Вот как в жизни случается: ни светило, ни шаяло, а пришло время – вспыхнуло. Припекло до болячки.

А все малина виновата, ягода лесная, будь она неладна, и провалиться бы ей в тартарары вместе с Медвежьим логом, где вызрела она в нынешнее лето невиданно.

– Да така рясна, така сладка, прямо спасу нет, сама во рту тает, – елейным голосом пела в ухо старая Митрофановна. – Я и тебе на зиму запасу, от любой хвори средствие будет. Сослужи, Даня, я в долгу не останусь…

Данила в тот вечер мордушку [5] из ивовых прутьев ладил, каши уже сварил для прикорма и собирался с утра на озеро: карась, как дурной, стеной ломился. Но притащилась, на закате уже, Митрофановна и принялась уговаривать, чтобы сходил он завтра в Медвежий лог с ягодницами, потому как сильно боязно им одним. Три дня назад пошли – а там медведь хозяйничает, тоже любит сладким полакомиться. Как рыкнул, так иные бабы и девки ведра в логу побросали, а до деревни, с визгом, летели, как весенние ласточки.

– Посидел бы со своим ружьецом, покараулил бы нас, оборонил, коли он, растреклятый, явится, – зудела и зудела Митрофановна – хуже комара, от которого сколько ни отмахивайся, а он всегда рядом, – С нашего околотку все девки пойдут – может, какую выглядишь. На вечерки-то, сказывают, ты не ходишь, оно и понятно дело – какое веселье, когда самого себя поить-кормить надо. Сиротское житье известное – чужие люди не озаботятся…

Старухины причитания Даниле – как острый нож по сердцу. Не любил он, когда ему в душу лезли, когда его сиротство трогали. Что он, убогий какой?! Да он в деревне – самый знатный охотник. И соболя бьет, и белку, и на медведя ходит. К нему вон даже господа из самого города Белоярска на охоту приезжают – хвалят, не нахвалятся. С десяти лет, как мать-покойница занемогла и обезножела, он от тайги кормится и знает ее, как свою махонькую избушку – до последнего закутка. В тайге хорошо: там людей нет. А людей в деревне Данила сторонился – все подвоха от них ожидал, насмешек, потому и не дружил ни с кем, в гости и на вечерки не ходил.

За серьезного, самостоятельного мужика сам себя считал Данила. Вот поэтому не сдержался и буркнул сердито:

– Да отодвинься ты, Митрофановна! Ненароком глаз выколю, прутья-то вон каки гибкие!

– Господь с тобой, Данюшка, куда я без глазу-то!

А сама мостится, мостится на лавке поближе и зудит, зудит про свое: посидел бы с ружьецом, покараулил… Сердитым голосом ее не остановишь, она и не таких сердитых улещала-уговаривала, не зря считается первой свахой в Успенке, а еще она и лекарка, и повитуха…

Да чтоб ты, старая, язык проглотила!

Куда там!

– Я уж скажу всем – пускай тебе ягодок понемногу отсыпят. Сам полакомишься, самому радость будет…

Измором взяла. Да и мордушка получалась кривая-косая – а какой она иной будет, если под руку с уговорами лезут? В конце концов отложил Данила нужное дело в сторону и к великой радости Митрофановны пообещал:

– Ладно, схожу я завтра, только собирайтесь пораньше, ждать никого не стану. Если будете до обеда чухаться…

– Да мы до солнышка все тут, возле тебя, родимый, – снова запела Митрофановна, но Данила ее уже не слышал – ушел в избушку.

Рано утром собралась цветастая и громогласная гурьба молодых баб и девок – все с ведрами, с корзинами. И нарядные – будто их на праздничную гулянку позвали. Гомонят, хохочут, вот-вот песню затянут. Данила исподлобья глянул на них, на Митрофановну и молча, про себя, старой карге все высказал: и день пропал, и рыбалка ахнулась, а теперь еще и топать до Медвежьего лога да торчать там без дела, как одинокому гусаку посреди бабьего стада – вот знатное занятие! Но деваться некуда, назвался груздем – прыгай в кузов! Приладил половчее заплечный мешок, ружье на плечо закинул и молча пошел по дороге, оставлял за собой на песке крупные следы. Ягодницы, не отставая, дружно двинулись за ним, по-прежнему смеясь и гомоня. О чем они там гомонили, Данила не слушал – о своем думал: вечером надо будет мордушку доделать, а уж завтра – на озеро. Порыбалит недельку, а там и в тайгу пора собираться, к зиме готовиться. Прошлым летом Данила срубил избушку на дальней таежной речке, теперь хотел заготовить дров, чтобы они к зиме высохли, и сложить добрую печку, прежняя не удалась: и топилась плохо, и угарная была. Кирпича бы хорошего, да как его доставишь? На себе в такую даль много не унесешь, лошади нет, а идти и просить у кого-то… Да ну ее, канитель эту! Лучше глины накопать побольше да намешать покруче. Но дальше думать про хозяйственные дела Даниле не дозволили. Девки, как с глузду съехали, взялись над ним озорничать и насмехаться, а больше всех – Анна Клочихина. Голос у нее сильный, звонкий – не хочешь, а услышишь:

– Митрофановна, а, Митрофановна! А почему наш караульщик ни с кем не поздоровался? Нашел – молчит и потерял – молчит! Может, он немой у нас?

– Да нет, – бойко подхватила ее подружка, Зинка Осокина, – он важный! У него, говорят, в городе краля имеется, потому и на вечерки не ходит!

– Ой, слыхала я про эту кралю! Красоты, говорят, неописуемой – одно ухо дошшечкой заколочено, из другого белена растет, в каждом глазу по два бельма, а на личике черти горох молотили!

И пошло, и поехало!

Дальше – больше!

Давай Анна частушки отрывать, как лоскуты от рубахи:

Бедный Данила от такого разгульного напора только шагу прибавлял и молчал намертво. А в спину ему неслось:

Уши у Данилы уже в малиновый цвет окрасились. Митрофановна сжалилась над парнем, пошумела на расходившихся девок, и они притихли. Да и дорога пошла не по ровному полю, а по высокому увалу, на макушку которого, чтобы спуститься в лог, еще подняться надо. Хоть и налегке шли, а все равно запыхались, не до частушек стало. Данила, злясь на девок, а больше всего на Анну Клочихину, путь выбирал посреди самого неудобья и кочкарника – пускай здесь веселятся! Припотели ягодницы, пока до Медвежьего лога добрались. Вот он, внизу, неглубокий, извилистый, а склоны густо поросли малиной. Данила спустился, прошел до самого истока и впрямь нашел медвежьи следы – лакомился здесь косолапый. А вон недалеко и ведро валяется. Прихватил с собой, поднялся наверх, выставил ведро перед девками:

– Чья посудина? Забирайте.

Оказалось, что ведро в прошлый раз Анна бросила. Подошла, гибко изогнулась, ухватывая рукой железную дужку, и будто замерла на время, устремив снизу взгляд на Данилу. И столько в этом взгляде ласки было! Но Данила, ожидая новой насмешки или обидной частушки, даже и не глянул на Анну, развернулся молчком и двинулся в тенек высокой сосны, откуда весь Медвежий лог виден был, как на ладони. Ружье скинул, мешок – под голову, чтобы удобней лежать было, и взялся нести свою караульную службу, чтоб ей, вместе с Митрофановной, ни дна и ни покрышки.

Бабы и девки рассыпались по склону лога, начали брать ягоды – сразу двумя руками, будто коров доили. Время от времени перекликались, опасливо оглядываясь по сторонам. Звякали ведра.

А ягоды было – красным-красно!

Данила полежал-полежал, скучно ему стало. Вытащил из мешка ломоть хлеба, ружье – за плечо, спустился вниз и принялся вприкуску наворачивать малину. А она и впрямь, как Митрофановна говорила, сама во рту тает. Обобрал с одного куста, подвинулся к другому и видит – спиной к нему стоит Анна Клочихина. Ягоду берет быстро, сноровисто, только руки мелькают. И что с Данилой сделалось, какая его нелегкая подтолкнула – он и сам не понял. Подкрался неслышно и – ткнул двумя пальцами в крутые бока, а на ухо негромко:

– Гах!

Анна вскинулась, едва не опрокинув ведро, и тяжело обвалилась ему прямо на руки. Данила стиснул ее, чтобы удержать, и ощутил ладонями, будто за горячие угли схватился, трепетные, упругие груди под тонкой кофтой. Перехватил еще крепче, развернул к себе и хотел уже звать на помощь Митрофановну, но Анна распахнула зажмуренные глаза и зашептала, едва слышно:

– Зачем ты, Даня, меня так пугаешь? Меня не надо пугать, меня любить надо… Как я тебя люблю… Думаю про тебя днем и ночью, а ты мимо и мимо – не в тайге, так на озере. Мы с Зинкой на святки на воске гадали – мне ты выпал. Как вылитый, а за спиной – ружье…

Вдруг зашуршали неподалеку кусты, звонкий голос позвал:

– Аня, ты где?

И они отпрянули друг от друга.

Согнувшись, Данила воровато скользнул за кусты и медленно, покачиваясь, как пьяный, вернулся на прежнее место возле сосны. И больше уже не сдвинулся, пока не огрузились ягодницы малиной по самые края своих посудин.

В деревню возвращались медленно, с двумя отдыхами, но гомонили и смеялись по-прежнему. Только Анна Клочихина молчала.

Вот с того дня и завязалась веревочка, затянулась крепким узелком – не развязать.

Два месяца встречались они тайком и украдкой. Льнула Анна к Даниле, как шелковая ленточка к стене льнет, а он, словно опьянев в памятный день в Медвежьем логу, так и не трезвел. В тайгу не ходил, про избушку свою не вспоминал, а недоделанная мордушка, расшаперив высохшие прутья, валялась под лавкой.

Через два месяца Данила пошел на поклон к Митрофановне – помощи просить в сватовстве. Старуха выслушала его и наотрез отказалась:

– Ты уж прости, Даня, да только пособить я тебе ничем не пособлю. Не по себе дерево рубить взялся. Ни за каки коврижки не отдаст Артемий Семеныч за тебя Анну. Не рви зазря сердце, откажись, найди себе другу зазнобу.

Ну, уж нет, другая ему была не нужна. Он твердо знал: без Анны ему не жизнь. И свататься пошел один. Да не в добрый час, видно.

А наступит ли он, добрый час?

Данила поднялся с топчана, попил холодной воды из кадушки и самому себе ответил: нет, не наступит. Значит, по-иному будет, без сватовства.

Не прошло и недели, как ночью во дворе у Клочихиных взлаяли кобели…