Никогда раньше Цезаря так сильно не мучили сновидения, как в последнее время. Снились ему, едва ли не каждую ночь, то Мокрый кабак, то усадьба Любови Сергеевны, то лагерь за Кедровым кряжем; снились люди, которые встречались ему по жизни, а заканчивался любой сон одним и тем же финалом: ему срочно куда-то надо было или уехать, или уйти, но он никак не мог собраться: то искал одежду, то деньги, то седлал лошадь, и всякий раз, прекрасно понимая, что безнадежно опаздывает, не находил ни денег, ни одежды и не мог затянуть подпругу седла… Просыпался, и первое, что ощущал наяву, – неровный, испуганный стук собственного сердца. Оно колотилось, как у птички, угодившей в ловушку.

А может, он действительно в ловушке? И нет уже из нее выхода?

Цезарь долго смотрел в темный и низкий потолок, пытаясь уяснить для себя – куда он хотел уехать, и не просто уехать, а стремглав ускакать на Воронке, которого так и не смог подседлать. Но сон, только-только отлетевший от него, не оставил ясных следов в памяти, и помнилось лишь одно: рядом с Воронком стоял Илья, хлопал себя ладонями по коленям и хохотал – радовался, что Цезарь никуда не уедет. Он и не уехал – проснулся.

Полежал, повернувшись с левого бока на спину, дождался, когда утихомирится быстро бьющееся сердце, и лишь после этого тихонько, стараясь не шуметь, поднялся с широкой лавки, на которой спал, поднял свалившийся на пол полушубок, накинул его на плечи и на ощупь, в темноте, выбрался из тесной избы, насквозь пропитанной спертым, тяжелым воздухом.

Ярко светила луна, и в ее зыбком, неверном свете узкая и неподвижная тень Цезаря лежала во всю ширину ограды, достигая до нижней жерди покосившегося забора. Дальше, за оградой приземистой избы с прогнувшейся крышей, лежало поле, а еще дальше, за ним, иззубренной стеной мрачно темнела тайга, и казалось, что лунный свет до нее не достигает.

Нежилую избу на самой окраине Белоярска, которую бывший хозяин, построивший новый дом, собирался пустить на дрова, купили за сущие копейки, и теперь все люди Цезаря, оставшиеся в живых, бедовали в ней, представляясь артелью плотников, которая никак не может найти работу. Сейчас, стоя на вкопанных в землю чурках, заменявших крыльцо, Цезарь с особенной тоской вспоминал свой лагерь за Кедровым кряжем, в который вложил столько сил и старания, сколько ни во что и никогда не вкладывал за свою жизнь. И виделся он сейчас отсюда прекрасным, как недосягаемая мечта.

«Все профукал, все псу под хвост спустил, – с наслаждением выговаривал он безжалостные слова, словно не о самом себе думал, а об ином человеке, – последнее усилие оставалось сделать, и вот – разбитое корыто…» Теперь Цезарь часто повторял такие слова, запоздало ругая себя, что рановато он поставил себя хозяином долины за Кедровым кряжем; ругал за глупые маскарады, когда наряжался генералом, когда тешился, думая, что держит в руках большую власть, а вот ударили по рукам, и нет в них ничего – пустота.

Дверь за спиной тягуче скрипнула, дохнуло из избы стоялым запахом, и Цезарь, не оборачиваясь, спросил:

– Бориска, ты?

– Я, родимый, я. Кто еще кроме тебя по ночам не спит, кто еще думки печальные перебирает? Он самый, Борис Чернухин, прости, Господи, душу его грешную.

– Да уж не простит, не надейся, – усмехнулся Цезарь.

– Может, ты и верно говоришь, что не простит, а только попросить лишний раз – язык не отвалится. Язык, как известно, без костей, его куда хошь можно гнуть. – Бориска коротко хохотнул и без всякого перехода спросил: – Ну чего надумал, Цезарь Белозеров?

– По правде сказать – ничего не надумал. Но обязательно надумаю, сроку я себе оставил до завтрашнего дня.

– Многовато, многовато… А я вот в сию минуту тебе скажу, чего накумекал. Ты уж меня выслушай, раба неразумного, многогрешного. Перво-наперво надо своего человека к Дубовым запустить – пусть он слушок кинет, что мы теперь в другое место ушли и охочих людей туда зазываем.

– В какое место?

– Не перебивай. Хоть в какое, главное – чтобы подальше от Белоярска. И по этому следу господина Окорокова направить: ищи, родимый, в полное свое удовольствие. А мы за Кедровый кряж снова уйдем и новых людишек призовем с собой.

– Куда?

– За Кедровый кряж. Никому в голову не придет, что мы там рискнули остаться. Как должен Окороков рассуждать? Если он солдат с прохода убрал, если охраны там никакой нет, что господа-разбойнички должны делать? Ну?! Отвечай за господина Окорокова!

Цезарь мгновенно понял ход мыслей Бориски и отозвался:

– Господа-разбойнички должны оттуда улизнуть и в новом месте укрыться. А если мне, то есть господину Окорокову, еще и донесут тихонько, где это новое место – поверю. Может быть, посомневаюсь, но поверю.

– Эх, Ваську Перегудова жалко, в самый раз бы теперь пригодился. Промахнулся парень! Живой теперь или нет?

– Лучше, чтобы мертвый был. Придавили – он и дал слабину, черкнул записочку. Не разглядел бы ты золотых зубов у лазутчика окороковского – неизвестно, чем бы все кончилось.

– Да как судить, Цезарь. Шкура-то своя, живая, ее как рубашку не скинешь, жить всякой твари хочется. Да и не знаем мы в точности, как там все, в участке у Окорокова, происходило.

– Дай время – узнаем. Сегодня в город собираюсь пойти.

– Поостерегся бы, Цезарь, в город шастать, неровен час – загребут.

– Теперь остерегаться поздно, себе дороже. Теперь у нас одна планида – либо пан, либо удавка на шею.

– А все-таки поостерегся бы…

– Остерегусь. Голова у тебя, Бориска, золотая, цены твоей голове не имеется. Пожалуй, так и сделаем, как ты предложил. Уйдем за Кедровый кряж. Одно только меня тревожит – староверы.

– Дорога до них ведома, доберемся, а там… там видно будет.

Цезарь кивнул, соглашаясь с ним, и долго молчал, глядя на свою длинную тень, неподвижно лежавшую на земле. Бориска, вздыхая и покряхтывая, словно тяжелый груз тащил, отошел за угол избы, пожурчал там и отправился досыпать, оставив Цезаря в одиночестве под звездным небом и под ярким светом луны.

До самого утра Цезарь не сомкнул глаз, простояв на улице.

А утром, ненадолго заглянув в избу, он вышел в ограду совершенно иным человеком. Даже те, кто его хорошо знал, взглянув, не узнали бы: большая, изодранная и дыроватая шапка налезала на самые глаза, на плечах – расползшийся по швам шабуришко, на ногах – немыслимые опорки с отвалившимися подошвами, а самое главное – грязная, в кудель свалявшаяся борода закрывала почти все лицо. Глянешь – и сразу ясно, что явился перед тобой постоялец дубовской ночлежки, в пень пропившийся и давно забывший даже собственное имя. Немощной, шаркающей походкой выбрался Цезарь за ограду и ушел в город.

Никто его не провожал, и вслед ему никто не смотрел.

Сторонясь шумного Александровского проспекта, окраинными улицами, не сбиваясь с шаркающего и немощного шага, Цезарь выбрался на берег реки Талой, все еще покоившейся подо льдом, и двинулся вдоль складов, где под тесовыми навесами лежали грузы, дожидавшиеся навигации, чтобы быть отправленными в верховья или низовья реки. Тюки, ящики, мешки громоздились высокими пирамидами под строгим доглядом сторожей, которые даже днем бухали в медные рынды, подвешенные возле их избушек, предупреждая лихой народишко, что люди, поставленные на эти посты, бодрствуют, снам не предаются и готовы в любой момент защитить хозяйское добро.

Миновав склады, Цезарь выбрался на узкую, но хорошо притоптанную дорожку, которая привела его прямиком в кабак – самый паршивый, окраинный, какой имелся в Белоярске. Ни ставен, ни вывески у этого кабака не было, и обозначал он самого себя только разлапистой елкой с облетевшей хвоей, которая маячила, прибитая ржавыми гвоздями, сбоку низкой двери. Кабак назывался – Ванька Елкин . Ванька и Ванька, Елкин и Елкин – никаких вопросов у знающих и страждущих не имелось, и вывеска им не требовалась.

Дверь открылась, будто визгнула собака, которой нечаянно наступили на лапу. Цезарь нагнул голову, чтобы не удариться о притолоку, и вошел в темное и тесное нутро кабака, навсегда пропахшее кислым, сивушным запахом. Примостился на скамейку, с краешку свободного стола, выложил на столешницу медяки и подпер ладонью голову, словно задремал, дожидаясь, когда у расторопного полового дойдет до него очередь. Молодой, рыжий парень долго ждать себя не заставил. Ничего не спрашивая, привычно смахнул медяки в карман грязного передника, крутнулся и выставил мерзавчик, а на закуску – горячей требухи и соленой капусты, все в одной чашке; сверху положил ломоть хлеба. Закусывай, господин хороший, радуйся, что у Ваньки Елкина для тебя всегда приют имеется.

Цезарь неторопливо выпил, пожевал капусты и незаметно огляделся: нет ли чего подозрительного? За дальним столом шумели уже веселыми голосами четверо оборванцев. Рядом с ними торопливо опохмелялись две трясущихся личности, судя по виду – из конторских. Больше никого в этот час в кабаке не было. Даже половой куда-то отлучился. Вот и славно. Цезарь незаметно достал из кармана шабура гвоздь с расплющенным и остро заточенным концом, грудью навалился на столешницу, уронил голову, будто задремал-задумался. Сам между тем быстро нащупал рукой толстую перекладину стола, едва ощутимую на ней углубленную полоску и всунул в нее острие гвоздя. Надавил, и деревянная дощечка, словно крышка пенала, легко сдвинулась. Из узкого углубления Цезарь вытащил бумажку, свернутую в трубочку, вернул дощечку на прежнее место и сунул бумажку вместе с гвоздем в карман. Вскинулся, протер глаза, как будто очнулся, и снова огляделся – в его сторону даже головы никто не повернул. Цезарь допил мерзавчик, доел капусту, требуху и выбрался из кабака, делая вид, что пошатывается на неверных ногах.

По той же самой тропинке, по которой пришел, добрался до складов, миновал их и, лишь оказавшись на безлюдном пространстве, достал из кармана бумажку, скрученную в трубочку. Развернул. Кривые буквы, падающие влево, складываясь в слова, извещали: «Исправник, похоже, получил выговор от начальства. Солдат у него отозвали. Сейчас ничего не предпринимает. Луканин ездил в Успенку. Парень, который был за кряжем, вернулся живым. Что этот парень рассказал, пока неизвестно. Гости уже в дороге, Луканин о их приезде извещен телеграммой. Спешно готовят к навигации пароход “Основа”. По всей вероятности, на нем и будут доставлять гостей к означенному месту, как только вскроется река. Больше никаких сведений не имеется».

– Не имеется, – недовольно пробормотал Цезарь, – а за что я деньги плачу… Эх, людишки, людишки, нет предела вашей мерзости!

Он мелко-мелко изорвал бумажку, бросил клочки на обочину тропинки и глубоко притоптал их в грязи дырявым опорком.