Любовь Сергеевна Остроухова, урожденная Астахова, замуж была выдана в семнадцать лет за порядочного и почтенного человека – генерала от инфантерии Петра Петровича Остроухова, который незадолго до свадьбы вышел в полную отставку и поселился в своем родовом имении Дубовищи Нижегородской губернии. Словно редкое и теплолюбивое растение, с великим бережением, привез Петр Петрович юную жену в имение и одарил ее искренней любовью, ежечасной заботой. Любовь Сергеевна, благодарно отзываясь на его добрые чувства, расцвела во всей своей красоте – глаз нельзя было отвести.
Вскоре у них родился мальчик, которого нарекли по святцам Юрием, и жизнь в старинной усадьбе наполнилась особым смыслом и уютом счастливой семьи.
Все рухнуло в один день – тихий стоял день, ласковый и солнечный. Петр Петрович с маленьким Юрой, было которому к тому времени шесть лет, отправились гулять далеко от усадьбы, чтобы посмотреть на озеро Светлое – там, как рассказали дворовые, в такие дни плавают утки со своими подросшими утятами.
Едва лишь добрались до озера, как вскипел страшной силы вихрь, пронесся, вздыбив водную гладь, а на небе взбухла черная туча, грянул гром, и встал стеной проливной дождь. Петр Петрович схватил Юру в охапку, бросился к одиноко стоящему дубу, чтобы укрыться под ним от дождя, но едва успел добежать до дерева, как вызмеилась из тучи ломаная молния, раскаленная до ослепительно белого цвета, и ударила ему под ноги…
Мужик, ехавший по дороге на телеге, повернул коня, погнал его к рухнувшему на землю барину, да только, как оказалось, зря торопился: Петр Петрович с Юрой были мертвы, одежда на них дымилась, а вокруг лежал рваный круг опаленной до черноты травы.
Любовь Сергеевна почернела, как та опаленная трава. Несколько лет не снимала траур, никуда не выезжала и даже не замечала, что в мире ничего не нарушилось: лето сменялось осенью, осень – зимою, а затем, в положенные ей сроки, расцветала весна; перед глазами у нее, никуда не исчезая, стоял все тот же летний день, рассеченный внезапным вихрем и ломаной, добела раскаленной молнией.
Только лет через пять стала она понемногу приходить в себя и вникать в дела имения, которые, как оказалось, шли из рук вон плохо. С удивлением обнаружив, что вместо доходов зияют лишь одни прорехи, Любовь Сергеевна занялась обширным своим хозяйством, вникая во всякую мелочь, увлеклась, сама того не заметив, и не прошло трех лет, как к ней стали ездить соседи, чтобы полюбопытствовать на ухоженные и урожайные поля, на богатый сад, на чистый скотный двор, на разноголосый птичник и идеальную конюшню.
Но хозяйственные хлопоты не помогали до конца изжить горе. Оно лишь чуть отступило в сторону, давая ей передышку, и напоминало о себе неустанно: то натыкалась она на Юрины рубашки, то на его башмачки, то попадали ей, всегда случайно, вещи Петра Петровича и она, подолгу не выпуская их из рук, рыдала без слез, потому что все слезы были уже выплаканы.
Случайный взгляд, брошенный из коляски на шумно кричавших нищих, будто высветил лицо мальчика, и он показался Любови Сергеевне удивительно похожим на Юру, а в следующее мгновение ей уже показалось, что это сам Юра, на которого налетят сейчас и которого станут бить злые нищие. Она закричала Илье, чтобы он остановил лошадей, велела выручить мальчика и взять его с собой. Про взрослого нищего, про Ковригу, она почему-то даже не думала, а когда приехали в усадьбу, то пожалела, что он оказался здесь. Коврига будто стоял между ней и Мишаткой, удивительно похожим на Юру, и поэтому был лишним, ненужным. Всю ночь проведя без сна, под утро она приняла решение, утвердилась в нем и сразу после завтрака приказала, чтобы Коврига поднялся наверх, в зал.
Стояла у столика, опираясь на него рукой, смотрела на почтительно замершего у порога Ковригу и никак не могла насмелиться произнести первое слово – будто онемела на минуту. Коврига переступал с ноги на ногу, шевелил выцветшими белесыми бровями и закусывал нижнюю губу – это был первый признак, что он не на шутку тревожится.
– Послушай меня, – дрожащим голосом заговорила Любовь Сергеевна, но как только она произнесла эти слова, голос сразу окреп: – Мальчика я оставляю у себя, он мне будет как приемный сын, а с тобой сгинет, пропадет в какой-нибудь драке. Я дам денег, и сегодня же ты уйдешь отсюда, а мальчику скажешь, что ему здесь будет лучше – он тебя должен послушать. Вот деньги…
Взяла со столика заранее приготовленные деньги, протянула их, и Коврига, осторожно ступая по паркету, подошел, распустил закушенную губу в довольной ухмылке и поклонился, принимая деньги:
– Премного благодарен, барыня. А что Мишатки касаемо, я ему не тятя родимый, а так… спопутчик… Поговорю. Правда, парнишка норовистый, да я знаю, чего сказать следует.
Сказал он Мишатке, голову не ломая, просто и ясно:
– Барыня у себя оставить желает. Тебя оставить. Ты, Мишатка, не фордыбачь, а соглашайся, пока не передумала. Со мной долго не протянешь. У меня судьба известная – под забором копыта откинуть, а тебе зачем такая судьбина… Живи, парень, не будь дураком!
Мишатка от столь неожиданного известия растерялся, поначалу даже не нашелся, что сказать – лишь набычился и уперся взглядом в пол. Коврига больше его не уговаривал, молча сидел за столом и наворачивал пшенную кашу, зачерпывая ее из чашки полной ложкой и запивая молоком. Опытный он был человек, Коврига, многое повидал на своем бродячем веку и понимал, что парнишке требуется осознать услышанную новость, примериться к ней. Сам же Мишатка после долгого молчания спросил:
– А чего я у барыни этой делать буду?
– Кататься будешь, – глухо ответил Коврига, продолжая неутомимо запихивать в рот кашу, – как сыр в масле…
Он еще что-то хотел сказать, но подавился, закашлялся, а Мишатку в это время прибежавшая горничная позвала наверх, к барыне.
Любовь Сергеевна, едва лишь Мишатка появился в дверях, бросилась к нему, обняла, опустившись перед ним на колени, и заплакала, приговаривая бессвязно:
– Мальчик… Мальчик мой, родной… Оставайся, оставайся, милый, ты мне нужен…
Руки у нее были мягкими и теплыми, голос прерывался от волнения, слезы, которые капали на лицо Мишатке, были горячими, и он, сам не понимая, что с ним происходит, тоже заплакал…
Коврига ушел из имения в тот же день, даже не обернулся, когда пересекал липовую аллею, и только длинный его посох вскидывался выше и чаще, чем обычно. Мишатка стоял рядом с Любовью Сергеевной на высоком крыльце дома, смотрел ему вслед и щурился от яркого солнца, которое светило на прощание, приготовившись к долгой зиме, почти по-летнему.