Все сроки, оговоренные с Бориской, миновали, день проходил за днем, а люди, которых Цезарь посылал за кряж, возвращались с одним и тем же известием: пароход в назначенном месте не появился. Вообще никакого парохода на Талой не маячило. Один лишь раз видели баркас под обвислым в безветрии парусом, да и на нем шли вниз по течению, судя по всему, сбежавшие с дальнего прииска старатели – рвань несусветная, оголодавшая и отощавшая.

Измаявшись напрасным ожиданием, Цезарь порывался сам выбраться к реке, но всякий раз останавливал себя, словно у невидимой запретной черты, понимая прекрасно, что уходить ему сейчас из-за Кедрового кряжа ни в коем случае нельзя. Помощников, на которых можно полностью положиться, у него теперь не имелось, вновь набранных людей требовалось держать в кулаке, да и строительство лагеря еще не удалось закончить. Цезарь наливался тяжелой злобой, она душила его, перехватывая горло, и тогда он, не в силах с ней совладать, брал винтовку с патронами и уходил далеко от лагеря. Выбирал удобное место и палил по деревьям, срезая ветки, смотрел, как они рушатся на землю, вдыхал запах пороха, и ему становилось легче, будто живой воды напился. Возвращался в лагерь и снова не давал себе отдыха, кружась целыми днями в бесконечной череде неотложных забот. Иногда останавливался, оглядывался вокруг, и его охватывала гордость. Да и как не гордиться, если за короткий срок удалось сделать почти немыслимое: поднялся на голом месте почти неприступный лагерь, в котором можно отсиживаться сколько угодно времени, пока жратвы и патронов хватит. Взять его можно только крупной воинской силой, а как ее протащить сюда в большом количестве? Никак. И снова оживали потаенные замыслы, уже не казались несбыточными, как после пожара – наоборот, верилось, что в самом ближайшем будущем они осуществятся.

А пока – требовалось работать, выжимая из себя седьмой пот, жестоко требовать такого же рвения от других и снова посылать людей за кряж, в надежде, что на этот раз они принесут доброе известие.

Но люди возвращались и докладывали: парохода на Талой нет.

Цезарь выслушивал их, покусывая ноготь мизинца, молчал, а после брал винтовку с патронами и уходил из лагеря. Вернувшись, еще злее хватался за работу; люди, чувствуя его упрямый напор, старались ему угодить и даже с тяжелыми бревнами на плечах бегали рысцой.

Все это время не забывал Цезарь о староверах – будто занесенный нож маячили они за спиной. Чтобы оберечься от них, он выставил скрытный караул возле озерка у старого сгоревшего лагеря. Место там укромное, в зарослях густого кустарника можно хоть конский табун спрятать, а пройти незаметно мимо этого озерка, чтобы выбраться к новому лагерю, никак невозможно.

Кажется, все предусмотрел Цезарь, чтобы не застали его врасплох, как в прошлый раз. Одного лишь не мог угадать точно – где задерживаются эти чертовы иностранцы, где Бориска и Ванька Петля, где люди, посланные с ними? Неужели… Дальше Цезарь старался не думать, обрывал себя и внушал: как и задумано, так и произойдет. А иначе зачем столько сил было угроблено!

И вот наконец тягостное ожидание оборвалось, словно веревка от непосильной тяжести. Вернулись люди, сияющие, как новые полтинники, и доложили, что пароход причалил в назначенном месте, что вся команда заперта в трюме кроме капитана, который крутит штурвал в ту сторону, в какую ему скажут, что иностранцы сгружают какие-то ящики на берег, которые оставят пока под охраной, и скоро вместе с Борисом Акимычем пожалуют сюда собственными персонами.

Цезарь от этого известия даже крутнулся на одной ноге, как мальчишка, хлопнул в ладоши и приказал перебросить через ров возле прохода длиннющую лестницу, которую сколотили специально для того, чтобы не перебираться через ров по веревкам, если возникнет надобность. И вот такая надобность возникла. Все-таки иностранцы, рассудил Цезарь, с уважением нужно обращаться, да и навыка, наверное, у них нет такого, чтобы по узловатой веревке сначала спуститься в ров, а после подняться на верхотуру. Пусть уж по лестнице перейдут, без опаски и без усилий.

Он стоял у кромки рва, смотрел в темный зев прохода, и пальцы у него подрагивали от нетерпения. Тогда он их сжал в кулаки и шире, крепче и основательней, расставил ноги на густой, яркой траве.

А Бориска, которого так сильно желал увидеть и услышать Цезарь, брел в это время по проходу в неверном свете факелов, то и дело спотыкался и всякий раз приговаривал:

– Вы, ребятки, шибко не бегите, ноги у вас молодые, а я человек старый и с изъяном – кончатся силенки, упаду здесь и потащите дальше на руках. Нужна вам такая поклажа?

Ребятки, а это были четверо матросов, принятых в команду «Основы» по приказанию Окорокова, глухо молчали, словно не слышали его просьбы, и подталкивали тычками в горб, заставляя быстрее перебирать ногами. Бориска, не выказывая недовольства, послушно ускорял ход, но скоро начинал мешкать, и снова его настигал крепкий кулак. Так называемые матросы не миндальничали – он это сразу понял, еще с того памятного дня, когда полным пшиком завершилась попытка захватить пароход. Молчаливые, хмурые, крепкие и проворные, как молодые бычки, они столь походили друг на друга, что их можно было принять за близнецов. Бориска не умом даже, а битой горбатой спиной ощущал и понимал ясно, что ребятки эти долгих разговоров разговаривать не будут – пристрелят и не оглянутся, а если оглянутся – лишь для того, чтобы удостовериться: наповал уложили или еще добить требуется.

Да, отвернулась удача жизни от расстриженного монаха, и отвернулась она, лукавая, в тот момент, когда оставалось до желанной этой удачи только протянуть руку. Коротка оказалась рука, цепкая во все прежние годы, не дотянулась. Еще два раза устраивала ему допрос разнаряженная, пудрой пахнувшая бабенка, свалившаяся неизвестно откуда, и выпотрошила она Бориску, словно зарезанного и ощипанного петуха; вытащила все кишки и внутренности пухлыми ручками и, не побрезговав, не выкинула их, а досконально разглядела. Уже на втором допросе понял Бориска, что отнекиваться и голосить заполошно о том, что я не я и хата не моя – дело заведомо дохлое, бабенка почти все знала о путаной, пестрой его жизни. Но по давней своей привычке он еще ерепенился, упрямо не сознавался, а на третьем допросе осенило внезапно: не нужны его признания этой бабенке, список его черных прегрешений давно составлен и казенной печатью заверен. И ничего из этого списка не вычеркнут, даже если он голову расшибет о стенку, доказывая, что не виновен. Так для какой надобности бабенка потрошит его, вытаскивая наружу все тайны? Задал Бориска, осознав свою безнадегу, этот прямой вопрос и ответ на него получил такой же простой и ясный: если желаешь отделаться каторгой, на которой, как известно, не все помирают, тогда делай, что прикажут; а если желаешь, чтобы шею тебе удавка захлестнула и в штаны моча потекла, как у всех удавленных, тогда и дальше рассказывай бесконечную сказку про белого бычка.

Что ему оставалось делать?

Пожевал Бориска толстые свои губы и кивнул головой, соглашаясь: приказывайте.

Теперь он шел по проходу через Кедровый кряж и жил одной лишь слабой надеждой: может, удастся выскользнуть? Потому и затягивал свой ход, потому и спотыкался, лихорадочно пытаясь отыскать хоть мало-мальскую лазейку в крепкой стене беды, огородившей его со всех сторон.

В лицо ощутимо потянуло свежим воздухом, пламя факелов затрепыхалось, с треском отбрасывая хлопья сажи, дно прохода круто стало подниматься вверх, и матросы, подталкивая Бориску, ускорили шаг – впереди замаячил выход.

Темнота рассеялась, и глаза невольно прищурились от дневного света, который показался, когда они выбрались наружу, по-особенному ярким, даже искрящимся – будто летучие блестки скользили, пересекаясь друг с другом.

Цезарь стоял, унизанный этими блестками, и казалось, что от него исходит сияние.

Один из матросов безбоязненно шагнул на лестницу и двинулся вперед по ее широким перекладинам, следом за ним – другой, после незаметно подтолкнули Бориску, и он пошел, растопырив руки, потому что лестница, хоть и крепко была сколочена, все-таки прогибалась. Перебрались через ров, потянулись тем же гуськом к Цезарю, а он, не сдвинувшись с места, успел их всех оглядеть цепким, настороженным взглядом.

– Здорово живем, Цезарь, – прерывистым голосом, запыхавшись от долгой ходьбы, поприветствовал Бориска, – принимай гостей. Прибыли. Пароход разгрузили, теперь надо ящики сюда доставить. Кони потребуются, да и людишек бы не мешало отрядить…

Произнося все это быстрой скороговоркой, Бориска продолжал лихорадочно искать лазейку: знак подать Цезарю? А какой? Бежать? А далеко ли он убежит? Даже малого просвета не маячило перед ним, и он продолжал говорить и говорить, боясь, что, если замолчит, сразу же случится непоправимое. А говорил он о том, что лейтенант Коллис остался завершать дела на пароходе, что сюда он прислал своих помощников и что зовут их… Тут Бориска сбился, напрочь запамятовав фамилии, которые заставляла его выучить Нина Дмитриевна.

– Я немного говорю по-русски, – вышагнул вперед один из матросов, – я хочу представить…

Все, кажется, предусмотрела Нина Дмитриевна, да только одного не учла, что была у Мишатки Спирина в тихой усадьбе барыни Остроуховой миссис Дженни и учила она, ветошь зеленая, своего воспитанника-неслуха английскому языку нудно и добросовестно, старательно отрабатывая свое жалованье.

– I also can a little speak your language. Let\'s have a lunch and talk [24] , – сказав это, Цезарь продолжал стоять на месте, не шелохнувшись, и с ужасом осознавал, что недоброе предчувствие, ворохнувшееся, когда он увидел гостей, не обмануло: подставные люди явились к нему, да и Бориска моргает глазками беспрестанно, словно в них песка насыпали. Знак подает?

What are you waiting for? – продолжал Цезарь, оставаясь на месте. – Let\'s go. I dished the table up and going to treat you well [25] .

Матросы стояли. Они не понимали, что говорит Цезарь. И Бориска не понимал.

Вдруг один из матросов шагнул вперед, рука его мгновенно скользнула в карман, и револьверный ствол оттопырил серую ткань брюк. В тишине явственно прозвучал глухой щелчок взводимого курка. У Цезаря никакого оружия не было, только голые кулаки – подвела его в этот раз обычная осторожность! И он, опережая выстрел, ударил сразу двумя кулаками в лицо матросу, опрокидывая его в ров. Падая, матрос успел нажать на курок, стукнул выстрел – мимо! Цезарь поскользнулся, пытаясь задержаться на сыпучем краю рва, и тоже полетел вниз. Бориска плашмя рухнул на землю и покатился, словно бревно, заголосил:

– Сюд-а-а! Трево-о-га! Сю…

Трое оставшихся наверху матросов выдернули револьверы, попадали, где стояли, и кто-то из них первым же выстрелом оборвал пеструю, извилистую жизнь расстриженного монаха – пуля вошла ему точно в горб. Дальше выстрелы застучали, как горох, просыпанный на крашеную половицу.

– Вот и дождались, служивые, – негромко, себе под нос, бормотнул Прокопов и крикнул, уже властно и жестко, на полный голос: – Пошли!

Конские копыта дружно ударили в зеленую траву, плотный топот раскатился во все стороны, и быстро, вырастая в размерах, стали приближаться строения лагеря. Служивые шли, по-казачьи рассыпавшись небольшой лавой, визжали, орали единым ором, оглушая самих себя, и белые молнии их сабель со свистом рассекали теплый воздух.

Неторопливо и обстоятельно выполнял приказ начальства старый вояка Прокопов. На подходе к лагерю наобум не полез, сначала выслал вперед двух проворных казаков, которые, вернувшись, доложили, что возле озера стоит караул. Подобрались неслышно и так же неслышно – пикнуть не успели – сняли часовых. Дальше пробирались с еще большей опаской, чтобы не обнаружить себя раньше времени. Когда вышли к самому лагерю, Прокопов приуныл: голое поле, стены у строений крепкие, с бойницами – ясное дело, по-пластунски не подползешь, только людей напрасно положишь. Тогда решил он в назначенный день выйти к кустарнику у кромки поля, залечь там с утра, затаиться и ждать. А на приступ лагеря идти в конном строю, не таясь, с шумом и криком, с шашками наголо, чтобы у лихих людей дрожь в руки ударила, чтобы никто из них толком не смог прицелиться.

Так и вышло, как было задумано.

Застигнутые врасплох, посреди белого дня, в самый разгар работ, кто с пилой, кто с лопатой, люди Цезаря не смогли толково оборониться, лишь немногие пытались отстреливаться, но сразу же были порублены. Оставшихся в живых нещадно лупили нагайками, били плашмя шашками и, согнав, словно овец в стадо, запихали в строение, выставив возле него крепкий караул.

Данила, скакавший вместе с казаками, из своего ружья ни разу не выстрелил, хотя курок был взведен; он словно забыл о ружье, которое крепко сжимал за цевье, когда метался по лагерю – искал Цезаря. Ничего иного не хотелось ему в эти минуты, кроме одного – отыскать среди кричащих и мечущихся людей своего мучителя и убить его. Снова оказавшись в долине, снова увидев места, которые запомнились ему до гробовой доски, снова пережив, теперь уже в памяти, страшные дни, он всей душой сейчас желал возмездия. Найти – и выпустить свинец в ненавистное лицо, чтобы оно окрасилось кровью и навсегда позабылось, как забывается утром кошмарный сон, приснившийся ночью.

Но Цезаря нигде не было – как сквозь землю провалился. Впрочем, в некотором смысле так оно и было. Когда Данила увидел ничком лежащего Бориску, он кинулся, словно по наитию, к кромке рва, куда уже спустились чудом уцелевшие матросы, и услышал приглушенный, отчаянный вскрик:

– Утек, гад!

Данила заглянул в ров. Матросы суетились возле своего товарища, лицо у которого было расхлестано в кровяную кашу. На дне рва, повдоль, валялась опрокинутая лестница. Веревка с противоположного края рва была вздернута наверх, и подняться, чтобы оказаться у прохода, теперь стало невозможно. Не требовалось большого ума, чтобы догадаться, как все произошло: Цезарь оказался проворней и сильнее, чем его противник, избитый до полусмерти и оставшийся лежать на дне рва. Сам Цезарь, захватив револьвер, забрался по веревке к проходу, веревку подтянул следом за собой, спихнул лестницу вниз и ушел в пещеру, пересекая Кедровый кряж, чтобы там, на выходе, вырваться на волю.