В Белоярске буйствовала теплая и дружная весна.
За считанные дни снег скатился говорливыми ручьями, земля парила, и в полдень от нее поднималась зыбкая, туманная дымка. Сани поменяли на телеги, и деревянные колеса замешивали на улицах вязкую грязь, которая жирно поблескивала на солнце. Река Талая, оправдывая свое название, подтачивала ноздреватый лед и вырывалась в иных местах на волю, образуя большие промоины, которые похожи были на темно-голубые заплаты. По ночам лед гулко трещал, словно хотел известить, что держится из последних сил, что скоро начнет крошиться на тяжелые льдины и они ринутся, налезая друг на друга, вниз по течению.
Захар Евграфович в эти дни, никому не доверяя, лично проверял, как готовятся пароходы к навигации, подолгу беседовал с капитаном «Основы» Иваном Степановичем Дедюхиным, и тот всякий раз успокаивал хозяина, заверяя, что причин для беспокойства никаких нет и что навигация нынешняя, как и в прошлый год, пройдет без сучка и без задоринки.
– А что касаемо иноземцев ваших, которых по Талой вверх поднять требуется и спустить обратно, – не извольте беспокоиться. И поднимем, и спустим, и накормим, и спать уложим. Премного довольны останутся.
– Ну, смотри, Иван Степанович, я на тебя надеюсь, – Захар Евграфович пожал маленькую, но жилистую и крепкую руку капитана и направился из затона в контору, где его с утра еще дожидался Агапов.
В конторе был обеденный час, все пили чаи, по коридору никто не спешил, царила тишина, и только из каморки Агапова доносился тягучий, дребезжащий голосок, которым старик напевал свою бесконечную песню про ухаря купца. Заслышав шаги Захара Евграфовича, он оборвал свою песню, положил ручку на чернильный прибор и, развернув коляску, снизу вверх, по-петушиному встряхивая головой, весело глянул на хозяина:
– Я уж думал, что не дождусь тебя, Захар Евграфович. Жду-жду, все жданки съел, а оно, наше солнышко, никак не всходит, все по иным местам светит…
– В затоне с утра был, пароходы смотрел, – стараясь не замечать шутейного тона старика, сухо ответил Захар Евграфович, хорошо зная по опыту, что этот шутейный тон означает лишь одно – предстоящий серьезный разговор. Сразу спросил:
– Какая срочность?
– Да срочности особой нету, – посерьезнел Агапов, – телеграмму прислали от господ-иностранцев. Полагаю, что скоро здесь будут, вместе с грузами. Только раненько, думаю, они сюда явятся, ждать им придется. Пока река вскроется, пока ледоход пройдет…
– Пусть ждут, лед мы им не разгоним. А вот обед в их честь – за милую душу. Нина Дмитриевна, жена исправника, уже всю шею мне перепилила – требует создания в Белоярске отделения Русского географического общества, чтобы, значит, выглядели мы не хуже иностранцев, как просвещенные люди.
– Видал я ее намедни, бойкая бабенка, и трындычит, как сорока на колу. Денежки-то на это общество, так полагаю, из твоего кармана выудить желает.
– Из моего, из моего, – рассмеялся Захар Евграфович, – не из жалованья же исправникова – он человек служивый, у него капиталов не имеется.
– А у тебя, значит, денег куры не клюют, и давай всем, кто попросит.
– Да я ей ничего не обещал.
– И то ладно. А исправник наш, господин Окороков, и жалованье свое не отрабатывает. – Агапов замолчал, пожевал блеклые губы и совсем уже серьезно, с тревогой, продолжил: – Цезаря-то он проворонил? Проворонил! А теперь у него и солдат забрали. Два дня назад их опять в губернский город отправили. Видно, решило начальство, что исправник наш совсем негоден, вот и забрали у него солдатиков. Теперь проход свободный стал, гуляй по нему, как по прошпекту.
– Откуда про солдат знаешь?
– Синичка на хвостике принесла. Чует мое сердце, Захар Евграфович, не следует Окорокову доверяться, двойной он человек, остеречься бы его.
– Хорошо, остережемся. Чего еще хотел сказать?
– Клочихин Артемий Семеныч весточку прислал. Просит в Успенку прибыть – работу принимать. Передать велел, что двор постоялый под крышу завели и печи сложили. Ехать надо, Захар Евграфович, заодно и с Егоркой потолковать – как там все было, за Кедровым кряжем, чтобы не с окороковских слов знать – почему от них Цезарь ушел.
– Завтра и поеду, – сразу решил Захар Евграфович, – а ты здесь иностранцев наших жди; подумай, куда их разместить, где они питаться будут.
– Определим, Захар Евграфович, не беспокойся. А Окорокову не доверяйся, я сразу учуял – двойной он человек, – Агапов ухватился руками за колеса коляски, крутнул их, подкатываясь вплотную к Захару Евграфовичу, и шепотом, словно боясь собственных же слов, произнес: – Мне одна думка покоя не дает: а не в сговоре ли он с Цезарем?
– Да ты сдурел, старый! – воскликнул Захар Евграфович.
– Ну, сдурел, значит, сдурел, – легко согласился Агапов, отъехал на своей коляске к столу и принялся разбирать бумаги.
Захар Евграфович вышел из конторы, направился к дому, но неожиданно остановился, круто развернулся и – снова в каморку Агапова. Тот, не удивившись, оторвался от бумаг и вздернул свою беленькую головку, всем своим видом выражая послушание и готовность исполнить любое приказание хозяина.
– Я сегодня в Успенку поеду, – как о деле решенном сказал Захар Евграфович, – а ты, старый, наведайся вечерком к Дубовым, поинтересуйся между делом – может, какие новости есть или люди какие появились…
– Так я вечером и собирался к ним ехать, – сообщил Агапов.
– Вот и ладно. А я сейчас пообедаю и поеду.
Агапов одобрительно кивнул и проводил хозяина долгим, внимательным взглядом. Старик был доволен – своего добился, внушил Захару Евграфовичу: не следует доверяться Окорокову, принимая его рассказ за чистую монету. Надобно осторожно и других людей расспросить.
За обедом Захар Евграфович сообщил Ксении и Луизе, что по срочной надобности он в сей же час отъезжает в Успенку, что вернется скоро, и заодно сообщил, что в ближайшее время прибудут господа-иностранцы и поэтому следует поторопиться с новыми платьями. Ксения, услышав о платьях, только покачала головой, как всегда, не одобряя брата, который собирался закатывать огромный обед. Луиза же, наоборот, развеселилась и сказала, что они сегодня же отправятся к портнихе. Но после обеда, когда Захар Евграфович, уже одетый в дорогу, спустился на крыльцо, она выскочила следом за ним, уткнулась ему в грудь и горько, безнадежно расплакалась.
– Ты что, Луизонька, что с тобой? – растерялся Захар Евграфович, – я же скоро вернусь…
– Луканьин… Я без тебья…
И она заплакала еще громче.
Едва-едва Захар Евграфович ее успокоил. Проводил в дом и отъехал, терзаясь грустными мыслями. Уже не в первый раз Луиза внезапно впадала в форменную истерику, рыдала, непонятно по какой причине, а затем, успокоившись, снова становилась прежней, зазывно смеялась, глаза ее сияли лаской, а голос, которым она нараспев произносила «Луканьин», по-прежнему заставлял вздрагивать Захара Евграфовича от захлестывающего его чувства. «Что-то все-таки неладно с ней, – думал он сейчас, покачиваясь в коляске и глядя в широкую спину кучера, – какая-то печаль на душе лежит, а сказать не желает. Какая печаль?»
Захар Евграфович вздохнул и закрыл глаза, пытаясь задремать. Но какой тут сон! Грязь на дороге закисла жидким тестом, скрыв все колдобины, и коляску мотало из стороны в сторону, словно утлую лодчонку на крутой волне в непогоду. Кучер ругался вполголоса и время от времени хватался рукой за облучок, чтобы не свалиться на обочину.
Добираться до Успенки пришлось дольше, чем обычно. Ночь застала в дороге и выдалась темной, без единой звездочки на небе, ехать в сплошном мраке стало невозможно, и поэтому решили остановиться и переждать до рассвета. Кучер выпряг усталых лошадей, на скорую руку развел костерок, на котором вскипятили чаю, и Захар Евграфович, устроившись в коляске, крепко уснул, успев еще напоследок подумать: «Может, и прав Агапов; может, и впрямь лукавит Окороков. Столько солдат у него под рукой было, а упустил Цезаря…»