить за кряж жену Данилы. «Ребятки мои без баб наскучались – вот и потешатся, – Цезарь посмеивался и кусал ноготь мизинца. – Тебя быстро притащили, жену твою еще быстрей, вскачь привезут».

Поверил Данила в угрозу Цезаря и не поверил его словам, что будет отпущен домой. Понимал: не выпустит Цезарь из-за кряжа человека, который столь долго пробыл за кряжем. Поэтому и не надеялся на добрый исход, не тешил себя несбыточными мечтами.

Отправились в дальнюю дорогу пешими: боялись, что лошади изранят ноги о затвердевший наст. Вместо лошади оказался Данила, тащивший санки с трупом Никифора и пожитки, уложенные на эти же санки. Дорога, как он сразу догадался, Ваньке Петле и Колуну была ведома: шли уверенно, еще ни разу не заплутали. Зря старался Никифор, пересказывая не один раз, как добраться до деревни староверов. Не пригодились его старания.

Синий купол над землей продолжал сиять искрящимся разнозвездьем – словно великий праздник или великое гулянье совершалось на недосягаемых небесах, вселяя успокоение и надежду в души тех, кто смотрел, забыв про сон, в бесконечность огромной ночи.

Треснул в догорающем костре сучок, стрельнул в снег красным мигающим угольком, и тот зашипел едва слышно, но скоро погас и затих. Ни звука. Лишь язычки пламени взметывались, слабея, и опадали, бесшумно доедая последние остатки крупно нарубленного сухостоя.

Утром, замерзнув у потухшего костра, поднялись рано. Ванька Петля шумно, как бык, помочился на остывший пепел, запоясался, глянул на яркую стылую зарю, хрипло выговорил:

– Собирайте манатки, тронулись.

– Давай хоть чайку изладим, – попытался остановить его Колун.

– Некогда. До речки дойдем и сюда вернемся, тогда и чаи будем распивать. Ну а тебе, – повернулся к Даниле, – дальше своя дорога – к кержакам. Ждем тебя здесь. Помни, мужичок, какое у тебя условие имеется, про бабу свою помни… Теперь запрягайся, поехали!

Данила натянул на плечи постромки и побрел, не оглядываясь, вперед. Наст, подстылый за ночь, захрустел под его ногами громко и весело.