Кабак Мокрый еще глубже ушел в землю нижними венцами. Почернел от дождей и талых снегов. При тусклом свете пасмурного дня казался совсем неприглядным и заброшенным. Но нет… Скрипнули протяжно входные двери, распахнулись настежь и выпустили на волю двух пьянчуг, которые поддерживали друг друга, чтобы не свалиться на землю, и вразнобой горланили каждый свою песню. И разом оборвали пение, когда не удержались на ногах и рухнули, распластавшись на влажной земле.

Ничего здесь не поменялось, кругом царила прежняя картина. На мгновение Цезарю даже показалось, что появится сейчас всегда недовольный Грязнов и примется ругать сидельца, а его, тогда еще маленького Мишатку Спирина, оттреплет за ухо – не за провинность, а так, для порядка, чтобы знал парнишка свое место.

Да, не только ничего не поменялось, но и ничего, оказывается, не забылось. Все сохранилось в памяти.

Он обошел стороной копошившихся на земле пьянчуг, поднялся на низкое, в две ступеньки, крыльцо, и из распахнутой двери дохнуло на него кислым, застоялым запахом. Перешагнул через порог и увидел, что и в самом кабаке все осталось по-прежнему. Только новый сиделец посматривал строгим взглядом да проворно бегал между столами новый парнишка. Он обмахнул стол мокрой тряпкой и вытаращил на Цезаря острые, смышленые глазенки – не каждый день заглядывали сюда такие господа, хорошо одетые.

– Сидельца позови, – попросил его Цезарь.

Подошел сиделец, молодой еще мужик, настороженно оглядел странного посетителя и спросил, чуть наклонив голову:

– Что угодно, господин хороший?

– А скажи мне, братец, кому нынче это заведение принадлежит? Афанасию Грязнову?

– Да какой Грязнов, господин хороший! Грязнов уж давно преставился. Теперь Амелин здесь хозяин, купец, может, слыхали?

– А у Грязнова работница была, Агриппина Спирина, живая она?

– Так ее выставили сразу, как Грязнов помер, она от него парнишку прижила, ну, пока сам живой был, содержал из жалости. А как помер – ее и выпихнули с парнишкой за ворота. Вы чего заказывать будете, господин хороший?

– Спасибо, братец, сытый я.

Цезарь положил на столешницу серебряный рубль и вышел из кабака.

Двое пьянчуг, угомонившись, мирно спали на голой земле, разметав руки-ноги, и даже не чуяли, что начал накрапывать мелкий дождик.

Зачем он сюда зашел, что хотел увидеть и зачем спрашивал о Грязнове и о матери? Сам себе не мог Цезарь дать ответа на этот вопрос. Не было ему никакого дела до паршивого кабака, и ничуть не ворохнулась душа, когда услышал от сидельца о смерти Грязнова и о том, что мать с прижитым ребенком выставили на улицу. И только выбравшись к торговым рядам, где остановил извозчика, понял Цезарь, покачиваясь на мягком сиденье под кожаным верхом, зачем он приходил и что искал в знакомых местах. Неосознанно, безотчетно захотелось ему взглянуть на начало своей жизни. И вспомнилось, как говорила миссис Дженни: «Низкое происхождение – это как родимое пятно, не выведешь». Вот в чем вся беда и закавыка: улыбнулась судьба, а затем взяла и нахмурилась, напомнила про низкое происхождение, оставив без всякого наследства, с одной лишь серой служебной лямкой. Но он тащить ее не желал. Низкое происхождение? Что ж, происхождение не переиначишь, не в его воле, а вот подняться в высоту, так, чтобы у самого дух захватывало – эта мечта заполняла теперь все его существо без остатка.

И он деятельно принялся, отбросив последние сомнения, превращать свою мечту в явь.

Маленький, ладный домик с палисадником, возле которого он велел остановиться извозчику, встретил Цезаря тишиной и прохладой. На полу лежали веселые домотканые половички, на подоконниках радовала глаз герань в глиняных горшках, а в переднем углу стояла маленькая деревянная конторка с двумя чернильницами, вставленными в специальные гнезда, и в эти чернильницы невысокий худенький человек наливал из пузырька чернила. Вскинул быстрый взгляд на гостя, запечатал пузырек пробкой и, не выпуская его из руки, поклонился, показав небольшой горб под рубахой. Странная была рубаха, длинная, едва не до пола, и напоминала рясу. Цезарь поздоровался и услышал в ответ приветливый говорок:

– И вам доброго здоровья, человек хороший. По какой надобности ко мне прибыли?

– Чернухин, Борис Акимович, вы будете?

– Он самый.

– У меня письмо для вас имеется, из английской торговой компании, желательно передать его прямо в собственные руки.

– А разве они прошение мое не получили? Я решил отказаться от службы и прошение посылал.

– Не дошло, видно, ваше прошение, а письмо велено – лично в руки.

– Ах, какая жалость, милый человек, не могу я ваше письмо принять, я же по-английски читать не обучен.

– Письмо на русском языке написано.

Это был пароль.

Хозяин поставил пузырек с чернилами на маленький столик с изогнутыми ножками, прибрал на этом столике разбросанные бумаги, сложил их в одну стопку и лишь после этого обернулся, снова скользнув быстрым взглядом, сказал:

– Проходи. Чай будем пить и думу станем думать. Подрядились мы с тобой, братец, на опасные делишки, и думать нам крепко надобно, чтоб головенки целыми остались. Да ты проходи, не стой у порога.

Вот так и свела судьба, хитрая и своенравная баба, Цезаря с Бориской, который, как оказалось, давно уже служил в английской торговой компании, но до последнего времени служба его заключалась лишь в том, что он отправлял в столицу сведения о ценах на разные товары да отписывал – в каких количествах эти самые товары в сибирских городах продаются, какой месячный да годовой оборот получается. Писал и писал, пока не подоспело странное и опасное предложение, на которое он согласился, не сильно долго раздумывая. А чего, спрашивается, было раздумывать?

Жизнь у Бориса Чернухина, поповского сына, складывалась пестрая и запутанная, как моток тонкой веревки, над которым сколько ни маракуй, а все равно концов не найдешь. Правда, со временем, по отдельным разговорам и нечаянным воспоминаниям, Цезарь узнал понемногу о прошлой жизни Бориски, как он сам себя называл, но знание это было ему совершенно ненужно, потому что в нынешней жизни он прикипел к нему, как оловянная спайка – накрепко. Никогда не имелось у Цезаря такого друга-наставника и, похоже, никогда не будет – два раза подряд судьба такие богатые подарки не выдает.

Был Бориска последышем в большой поповской семье – пятым по счету. Приход, в котором служил его батюшка, находился на отшибе, в глуши, и, само собой разумеется, особых доходов не приносил, довольствовались малым – не голодали, и слава Богу. Едва Бориска начал ходить, как постигло его несчастье – свалился в открытый голбец, ударился спиной, едва отходили. Но со временем с ужасом увидели родители, что растет у сына горбик. Лечить пытались, всякие снадобья привязывали – не исчезал горбик. Смирились матушка с батюшкой, приняв несчастье, не роптали и отправили его, когда подрос, послушником в монастырь, решив, что лучшей доли, чем монашеская ряса, ему и желать не надо.

Молодой послушник всех удивлял в монастыре, даже самого настоятеля, игумена Феодосия. Прилежный, работящий, а самое главное – умный. Ночи напролет сидел над богословскими книгами, все Евангелия и Псалтырь знал назубок, а еще, получив благословение, разбирал старинные бумаги, хранившиеся в монастыре с незапамятных времен. И открывалась ему, вместе с этими бумагами, огромная и холодная страна, именуемая Сибирью. Он начинал видеть ее сквозь каменные стены – бескрайнюю, сказочно богатую и манящую к себе, словно недостижимое счастье. Туда, в просторы, рвалась душа молодого послушника и желала, все настойчивей, иного жития: с опасностями, с лихой гульбой, с тяжелой добычей. До поры до времени сдерживал он в себе такие порывы, не давал им воли, а тут еще и в монашеский сан был пострижен с именем Гедеон. Но оказалось со временем, что и сан не утишил его порывы – за каменные стены, на свободу рвалась душа.

И вырвалась.

Зашел игумен Феодосий как-то в библиотеку, где теперь исполнял свое послушание Гедеон, посмотрел-полюбовался на порядок и аккуратность, увидел рукописные листы на столе, глянул в них и пришел сначала в изумление, а затем и в полное негодование. Вот, оказывается, чем еще занимался монах Гедеон! Он описывал разные места Сибири, потаенные дороги к этим местам, а дальше… Дальше на рукописных листах следовало совсем уж непотребное: высчитывал монах Гедеон, сколько людей и подвод потребуется, чтобы к этим местам добраться и основать там – собственное царство! Так и написано было – собственное царство . А подданных в это царство набирать из бродяг и беглых каторжников, из людей, которые с казенной властью ужиться не могут. И многое еще было написано на тех листах – читать страшно. Но Феодосий прочитал до конца, до последнего листа. Велел срочно позвать Гедеона и, когда тот предстал перед ним, долго его разглядывал: низенький, худенький, горбатенький, головка маленькая, ручки тоненькие, а вот, поди ж ты, в государи собрался!

В тот же день, прямо из кельи игумена, проводили Гедеона на широкий монастырский двор и определили на житье в земляную яму. Еду и воду спускали на веревках.

А Феодосий думал, не знал, что предпринять. Заявить властям, духовным и светским – на монастырь бросить плохую славу, уморить строптивца в земляной яме – душа противилась, не по-христиански; сделать вид, что ничего не произошло – невозможно, Гедеон покаяться отказался. И тогда решил он принять грех на душу, предъявив Гедеону совсем иную вину – непотребное пьянство и греховное прелюбодеяние. Молодого монаха лишили сана и с позором выгнали за монастырские ворота.

Ушел он, снова став Бориской, ни разу на монастырь не оглянувшись, и поколесил зигзагами по всей Сибири. Кем только не был и куда только не попадал; даже в тюрьме и в ссылке, за пребывание в разбойничьей шайке, посидел и поскучал. И все ждал, не теряя надежды, своего заветного часа. О Кедровом кряже и о проходе через него узнал Бориска из старого допросного листа: давно еще пойман был один старовер, при допросах с пристрастием впал в неистовство, кричал бессвязно, а добросовестный писец заносил его непонятные речи на бумагу. Помер старовер, оборвав свои речи на полуслове, дело положили в дальний угол на долгие годы, и в допросные листы больше никто не заглядывал, пока не добрался до них, уже поеденных по краям мышами, Бориска. Он и вычитал, как возможно перебраться за Кедровый кряж. Когда оказались они с Цезарем и с первыми своими подручными в долине, когда обустроились за кряжем, поверилось им обоим, что час долгожданный совсем близок, что вот она – жар-птица, рядом, осталось только руки протянуть.

– Погоди, Цезарь, – говорил Бориска, – мы еще так развернемся, что небушку тошно станет!

Цезарь кивал, соглашаясь. Он уже привык к новому своему положению, которое нравилось ему все больше: сладко было повелевать людьми, сладко было решать их судьбы, и не хотелось уже никому подчиняться, даже английской торговой компании. Бориска его понимал и поддерживал. Он же первым высказался: есть одна задумка, как с торговой компанией развязаться и как самим возвыситься и дальше жить – сами себе хозяева. На десять рядов все обговорили они долгими вечерами, дожидаясь нынешнего лета, которое, надеялись они, переиначит их судьбы.