1

В зимовье после многолюдья было непривычно пустынно и тихо, как в доме, из которого внезапно выселились жильцы. Трое человек, оставленных на охране, слонялись без дела, зевали и явно не знали, чем им заняться. Конечно, можно было завалиться и вволю поспать, но недавний нагоняй еще не забылся, и приходилось бодрствовать. Вместе с ними маялся и Семен Холодов, тоже не зная, какое найти себе заделье. Он уже и овса дал Карьке, и напоил его, и даже поговорил с ним, доверив свои потаенные мысли. Хорошая все-таки животина — конь. Слушает, косит большим глазом, в котором лицо твое отражается, и кивает: «Все понимаю, сочувствую тебе, хозяин, да только подсказать не могу, ты уж прости, сам принимай решение, а я, если понадобится, из любой передряги вывезу».

Семен гладил Карьку ладонью по гриве, перебирал в пальцах жесткий конский волос и говорил:

— Он мне так приказал: оставайся в зимовье и ни шагу отсюда. Еще и пригрозил: если ослушаешься — рука у меня тяжелая. О плате теперь и разговора не заводит, получается, что в свою шайку меня зачислил и командует, будто я согласие дал. Вот влип, так влип. А главная беда, Карька, что обманул меня Капитоныч, вокруг пальца обвел, Василису-то не его люди украли, а Столбов, или Расторгуев, как его там… Жигин мне сам сказал, а он врать не станет, какая ему выгода сейчас — врать, он теперь как перед Богом на покаянии находится, знать не знает, сколько ему жить осталось. Эх, разведать бы — где они ее прячут?!

Карька переступил передними ногами, наклонил голову и положил ее на плечо Семену, словно повинился, что помочь беде хозяина ничем не может.

— Ну, оставайся, пойду я, после еще наведаюсь, — Семен погладил коня по гриве и направился к крыльцу зимовья. Настроение им владело, как будто сам себе удавку на шее затягивал.

На крыльцо вышел один из варнаков, окликнул:

— Эй, извозчик, ты бы дров прихватил по дороге, печи пора топить, холодает.

В зимовье действительно было прохладно. Растопили две печки, поели и, не расходясь, сидели за столом, лениво переговаривались, и видно было, что всех клонит в сон, да и немудрено: спать вчера легли поздно, а утром Столбов-Расторгуев поднял ни свет ни заря, еще в потемках. Задремывал и Семен, клевал носом и вдруг встрепенулся, будто его окатили ледяной водой, чуть на ноги не вскочил, но вовремя удержался и продолжал делать вид, что засыпает, даже глаза прищурил, а сам вслушивался в разговор, внезапно возникший между варнаками, и даже не шевелился, боясь пропустить хоть одно слово. Разговор у них начался со вздоха:

— Эх, бабу бы щас, потолще да помясистей! Вот кровь заиграла бы! Третий месяц пошел, как бабу не видел, забыл, как от них пахнет.

— Как это — третий месяц? Не ври! Недавно в руках держал, вот и понюхал бы, чем от нее пахнет!

— Некогда было нюхать, сам знаешь, так ногтями цапнула, чуть глаз не вынесла, ногти у нее, как зубы у волчицы.

— Поезжай, наведайся, так, мол, и так, голубушка, ранение ты мне причинила, теперь отрабатывай, потому как по бабьей ласке я шибко соскучился.

— Я бы съездил, да дороги не знаю.

— Хочешь, подскажу?

— Да ну!

— Запряги, а после нукай! На прииск он ее отвез, сам-один, никого тогда с собой не взял. Там она и пребывает, в каком-то доме, а доглядывает за ней холуй Савочкина, плюгавый такой мужичонка, забыл, как зовут…

— Тимофей!

— Во-во, Тимофей. Сам слышал, как он докладывал нашему — все в порядке, супруга урядника в целости и сохранности, в хорошем домике, под надежным запором, не убежит…

— Так домов-то много на прииске! В каком именно?

— Ой ты, сладенький! Может, тебе еще и свечку запалить, и за ноги подержать… Откуда я знаю — в каком?! Сам узнавай, у Тимофея спрашивай…

— Да нет уж, я лучше без бабы поскучаю, голова дороже удовольствия.

— Ты, как старый петух, бежит за курицей и думает: «Не догоню, так разогреюсь…» Слюни пустил, а через губу переплюнуть — лень.

— Какая лень! Я же сказал — голова дороже!

И дальше покатился обычный разговор здоровых, молодых мужиков, живущих в воздержании: у кого какая баба была, и как он с ней любовным утехам предавался…

Семен продолжал сидеть, закрыв глаза, и даже голову опустил, словно и впрямь задремал. А сам едва себя сдерживал, чтобы не выскочить из-за стола и не кинуться на улицу запрягать Карьку. Долго сидел. Затем вскинул голову, потянулся, широко зевнул, даже рот не прикрыв ладонью, и сказал как можно спокойней:

— Пойду коня проверю, а то в сон клонит, аж глаза слипаются…

Ему никто не отозвался, не до него было варнакам, занятым сладким разговором.

Семен вышел на крыльцо, хлебнул полной грудью морозного воздуха и замер, будто этот широкий вдох встряхнул его и приклеил к столбу. Куда он собрался скакать сломя голову? На прииск, выручать Василису? А что он с ней дальше будет делать? Повезет в Ярск, в свою избенку? Вот обрадуется она таким хоромам! Он ведь надеялся, поверив Капитонычу, что сорвет на этом мутном деле, в которое его втянули, хорошие деньги. Но денег, похоже, не будет — никаких. Ни от кого. И явится он перед Василисой, имея кроме избенки лишь Карьку на котором можно, конечно, с ветерком прокатиться, да только всю жизнь ведь кататься не будешь… Выходит, прощай мечта о богатстве и довольстве? А коли так, и Василиса — прощай?

Стоял, подпирал спиной столб и никак не мог решиться, чтобы шагнуть.

Куда?

Неизвестно, сколько бы он еще простоял, если бы не память, она, живучая, ничуть не потускневшая от прошедших лет, явилась внезапно, словно спичка в темноте вспыхнула и озарила: статная, с покатыми плечами, тонкая в стане, плясала Василиса на вечерке, летела в воздухе длинная коса с зеленым бантом, и голос звонкий, слышимый даже сейчас, радовался и расплескивался над поляной за околицей:

Я люблю, когда пылает, Я люблю, когда горит, Я люблю, когда миленок Про любовь мне говорит!

И так безудержно хлынуло в душу это видение, что растворились все сомнения, как соль, брошенная в кипящую воду.

Даже Карька, кажется, почуял, что владеет сейчас хозяином отчаянная решимость. Не переступал ногами и шею сам старался просунуть в хомут, в оглобли саней вошел послушно, не вздергивая, как обычно, голову, и с места тронулся сразу вскачь, раскидывая от себя снег на обе стороны.

Как ни торопился, как ни спешил Семен, а все-таки про осторожность не позабыл: свернул с торной тропы и дальше поехал по глубокому снегу — не ровен час, выскочит навстречу Столбов-Расторгуев со своими коршунами. Тогда уж точно голова на плечах не удержится.

Карька шел ходко, одолевая снежные завалы, сам выбирал дорогу, извилисто петляя между деревьями.

К вечеру, уже в сумерках, показался впереди прииск.

Мудрить Семен не стал, подкатил прямо к конторе. Оставил Карьку возле коновязи, толкнулся в двери, еще не запертые на ночь, и обрадовался, поняв, что не прогадал. Расчет его оказался верным — в дальнем конце коридора, возле печки, возился с кочергой Тимофей, разгребая угли. Обернулся на стук двери, оперся на кочергу, по-хозяйски спросил:

— По какой надобности?

— Ты чего, Тимофей, не узнал меня? Я же кучер у Расторгуева. Помнишь, приезжал к Савочкину?

— Ты подвозил, а приезжал господин Расторгуев. Чуешь, какая разница?

— Чую, чую, чего привязался. Там у меня мешок в санях, велено в руки тебе его вручить, но так, чтобы ни одна душа не пронюхала. А ты этот мешок должен сегодня же, прямо сейчас, известной персоне доставить. Мешок не развязывать и не любопытствовать. Будь другом, Тимофей, мне еще назад вертаться, ночь уже на дворе…

— Какая такая персона? — насторожился Тимофей.

— А я знаю! Не моего ума дело! Мне сказано — я передаю, слово в слово. А спрашивать — у Расторгуева спрашивай.

Тимофей подумал, отставил кочергу в сторону:

— И где этот мешок?

— В санях у меня лежит. Пойдем, забирай. Да шевелись ты, Тимофей, поживее, ясно же говорю — некогда мне! Столько верст по снегу киселя хлебать!

Развернулся Семен и двинулся по коридору к дверям. Не оглядывался, но чутко слушал — идет за ним Тимофей или не идет?

Пошел.

Быстрые, едва различимые шаги по-мышиному шуршали за спиной.

На улице, по-прежнему не оборачиваясь, Семен поспешил к саням возле коновязи и вытащил мешок, поставил его на снег:

— Вот, забирай, а я поехал.

— Погоди, — остановил его Тимофей, — шустрый какой! По-твоему, я должен этот мешок на себе тащить?

— Ну, не тащи, если не хочешь, тут брось.

— Ишь ты, раскидался! Клади обратно в сани, вези меня, куда я покажу.

Семен поворчал для порядка, сетуя, что у него еще дорога впереди, но мешок в сани вернул. Дождался, когда усядется Тимофей, и тронул Карьку.

Ехали недолго.

Свернули сразу от конторы на кривую улочку, которая плавно скатывалась под горку и там, под горкой, неожиданный посреди приисковых избушек, показался большой крестовый дом, срубленный из толстых, в обхват, бревен. Возле этого дома Тимофей велел остановиться.

— Вот это домина у тебя! — удивился Семен. — Богато живешь!

— Богато, богато, не знаю, куда богатство складывать. Жил бы здесь, не бегал бы на побегушках. Слушай, тут кирпичи наложены? Мешок-то неподъемный…

— Кирпичи, кирпичи… Кирпичи для печи!

Крутнулся Семен упруго, мгновенно соскакивая с седушки, и Тимофей даже не успел охнуть, как оказался на дне саней, придавленный поперек груди тяжелым мешком, а в горло ему, тускло блеснув, уперлось лезвие широкого ножа, заточенного с двух сторон.

— Жену урядника здесь прячешь? Кивни.

Тимофей, вытаращив глаза, осторожно, боясь наткнуться на острие ножа, кивнул.

— Сколько там народу? Кто такие? Василиса где в подполье? Или наверху? Тихо отвечай, шепотом. И не вздумай крикнуть, враз дырку сделаю.

Шепотом, со свистом втягивая в себя воздух и захлебываясь, заикаясь, Тимофей рассказал: держат жену урядника в дальней каморке, под запором, в доме кроме старика-хозяина его сын, а больше никого не должно быть. А еще добавил, что все сделает, если прикажут, и все скажет, если спросят, только бы в живых остаться. Семен прервал его бормотанье:

— Не трясись, убивать не буду. Делай, как я скажу, тогда и целым останешься, не резаным.

Тимофей кивнул с маху и наткнулся на нож, отпрянул так, что шейные позвонки хрустнули. А дальше все сделал, как ему было сказано. Вылез из саней, взвалил мешок на спину и пошел к крестовому дому, ощущая, как в позвоночник ему тычется ствол ружья, которое Семен подсунул под поклажу, делая вид, что помогает ее тащить. Взошли на крыльцо. В доме на громкий стук долго никто не отзывался, но вот послышались в сенях шаркающие шаги и старческий голос ворчливо спросил:

— Кого там нелегкая принесла?

— Открывай, Нефедыч, это я, Тимофей.

Стукнул, отодвигаясь, засов, после этого стукнул еще один, и еще, и лишь после этого дверь открылась, в проеме, в полутьме, показался старик с длинной седой бородой, столь длинной, что на груди она заворачивалась на сторону.

— Кто там еще с тобой? Мне чужие люди и лишние глаза не нужны!

— Это со мной, Нефедыч, это…

Договорить не успел — приклад ружья, которое Семен выдернул из-под мешка, прилег ему чуть пониже затылка с такой силой, что Тимофей рухнул на колени, как надает оглушенный бык, мешок кувыркнулся и упал прямо под ноги старику. Тот замер, выставив вперед бороду, разинул рот, собираясь закричать или позвать на помощь, но так же, как и Тимофей, не успел: прямо в раскрытый рот, не давая ему закрыться, просунулся ствол ружья, и Семен погрозил старику пальцем — не шали. В это время послышался шум, и в сени вывалился из дома здоровенный детина, видимо, это и был сын. Качнулся, чтобы кинуться отцу на выручку, но Семен остановил его:

— Дернешься, я ему башку разнесу! Выводи сюда бабу, быстро! И одень ее как следует, тепло одень! Сроку тебе — нисколько! Ну!

Детина, угнув голову, кинулся в дом. Скоро вытолкал впереди себя Василису, на которой косо была застегнута длиннополая шуба, а на голову наброшена шаль. Семен даже не взглянул на нее, побоялся взглянуть, карауля каждый миг, чтобы довести рисковое дело до победного конца. Приказал детине затащить Тимофея в дом, следом завел старика, вынул у него изо рта ствол ружья, обмазанный слюной, и ногой откинул половик, под которым оказалась крышка подполья. Знаком, без слов, показал детине — открывай. Тот послушно распахнул подполье и первым полез туда, понимая, что это единственная возможность уцелеть. Следом за детиной Семен столкнул вниз старика; ногой, как бревно, перекатил и спихнул в темный лаз Тимофея, который так и не очухался. Захлопнул крышку, оглянулся, увидел большой деревянный ларь и с маху опрокинул его на пол, как раз на вход в подполье. Ларь упал с грохотом, будто гром раскололся над домом, Семен даже отскочил в сторону — не ожидал такого шума. Не оглядываясь, выбежал в сени, схватил Василису, безмолвно и неподвижно стоявшую у порога, на руки и на руках донес до саней. Усадил и, косо падая ей в ноги, дернул вожжи, выдохнул:

— Ну, Карюха, на тебя вся надежа! Выручай!

2

Снег по обрезу каменного мешка обтоптали, умяли, и теперь, не поднимаясь в полный рост, можно было лежать на животе и смотреть вниз. А внизу, на извилистом русле речки, накрытой толстым и крепким льдом, происходило следующее: двое конных, держа наготове ружья, добрались до места, где следы заворачивали в сторону, и остановились. Разом подняли головы, долго смотрели на круглый вход в каменный мешок. Подниматься к нему не рискнули. Один остался на месте, а другой, повернув коня, быстро поскакал обратно. Скоро подтянулись и остальные, спешились и рассыпались жиденькой цепью.

— Если разом полезут, могут и добраться. Слышь, Илья Григорьич? — Земляницын тяжело поворочался и удобнее положил перед собой ружье.

— Посмотрим, — отозвался Жигин, — главное — патроны берегите, стрелять только наверняка, когда уж совсем близко подберутся. Одного-второго срежем, сразу остынут.

Черная жиденькая цепь качнулась, словно дунул на нее внезапный ветер, и медленно, увязая в снегу, поползла вперед.

Ближе, ближе.

Захлопали выстрелы, отзываясь в распадке долгим, перекатистым эхом. Один из наступавших, особенно скорый и безоглядный, ринулся вперед, будто горный козел, без устали перескакивая из стороны в сторону и не давая возможности прицелиться. Жигин, прищурившись, спокойно смотрел на его усилия, выжидал, и как только он замешкался, переводя запаленное дыхание, выстрелил — точно и хладнокровно. Крупная картечь ударила нападавшему точно в грудь, опрокинула на спину, и тело с раскинутыми наотмашь руками впечаталось в снег, как черный крест.

Цепь замерла. Легли, ожидая новых выстрелов, но из каменного мешка — ни звука. Тогда еще один смельчак кинулся вперед. Жигин подпустил его совсем близко и положил, как и первого, всадив заряд в грудь.

— Ну, Илья Григорьич, — восхитился Земляницын, — знал бы раньше, как ты стреляешь, на охоту бы с собой взял.

— Сползать бы, ружья у них забрать, да боюсь, что достанут. Ладно, пусть лежат, а те пусть думают, — Жигин неторопливо перезарядил ружье, поерзал на снегу и удобней, ловчее пристроил приклад к плечу.

Снизу донесся голос, слов разобрать было нельзя, но голос слышался — громкий, командный. Оборвался внезапно, и цепь медленно поползла назад, оставляя после себя истоптанный снег. Спустилась на лед речки, выпрямилась в полный рост и остановилась. Ясно было, что первый приступ, с налету, не удался.

День между тем скатился на вторую половину, и солнце задевало макушки ельника на вершине распадка, окрашивая их в розовый цвет. Огромные, длинные тени стали вытягиваться через русло речки и соединяли берега широкими полосами. Темная кучка людей и лошадей на этом огромном пространстве казалась каплей, упавшей неизвестно откуда. И странно было, что она, такая маленькая, грозит смертельной опасностью.

Но она грозила. И отступать не собиралась.

В скором времени на самом краешке берега заполыхал большой костер. Слышно было, как стучал топор, и видно было, как тащили в костер целые лесины сушняка, выкопанные из-под снега. Берег был усеян топляками и недостатка в дровах не имелось. Пламя вздымалось все выше, и становилось ясно, что позже, когда наступит полная темнота, оно будет освещать половину округи, как гигантский фонарь, и выскользнуть из каменного мешка незамеченными станет невозможным.

— Вот сволочи, греются, а тут даже зубы застыли! — завидовал и жаловался Комлев, передергивая плечами от озноба.

В каменном мешке, действительно, было холодно. Своды, прокаленные долгими морозами, дышали стылостью, и теперь, когда схлынула первая горячка, все ощутили, что просто-напросто замерзают. Связанного варнака даже била крупная дрожь, и он просил все более жалобным голосом, чтобы ему освободили руки. Но развязывать его не спешили мало ли какая блажь стукнет ему в голову, если задумает кинуться к своим.

Комлев, пытаясь согреться, отошел в глубину каменного мешка и принялся там подпрыгивать и даже кружиться, будто в диковинной пляске. Вдруг остановился, кинулся еще дальше, в глубину, и позвал:

— Идите сюда, гляньте! Здесь дров, как грязи!

— Какие он еще дрова нашел, — заворчал Земляницын, — нету там никаких дров.

Но поднялся, прошел в глубину каменного мешка и оттуда, как из колодца, донесся его голос:

— Илья Григорьич, чудеса, да и только! Иди!

Поднялся и Жигин. Тоже спустился под небольшой уклон и тоже остановился в изумлении. Там, где каменный мешок кончался, от самого низа и до свода, по-хозяйски были уложены толстые еловые бревна. Без сучков, ошкуренные, ровные — все одного калибра, как на подбор. Через каждые два ряда были проложены жерди, иные из них от тяжести растрескались и расплющились, видно, лежали здесь уже давно.

— Погоди-ка, погоди, — Земляницын запалил спичку, подошел вплотную к бревнам, и слабенький огонек высветил на срезах выбитые клейма — «ПП», — вот, оказывается, кто дрова-то для нас запас. Парфеновский прииск, значит. Это со Второго Парфеновского, там же мелколесье, береза кривая да тополь гнилой, вот здесь и заготовили. Весной вниз спустят, в плот собьют и по разливу прямиком к прииску доставят.

— А зачем сюда тащить? На берегу и сложили бы, — удивился Жигин.

— На берегу, конечно, удобней, только эта речонка весной так расплескивается, будто окиян, камни неподъемные, как щепки, несет. А уж бревна за милую душу смоет. Вот и подняли, здесь сухо, не капает. Повезло нам, теперь и костерик запалить можно.

— Эх, топора нет! — подосадовал Комлев.

— Чего же не захватил-то, растеряха! Будешь теперь ножом щепки строгать или жерди ломать руками, как богатырь, — довольный, фыркнул Земляницын, не скрывая, что обрадовался. Вот уж, действительно, повезло несказанно, а что топора нет в наличии, так это не беда, главное, чтобы голова на месте оставалась — непотерянной.

Костерик развели быстро. Сначала махонький, из сухих щепочек, когда он разгорелся, притащили жердь, конец ее засунули в трещину между камнями, навалились, и жердь хрупнула. Так и нахрупали целый ворох длинных, круглых поленьев. Возле живого огня сразу стало веселей, одно только неудобство — дым от смолья шел густой, удушливый.

— Ничего! — бодрился Комлев, — зато копченое мясо не протухнет! Гарики-поджарики, веселись, сударики! Гырда-мырда, угу-гуку, разгоните нашу скуку! Дай мне кашу, дай пельмень, я спою тебе, глухмень! Привет-салфет вашей милости!

Подтащили к костру и связанного варнака — пусть погреется. Жигин с Земляницыным, не забывая, по очереди выползали на срез каменного мешка, смотрели, что творится внизу. Там, на берегу, по-прежнему полыхал огромный костер, отбрасывая на берег яркие сполохи, возле костра шевелились люди, ходили туда-сюда, но вверх никто не поднимался, видимо, первый урок пошел впрок и рисковать больше не решались.

«Думают сейчас, как нас отсюда достать, к утру, может, и придумают. А что нам делать? Тоже думать надо. Думай, парень, думай. Может, бумагу им отдать? Нет, не поможет бумага, зря ее Марфа охранной грамотой называла. Не те люди, чтобы слово держать. И бумагу возьмут, и голову открутят. Пока я им в руки не дался, они Василисе вреда не причинят, будут надеяться, что я в конце концов соглашусь. Вот пусть бумага и хранится на самый крайний случай. Эх, выбраться бы отсюда!» — Жигин вздохнул, передернул плечами и покосился на костер — пора бы и погреться, но Земляницын не торопился его сменять и о чем-то негромко говорил с Комлевым. Окликать его Жигин не стал.

Скоро Земляницын сам подполз, поворочался, улегся, спросил:

— Как тут? Тихо?

— Сам видишь. Похоже, измором решили взять. Сколько они здесь табором стоять могут? День, два, неделю?

— Стоять они будут, Илья Григорьич, пока мы им в руки не попадем. Живыми или мертвыми — без разницы. Вся их затея с отправкой золота под нашей охраной — псу под хвост улетела. Теперь мы для них страшнее смерти — вдруг целыми отсюда выскочим и по начальству доложим? Конец им тогда полный, все планы рухнут. Хочешь, не хочешь, а обороняться нам с тобой до края придется. Меня одно только радует, что я с тобой, Илья Григорьич, в связке оказался. Надежный ты мужик, с тобой и помирать в удовольствие будет.

— В удовольствие! Ну ты и сказанул! У Комлева, что ли, научился балаболить без всякого разумения?

— Нет, это я сам придумал.

Жигин глянул искоса на Земляницына, но ничего не сказал, только про себя удивился: вот уж никогда бы не подумал, что такой угрюмый и себе на уме мужик способен говорить столь необычные для него слова. И честно, похоже, говорит, не притворяется. Да и какой ему смысл сейчас притворяться?

Сзади послышался шорох, они разом оба оглянулись и увидели, что к ним на четвереньках, быстро-быстро, как жук-скарабей, ползет Комлев. Дополз, плюхнулся на живот и зачастил своей обычной скороговоркой:

— Ты как, Земляницын, сказал? Плоты вяжут из бревен? А отсюда к речке как их спускают? Неужель каждое бревно на веревке?

— Да зачем на веревке-то, дурной! Вытащил вот сюда, на обрез, толкнул, оно само до воды докатится, спуск-то крутой.

— И я про это же подумал! Если все бревна сюда вытащить и толкнуть махом, они их в лепешку раскатают, вместе с костром!

— Погоди, погоди, не тараторь, — остановил его Жигин. — Бревна сюда можно вытащить, но боюсь, в снегу застрянут.

— Если по одному толкать, тогда застрянут, а если скопом, да все разом — полетят, как пух под ветром. А для разгона мы пару бревен под обрез вытолкнем, повдоль спуска, как для раската. Молодец, Комлев, а я уж думал, ты только языком балаболить можешь.

— Я много чего могу! — сразу загордился Комлев. — Будете кормить хорошенько — от меня пользы не оберешься!

— Жратвы не хватит тебя кормить! Там у меня веревка в мешке, достань и петлю сделай. Оденешь ее этому архаровцу на глотку, только узел затяни потуже, чтобы не развязал, другой конец — к бревну. И глаз с него не спускаем. А руки ему распутай, давно жаловался, что они у его затекли. Пусть разомнет. Понял?

— Все понял, я парнишка смышленый!

— А тебе, Илья Григорьич, пока здесь придется остаться, без караула никак нельзя.

— Померзну. Вы там с бревнами осторожней, чтобы не придавило…

— Да уж постараемся, руки-ноги целыми нужны…

Жигин отполз к самому краю входа, освобождая пространство, и скоро за его спиной закипела работа. Две толстых жерди уперлись верхними концами в каменные выступы свода, а нижними — в два камня. Впритык к этим жердям, рядами, стали накатывать бревна. Выше, выше — до самого свода. Вся эта деревянная громада нависала теперь прямо над обрезом каменного мешка, жерди потрескивали, и надо было их только пошевелить, чтобы они упали, и тогда вся махина разом должна была уйти вниз. Сколько времени на это ушло, даже и не заметили — не до того было в горячей и спешной работе. Когда Земляницын подполз к Жигину, от него клубами валил пар.

— Как думаешь, Илья Григорьич, когда нам этот подарок отправлять?

— Бревна еще вытолкнуть надо, вдоль спуска, чтобы покатилось без задержки, сам говорил…

— Это уж в последний момент, вытолкнем — и сразу жерди вышибаем. Когда?

— Подождать еще надо. Они вроде как на ночлег устраиваются. Вот под утро сон сморит…

— Слушай, а если отскочить успеют, тогда как?

— Думал уже про это. Коней приготовим, сами соберемся и, как только бревна скатятся, сразу выскакиваем отсюда и наискосок, на речку, на лед, выбираемся, вниз по течению пойдем, на Второй Парфеновский. Сколько до него верст?

— Да кто ж их мерил?

— А другого укрытия, потайного места, у тебя нигде больше нет?

— Знал бы раньше, — фыркнул Земляницын, — я бы крепостей вдоль всей речки понаставил!

— Ага, и соломки бы еще натряс…

Ночь между тем истекала, бледный лунный свет истаивал, потемки редели и становились синими. Пламя огромного костра внизу взметывалось уже не так высоко, опадало, но светило еще достаточно ярко и в этом колеблющемся свете виделось, что часть людей улеглась прямо на снегу. Подтянулись ближе к огню и улеглись. Ясно было, что станут они дожидаться утра и покидать это место не собираются.

Жигин же решил, что до утра, когда начнет светать, ждать не следует. Пожалуй, самый удобный сейчас момент — в исчезающих потемках легче будет уйти от погони, если она начнется. Позвал Земляницына с Комлевым, и скоро все собрались, спустили вниз два бревна, изготовились, помолчали, как будто присели перед дальней дорожкой, и дерево глухо стукнуло о дерево. Жерди нехотя пошевелились, дрогнули, соскочили со своих упоров и вылетели, как легкие спички. Следом рухнули бревна, взметнули стеной снежную завесу, сквозь которую ничего нельзя было разглядеть, и только упругий гул указывал, что они не застряли, катятся, устремляясь к речке.

Под этот гул выскочили из каменного мешка вместе с лошадями, которых тащили в поводу, взяли, как и говорил Жигин, наискосок, пробуровили, будто тараном, сугроб, и вот он, твердый лед речки. Вскочили в седла и ринулись по извилистому руслу, вдоль распадка, как в преисподнюю.

3

Карта города Ярска была исполнена старательным и небесталанным художником: на ней не только указывались улицы и переулки, но и все дома обозначались квадратиками и прямоугольниками, а уж большие здания, такие как кафедральный собор, городская управа, Общественное собрание, торговый корпус и прочие, так и вовсе были нарисованы — точь-в-точь, только в уменьшенном виде. На кафедральном соборе художник даже кресты отобразил другой краской, золотистой, и поблескивали они на черно-белой карте, как настоящие.

Карту эту в свое время подарил полицмейстеру Полозову генерал-губернатор Делинов. Вручил презент и напутствие произнес:

— Уж постарайтесь, Константин Владимирович, чтобы на всем этом пространстве, даже в самом дальнем и глухом закоулке, законность и порядок соблюдались. За это вам городское общество искреннюю благодарность выразит. И я также буду признателен.

За время своей службы подаренную карту, а заодно и местность города Ярска полицмейстер Полозов изучил досконально — прошел, проехал, пробежал, а в иных местах даже и прополз, не на один раз. Поэтому он и удивился, когда узнал, что есть незнакомое ему название — Клюковка.

Узнать об этой Клюковке довелось недавно, вскоре после того, как показал управляющему Сибирским торговым банком баулы, в которых вместо денег лежали аккуратно нарезанные пачки чистой писчей бумаги. На господина Зельманова, когда он это увидел, напала обильная говорливость. Он охал, ахал, брал нарезанную бумагу в руки, подносил к лицу, разглядывал, только что не нюхал, и говорил, говорил, а суть многих слов сводилась лишь к одному — баулы в банке заменить невозможно. Есть контроль, есть кассиры, есть правила, есть инструкция и нарушить их никто не может. И быть такого, чтобы баулы заменили, тоже не может, потому что не может быть никогда. Полозов терпеливо выслушал, а затем предложил назвать поименно всех, кто был причастен к выдаче денег, давая понять таким образом, что горячие заверения управляющего банком для него, Полозова, абсолютно ничего не значат. Зельманов, осекшись, назвал фамилии служащих и начал было снова говорить, но Полозов, сославшись на нехватку времени, довольно холодно выпроводил его из кабинета.

Когда управляющий банком ушел, Полозов вызвал секретаря и строго приказал, чтобы к нему явились агенты Банниковы, или, как их все называли, Гриша-Миша. Банниковы были близнецами, совершенно неотличимыми друг от друга, как две капли воды. Оба невысокие, кряжистые, круглолицые и всегда улыбающиеся, Гриша-Миша будто для того и родились близнецами, чтобы стать сыщиками. Пользуясь своей похожестью, они умудрялись делать такие дела, что о них рассказывал легенды даже уголовный элемент. Сыскной нюх они имели природный, как у породистых охотничьих собак — никогда не подводил. Полозов очень ценил Гришу-Мишу, благоволил к ним и даже позволял себе, переступая через субординацию, разговаривать с ними почти на равных.

Вот и в этот раз, когда они, запыхавшись, предстали перед ним, он их усадил за стол и каждому дал по соленой сушке:

— Грызите и слушайте. Прямиком сейчас отправляетесь в Сибирский торговый банк и вынюхиваете там все, что можно. Вот список фамилий, кто был причастен или знал об отправке денег на Первый Парфеновский прииск. Когда закончите, начинайте следить за Зельмановым, за каждым его шагом.

Но ничего особого, что проливало бы свет на ограбление, Грише-Мише выяснить не удалось, однако вернулись они из банка все-таки не с пустыми руками. Увидели, что из кабинета управляющего выносят корзину с мусором, и не побрезговали, покопались в ней. Не зря старались. На обороте визитной карточки промышленника Павла Лаврентьевича Парфенова торопливым, летящим почерком было написано: «Нужно срочно встретиться. Адрес прежний — Клюковка». Ни даты, ни подписи под этой запиской не было, и кто ее написал, сам Парфенов или иной человек, оставалось неясным.

Сразу же, как только смятая визитная карточка легла ему на стол, Полозов вызвал Зельманова в полицейское управление.

— Что за название — Клюковка? Покажите — где? — подвел Зельманова к столу и карту, свернутую в рулон, раскатил перед ним, будто скатерть-самобранку, на полную длину.

— Понимаете, Константин Владимирович, некоторым образом… Это не улица и даже не переулок, это, как бы вам сказать…

— Да вы покажите! В чем затруднение?

— Затруднения, собственно, никакого нет, только вот…

— Сергей Львович, я вас не понимаю. Вы что, не желаете говорить?

— Желаю, желаю, но некоторые обстоятельства, скажем так, щекотливого характера, вызывают у меня опасения, если только конфиденциально…

«Такими деньжищами ворочает и хватка у него в финансовых делах, как у матерого волка, а натянет маску сироты казанской — хоть рыдай от сострадания. Весьма любопытный субъект… Да только зря стараешься, любезный, я все твои причитания не воспринимаю, но терпения их слушать у меня хватит, до тех пор буду слушать, пока твоя сущность в полной мере не проявится», — холодно, даже отстранение» думал Полозов, и лицо его оставалось непроницаемым.

— Видите ли, Константин Владимирович, город у нас, конечно, большой, губернский город, да только иногда так случается, что скажешь неосторожное слово, а оно погуляет, погуляет, да и вернется к тебе же, но в жутко искаженном виде…

— Я вас про Клюковку спрашиваю, Сергей Львович. Что это за название, где находится?

— Мне, право, неловко об этом говорить, но, если вы дадите мне гарантии, что это останется только между нами, сугубо между нами…

— Гарантий никаких давать не могу и не буду, я — лицо официальное и веду официальное расследование. И давайте внесем ясность: либо вы отвечаете на мои вопросы, либо отказываетесь отвечать, и середины тут быть не может.

Зельманов долго молчал, прервав свою невнятную скороговорку, топтался возле стола и смотрел на карту. Цепко смотрел, внимательно. Полозов, заметив это, терпеливо ждал. Он умел разбираться в людях и ясно понимал, что прежде, чем заговорить, управляющий банком старается продумать все возможные последствия. «Как я, когда на счетах считаю, — мысленно усмехнулся Полозов. — А ведь пора понять, господин Зельманов, что уловки ваши и невнятная говорильня на меня не действуют. Неужели с первого раза не поняли? Я думал, вы более догадливый. Итак, встреча с господином Парфеновым… Если бы собирались просто деловые вопросы решать, могли и в банке это сделать, — рассуждал Полозов. — Если же вопросы сугубо секретные и с глазу на глаз, значит, в другом месте, в данном случае — в Клюковке. Ну, господин Зельманов, решайся, сколько можно кота за хвост тянуть?!»

И господин Зельманов решился.

Ткнул коротким указательным пальцем в карту, в ровный прямоугольник на окраинной улице Озерной, получившей название от Светлого озера, к которому она выходила.

— Так это же дом, Сергей Львович, обычный дом…

— Ну, скажем так, не совсем обычный. В нашем узком кругу мы называем его Клюковкой. Этакое шутливое название, потому что владелицей дома является Клюквина Анна Матвеевна. Милая, очень гостеприимная дама, у нее всегда уютная атмосфера, хороший стол, приятные гости и есть отдельные комнаты, где можно приватно поговорить с нужным человеком. Приходят ее подруги, музицируют, поют — одним словом, там отдыхаешь душой в своем узком кругу…

— И насколько узок ваш круг? Сколько человек вхожи в дом?

— Человек десять-пятнадцать, не больше, впрочем, я не считал.

— Что же вы так упорно не хотели об этом говорить?

Зельманов помолчал и махнул пухлой ручкой:

— От вас, Константин Владимирович, ничего не скроешь, будто вы сквозь землю видите. Поэтому и признаюсь чистосердечно, как на духу — нас отношения связывают с Анной Матвеевной, давние и крепкие отношения. А я человек женатый, глава семейства, и поэтому всякое разглашение будет иметь для меня… Сами понимаете. Очень надеюсь на вашу порядочность, Константин Владимирович.

— Меня ваши личные тайны абсолютно не интересуют, можете не беспокоиться. Встреча, как я понял, завтра должна состояться? В какое время?

— Да, завтра. Мы обычно к восьми-девяти часам вечера собираемся.

— Как вы думаете, о чем может пойти разговор с господином Парфеновым?

— Откуда же я могу знать, о чем разговор пойдет?! Павел Лаврентьевич — человек оригинальный и часто непредсказуемый, может встречу назначить для того, чтобы анекдот рассказать. Бывало такое, бывало…

«Больше от него, пожалуй, ничего не добиться, да и не надо, хватит на сегодня, оставим до следующего раза, а пока — посмотрим и понаблюдаем», — Полозов скрутил карту города Ярска в рулон, положил на прежнее место и попрощался с Зельмановым, не забыв извиниться перед ним за доставленные неудобства.

Вновь же он раскатил карту минут через пятнадцать, когда появились у него в кабинете Гриша-Миша. Показал на прямоугольник на улице Озерной и пояснил:

— Живет здесь Анна Матвеевна Клюквина, собирается у нее избранная публика. Кто она такая, хозяйка дома, какие люди собираются, входы-выходы — все узнать! Хорошо бы в самом доме побывать. Под каким видом?

— Старьевщики, — в один голос сразу предложили Гриша-Миша.

— Дальше порога вас не пустят, а могут и вовсе не пустить.

— Мы постараемся — пустят… — заверили агенты полицмейстера.

— Ну, смотрите, если что — головы сниму.

Гриша-Миша согласно и дружно кивнули головами, которые еще оставались у них на плечах, и тихо, неслышно вышли из кабинета.

Другие агенты были отправлены следить за Зельмановым и за Парфеновым: куда поехали, где были, с кем встречались, если удастся услышать — о чем говорили…

4

На следующий день Полозов уже знал, что Парфенов из своего дома никуда не выезжал и даже за ограду не выходил. К нему в дом тоже никто не приезжал и не заходил. Только дворник с каким-то мальчишкой чистили снег, но и они, закончив работу, ушли, закрыв за собой калитку. А вот Зельманов, недолго пробыв в банке, направился в гостиницу «Эрмитаж», где пообедал в ресторане. Обедал в полном одиночестве, а разговаривал лишь с официантом, который ему что-то рассказал, и Зельманов долго смеялся. Из «Эрмитажа» вернулся в банк, а затем — домой. Выслушав доклад, Полозов отправил агентов с прежним приказом — следить и докладывать.

А сам, оставшись в кабинете, нетерпеливо прохаживался от стены к стене и ждал, когда появятся Гриша-Миша.

Они все не появлялись.

Полозов начал тревожиться и хотел уже сам проехаться по Озерной, для чего велел заложить дежурную подводу, когда наконец-то появились Гриша-Миша. В одинаковых полушубках, в черных валенках, с большущими узлами за спинами, они действительно походили на старьевщиков, которые ходили по городу и скупали за копейки старое, ненужное тряпье.

Бросив узлы на пол, Гриша-Миша обессиленно сели прямо на них и быстро, толково доложили, что им удалось узнать.

Как рассказали соседи, живет Анна Матвеевна Клюквина в этом доме второй год, в средствах явно не нуждается, поэтому дом у нее — полная чаша. И мебель, и ковры, и посуда, и одежда на ней самой — все недешевое, не в ближней лавке купленное. Держит Анна Матвеевна горничную и кухарку, последняя ездит по средам и по субботам на базар и закупает продукты. Гости в доме бывают по два-три раза в неделю, в разные дни. Приезжают, как правило, поздним вечером, на рысаках, запряженных в богатые экипажи, и заезжают, не останавливаясь на улице, сразу во двор, а высокие ворота за ними тут же закрываются, и поэтому невозможно узнать постороннему человеку, кто приехал. Ни криков, ни шума, ни пьянки, ни драки — все чинно и благородно. Лишь по теплому времени, когда окна раскрыты, слышатся музыка и пение.

В доме имеется прихожая, кухня, большой зал и еще пять или шесть комнат с отдельными дверями — как будто гостиничные номера. Дальше зала Гришу-Мишу не пустили, но тряпья навалили много, и даже не взяли за него положенную плату. Хозяйка милостиво махнула ручкой — себе оставьте. Анна Матвеевна еще молодая, красивая и приветливая. Незаметно в дом попасть невозможно, вход только один, но вдоль дома тянется летняя веранда и окна комнат выходят как раз на нее, а форточки окон открыты по причине того, что печи топят очень жарко. Если же форточки захлопнут, не беда, можно и самим будет приоткрыть, если понадобится послушать, о чем говорят гости Анны Матвеевны.

«А почему бы и не послушать, — сразу же ухватился за эту мысль Полозов, — конечно, слушать чужие разговоры в приличном обществе предосудительно, но я такой грех возьму на душу, наведаюсь в гости к Анне Матвеевне, хотя меня и не приглашали…»

Вечером, в густеющих сумерках, Полозов вместе с Гришей-Мишей прокрались через сад к тыльной стороне дома и присели на широкий фундамент, чтобы перевести дыхание и оглядеться. В окнах загорелся свет, и темные кресты рам легли на искрящийся снег. С улицы донеслись звуки скрипящих санных полозьев, глухо стукнули ворота — гости приехали. Полозов кивнул Грише-Мише и они, без слов понимая его, бесшумно, не наступая на снег, а буровя его валенками, чтобы он не скрипел, проскользнули за угол, на веранду. Через недолгое время один из них вернулся, взмахнул рукой, давая понять, что теперь и Полозов может последовать за ними.

Снег с веранды был убран, широкие крашеные доски пола чисто выметены, и валенки, наступая на них, не издавали ни звука. Форточки, открытые наружу, выпускали лишнее тепло из дома, и легкие белесые облачка пара выплывали и бесследно таяли в воздухе. На окнах висели шторы, и поэтому через них виделись только тени, но голоса слышались довольно разборчиво и ясно.

По голосам Полозов и определил, что Зельманов и Парфенов вошли в одну из комнат и плотно прихлопнули за собой дверь. Он выпрямился, прижимаясь спиной к стене, подвинулся ближе к форточке, замер, вслушиваясь. Говорил Парфенов:

— Я получил письмо из Петербурга, от одного доверенного лица. Сообщает он, что в ближайшее время к нам прибудет высокая комиссия и не надо быть предсказателем, чтобы понимать — прибудет она по нашему делу. А дело наше, Сергей Львович, тонет в дерьме, одни уши торчат. Что скажешь?

Зельманов долго молчал, а когда заговорил, Полозов невольно поднял брови от удивления — да управляющий ли это говорит? Куда делась суетливая скороговорка? Даже следа, намека на нее не осталось, растворилась, как облачко пара, выплывающее из форточки:

— Буду объяснять по пунктам, Павел Лаврентьевич. Первое — не паникуйте. Нет такой комиссии, которую нельзя было бы подкупить. Вопрос только в количестве денег, которых вы не пожалеете. Второе — все наличное золото нужно сдать в казну согласно установленным правилам.

— Подождите…

— Нет, это вы подождите, Павел Лаврентьевич, я еще не договорил. Третье — найдите Азарова и предоставьте мне его живым, мертвым он не нужен. Он, мерзавец, все наши договоренности нарушил! И вот когда все это сделаете, в считанные дни, тогда я вам гарантирую, что вы останетесь хозяином прииска, ваша деловая репутация будет по-прежнему безупречной, а наше общее предприятие принесет хоро-о-шую прибыль.

— Вот вы как заговорили, Сергей Львович, а раньше так мягко стелили, я и мысли не допускал, что в сторону отскочите, когда жареным запахнет. Только учтите, я молчать не буду, если меня к стенке припрут, все наше грязное бельишко наружу выкину.

— Воля ваша, Павел Лаврентьевич, выкидывайте. Но не забывайте, что вместе с бельишком прииски свои выкинете, которые в казенное управление перейдут, а движимое и недвижимое на торги пойдет, кредиты-то ваши в Сибирском торговом банке никто не отменял. Банкротом станете, и в лучшем случае будете торговать скобяным товаром в лавке. Устроит вас лавочка со скобяным товаром?

— Я подумаю, что меня устроит.

— Подумайте, подумайте, Павел Лаврентьевич, а теперь пойдемте коньячку выпьем, поужинаем, Анна Матвеевна какой-то особый пирог обещала.

— Пожалуй, я в другом месте поужинаю. До свиданья.

Шаги удалились; тихо, едва слышно, стукнула дверь. Из другой форточки донеслись звуки рояля, и Полозов ясно различил мелодию романса, который ему очень нравился — надо же случиться такому совпадению! Женский тоскующий голос зазвучал сильно и страстно:

Ночи безумные, ночи бессонные, Речи несвязные, взоры усталые… Ночи последним огнем озаренные, Осени мертвой цветы запоздалые…

Он стоял до тех пор, пока невидимая ему певица не допела романс до конца. Услышал еще, что певице громко аплодировали, говорили восторженные слова. Затем шумно стали усаживаться за стол, хлопнули пробки бутылок с шампанским, зазвенели бокалы, Зельманов начал говорить длинный витиеватый тост, и Полозов понял, что больше ему ничего интересного услышать не удастся. Но одного из агентов, то ли Гришу, то ли Мишу, все-таки оставил на веранде — вдруг что-то интересное еще произойдет? Со вторым агентом, то ли Мишей, то ли Гришей, по старым следам, через сад, выбрался на соседнюю улицу, где их дожидалась подвода. Еще не усевшись, отдал приказание:

— К кожемякам. Погоняй живее!

«Пусть даже время рукой беспощадною мне указало, что было в вас ложного… Душевно дама пела, голос приятный, так бы и наслаждался, будь иной случай. А ложное… Ложное мы постараемся исключить, теперь абсолютно ясно, что у Азарова и у Зельманова, вероятно, и у Парфенова, была какая-то договоренность, связанная, скорее всего, с ограблением банка. Может быть, они сами его и устроили, но для чего? Хорошо, что не поторопился и не арестовал Азарова, иначе он отпирался бы до последнего, а про связку с Зельмановым я мог и не догадаться. Сейчас, по крайней мере, ясно, что действовал он не сам по себе, а по разрешению или, может быть, даже по приказу Зельманова, но в последний момент по каким-то причинам все нарушил и сделал по-своему. Да, господа хорошие, скатали вы клубок, змеиное гнездо, да и только, но я распутаю, вот увидите…» Полозов плотнее натянул шапку на уши и передернулся — мороз сердито пощипывал поздних седоков, для которых нынешняя ночь была, если уж не безумной, то бессонной — точно.

Взяли Азарова аккуратно и тихо, без стрельбы и без драки — просунули снизу под дверь железный штырь, прихваченный из подводы, рванули разом, и хилая дверь соскочила с петель. Азаров только и успел, что вскинулся на постели, мутно белея в темноте нижним бельем. Ему дали одеться, в избушке провели обыск, но денег, как и предполагал Полозов, не нашли. С тем и уехали от поселения кожемяков в полицейское управление.

«Осени мертвой цветы запоздалые… Вот теперь и побеседуем, господин Азаров, теперь вы не будете кричать, чтобы я проваливал, и не будете грозить, что в снег зароете. Интересно, Гриша-Миша услышал еще что-нибудь полезное?»

Но Гриша-Миша, простоявший на веранде до полного разъезда гостей, ничего полезного не сообщил, только хитро щурил глаза, морщил веснушчатый нос и посмеивался:

— В постелях они знатно возюкались! Да только, думаю, вам это неинтересно, господин полицмейстер…

— Совершенно верно — неинтересно. Идите, отдыхайте.

«Коммерческий клуб и публичный дом — все в одном гнездышке у Анны Матвеевны, — покачал головой Полозов, удивляясь изобретательности милой, приятной дамы, — подожди, сердечная, я и до тебя доберусь…»

5

Только что выбеленные стены еще дышали запахом свежей известки, в которую не поскупились добавить синьки, и сейчас, когда падали на них косые солнечные лучи через окна, еще не завешанные шторами, стены отсвечивали небесной голубизной. Марфа не удержалась и прикоснулась к стене ладонью. От радости ей хотелось запрыгать, но она себя сдержала и степенно вышла в коридор, где властвовал уже иной запах — там начинали красить полы.

Но любоваться полами было уже некогда — вот-вот могла подъехать Ирина Алексеевна, супруга генерал-губернатора, о чем посыльный известил Марфу еще накануне.

Быстро накинула шубейку и вышла на крыльцо. Экипаж высокой гостьи подъехал в точно назначенное время — без четверти двенадцать. Марфа кинулась, чтобы помочь ей выйти, но Ирина Алексеевна остановила:

— Не надо, голубушка, слава богу, еще своими ногами хожу. Веди, показывай…

Увиденным Ирина Алексеевна осталась очень довольна. Улыбалась, ласково смотрела на Марфу и сообщала, как бы между делом:

— Я недавно письмо от своих знакомых получила. Они в Орловской губернии проживают и собираются в Ярск переезжать. Муж и жена, оба учителями там служили. Я им отписала, что место для них здесь уже есть. Не будешь возражать, примешь?

— Конечно, конечно, приму! Как же не принять! Спаси Бог вас, Ирина Алексеевна!

— Еще одна новость для тебя. Был тут проситель у моего супруга, по своим коммерческим делам, я с ним разговорилась, и пообещал он для нашей школы водопроводные трубы предоставить и… как же он называется, штука такая?.. А, вспомнила! Насос «Ниагара»! Вот как! Своя вода будет и не надо водовозам платить.

— Ирина Алексеевна, даже не знаю, как вас благодарить…

— И не надо, не благодари. Теперь проводи, у меня еще визиты сегодня, успеть надо.

На улице Ирина Алексеевна, прежде чем усесться в свой богатый экипаж, благосклонно погладила Марфу по плечу:

— Голубушка, вы очень меня порадовали. Я, честно сказать, и не ожидала, что вы так скоро развернетесь. Может, у вас какие просьбы будут? Не стесняйтесь, говорите прямо, что в моих силах — все сделаю.

— Да вы и так много для меня сделали, Ирина Алексеевна! О чем же просить? Ваше отношение ко мне выше всяких моих благодарностей, я и сейчас хочу сказать…

— А вот это лишнее, я же сказала — не надо благодарностей. На следующей неделе собираю Попечительный совет и подумала сейчас, что пригласим мы наших уважаемых членов совета не в Общественное собрание, а сюда. И вы все покажете, пусть сами увидят. Так и сделаем, непременно. Ну, до свиданья, голубушка.

— Спаси Бог вас, Ирина Алексеевна!

Проводив супругу генерал-губернатора, Марфа еще долго стояла у крыльца будущей двухклассной школы и, сама того не замечая, улыбалась — редко выпадали в ее жизни такие моменты, когда можно было так сильно, от всей души, радоваться, без оглядки.

Чувство это не покидала ее весь день. И вечером, приехав к Магдалине Венедиктовне, она все еще продолжала радоваться, и голос у нее звенел по-особенному проникновенно и счастливо:

— Что я сейчас расскажу! Что вам расскажу! Магдалина Венедиктовна, слышите меня?!

— Даже если бы я была глухая, все равно бы тебя услышала, ты кричишь, как будто тебя обокрали. Что случилось?

— Приезжала сегодня Ирина Алексеевна…

— Для начала, может быть, ты разденешься, пройдешь в комнату, сядешь. И перестань кричать, я же сказала, что еще не оглохла.

Марфа послушно разделась, прошла в комнату, присела на маленькую табуретку перед креслом Магдалины Венедиктовны и подробно поведала ей обо всех событиях сегодняшнего дня.

— Поздравляю и радуюсь за тебя, Марфуша. Если мне в твоем заведении найдется какая-нибудь посильная служба…

— Да о чем вы говорите! Конечно, найдется! Будете обучать хорошим манерам или спектакли будете играть!

— Я не могу, к сожалению, вспомнить пьесу, где была бы роль старой и вредной старухи, которая всегда и всем недовольна. Кого же я тогда играть буду?

— Магдалина Венедиктовна, вы…

— Только не надо мне льстить и говорить, что я образец совершенства. Я сама себе цену знаю. Лучше расскажу про свою новость, у старухи, как ни странно, тоже есть свои новости, старушечьи… Подай газету, на столике лежит…

Лукавила Магдалина Венедиктовна, потому что глаза у нее поблескивали и свидетельствовали — новость-то приятная, очень даже приятная. На целую полосу под большим заголовком — «Воспоминания театральной знаменитости», была напечатана статья, в конце которой, в скобочках, указывалось, что следует продолжение. Марфа, не откладывая, начала читать, а героиня статьи сетовала: приврал в иных местах господин литератор, присочинил, но в целом вещица получилась довольно занятная и в некотором смысле даже приятная. Глаза ее при этом продолжали поблескивать. Марфа, закончив чтение, от восторга захлопала в ладоши.

— Ты еще «браво!» крикни, — урезонила ее Магдалина Венедиктовна и тут же призналась: — Давно обо мне в газетах не писали, я уже думала, что больше и не напишут, а вот — случилось… Да, совсем забыла, тебе же этот вертлявый господин Кудрявцев деньги велел передать. Прохиндей он все-таки. Деньги на столике лежат, и записка там еще. Что пишет?

Писал господин Кудрявцев мелким бисерным почерком следующее: «Милостивая государыня Марфа Ивановна! Спешу Вам сообщить, что господин Парфенов, как мне стало известно, по всему городу ищет бывшего своего помощника и бывшего служащего Сибирского торгового банка Азарова. И даже, как мне опять же стало известно, обещал выдать солидное вознаграждение тому, кто укажет местонахождение данного Азарова. Мне доподлинно неизвестно, но я почему-то уверен, что Вы знаете это местонахождение. Поэтому из самых лучших побуждений хочу Вас предупредить — опасайтесь господина Парфенова или людей, с ним связанных. Рано или поздно они к Вам явятся. С искренним уважением Христофор Кудрявцев».

«Откуда он только все узнает? — удивлялась Марфа, разрывая записку на мелкие клочки. — Будто и впрямь за версту чужие разговоры слышит…»

Предупреждение Кудрявцева об опасности нисколько не испугало ее, даже не встревожило. Марфа никого сейчас не боялась, в том числе и Парфенова. У нее даже голос не дрогнул, когда она ответила Магдалине Венедиктовне;

— Да с глупостями опять пристает! Просит, чтобы рассказала о порядках в парфеновском доме. А что я могу рассказать? Ничего я не знаю! Кухарке и не положено ничего знать!

6

Снег становился все непролазней, кони выдохлись, не хотели идти, и пришлось спешиться. Дальше поползли, как мухи по осени, едва-едва одолевая заносы, которые все выше и выше поднимали загнутые гребни, наметенные короткими, но сильными метелями. Становилось ясно, что таким ходом они далеко не уйдут, и погоня, продвигающаяся по протоптанному уже следу, рано или поздно, настигнет. Русло речки, несколько раз вильнув, выпрямилось, стало совсем узким, крутые склоны распадка придвинулись, и здесь, в узком створе, снегу было уже так много, что даже ползти но нему стало невозможно.

— Приехали, — тяжело выдохнул Земляницын, бросил повод своего коня и сел в снег, — тут, похоже, нам и крышку захлопнут, и решку наведут.

— Погоди, не помирай, рано еще, — отозвался Жигин, зорко оглядываясь по сторонам, — смотри туда, вправо, видишь?

Земляницын нехотя привстал, повернул голову и выструнился, словно охотничья собака, почуявшая добычу. Разъяснять ему ничего не требовалось. Схватил повод коня и двинулся вперед, грудью буровя снег. Пар над ним стоял, как над кипящим котлом.

Зорким оказался взгляд у Жигина. Сумел урядник разглядеть, что в правой стороне, недалеко от берега, в белизне большого сугроба мутно темнеют продольные полосы. Как он и предполагал, это оказался бык — огромный каменный валун, вздымавшийся из реки. Гладкий, обточенный водой, он не до конца был покрыт снегом, а на обратной его стороне снегу и вовсе намело лишь по колено. Бык до самой своей вершины шел уступами, за которыми можно было надежно укрыться — хоть из пушки стреляй, все равно не достанешь. Жигин сразу же полез по этим уступам наверх. На макушке быка, плюхнувшись на живот, отдышался и огляделся по сторонам. Скоро увидел, что из-за речного поворота, медленно, но упорно продвигаясь по следу, показались конные. Пересчитал — шесть. «Выходит, по два на брата. Крепко мы их проредили, было-то больше десятка. Не зря бревна катали, — Жигин привстал на колени и снял ружье, висевшее у него за спиной, — может, еще и выкрутимся…»

Он не терял надежды. Даже когда выяснилось, что часть шайки уцелела, успев отскочить от летящих сверху бревен, и двинулась в погоню, он все равно не отчаивался. Преследователи шли быстрее, едва не наступая на пятки — кони у них, оказавшись проворнее людей, сохранились все, и каждый теперь имел кроме своего еще и запасного коня. Как ни крути, а складывалось так, что в скором времени убегавших настигнут. И тут, на счастье, оказался на пути каменный бык, укрывший их, как крепостной стеной. Конечно, и здесь долго не просидишь, но все-таки появилась передышка.

Сверху, с макушки быка, Жигин хорошо видел: цепочка конных сначала замедлила ход, а затем и вовсе остановилась. «Из виду потеряли. Ну-ну, разглядывай лучше, а я пока изготовлюсь», — он устроился удобней, широко раскинув ноги, и взвел курок своего ружья.

Конные после короткой остановки снова двинулись вперед. Жигин выждал, подпустил их на выстрел, и эхо гулко, раскатисто отдалось в распадке. Преследователи махом слетели с седел, зарылись в снег. «Эх, промазал, ну, да ладно, зато как вымуштровались, будто в регулярном войске служат…»

В это время снизу, запыхавшись, поднялся Комлев, прилег рядом и сообщил:

— Этот архаровец чего-то сказать хочет, тебя требует.

— С какого квасу его на разговоры потянуло?

— Не знаю, спускайся вниз, сам и спросишь. А я тут покараулю.

Жигин, не торопясь, еще на раз огляделся — преследователи, зарывшись в снег, лежали смирно. Надолго они так прилегли?

— Ты не зевай, во все гляделки смотри, — наказал Жигин, прежде чем сползти с макушки быка.

— Глядь-поглядь, хвать-похвать, привалился, прислонился, оказалось, что женился, как, подружка, тебя звать, а она хохочет — б…, — бормотал ему вслед неунывающий Комлев, — тыра-матыра, разлюли малина, ягодок поели, вовсе охренели! По пупу — стук, а из пупа — пук! Привет-салфет вашей милости!

Сполз Жигин к самой подошве каменного быка, присел на корточки перед варнаком, который сучил ногами и ерзал в снегу, пытаясь сесть. Ухватил его за шиворот, встряхнул, и варнак, усевшись, перестал дергаться.

— Чего звал? — коротко спросил Жигин.

— Жить хочу, — сглотил тугой комок, застрявший в горле, острый кадык на шее дернулся вверх-вниз, и прорезался чистый, отчаянный голос: — не желаю тут помирать!

— А кто тут помирать желает?! — удивился Жигин — Никто не желает, все жить хотят! Говори — для чего звал? Некогда мне разговоры разводить, важнее дела имеются.

А сам между тем внимательнее вгляделся в лицо варнака. Обтесался тот за короткое время. Разбитые губы вспухли и взялись коростой, злобный взгляд исподлобья притух и стал жалобным, недоуменным, как у щенка, которому нечаянно со всего маху наступили на лапу.

— Мне возвращаться к ним никак нельзя, теперь обозлились, со злости и придушат. Столбов нас предупреждал, если кто сбежит или потеряется — смерть. И с вами оставаться, никакой выгоды нет — выберетесь, властям сдадите. Ты мне дай слово, урядник, что отпустишь меня, а я… Я вас выручу!

— Интересно девки пляшут! И как ты нас выручить собираешься?

— Ты слово сначала дай, а после я скажу.

— Да слово-то дать недолго…

— Вот и скажи. Мужик ты, видать, честный, не нарушишь. И мне на душе надежней будет.

— Даю тебе такое слово — отпущу. Теперь ты говори!

— Был я в этих местах, в прошлом годе, старателей, которые с фартом, караулили…

— Грабили, значит.

— Понимай как хочешь… Караулили. За быком, вот тут, недалеко, лабаз стоит. Наш лабаз, мы поставили. А под лабазом лопаты лежат, пилы, топоры, а главное — лыжи, мы до снега собирались здесь караулить, вот и запасли, а ушли раньше, все бросили. Лыжи — не сухари, мыши не съели, только коней оставить придется, там их не протащишь, такая чащоба — не продерешься.

— Не верю я ему, Илья Григорьич, — подал голос Земляницын, слышавший весь разговор, — улизнуть задумал, вот и крутит дырку на пустом месте.

— Если не веришь — проверь, — резонно ответил ему варнак, — целься на ближний ельник, за ним и лабаз увидишь.

Земляницын переглянулся с Жигиным и молча поднялся. Вздернул ружье над головой, как будто собирался плыть, и побрел по снегу, оставляя за собой прямой и глубокий след. Добрел до ельника и скрылся под нижними густыми лапами. Прошло еще немного времени и оттуда глухо, смазанные расстоянием, донеслись звуки частых выстрелов. Простукали, словно палкой провели по забору, и смолкли. И сразу же донесся сверху тревожный голос Комлева:

— Опять пошли! Что делать, урядник?!

— Стреляй! Меня жди!

Резко повернулся к варнаку. Тот сидел, упрятав голову в колени, и глаз не поднимал. Но разбираться с ним было некогда. Жигин бросился по следу Земляницына. Добравшись до ельника, остановился, скрываясь за толстым стволом, перебежал к другому стволу, снова остановился. Держа ружье наготове, выглянул. Настороженным слухом ловил, что за спиной у него стучат выстрелы, значит, Комлев еще на макушке быка и можно какое-то время не опасаться удара сзади. Перебежал к третьему стволу, ельник перед ним чуть расступился и впереди показался лабаз — высокий, на толстых и крепких бревнах. Снег под ним был разворошен, а в снегу кто-то тяжело ворочался, пытаясь подняться, но только приподнимался и сразу падал, издавая глухой, нутряной стон. Вот еще раз упал и перестал шевелиться. «Земляницын!» — беззвучно ахнул Жигин и, забыв об осторожности, кинулся к лабазу, до конца еще не поняв, что здесь только что произошло. Упал рядом с Земляницыным, судорожно оглядываясь во все стороны, отыскивая, кто мог стрелять.

— Там они, под кривой елкой лежали… Не соврал, гаденыш… Верно сказал… Одно утаил… Про лабаз и другие знали, которые тут грабили… Вот они в обход и дунули… Он нас под пули хотел отправить, знал, что придут… Я проверил, лыжи есть… Уходить уже хотел… Будто в бок толкнули… Скосил глаз, а они под кривой елкой… Ждали, когда остальные подтянутся… Бери теперь каторжного — и на лыжи… А гаденыша этого не трогай… Пусть им достанется… В удовольствие с тобой было, Илья Григорьич, не зря я сказал… Прощай…

— Погоди, Земляницын, погоди! Куда тебя? Сейчас рану перевяжем, погоди, рубаху сниму…

— Рубах не хватит… Под вздох, полный заряд картечи… Не мешай, не трогай… Кишки наружу вылезли… Уходи… Молитву еще хочу вспомнить…

Вывернув голову на сторону, Земляницын лежал на животе, зарывшись головой в снег, и поэтому голос у него был глухой, будто доносился из глубокой ямы. С трудом, но доносился, и можно было разобрать каждое слово. Молитву, похоже, он так и не вспомнил. Дернулся в последней судороге и затих. Снег под ним медленно, пятнами, начинал краснеть. Жигин поднял ружье Земляницына, перекинул его на спину и, не оглядываясь, побежал назад к каменному быку.

Варнак, увидев его, сжался, будто усох на глазах, попытался отползти в сторону, но Жигин, не останавливаясь, на ходу, впечатал ему приклад ружья в лоб, и он беззвучно завалился на бок, перестав судорожно сучить ногами. По уступам Жигин взобрался на макушку, плюхнулся рядом с Комлевым, спросил:

— Лезут?

— Полезли, когда палить сзади начали. А когда я стрелять стал, залегли, лежат теперь, как миленькие, снег едят…

— Слушай меня. Стреляем по очереди, по два выстрела. И вниз, что есть духу. Все бросаем, беги за мной и не отставай.

— Куда бежать-то?

— Делай, что сказал! Сам увидишь!

— Пачики-ачики…

— Рот заткни! — прикрикнул Жигин и, прицелившись, первым выстрелил.

Комлев, послушно замолчав, выстрелил следом за ним. Без перерыва они сделали еще по выстрелу и кубарем скатились вниз, рывком достигли лабаза и там, в разворошенном снегу, отыскали деревянные лыжи, всунули ноги в проушины из сыромятных ремней и двинулись в глубь еловой чащобы. Снег хорошо держал их на широких лыжах, и шли быстро, не оглядываясь назад и не переговариваясь. Комлев молчал и ни о чем не спрашивал.

7

К вечеру они полностью выдохлись, стали падать и в конце концов, измотанные до края, остановились в неглубокой ложбине, окруженной непроницаемо-темным ельником. Кое-как, наломав руками сушняка, развели костер и рухнули без сил прямо в снег, даже не нарезав и не постелив лапника. Договорились, что спать будут по очереди, но Жигин не мог заснуть и уступил право спать Комлеву. Но и тот скоро пожаловался, что в глаза ему будто песка насыпали, и он даже закрыть их не может. Лежали, смотрели в низкое небо, по которому медленно поднималась луна, молчали, перебирая в памяти события последних дней, и оба до конца не верили, что им удалось выскочить из смертельного капкана, в который они так неожиданно угодили.

Жигин вспоминал и жалел Земляницына, который, по сути, спас их с Комлевым, а сам оберечься не смог. Вот ведь как случается в жизни: еще недавно смотрел на урядника, приехавшего на прииск, с подозрением, а незадолго до кончины сказал, что с ним и помирать в удовольствие. «Закончится эта свистопляска, надо будет съездить и тело забрать, похоронить как полагается. Даже снегом засыпать не успели…» — Жигин вздохнул и повернулся, подставляя спину к костру; снег — не перина, шел от него ощутимый холод.

— Слышь, урядник, а ты в детстве, когда маленький был, чего тебе больше всего иметь хотелось?

— Да откуда ж я помню! Нашел, чего спросить! Пряников, наверно, хотелось. У нас в деревне сладостей не было, только с ярмарки привозили. Редко, когда привезут, зато целый праздник. А с чего ты спросил?

— Сам не знаю. На память пришло, прямо сейчас, ни раньше, ни позже. Может, к смерти? Говорят, перед смертью человек всю прошлую жизнь вспоминает.

— Не знаю, я еще не помирал. И нечего про смерть разговаривать! Спи давай, сил надо набираться.

— Да говорю же — не могу уснуть! А в глазах — домик наш над речкой, лужайка перед ним, и я бегаю в пестренькой рубашке, а поясок у меня красный. Мимо народ на богомолье идет, недалеко от нашей деревни монастырь стоял, и каждый год летом богомолье большое. И вот идут, идут, все больше калечные, убогие, иных на тележках тащат. А я сказок от бабки наслушался, и ничего мне так не хотелось, как живую воду иметь. Было бы, думал, у меня ведерко такой воды, ходил бы я с этим ведерком и поил бы всех. Напоил — человек на ноги встал, напоил — он и выздоровел. И еще мертвых бы всех оживлял, чтобы над ними не плакали.

— Как же ты с такими желаниями до каторги докатился?

— Да как, обыкновенно. В детстве у нас одни желания, а подросли — они уже другие. Так и у меня случилось…

— Это ты сейчас новую байку мне рассказывать станешь? Лучше не рассказывай, помолчи, не хочу я твои байки слушать!

— Нет, урядник, это не байка, в этот раз — подлинная история. Ты же спрашивал, почему до каторги докатился, вот я и рассказываю. Дожил я до двадцати лет c пьяницей-отцом, который деревенским сапожником был и по хмельному делу деревянными колодками нас с матушкой лупил. Матушка раньше времени в могилу сошла, а я живучий был, терпел да злости набирался. И столько ее насобирал, что она изнутри стала меня, как огонь, жечь. Отец тем временем совсем свихнулся, молодую жену в дом привел. Хотя какая молодая — перестарок, и всем недовольная по этой причине. Глядя на папашу, стала меня шпынять, невзлюбила с первого дня. А еще придумала, чтобы я ей руку целовал и прощенье просил. Тут уж я не подчинился. Тогда отец лапу схватил сапожную, колодка ему легкой показалась. Да только один раз успел ударить, я в дверь выскочил, в сени, а из сеней обратно с топором вернулся… Хороший был у нас топор, острый, и топорище ловкое, гладкое… А после руки вымыл, чистую рубаху надел, деньги, какие в доме были, сунул в карман и ушел в чисто поле. Там и друзей встретил, погулял, поразбойничал с ними почти два годика, всякого ума-разума набрался, да только прихлопнули нас власти, следствие навели и узнали, что я еще, кроме прочего, отца с мачехой зарубил. Сложили все мои грехи в один мешок и отправили сначала в тюремный замок, а после, по этапу, в Сибирь, на каторгу. Да только не понравилось мне там, дождался очередной весны и ушел кукушку слушать. Долго ходил, все слушал, да заслушался, видно, поймали. Сроку добавили и снова по этапу отправили, а опять сбежал. Дальше рассказывать не буду, дальше, урядник, ты сам знаешь…

Жигин молчал и даже не знал, что сказать.

— А байки сочинять, — продолжил Комлев, — это у меня страсть такая. Сам не знаю, откуда так складно получается. Рассказываю и сам верю, будто со мной это случилось. Людям нравится, на каторге я за свои байки в почете пребывал, мне даже майданщик особую долю всегда выделял, за просто так, из уважения. Что молчишь, урядник? Спишь?

— Нет, не сплю, слушаю.

— А сегодня себя в детстве вспомнил, как я хотел живую воду заиметь, чтобы всех вылечить… Зачем вспомнил? Не скажешь, урядник?

— Если бы знал, сказал. Не знаю я…

— Вот и я не знаю.

Больше они не разговаривали, лежали молча, каждый наедине со своими думами, и даже не заметили, как, забыв про очередность, разом уснули.

Проснулись, окоченевшие, у потухшего костра, тоже разом. Вскочили, наломали сушняка, подживили огонь. Обогрелись и встали на лыжи. Шли, не теряя направления, на восток, где светлела, истаивая, предрассветная синева.

На длинный, утомительный переход ушел весь день. И лишь к вечеру, заметив санные следы, выбрались они на поскотину маленькой, в десятка три дворов, таежной деревушки. Жигин огляделся и повеселел:

— Да я, кажется, тут бывал. Верно! Давно, правда, года три назад. Старостой здесь у них старик, позабыл, как зовут… Избу помню, крайняя…

К крайне избе они и пришли. Воткнули лыжи в снег и взобрались, с трудом поднимая одеревеневшие ноги, на невысокое крыльцо. На стук вышел сам хозяин — высокий, седобородый старик. Увидев его, Жигин сразу вспомнил:

— Кузьма Егорыч! Доброго тебе здоровья! Помнишь меня? Урядник Жигин! Приезжал я к вам, на постой у тебя останавливался.

— А чего же не помнить, — добродушно отозвался старик, — казенные люди к нам не каждый год ездят. Помню я тебя, Илья Григорьич. Проходи.

В избе их встретило живое тепло. Скинув одежду, они прилипли к жарко натопленной печке. Хозяйка, такая же высокая и седая, как супруг, молча принялась собирать на стол. Кузьма Егорыч с любопытством поглядывал на неожиданных гостей — очень уж они были заморенными, но расспрашивать не торопился. Когда отогрелись и сели за стол, Жигин сам сказал:

— В переплет мы попали, Кузьма Егорыч. Два дня снег месили, ни крошки во рту не держали. А главное — на Первый прииск нам попасть требуется, подвода нужна.

Комлев с удивлением покосился на него — какой прииск, неужели урядник не понимает, что там их стреножат за милую душу? Или сразу прибьют, даже руки заворачивать не станут! Но Жигин, не обращая на него внимания, вел разговор дальше, Кузьма Егорыч слушал и кивал седой головой.

Уговаривать его не потребовалось. Староста к казенным людям, которые не каждый год появлялись в глухой деревушке, относился с должным уважением. Рано утром, когда Жигин и Комлев, выспавшись, отдохнув и плотно позавтракав на дорогу, вышли из избы, их уже ожидала подвода с возницей.

— Ангела-хранителя на дорогу, — сказал на прощание Кузьма Егорыч. — Если еще заглянете, Илья Григорьич, всегда рады будем.

— Спасибо тебе. Посматривай здесь, лихие люди могут забрести ненароком.

— Присмотрю, — пообещал староста, — трогай, Кондрат. Как доставишь Илью Григорьича на прииск, сразу домой вертайся, нигде не задерживайся. Слышишь меня?

— Да слышу, Кузьма Егорыч, — крепкий молодой мужик с черной, как воронье крыло, бородой, оглянулся, проверяя — уселись ли седоки, и весело хлопнул вожжами: — Поехали с орехами!

И еще почти целый день ушел на дорогу до прииска. Подъезжали к нему уже в лучах закатного солнца, когда вся округа окрасилась в розовый цвет.

— Ты, Кондрат, останови здесь, мы дальше пешком пройдемся.

— Да чего же посреди дороги высаживать, Илья Григорьич? — удивился возница — Подкачу прямо к конторе.

— Здесь останови, — приказал Жигин, — а сам домой возвращайся. Не забоишься на ночь глядя?

— Воля ваша, Илья Григорьич, а бояться мне нечего — дорога знакомая, да и луна взойдет, светло станет.

Кондрат остановился, высадил седоков и, развернув коня, уехал. Жигин и Комлев остались вдвоем на пустой дороге.

— И куда мы теперь, урядник? Сразу Савочкину с Расторгуевым сдадимся или поужинаем для храбрости? Но кто кормить будет?

— Дед пихто и бабка нихто, вот они и накормят. Только ты мечи пореже и блины в масло через раз макай. Понял?

— От блинов я бы не отказался, забыл уже, какие они на вкус. Где кормить-то будут?

— Ступай за мной. И ружье изготовь, на всякий случай. В контору идем, а там — как получится…

И скорым, даже стремительным, шагом, не озираясь по сторонам, Жигин направился прямиком к конторе прииска. Злая решимость вела его, и он не собирался сворачивать в сторону.

8

В зимнее время, когда всякая жизнь на прииске почти полностью замирала, немногочисленные служащие в конторе особым рвением в работе не отличались. Появлялись утром, досиживали до обеда, неторопливо перебирая бумажки и ведя скучные разговоры, а после обеда дружно вставали из-за своих столов и отправлялись домой. Так было издавна заведено, и управляющий Савочкин не пытался призвать своих подчиненных к порядку, понимал, что дело это бесполезное: даже если останутся служащие на своих местах, трудиться они все равно не будут, хуже того — от скуки еще начнут в карты играть. Зима — вольное время для старательского промысла, оно для того и отпущено, чтобы набраться сил. Вот грянут теплые дни, тогда уж ни сна, ни отдыха…

Сам управляющий Савочкин про летние дни не думал, да и вообще в последние два месяца не думал и о самом прииске. Своими суматошными делами занимался, которые захлестнули его с головой. Не до прииска ему было. Но на службу приходил исправно и досиживал, как правило, до позднего вечера, оставаясь зачастую в конторе в полном одиночестве или в компании с Тимофеем.

Вот и в этот вечер сидел за своим столом в кабинете, и когда услышал в коридоре шаги, даже не обратил внимания, посчитав, что это вернулся Тимофей, который обычно проверял печи, прежде чем закрыть контору. По этой же причине и на легкий скрип двери в свой кабинет даже головы не поднял, только спросил:

— Чего тебе?

Не услышав ответа, поднял голову и обомлел — стоял перед ним урядник Жигин, держал ружье на руке, согнутой в локте, а за спиной у него маячил какой-то оборванец, худой, как жердь, и очень веселый — скалился, показывая крепкие зубы. Урядник молчал, смотрел из-под прищуренных бровей на управляющего, а Савочкину от неожиданности показалось, что прицеливается, и тогда он медленно, бесшумно начал сползать со своего кресла, собираясь нырнуть под стол.

— Сиди и не трюхайся! — осадил его Жигин, — а руки на стол клади. Комлев, вяжи его.

Радостный Комлев, продолжая скалиться, весело затянул руки Савочкина крепким узлом веревки, которую прихватил по дороге из чьих-то пустых саней, стоявших у конторы. Взглядом Жигин наткнулся на железный сейф, приказал:

— Ключи у него забери.

Комлев сноровисто обыскал карманы Савочкина и положил на стол клетчатый носовой платок, связку ключей и кожаный кошелек.

— Теперь вытаскивай его и сади в угол. Стулья убери подальше.

Савочкин, не издав ни звука, оказался в углу и сидел теперь, нелепо и широко раздвинув ноги, смотрел поочередно то на Жигина, то на Комлева, и глаза его становились все больше.

В это самое время стукнула дверь на первом этаже, заскрипела лестница — кто-то поднимался наверх. Комлев неслышно скользнул через кабинет и осторожно выглянул, прижал палец к губам, давая знак — тихо, и отставил ружье в сторону, прислонив его к стене. Шаги приближались, и когда они поравнялись с дверями в кабинет, Комлев вымахнул в коридор и через мгновение забросил Тимофея, успевшего только ойкнуть.

Определенно не везло Тимофею в последнее время, одна беда догоняла другую, и он уже готов был поверить, что на него навели порчу. А как иначе объяснить, что кидает его из огня да в полымя едва ли не каждый день? Послушно дал себя связать и сел в угол, напротив начальника. Лицо у него было таким отрешенным, словно его уже положили в гроб.

Жигин опустил ружье, вышел в коридор, поманив за собой Комлева. Отвел подальше от двери кабинета, прошептал:

— Дверь за мной запри, свет не зажигай. И приглядывай за ними, если говорить начнут — слушай. Сам молчи, пусть в неведении остаются — откуда мы взялись… Я сейчас еще в одно место наведаюсь, вернусь, стукну три раза, тогда откроешь, только на мой голос откроешь.

Низкие избенки прииска, занесенные снегом, казались в наступающих потемках еще ниже и незаметней. Кривые переулки были безлюдны, словно все поселение вымерло, и даже собаки не тявкали. И лишь редкие окна, в которых мигал желтый свет, свидетельствовали, что жизнь здесь есть, только ушла в тепло, под защиту бревенчатых стен.

Светились окна и в добротном домике Катерины. Перед калиткой Жигин остановился и огляделся, проверяя — нет ли какой опасности? Постоял, прислушался к глухой тишине, снял ружье, положил ствол на руку, согнутую в локте, и пошел мелким, скользящим шагом, чтобы не скрипел снег, к крыльцу. На крыльце снова остановился, перегнулся через перила и заглянул в окно.

Сквозь узкую щель между цветастой занавеской и косяком увидел, что хозяйка одна сидит за столом перед лампой, на коленях у нее какие-то тряпки, и она быстро, ловко их сшивает. Рука с железным наперстком на указательном пальце поднималась и опускалась — равномерно, без остановки. «Нарожала бы ребятишек косой десяток и шила бы им одежку, а она вон каким делом занялась — по ночам уголовный элемент принимает… И дурой не назовешь, даже разумной показалась. Ну, встречай, Катерина, гостя. Не звала, я сам пришел, без приглашения», — Жигин негромко, чтобы не испугать, постучал в окно и успел еще увидеть в узкую щель, что Катерина отложила шитье и нехотя, словно через силу, поднялась с табуретки. Скоро она вышла в сени, спросила:

— Кто там?

— Постоялец твой, Катерина, пустишь? Урядник Жигин. Открывай!

Звякнула железная защелка, и Катерина, голосом, совершенно не испуганным и даже не удивленным, пригласила:

— Проходи, Илья Григорьевич.

Войдя в дом, Жигин первым делом снял лампу со стола, заглянул в горницу, на полати, и даже, выйдя в сени, в кладовку, где скрывался в памятную ночь. Катерина, сложив руки на высокой груди, стояла у печки и молча наблюдала за ним. Когда он вернулся из кладовки и поставил лампу на прежнее место, она, все так же молча, открыла заслонку в печке, взяла ухват и достала чугунок. Не суетясь, а размеренно и ловко, как сшивала тряпки, принялась собирать на стол. Собрала и повела полной рукой:

— Пожалуйте, отведайте, что Бог послал. Знала бы, что придете, больше бы приготовила.

— Не ждала, значит, а я ведь обещал, что вернусь, и еще, помнится, обещал, что разговор у меня к тебе будет. Обрадовалась, наверно, что Расторгуев урядника Жигина в плен взял? Признайся честно, Катерина, на душе легче станет.

— Признаюсь или не признаюсь, а на душе легче все равно не станет. Ты кушай, Илья Григорьевич, осунулся за эти дни, глаза, и те ввалились, как у хворого. Кушай, а я пока подумаю, чего тебе рассказывать буду.

— Ну, думай, — согласился Жигин и взял ложку. Он, действительно, крепко проголодался, и каша с крупными кусками мяса, напревшая в печи, так дразнила его, что он сглатывал слюну. А на вкус она оказалась и вовсе отличной. Катерина, увидев, что он опростал чашку, предложила еще подложить, но Жигин отказался — не для того же он сюда явился, чтобы кашу с мясом жевать!

Отодвинул пустую чашку и ложку положил в нее — наелся. Поднял взгляд на Катерину, спросил:

— Гостей ждешь?

— Да кто же их знает, Илья Григорьевич, они мне не докладывают, когда явятся. Могут прийти, а могут и не прийти.

— Слушай, Катерина, давай начистоту. Будешь говорить? Если не будешь, я тебя сейчас арестую и в подвал посажу. Полное право имею.

Катерина встрепенулась, глаза у нее блеснули, и она быстро направилась в горницу.

— Куда? — остановил ее Жигин.

— Собираться, раз под арест посадишь. Какой-никакой узелок хочу с собой взять.

— А говорить не желаешь?

— Я лучше в подвале посижу, там мне спокойней будет.

Так ничего Жигин и не добился от упорной хозяйки уютного домика. Оставлять ее здесь было теперь опасно — доложит, что урядник в гости наведывался. Лучше с собой забрать. Если Расторгуев сюда явится, пусть голову поломает, куда она делась. Решив так, он терпеливо дождался, когда Катерина соберет свой узелок, велел еще, чтобы она прихватила чугунок с оставшейся кашей и подала ему замок от домика. Сам потушил лампу и, выйдя на крыльцо, собственноручно запер замок, а ключ положил себе в карман.

По дороге спросил у Катерины:

— Кто из стражников здесь ближе живет?

— А вот, — показала Катерина на избу, в которой едва различимо светилось лишь одно окно, — тут и проживает.

Жигин долго стучался в дверь, ему долго не открывали, наконец вышел заспанный мужик в накинутом на плечи полушубке, сердито поинтересовался — кого нелегкая принесла?

— Служба твоя явилась! Не узнаешь? Урядник Жигин. Подымай всех — и мигом в контору. Тревога.

Повернулся и пошел, даже не оглянувшись. Катерина молча шла рядом, и до конторы прииска они добрались не разговаривая.

Комлев со свечкой в руке открыл дверь на условный стук, увидел, кого привел урядник, и дурашливо изогнулся, изображая поклон:

— Привет-салфет вашей милости!

9

По кривой дороге прямиком не ездят.

Павел Лаврентьевич Парфенов часто повторял эту пословицу и всегда прищуривался, поглядывая на собеседника, желал проверить — согласен тот с таким утверждением или не согласен. Если видел, что собеседник не согласен и думает иначе, терял к нему всякий интерес и общих дел старался не вести. Сам же был убежден: огромное дело, которое находилось в его руках, без ловкости и хитрости, без обмана, содержать в порядке просто-напросто невозможно. Понимание этого простого и ясного, как он считал, убеждения пришло к нему с годами, и он в своих выводах ни разу не усомнился.

Произнес он эту пословицу и в тот давний теперь уже день, когда беседовал с Сергеем Львовичем Зельмановым.

— Как? Как вы сказали, Павел Лаврентьевич? По кривой дороге прямиком не ездят? Отличная мысль! Дорога, она и есть дорога: там поворот, там ухаб, там лужа разлилась — как же прямиком проехать?! Вилять приходится!

Беседовали они возле гостиницы «Эрмитаж», где только что отобедали в ресторане и прохаживались после обеда под кронами высоких тополей, которые выкинули недавно ослепительно яркую листву и бросали на тротуар длинные тени. День стоял уже по-летнему жаркий, но жара не изнуряла, а наоборот, после долгой зимы казалась приятной и даже радостной.

Разговор также складывался приятно. И Павел Лаврентьевич, и Сергей Львович прекрасно понимали друг друга, потому что каждый хорошо знал — что ему хотелось бы услышать от собеседника.

И услышали.

Зельманов от Парфенова услышал следующее: нужен большой кредит. Очень большой, И нужен для дела грандиозного, какого ни в Ярске, ни в окрестностях никогда не было. Некоторое время назад на землях, которые были арендованы у казны еще Парфеновым-старшим, горные инженеры, которых Парфенов-младший пригласил из Петербурга в частном порядке, проводя изыскания на предмет расширения золотодобычи, неожиданно наткнулись на месторождение медной руды — огромное месторождение. Когда Павел Лаврентьевич узнал об этом, он в прямом смысле возликовал. Дух захватило от будущей прибыли, которую можно грести лопатой. Если сохранить прииски и добавить к ним медную руду — это такой Клондайк, какой американцам даже и не снился. Но как добраться до глухомани? Долго разговаривал с горными инженерами, и они выдали единственно верный ответ: нужна, хотя бы одноколейная, железная дорога. Тогда доставлять грузы и вывозить руду можно без особых хлопот. Но построить дорогу — это не шурф киркой и лопатами прокопать. Нужны изыскания, нужен проект, нужны, в конце концов, в неимоверном количестве деньги. А еще — прошения, согласования, ходатайства и высокие, разрешительные резолюции, которые необходимо получить в Петербурге. А сколько времени придется потратить на это получение — неизвестно… Может, год, может, два, а может, и все три… Павла Лаврентьевича столь долгий срок никак не устраивал. И он решил все делать сразу. Нанял, опять же в частном порядке, изыскательскую партию, которая провела нужные работы, и он получил на руки проект строительства одноколейной дороги. Одновременно отвез в Петербург внушительную взятку для своего надежного человека в министерстве торговли и промышленности, и тот заверил: начинайте работы, Павел Лаврентьевич, разворачивайтесь во всю ширь и мощь, а необходимые бумаги и разрешения мы задним числом оформим и подпишем, потому что время дорого, и кто первым место займет, тому и шампанского подадут, чтобы выпил. Денег в это время Павел Лаврентьевич не жалел, а их требовалось все больше и больше. Изыскания, проекты — все влетало в круглую копеечку. Крупно пришлось поиздержаться. А на очереди стояли уже новые траты — закупать оборудование, механизмы, везти их из-за Урала до ярской глухомани, нанимать сотни людей на работы, платить им жалованье — да всего и не перечислить. Абсолютно ясно при таком раскладе, что своими средствами не обойтись. Нужен кредит.

Услышал Парфенов во время долгой, уже не первой, беседы и ответ Зельманова: дело большое и заманчивое, банк может в него вложиться, но нужны гарантии. В любом коммерческом предприятии всегда есть риск, и банк должен себя обезопасить. Что может выставить Павел Лаврентьевич в качестве залога? И, не дожидаясь ответа, Зельманов сам и предложил: банк готов взять в качестве такого залога готовый проект одноколейной железной дороги и результаты геологической разведки месторождения медной руды. Так и сказал, дословно, будто сам вел разговоры с горными инженерами.

Павел Лаврентьевич согласился, потому что иного выхода у него не имелось. Кредит был получен, а все документы и бумаги, касающиеся проекта, изысканий и результатов геологической разведки, перекочевали, согласно описи, в Сибирский торговый банк, где и легли на сохранение в отдельный несгораемый сейф.

Но вскоре посыпалось, как из дырявого мешка: ограбление в банке, исчезновение денег, предназначенных для приисков, а самое главное — в тот же день, когда царили шум, беготня и неразбериха, несгораемый сейф оказался открытым и абсолютно пустым. Даже завалящей паршивенькой бумажонки не осталось на толстых металлических полках, выкрашенных в серый цвет.

В банк Павел Лаврентьевич прибыл, как только узнал о случившемся, вбежал в кабинет к Зельманову, тот, ни слова не говоря, быстро провел его в дальнюю комнату и показал настежь распахнутый сейф:

— Азаров, мерзавец, ключ и доступ только у него имелся. Полиции будем говорить?

— А что мы скажем? Что здесь хранились…

— Совершенно верно! Иного, Павел Лаврентьевич, я от вас не ожидал. Не зря вы его выгнали, не зря, а вот проглядел…

— И теперь его, конечно, нигде нет…

— Проверили уже — нет. Придется, Павел Лаврентьевич, вам самому поисками заниматься, в собственных, так сказать, интересах. Я, как вам известно, в банке не единоличный хозяин, и с меня спросят — где залог, где оплата по процентам, много еще чего спросить могут. И что мне отвечать прикажете?

Вопрос Зельманова остался без ответа. Да и что мог сказать ему Павел Лаврентьевич? Он повернулся и пошел прочь.

В тот же день нанял нужных людей, услугами которых не раз пользовался, выдал им щедрый аванс и выставил одно-единственное требование — найти Азарова.

Но Азаров как в воду канул.

Или под землю провалился.

Дни бежали один за другим, а никакого следа, никакого слуха, который указал бы, где скрывается банковский служащий, не появилось.

А Зельманов между тем, выждав лишь малый срок, принялся давить, напоминая всякий раз заново, о залоге, о кредите, об оплате процентов и о том, что больше ждать он не может. А в последний раз, когда они беседовали в уютном домике Анны Матвеевны Клюквиной, и вовсе высказался определенно, закончив разговор прямой угрозой.

Метался Павел Лаврентьевич, ни в чем не находя опоры, и чем больше метался, тем ощутимей уходила у него земля из-под ног.

Тем временем где-то далеко, за тысячи верст от Ярска, в разных городах, в Петербурге, в Нижнем Новгороде, в Москве и даже в Варшаве, грузились в вагоны заказанные грузы и скоро должны были отправиться по указанному адресу. И был тот адресат во всех случаях один — Ярск, господину Парфенову.

Деньги же за все эти грузы полностью еще не оплачены, Азаров скрылся, известия из столичного министерства — хуже не бывает, а Зельманов стоит над душой и торопит, не оставляя времени на раздумья.

«Будто труха в руках рассыпается, — досадовал Павел Лаврентьевич, сидя за своим большим столом, навалившись грудью на столешницу и положив голову на сжатые кулаки. — Теперь ни на кого нет надежды, только на самого себя, да на золото с Первого прииска. Вывозить его надо, срочно вывозить, только не в лабораторию, там на него Зельманов сразу лапу наложит. В другое место надо вывозить. Вывезу, а там погляжу… Неужели кривую дорожку не найду, чтобы лужу объехать?!»

Долго сидел Павел Лаврентьевич, не меняя позы, не шевелясь, и вдруг вскинулся, ударил сразу двумя кулаками по столу, протяжно выговорил:

— Найду-у-у-у…

И сразу же принял решение — ехать на Первый прииск. Не откладывая, завтра, с утра пораньше. И уехать нужно незаметно, тихо, никого об этом не извещая, и так, чтобы никто не знал, куда именно он уехал.

«На прииске и решу, — думал Павел Лаврентьевич, — там и ясно станет — в какую сторону плясать. А заодно и Савочкина проверю, нутром чую, что хитрить стал, сукин сын…»

Исполнение принятых решений он никогда не откладывал — даже на самый короткий срок. Если решил, сразу же и начинал действовать. Приказал, чтобы утром стояла у крыльца добрая гончая тройка, а затем призвал Диомида и объявил ему:

— Завтра со мной на Первый прииск поедешь. Только никому про это не говори. Молчи.

Диомид переступил с ноги на ногу, помял в руках шапку, вздохнул.

— Чего пыхтишь? — спросил Павел Лаврентьевич. Ехать не хочешь?

— Да ехать-то — куда угодно. Собраться недолго, вот и шапка при мне. Ванюшку боязно оставлять, мамка у него опять загуляла…

— Ну, и бери его с собой, пусть прокатится. Места много не займет. За кучера сам будешь.

— Да со всем нашим удовольствием! Спасибо, Павел Лаврентьевич, спасибо! Завтра мы…

— Ладно, ладно, ступай.

Широко, во весь рот улыбаясь, Диомид ушел довольным.

Ранним утром, когда еще и не рассвело, они выехали на Первый прииск.

10

У него было столько имен, фамилий и выдуманных биографий, что временами ему казалось: он прожил десятки жизней. И каждая из них складывалась не из дней, недель и месяцев, а из одного мгновения, которое всегда проскакивало по смертельно опасному лезвию, острому, как старательно наточенная бритва у хорошего цирюльника. Всегда чувствовал это лезвие, его щекочущий холодок, и кровь вскипала, словно бурлил на жарком огне крутой кипяток.

Если бы он лишился этого ощущения, если бы вошла жизнь, всего-навсего одна-единственная, в нормальное русло, когда текут неторопливо дни, недели и месяцы, наполненные привычными, одними и теми же заботами и хлопотами, изрядно надоевшими, он бы наверняка в такой пресной жизни разочаровался и прекратил бы ее, как абсолютно ненужную, револьверным выстрелом.

Он так думал, и это не было бравадой. А думать так начал с тех пор, когда студент юридического факультета столичного, Санкт-Петербургского, университета пришел в суд присяжных, чтобы собрать материалы для своей будущей работы, которую он задумал написать, надеясь указать на недостатки современной судебной системы и, конечно, прославиться. Надлежащие в таком случае бумаги были отправлены заранее, разрешение получено, и поэтому встретили его в суде без особых формальностей, даже дружески, хотя и с легкой снисходительностью. Секретарь суда Петр Афанасьевич Погребинский, заботам которого поручили молодого коллегу, отличался мягким характером, тихим голосом и одной неприятной физиологической особенностью — у него постоянно потели руки. Прежде чем поздороваться, он вытирал ладонь о брюки, чуть ниже кармана, и штанина в этом месте всегда украшалась большим лоснящимся пятном. А сзади брюки были вышорканы о казенное кресло до непонятного цвета и тоже лоснились. Иной раз, когда молодой студент глядел на Погребинского, ему казалось, что от секретаря несет неприятным запахом, хотя это было уже явным преувеличением. Но скукой, невыносимой и тягучей, как принято говорить, смертельной, от него наносило очень даже изрядно. Погребинский вежливо подавал потную руку молодому коллеге при встречах, тоскливо говорил о погоде, которая была за окном, исправно выносил из архива папки со старыми делами, подолгу, часами, пил чай, громко звякая ложечкой, и совершенно точно можно предположить, что знать не знал и думать не думал мелкий судебный чиновник об одном обстоятельстве: видом своим, поведением и даже тихим, скучным голосом определял он в это время будущую судьбу студента юридического факультета. Понимать начинал студент: известность и слава Плевако и Кони достаются лишь единицам, остальным же, огромному большинству — просиживанье штанов, бумажная пыль и монотонная, как петербургский дождь осенью, служба со скудным жалованьем.

Он себе такого будущего не желал.

Он в это время запоем читал Фридриха Ницше и подчеркивал карандашом на книжных страницах яркие и неожиданные мысли, пьянившие его, как вино. «И если тот, кто живет среди людей, не хочет умереть от жажды, он должен научиться пить из всех стаканов, и кто хочет остаться чистым, оставаясь среди людей, должен уметь мыться и грязной водой». «Надо учиться любить себя — любовью здоровой и святой, чтобы оставаться верным себе и не терять себя». «В том и божественность, что есть боги, но нет никакого Бога».

Все это было так неожиданно, так будоражило, словно он, действительно, пил вино. Нет, пожалуй, неверно — опьянение от вина быстро проходит, сменяясь похмельем, а вот вычитанные мысли не проходили, они оставались с ним и не давали покоя, требуя не только восхищения ими, но и превращения в реальные дела. К таким делам он и стал готовиться, штудируя, так же старательно, как и труды Ницше, прошлые уголовные преступления, совершенные другими людьми. Удивлялся людской изобретательности, видел допущенные этими людьми просчеты, закончившиеся судебным приговором и суровым наказанием, и придумывал, как этих просчетов можно было бы избежать. Словно оживлял старые преступления, описания которых сохранились на пыльных бумажных страницах, изменял их по-своему, и они у него всегда оставались без наказания.

Терпения для завершения задуманной работы у студента юридического факультета не хватило — накануне выпуска он оставил университет, объявил знакомым, что желает заниматься коммерцией, и уехал в понизовье Волги на рыбные промыслы. Там и обозначил первый свой след, обманув двух крупных рыботорговцев, всучив им фальшивые векселя. Расследование этой истории закончилось для полиции надутым пузырем, который достают из рыбы вместе с требухой: оболочка имеется, а внутри — пусто.

Тогда, отправляясь на рыбные промыслы, он впервые купил фальшивый паспорт и в первый, но не в последний раз поменял свою фамилию, имя и отчество. Был такой студент — Максим Петрович Болдырев, и канул бесследно. Объявился вместо него некто Подобедов Ефим Макарович. И покатилось колесо, без задержки, не виляя, как катится оно по крутому уклону твердой, утоптанной дороги, на которой нет ни ям, ни ухабов. Максим Болдырев, вчерашний студент, когда-то запоем читавший Ницше, теперь редко брал в руки книги — они были ему без надобности. Он придумывал свою, новую философию, и она складывалась просто и ясно, не отягощенная долгими разглагольствованиями: мне, Максиму Болдыреву, позволено осуществлять все, что я задумал, а люди вокруг меня — это инструмент, необходимый для работы, как лопата или топор. Их можно сломать, можно заменить, можно купить новые — неважно, лишь бы они всегда были под рукой.

Деньги не имели над ним власти. К ним он тоже относился, как к инструменту. Иное ценил — азарт, от которого вскипает кровь, и полное, абсолютное счастье, когда дерзкий замысел, казалось бы, неосуществимый, завершался полной победой. Его личной победой. Значились на счету Максима Болдырева и финансовые аферы, и ограбления, и кражи, и, конечно, убийства, без которых иной замысел осуществить было просто-напросто невозможно. Убивал, словно менял инструмент, не по причине ненависти или злости, а по мере необходимости. Как по мере необходимости набирался нужных знаний и умений: стал отличным наездником, стрелял без промаха, умел уходить от погони хоть в городе, хоть в лесу и всегда гордился перед самим собой, что мог этому научиться.

Дорога в сибирский Ярск началась для него с Нижегородской ярмарки, где он, представляясь владельцем конного завода, познакомился с Сергеем Львовичем Зельмановым. Познакомился без всякой цели, просто посчитал, что знакомство с таким денежным мешком не будет лишним. Появлялся с ним на деловых обедах, расспрашивал о Сибири, выражал желание побывать в далеком краю и совершенно неожиданно получил от Зельманова приглашение — приезжайте.

Раздумывал недолго. Приехал в Ярск, и здесь, когда огляделся, захватила его без остатка столь масштабная идея, что поначалу даже закружилась голова — завладеть Парфеновскими приисками. Но осуществить такое громоздкое предприятие в одиночку было невозможно, и тогда он решил действовать напролом — поделился своей идеей с Зельмановым, рассудив, что в случае отказа успеет сбежать из Ярска. Но бежать не потребовалось — Зельманов согласился. Больше года готовились они к осуществлению задуманного предприятия, расставляя ловушки, натягивая невидимые петли и набирая надежных людей. Все было рассчитано и на десятки раз продумано. В последний момент Болдырев вызвал Губатова, своего надежного и проверенного подельника, и объявился вместе с ним в гостинице «Эрмитаж» уже в качестве агента страхового общества «Якорь».

Все шло по задуманному плану, даже гибель Губатова не сорвала этот план — ну, что поделаешь, сломался черенок у лопаты, придется заменить. Убрался на тот свет любитель чтения брачных объявлений, значит, судьба у него такая.

Но и в страшном сне не могло присниться, что окажется под угрозой все предприятие из-за сельского урядника, ничтожной мошки, которая смогла укусить так чувствительно, что укус не дает покоя, болит и ноет, доводя до приступов ярости.

Вскочил Столбов-Расторгуев с деревянной лавки, распахнул пинком дверь и выскочил из зимовья, обтер лицо сухим, колючим снегом, дождался, когда он растает, и размазал ладонью холодные капли, ощущая, как горит кожа. Выскочил он из зимовья в одной рубахе, продрог, а невысохшие капли на лице взялись льдинками, но продолжал стоять, тускло освещенный лунным светом, вспоминая слова, которые услужливо подсказывала ему память: «Властолюбие… Но кто сказал, что нездорова такая страсть, когда высокое стремится к власти над низшими? Поистине, нет ничего болезненного в таком желании…»

Вспомнил и удивился — не забыл, оказывается, ни одного слова, хотя уже давным-давно ничего не читал и не перечитывал, потому что уверен был: его собственный опыт, обретенный за последние годы, ни в чьих подсказках не нуждается.

Он уже совсем продрог, но продолжал стоять на морозе, желая утихомирить ярость, которая не отпускала его.

Здесь, перед зимовьем, и наткнулся на него гонец, которого он отправлял на прииск. Соскочил с коня, боязливо приблизился и потерянным голосом доложил:

— Нет ее дома, замок на дверях. Я тесину в кладовке выломал, зашел — пусто. Все проверил, нигде нет. Похоже, сбежала…

Едва удержался Столбов-Расторгуев, чтобы не схватить гонца за грудки и не встряхнуть изо всей силы, а может, и оплеух надавать за известие, которое тот принес. Неужели Катерина, его глаза и уши на прииске, действительно сбежала? Неужели он оказался прав, подозревая ее в последнее время в том, что она, внешне не выказывая никаких признаков непокорности, на самом деле ведет свою, тайную, линию?

Ответа не было.

Но ничего, дай срок — появится и ответ.

— Иди, — отпустил он гонца и сам вернулся в зимовье, сел на прежнее место на лавке, и показалось ему, что бревенчатые стены давят на него своей тяжестью, будто хотят расплющить.

«Дурь и глупость, — сказал тогда самому себе Столбов-Расторгуев. — Если нервы шалят, как у барышни, выпей брому, а лучше — водки!»

И он выпил водки, закусил сухой корочкой хлеба, вытянулся во весь рост на широкой лавке и заснул тяжелым, без сновидений, сном.

Утром поднялся, прежним и деятельным, и велел своим людям седлать коней.

«Серый, как мышь, деревенский урядник, ничтожное существо, ты, наверное, думаешь, что обыграл меня? Нет, не обыграл! Я еще не достал из рукава козырную карту, твою разлюбезную женушку. И много еще козырных карт в моем рукаве — все выложу, до единой, чтобы любовался и захлебывался, а когда захлебнешься, я прикажу, чтобы тебя даже в снег не зарывали, валяться будешь, как падаль!»

Была у Столбова-Расторгуева веская причина, чтобы грозить уряднику Жигину. За считаные дни потерял он почти половину своих людей, большую часть — на речке, под летящими бревнами, которые ломали кости и черепа, будто мяли сухую траву. Самих людей не жалел, со временем найдет новых, но отсутствие полного набора инструментов ставило под угрозу весь замысел, а он теперь не мог ни проиграть, ни отступить.

Торопил коня, направляя его по знакомой тропе, выходившей на дорогу, которая вела к прииску, молчал и назад не оглядывался, знал, уверен был, что оставшиеся под его рукой следуют за ним и в сторону никто не отъедет.

Нырнув напоследок в ложбину и выбравшись из нее, узкая тропа выкатилась на дорогу, и Столбов-Расторгуев вскинул руку, в которой сжимал плетку — впереди, за поворотом, подавали медный звон веселые колокольчики. Звенящая россыпь, хорошо слышная в тишине, приближалась, становилась громче — кто-то ехал навстречу и скоро должен был показаться из-за поворота. Эх, не ко времени! Совсем не нужны сейчас лишние люди на прииске. Кто они такие?

Но раздумывать было уже некогда — стремительная тройка показалась из-за поворота, и звон колокольчиков стал еще громче. Столбов-Расторгуев обернулся и взмахнул плеткой:

— Останавливай!

Кинулись наперерез летящей тройке, спрыгнули прямо с седел, повисли на поводьях, и тройка оборвала свой стремительный бег. Седоков под стволами ружей вытряхнули из саней, оттолкнули на обочину дороги к высокой бровке снега и заломили руки. Столбов-Расторгуев подъехал ближе, вплотную к ним, и наклонился, не веря своим глазам: в распахнутой шубе, гордо вздернув голову, стоял перед ним Павел Лаврентьевич Парфенов.

На высоком, могучем мужике и на мальчишке, прижимавшемся к нему, даже взгляда не задержал — ненужные люди, не стоили они того, чтобы их рассматривать. А вот господин Парфенов…

Легко соскочил с коня и чуть склонил голову:

— Здравствуйте, Павел Лаврентьевич. Очень рад вас видеть! Очень рад!

Столбов-Расторгуев не лукавил: как же он мог не радоваться, когда судьба поднесла ему на блюдечке несказанную удачу?

11

Едва не загнал Семен Холодов своего любимого Карьку, не снимая кнут с широкой спины бедного коня. Редко останавливался на отдых, лишь для того, чтобы переждать самые глухие ночные часы; вскакивал, как только начинали синеть потемки, и гнал без передышки — дальше и дальше от проклятого прииска. Ружье держал под рукой, оглядывался беспрестанно и вслушивался до звона в ушах на редких стоянках — не донесутся ли звуки погони?

Погони не было.

Но все равно он держался настороже, и лишь после Елбани, обогнув ее стороной, перевел дух, успокоился и насмелился придержать Карьку возле постоялого двора, в котором оказалась свободная и чистая комната. В эту комнату он и привел Василису, уложил на высоких, мягко взбитых подушках, заказал самовар; когда принесли, принялся наливать чай и делал все это суетно, растерянно, потому что сражен был до крайности поведением Василисы. За всю дорогу она не обронила ни одного слова, не плакала, не кричала, только смотрела прямо перед собой остановившимися глазами, и что бы ни говорил Семен, о чем бы ее ни спрашивал, продолжала молчать и даже губ не размыкала, словно они у нее намертво склеились.

— Василиса, чаю выпей, согрейся, скоро ужин принесут, тогда поедим. В тепле будем спать, не у костра… Ты бы разделась, печка горячая…

Подносил чашку с чаем к самым губам Василисы, но она продолжала смотреть перед собой, не размыкая губ, и даже головы в его сторону не повернула. Ужинать она, сколько ни уговаривал ее Семен, тоже не стала. Продолжала лежать, уперев немигающий взгляд в потолок, и руки у нее покоились, одна на другой, словно лежала она не на кровати, а в гробу.

Совсем не такой представлялась Семену долгожданная встреча, совсем другие картины рисовались ему, когда мечтал он о заветном часе — быть рядом с ней. Придумывал слова, какие скажет, видел, как улыбается она, слушая и соглашаясь с его словами. Но вот настал заветный час, и оказалось, что слова, придуманные им, не нужны, потому что Василиса не слышит их.

Пристроившись на скамейке, стоявшей вдоль стены, он несколько раз просыпался ночью, подходил к кровати и чувствовал, не различая в темноте ее лица, что она не спит.

Утром, едва только рассвело, Семен усадил Василису в сани и выехал с постоялого двора. До Ярска доехали спокойно, неспешным ходом, потому что жаль было Карьку, и боялся Семен — как бы не загубить коня. Но Карька выдержал, только бока у него опали и стали плоскими. Когда оказался в родной конюшне перед яслями, в которых горой навалено было пахучее сено, лишь понюхал его, но есть не стал, покосившись на хозяина круглым глазом, словно хотел сказать: «Притомил ты меня до края, видишь, даже сено жевать сил не осталось…»

— Ты уж не серчай, — повинился Семен и погладил ему шею, — ноги надо было уносить, вот и гнал без ума. Отдыхай теперь, завтра никуда не поедем, завтра я…

И осекся. Не знал он, что будет делать завтра. И вообще не знал, что будет делать. Будто лбом в стену уперся. Вздохнул и вышел из конюшни. Постоял на дворе, поглядел, как из трубы бойко выскакивает черный дым, и, прихватив дров из поленницы, направился в избу, в которой теперь было холодно, как на улице, и топить ее требовалось, чтобы нагнать тепло, без перерыва.

Василиса, не сдвинувшись, сидела у стола, где он ее усадил, смотрела перед собой неподвижным взглядом, и неведомо было, что ей видится. Ни удивления, ни любопытства не проскользнуло в ее глазах, когда оказалась она в незнакомой избе, где давно не топили печь и на стенах в иных местах даже проступила изморозь. Семен принялся готовить обед, сходил за водой в колодец, суетился и все поглядывал на Василису, надеялся, что вот встряхнется она, оживет, скажет хотя бы одно слово. Но нет — молчала.

Изба постепенно наполнялась теплом и жилым духом. В чугунке на плите варилось мясо, кипяток иногда выплескивался крупными каплями, шипел с треском и эти звуки да еще гудящий огонь веселили глухую тишину, и Семен проникался все большей уверенностью: да ничего, ничего, все устроится, надо только не торопиться и запастись терпением. А терпения у него хватит, годы ждал.

Он сел на табуретку, подвинув ее ближе к печке, пригрелся, и его неумолимо бросило в сон — в последние ночи он ведь и не спал толком. Задремывал и вскидывался, но глаза снова закрывались сами собой, и виделся ему широкий луг за деревней, полого спускающийся к речке, виделся ясный солнечный день в середине лета, высокое, без единого облачка, небо, и вдруг совершенно неожиданно и непонятно откуда упал дождь, летел к земле, пронизанный солнцем, и был теплым, словно парное молоко. Так же неожиданно и непонятно почему, как дождь во внезапном видении, Семен заговорил, будто продолжил давно уже начатый рассказ:

— И вот дождь идет, а вы с Машкой Кондратьевой по лугу бежите, промокли насквозь и хохочете, хохочете, будто вас за пятки щекотят. А я под ветлой стою, от дождя спрятался, смотрю на тебя и дышать не могу. Вот с тех пор, Василиса…

Договорить он не успел. Дверь без стука открылась и в проеме показалась сначала длинная палка, а следом за ней — Капитоныч. Неожиданный гость прихлопнул за собой дверь, встал у порога, стрельнул по избе быстрым взглядом и лишь после этого заговорил:

— С приездом тебя, Семен. Вижу, что не один вернулся, с добычей. Как красавицу-то зовут? Уж не Василиса ли Жигина? Ну-ну… А я мимо проходил, поднял голову — дым из трубы идет, значит, хозяин вернулся, вот и решил заглянуть, попроведать. Когда приехал и-то?

Будто ледяной водой смыло дремоту с Семена. Вскочил с табуретки и встал перед Капитонычем, закрывая широкой спиной Василису.

— Ты чего, родимый, как петух, растопорщился? — Капитоныч переложил палку в другую руку и огладил бороду. — Я поздороваться заглянул, а ты, никак, драться собрался… Негоже так, со старым человеком, совсем негоже… Рассказал бы для начала — какие новости привез?

— Новостей целый короб, в ограде стоит, пойдем, покажу, — Семен шагнул к порогу, ухватил Капитоныча за рукав его старенькой шубейки и несильно, но настойчиво вытолкал на улицу.

Гость послушно, не упорствуя, вышел, и только палка стукала в доски чаще, чем обычно. Спустились с крыльца, и Семен, ухватив за плечо Капитоныча, развернул его лицом к себе и прямо спросил:

— Не ждал, что я с Василисой вернусь? Не ждал! Ты ведь как думал, пока Столбов у себя ее держит, я на веревочке буду привязан! А еще надеялся, что Столбов вернется, и ты деньги с него вытряхнешь. Шиш! Не того полета этот Столбов, чтобы тебе тягаться с ним. Не по зубам! Так вот слушай, если новости хотел узнать. На прииске сейчас такое творится — сам черт не разберет и ногу сломает. Урядника Жигина они в плен взяли, как врага на войне, почему не убили, так и не понял. А может, и убили теперь… И с золотом там нечисто… Я думаю, что власть туда все равно доберется и спрос начнет учинять — кто, зачем и откуда ноги растут? Я под этот спрос попадать не желаю. Поэтому с сегодняшнего дня знать тебя не знаю и в глаза ни разу не видел, и дорогу сюда забудь, Капитоныч. Ясно говорю?

— Да куда уж яснее, Семушка, из узды хочешь выпрыгнуть. Да только ничегошеньки у тебя не получится, голубчик. В полной ты моей власти. Захочу — в полицию сдам, захочу — прирежут тебя ночью вместе с твоей бабенкой, которую ты прямо из постели урядника утащил. И не важно, что урядник наверняка мертвый уже валяется, чин-то его казенный остается, может, ты и порешил его из-за бабы… Признайся, Семушка, ты порешил?

И улыбнулся Капитоныч сладенькой улыбкой, ожидая, что скажет ему в ответ строптивый мужик. Но замерла улыбка на узких губах, глаза расширились, и немой крик застыл в зрачках, откачнулся Капитоныч назад и глухо ударился головой о стойку крылечных перил. Обернулся Семен, а в лицо ему, тускло и холодно сверкнув на закатном солнце, — вилы-тройчатки, и каждый из трех рожков, остро заточенных на конце, показался толстым и длинным, как жердь. Пригнулся, и так стремительно, что упал на колени. Вилы просквозили над ним, и тяжелый хрип послышался сверху. Рванулся Семен в сторону, перекатом, вскочил и замер. Хрипел, широко разевая рот, Капитоныч, дергался, выронив палку, и цеплялся двумя руками за вилы, за черенок и за рожки, которые насквозь пробили ему шею и достали еще, вонзились острыми концами в крылечные перила. Василиса двумя руками удерживала вилы, прикусив нижнюю губу, и лицо у нее было сосредоточенным, будто исполняла она очень важную работу, в которой нельзя допустить и малой оплошности.

— Брось! Брось вилы! — заорал Семен и сдвинулся с места, пошел к крыльцу на негнущихся ногах.

Но не дошел.

Василиса дернула черенок, и рожки, окрашенные в красное, выскочили на волю. Капитоныч перестал хрипеть и прямо, не сгибая спины, рухнул пластом, уткнувшись лицом в снег. Василиса перешагнула через него, будто через бревно, и Семен попятился назад, пронзила его мгновенная догадка — не Капитоныча, а его, Семена Холодова, собиралась убивать Василиса.

И не ошибся в своей догадке.

— Ты что, гад, решил Илюшеньку извести, а меня в постель затащить… Попользовался, что я в горе, как ума лишилась… — голос шелестел, словно сухой лист, и срывался; не было в нем ни злобы, ни отчаяния, только холодная решимость, и именно поэтому он звучал особенно зловеще. — Стой, где стоишь… Проткну, как этого упыря…

И ткнула вилами, целясь Семену в грудь, но он успел увернуться, перехватил черенок, дернул на себя изо всей силы, вырвал и отбросил вилы далеко в сторону. Схватил, смял Василису, оторвал ее от земли и махом, в несколько прыжков, залетел в избу. Она извивалась в его сомкнутых руках, пыталась вырваться и успела укусить за щеку, но он даже боли не ощутил. Сдернул с постели покрывало и простыню, замотал ими Василису, как в кокон, завязал на узлы, чтобы она не распуталась, и снова выскочил на улицу. Встал в изголовье у лежащего Капитоныча и потерянно огляделся, запоздало ругая себя за ротозейство. Дверь-то он, когда выходили с Капитонычем, не закрыл за собой, оставил настежь распахнутой, и Василиса весь разговор, конечно, услышала. Выбежала на крыльцо, а тут вилы, которые он прислонил к перилам, собираясь попозже еще принести сена для Карьки.

Вот они и пригодились.

Наклонился, ухватил Капитоныча за плечо и перевернул. Глаза у старика были широко раскрыты и неподвижны. Семен наклонился еще ниже, прислушался — нет, не дышит. Раны на шее, совсем небольшие, слабо кровоточили, но кровь уже остывала, и снег, на который она скатывалась, не таял. Хитрый, осторожный, изворотливый, как скользкая рыба, Наум Капитонович Загайнов нашел свою смерть под вилами разъяренной бабы — диво, да и только!

Ни полиция, ни завистники, ни враги, никто не мог дотянуться до него, всегда он успевал увернуться и выскочить целым из любой передряги, а сегодня не успел. И остывал теперь на чужом дворе, возле крыльца, вытянувшись в полный рост.

Семен протянул руку, закрыл ему глаза и подумал, вспомнив поверье: «Высмотрит еще, старый черт, и с собой утащит. Нет уж, Капитоныч, хватит, нагляделся ты на белый свет… Поедем, прокатимся в последний раз».

Снова пришлось запрягать Карьку. Тело покойника затащил на сани, укрыл сверху толстым пластом сена, на всякий случай, из осторожности, запер дом на замок и выехал со двора, тихо, не торопясь, дожидаясь, когда наступающие сумерки лягут плотнее.

Вывалил он свой груз в глухом логу на окраине Ярска, где было безлюдно и пустынно. Вернулся домой и первым делом бросился проверять — где Василиса?

Она лежала по-прежнему, спеленутая, будто ребенок, и прежним был ее неподвижный взгляд, упертый в низкий и грязный, давно не беленный потолок. Семен стоял над ней, безвольно опустив руки, и не знал, что ему делать дальше.

Как жить?

12

Девчушка, закутанная в теплую шаль, стояла, похожая на куклу; полы пальтишка доставали до половицы, а из рукавов виднелись лишь кончики белых варежек. Большущие, круглые глаза, похожие на два синих блюдца, смотрели снизу вверх так искренне и доверчиво, с такой надеждой, что от умиления девчушку хотелось взять на руки, прижать к себе и крепко расцеловать. Марфа не удержалась, присела перед ней и обняла, спросила:

— Тебя как зовут, лапонька?

— Надюнькой меня кличут. Я бойкая, на всякой лавке дырку верчу, возьми меня в школу, грамоте хочу научиться, я тебе котенка отдам, Муську, вон как она меня царапает…

Девчушка подняла руку, поддернула рукав пальтишка и показала подсохшую царапинку.

— Да помолчи ты, ради бога, котенка она подарит! — мать Надюньки смущенно встряхнула дочку за плечико и пожаловалась: — Мы про вашу школу с соседкой разговаривали, а она услышала. Привязалась, веди меня в школу, неделю уже ноет, а денег у нас на учебу нет. Слышали, что здесь без денег учить будут, вот спросить хочу… Правда иль нет?

— Правда, — Марфа еще раз обняла девчушку и выпрямилась. — Только подождать придется до осени. Здесь порядок надо навести, учителя еще не приехали, а записать я вас запишу. Как фамилия-то?

— Самойловы мы, а она, значит, Самойлова, Надежда Федоровна.

— Так я и запишу.

— Ну, слава богу, а я шла и боялась — вдруг откажут. Пошли, Надюнька.

Девчушка подпрыгнула, круглые глаза-блюдца из-под шали блеснули радостным, синим светом, и пока она шла рядом с матерью до выхода, все подпрыгивала и оглядывалась на Марфу, одаривая ее счастливой улыбкой.

— Вот и ученица у меня появилась, — вслух сказала Марфа, — а еще и Муська будет, и стану я ходить вся оцарапанная…

Сказала и рассмеялась. Очень уж весело и светло было у нее сейчас на душе. Нашла тетрадку и записала: «Надежда Самойлова», вспомнила и добавила: «Иван» и отложила ручку:

— Голова садовая! Фамилию не спросила. Ладно, домой поеду, загляну…

Надюнька и ее мать были вторыми, кто пришел записываться в будущую школу. Первым пришел Диомид, служивший дворником у Парфенова, и привел с собой мальчишку. На правах старого знакомца сразу спросил:

— Парня возьмешь в учебу?

— Так рано еще, Диомид, — отвечала ему Марфа, — осенью учеба начнется.

— Нам не к спеху, до осени подождем с Иваном, а теперь скажи — возьмешь или не возьмешь?

Услышав, что в учебу Ивана возьмут, Диомид заулыбался, довольный, и рассказал Марфе, что мать у мальчонки непутевая, что прибился он случайно, и живут они теперь вместе в дворницкой сторожке, на радость самим себе, потому что крепко подружились.

Диомид, когда Марфа была кухаркой у Парфенова-старшего, всегда относился к ней по-доброму, и она рада была, что смогла обнадежить хорошего человека. Напоила чаем, Ивану дала пряников, а вот фамилию спросить забыла. Теперь, решив завести список будущих учеников, вспомнила об этом и, закончив дела, домой поехала мимо парфеновской усадьбы.

Но Диомида на месте не оказалось. Вышел сторож и объяснил, что уехал Диомид куда-то вместе с хозяином, и мальчонку с собой взяли, а фамилию мальчонки он не знает, Ванюшка — вот и весь сказ.

Озадаченная этим известием, Марфа вернулась домой с неясным чувством тревоги, хотя, казалось бы, какое ей дело до разъездов Парфенова, он сам себе хозяин, куда пожелал, туда и отправился, кого захотел, того и взял с собой. Пыталась успокоить себя, но не получалось — чувство тревоги не уходило, наоборот, становилось все сильнее. Тогда она затеяла уборку в доме, вытерла везде пыль, вымыла полы, на окна повесила новые, давно купленные, шторы, которые все недосуг было подшить и погладить. В работе забылась, даже принялась напевать. Полюбовалась на шторы и огляделась — чего бы еще сделать?

В это время резко и громко, так, что она даже вздрогнула, зазвонил колокольчик — кто-то нетерпеливо и настойчиво дергал за веревочку с медным наконечником. Марфа пошла открывать, и ее снова охватила тревога. На крыльце стоял почтальон, и Марфа уже знала, что он доставил. Расписалась в квитанции и получила в руки маленький белый мешочек, зашитый аккуратными стежками, так же аккуратно на белой холстине был написан ее адрес и ниже — адрес-отправителя: Елбанская волость Ярской губернии, Первый прииск, Гордеева Екатерина Николаевна.

Сунув почтальону пятак, Марфа сразу же поспешила в дом, прижимая мешочек к груди, как будто получила долгожданную драгоценность. Нашла ножницы, нетерпеливо принялась перерезать суровые нитки плотного, тугого шва — на совесть был зашит белый мешочек. Перерезала, вытряхнула содержимое на стол: порезанная на куски копченая стерлядка, колобок домашнего масла и шматок соленого сала, все это, по отдельности, было завернуто в чистые тряпочки. Но не эти немудреные гостинцы нужны были Марфе, отодвинула их в сторону и вывернула мешочек наизнанку. Распорола нижний двойной шов и достала туго скрученную бумажку. Развернула ее и подошла к окну, к свету.

Мелкий, убористый почерк заполнял всю бумажку. Не было, как в таких случаях водится, ни обращения, ни приветов, а сразу извещалось о следующем: «Урядник твой приехал, да только удачи ему никакой нет, схватили и увезли в тайгу, хотят заставить, чтобы он обоз повел в Ярск, будто бы охранять, а по дороге его, конечно, убьют и золото заберут. Хозяйничают они на прииске, как у себя в ограде, и никакой силы, чтобы с ними справиться, нет. Жену урядника прячут здесь, в одном доме, узнала в каком, да только сообщить некому, потому что находится урядник неизвестно где. Больше я для тебя сделать ничего не могу, да и боюсь, мне ведь тоже пожить еще хочется. Будут новости, напишу и посылочкой отправлю».

Подписи не было.

Марфа скатала бумажку, по-старому, в трубочку, и прикусила губу. Стояла возле окна, украшенного новыми шторами, и никак не могла сдвинуться с места, будто домашние туфли приклеились к полу. Вот она, причина, по которой возникла тревога, не обмануло сердце.

«Это что же получается, урядника отправила, он сгинул, жена в неволе осталась, а сейчас еще Диомид с Ванюшкой приедут, что с ними случится? Парфенов, ладно, если и попадется, поделом ему, а эти за что страдать будут? Наворочала ты, Марфушенька, делов, теперь не расхлебать. Не зря говорила Магдалина Венедиктовна, что остановиться пора, не послушалась. Всех виноватых разом пожелала наказать, а не получается, не бывает так, чтобы у палки только один конец был, вот второй и хлещет всех без разбору, кого ни попадя… Сиди теперь и жди следующей посылки от Катерины Николаевны, отпишет она тебе…»

Марфа резко задернула шторы и сорвалась с места, будто ее плетью ожгли. Кружилась по комнате, зачем-то распоротый мешочек хватала, бросала на стол и снова хватала, выворачивала наизнанку, словно хотела в нем что-то еще найти. Но в белом мешочке больше ничего не было, как не было у Марфы ответа для самой себя — что дальше-то делать?

До самого вечера металась она, не находя себе места, и спать легла раньше обычного, надеясь, что сморит ее сон и поможет, хотя бы на время, забыться. Но сколько ни закрывала глаза, как ни устраивалась удобней на подушке — сон отбегал от нее, а в памяти, вперемешку, возникали лица, слышались голоса. То синеглазая Надюнька, то Диомид с Ванюшкой, то Магдалина Венедиктовна, то урядник Жигин, то Катерина Николаевна — многие и многие, кто случайно или неслучайно встречался на ее пути. Врагов своих и обидчиков она сейчас почему-то не вспоминала, и это было странным, потому что она всегда о них помнила и никогда не забывала. Кто же сказал — если забудешь, значит, простишь? Кто же сказал эти слова? Когда?

Катерина Николаевна… Да, совершенно верно. От нее услышала она эти слова, услышала именно в то время, когда жадно, взахлеб, наслаждалась злорадством. Было это накануне судебного заседания, на котором, как заверял нотариус, решение вынесут непременно в ее пользу. Слишком все очевидно и ясно, иного решения просто не может быть даже за очень большую взятку. Марфа тогда жила у Магдалины Венедиктовны, и в субботний день, получив кучу наказов, отправилась на базар, решили они в воскресенье устроить праздничный обед. Накупив продуктов, две полных корзины, возвращалась домой, и, решив передохнуть, присела на лавочку. Стояла весна, все кругом зеленело, недавно оттаявшая земля парила под ярким солнцем, и от всей этой нежной благодати не хотелось уходить. Марфа даже глаза прикрыла, и не заметила, когда подошла к лавочке и присела рядом красивая, статная дама в длинном, легком платье и в изящной шляпке, украшенной голубым бантом. Присела и сразу заговорила, будто с давней знакомой:

— День-то какой нынче чудесный, правда, Марфа Ивановна? Вот так сидеть бы на лавочке, наслаждаться и ни забот не знать, ни тревоги. Да вы не удивляйтесь, я вас давно знаю, господин Парфенов издали как-то показывал, только познакомить не догадался. Или не захотел. Скорее всего, не захотел. Я бы вас не стала тревожить, да имею поручение от господина Парфенова, предлагает он вам мировую и встретиться наедине желает, чтобы обсудить условия. А судебное заседание отложить. Что мне сказать ему?

— Не буду я встречаться и откладывать ничего не буду! Так и передайте, — не раздумывая, выпалила Марфа. — А вы кто такая? Откуда взялись?

Дама мило улыбнулась и осторожно поправила шляпку, чуть наклонив ее набок:

— Если так любопытно… Прохожу я по разряду очередной любовницы Павла Лаврентьевича и выполняю иногда его деликатные поручения. А скажите мне, Марфа Ивановна, за что вы так жестоко расправились со старшим Парфеновым? Какое он зло вам причинил?

— С чего вы взяли, что я с ним расправилась? Своей болезнью заболел и своей смертью умер Лаврентий Зотович.

— Не желаете говорить — не говорите. А я знаю, догадываюсь. Но не бойтесь, никому не скажу. Так что мне передать господину Парфенову?

— Что слышали, то и передайте.

— До свидания, Марфа Ивановна, — дама улыбнулась и неожиданно погладила ее по плечу, поднялась с лавочки, еще раз поправила шляпку и ушла, затерялась в людской толчее.

Марфа подхватила корзины и чуть ли не бегом кинулась домой.

Судебное заседание, как и заверял нотариус, вынесло решение в ее пользу. Время шло, и Марфа уже начинала забывать о странной даме, которая подсела к ней на лавочку в давний субботний день, но она совершенно неожиданно еще раз напомнила о себе. Догнала на улице, взяла за локоток, пошла рядом и снова заговорила, как с давней знакомой:

— Я отставку получила от господина Парфенова, и отправляет он меня в ссылку, на прииск. Домик для меня построил, буду теперь там жить. А вы, Марфа Ивановна, ничего ведь не забыли. Правильно, забыть — значит простить. А вы все помните, значит, и дальше будете мстить. А я, по силе возможности, стану вам помогать. Только не говорите, что я заблуждаюсь, не отрицайте, все равно не поверю. Буду вам посылочки посылать с прииска, если имеете интерес, загляните в шовчик. Зовут меня Катерина Николаевна Гордеева. Ну, до свидания, Марфа Ивановна.

Исчезла она, как и в первый раз, быстро и незаметно — будто растаяла среди прохожих. Марфа же, не успев сказать ни слова, осталась стоять на месте, и было у нее странное желание — догнать даму и поговорить с ней.

Но догонять не стала.

А в скором времени получила с прииска первую посылочку, распорола шов белого мешочка и прочитала записку, в которой сообщала Катерина Николаевна, что на прииске у Парфенова появились незнакомые люди, в скором времени еще появятся, что управляющий Савочкин с ними в сговоре, и что украли они жену елбанского урядника Жигина, а для какой цели, пока не ясно.

Сама не зная, почему, но Марфа безоговорочно поверила и сразу же отправилась в Елбань к Жигину.

И получилось… Плохо все получилось, совсем не так, как она задумывала.

За окнами уже начинался рассвет, а Марфа так и не уснула. В конце концов, устав мучиться, поднялась с постели, засветила лампу, села за стол и увидела тетрадку, в которой записаны были первый ученик и первая ученица ее будущей школы. Открыла тетрадку и поразилась — как же ей уместить этих детишек с их чистыми, почти ангельскими глазами, с Парфеновым, с Капитонычем, Азаровым и Савочкиным? Такое соседство показалось ей страшным, и она испугалась — до дрожи в руках. Нельзя, думала Марфа, совместить благое дело с тайной и злорадной местью. Надо было выбирать что-то одно.

И она выбрала.

После обеда, окончательно решившись, быстро оделась и отправилась в полицейское управление.

13

Любил Парфенов-старший ради забавы и собственного удовольствия устраивать своим работникам разные каверзы. Например, вот такую: появится на службе в своей конторе чуть свет, когда еще нет ни одного человека, кроме сторожа, и положит кому-нибудь в ящик стола, запрятав поглубже, под бумаги, толстую пачку денег. А после зайдет, изображая на лице сердитость, и начинает учинять спрос: ты по какому праву, такой-разэтакий, сотню рублей у меня спер и в столе спрятал? Работник, конечно, отнекивается, как может, потеет и бледнеет: да у меня и мыслей подобных, Лаврентий Зотович, никогда не было, не брал я денег и служу вам верой и правдой! Тогда Парфенов открывал ящик стола, вытаскивал из-под бумаг денежную пачку и размахивал ею, будто флагом, заставляя работника сознаться в воровстве. И когда доводил беднягу до трепетного состояния, едва ли не до обморока, бросал деньги на стол и начинал хохотать:

— Что, братец, испугался? Штаны не мокрые? Молодец, что испугался! Хозяина бояться надо, тогда и порядок вокруг будет, и благодать полная. На, держи, в благодарность от меня!

Отнимет от денежной пачки две-три ассигнации, вручит работнику, который стоит перед ним ни живой ни мертвый, и по плечу одобрительно похлопает — служи дальше!

Придумывал каверзы и похлеще, все и не перечислить.

Одна из них выпала на долю Азарова, когда поставил его Парфенов своим первым помощником и назначил своей правой рукой. Обедали они в «Эрмитаже», чинно и скромно, говорили о делах, и вдруг Парфенов дернулся — будто с зарубки соскочил: хор велел доставить, балалаечников, а еще приказал двери запереть и никого из посетителей, кто имел несчастье в это время в «Эрмитаже» оказаться, не выпускать. И всех поить и кормить за его, парфеновский, счет.

Загудел знаменитый загул.

И в самый его разгар поманил Парфенов пальцем к себе официанта, а когда тот подскочил, готовый выполнить любую прихоть, вылил на скатерть остатки шампанского из бутылки и поцеловал стеклянное донышко. Затем сунул бутылку в руки официанту, ухмыльнулся и рявкнул: «Конской мочи принеси, непременно свежей, чтоб теплая еще была!» Даже официант, видавший всякие виды и ничему в жизни уже не удивлявшийся, и тот замешкался. Но Парфенов рявкнул еще раз, и официант исчез. Где он бегал с бутылкой из-под шампанского, от какого коня добывал свежую мочу, неизвестно, но добыл. Прибежал, запыхавшийся, поставил бутылку на стол и белой салфеткой обтер ее.

— Наливай! Всклень! — Парфенов показал на большой фужер на длинной ножке.

Официант налил, вровень с краями. Моча пенилась, и лопались на ней белые пузырьки.

Самому себе Парфенов налил водки тоже полный фужер. Поднял его, подозвал Азарова и сказал:

— Ты, конечно, хозяина своего не уважаешь и втайне зла желаешь ему, значит, и на брудершафт со мной пить не станешь! А?

— Уважаю и за честь почту выпить с вами, Лаврентий Зотович, — твердо ответил Азаров, уже догадываясь, какую каверзу приготовил для него хозяин. Не ошибся. Подвинул ему Парфенов фужер с мочой и предложил:

— Тогда давай выпьем!

И выпил Азаров, насилуя самого себя, конскую мочу — до донышка. Парфенов крякнул, довольный, и потянулся к нему, чтобы поцеловать, но не успел дотянуться — вывернуло Азарова наизнанку, облевался он здесь же, не сходя с места, а после выскочил из зала и долго полоскал рот водкой, чтобы вытравить омерзительный запах. Когда вернулся в зал, Парфенов посадил его рядом с собой и заверил:

— Теперь не сомневаюсь, Азаров, верный ты человек, люблю тебя!

И с тех пор, с памятного загула, он ему никаких каверз никогда больше не устраивал и доверялся полностью.

Прошло время, но давнюю каверзу свою Парфенов не забыл и вспомнил однажды, когда Азаров пришел к нему с отчетами и с бумагами на подпись. Тогда уже мучили Лаврентия Зотовича невыносимые головные боли, и сидел он за своим большим дубовым столом серым и усохшим, как поздний, перезревший опенок. Из правого глаза время от времени непроизвольно выкатывались слезы, и он досадливо вытирал их, размазывая по бороде тыльной стороной ладони.

Да, похоже, слабели пальцы и уже не так цепко держали за глотку жизнь, как раньше. Об этом и подумал Азаров, глядя на своего хозяина.

Парфенов перехватил его взгляд, наверное, догадался, о чем подумал первый помощник, и усмехнулся:

— А помнишь, как конскую мочу хлебал?

Азаров благоразумно промолчал, только голову слегка наклонил.

— Помнишь, значит. Это хорошо. И я помню. Сказал тогда, что верный ты человек, и ни капли в тебе не сомневаюсь. И еще раз скажу — верный. Я и теперь не сомневаюсь, поэтому и доверяюсь тебе, слушай, что сделать надобно…

Удивился, конечно, Азаров, когда услышал, что приказывает ему сделать хозяин. Сначала даже насторожился: уж не повредился ли в разуме Лаврентий Зотович от постоянных головных болей, но скоро понял, что рассуждает он здраво и приказывает с прежним напором, когда сразу становится ясным, что от задумки своей не отступится, а разубеждать его — опасно. Азаров и не собирался разубеждать. Если сказал хозяин — делай, значит, надо сделать. Быстро, толково и без всякой огласки.

Приказал же Парфенов следующее: найти укромное место возле Первого прииска, сделать гам надежный тайник и все самородки, какие будут добыты на приисках, доставлять в этот тайник. Для каких целей он решил это сделать, Парфенов не объяснил, но Азаров и сам догадался — хочет себе на черный день запас сделать, такой, чтобы ни по каким бумагам не проходил и нигде не значился, и чтобы не смогли до него ни кредиторы добраться, ни власти, если придется объявить себя несостоятельным. Бояться стал в последние годы Парфенов, что грозит ему разорение, вот и решил оберечься.

Нашел Азаров артель умелых плотников, пообещал им хорошие деньги и они согласились, особо не расспрашивая — для каких нужд и почему в глухомани надо сделать хитрый подземный тайник, в который, если секрет тебе неведом, никогда не попадешь, даже если доберешься до него через глухую непролазную чащобу. Тайник артель сделала, Азаров плотникам богатое угощение выставил, и они на радостях перепились так крепко, что никто из них не проснулся. Видно, с вина сгорели… Но Азаров об этом никому рассказывать не стал. Зачем? Дело глухое, таежное, и ни звону от него, ни следов никогда не остается.

Путь до тайника Азаров нарисовал на двух бумагах; одна бумага у него осталась, а другую он передал хозяину.

И катилось-ехало все без сучка и без задоринки. Самородки, какие добывались на приисках, Азаров самолично доставлял в тайник, отчитываясь только перед Парфеновым. До тех пор, пока не пошатнулся разум у хозяина, пока не стал он заговариваться. Тогда и мелькнула мысль у Азарова — а не воспользоваться ли удобным случаем?

И воспользовался.

Когда оказался в доме у Лаврентия Зотовича и по его же приказанию стал вытряхивать ненужные бумаги из стола, выкинул, скомкав, и бумагу с нанесенным на ней маршрутом до тайника. Рисковал, конечно, отчаянно, спина вспотела, но рисковым людям, как оказалось, везет — хозяин ничего не заметил, а вскоре, угодив в скорбный дом, и вовсе забыл про тайник, даже не заикался о нем. После кончины Парфенова-старшего Азаров, проявляя недюжинное терпение, долго выжидал в тревоге — сказал отец сыну о тайнике или не сказал? И лишь убедившись, что Парфенов-младший ничего не знает, решился вскрыть тайник и вывезти его содержимое.

Но тут случилось непредвиденное: осмелился он высказать Парфенову-младшему свое мнение о строительстве железки до приисков, усомнился, что огромные затраты принесут прибыль. Высказал — и словно на больную мозоль наступил. Молодой хозяин, точь-в-точь как его родитель, пришел в полную ярость, кричал, что не позволит ему указывать, и много чего еще кричал, а прокричавшись, показал Азарову на дверь своего кабинета — пошел вон!

И остался Азаров без своей службы, допуска на прииск ему теперь не было, к тайнику в таком его положении соваться не следовало, и не знал он в то время совершенно, что ему делать и как быть. И тут, словно бес из табакерки, возник Зельманов, рассыпался в похвалах — ценит он господина Азарова, хоть и нечасто встречались, как человека, достойного, умного, и за честь бы посчитал видеть его служащим в Сибирском торговом банке. Похвалам в свой адрес Азаров не очень-то поверил, но согласие дал и пошел служить в банк…

…Слишком долгим и тяжелым получался его рассказ, устал он и попросил передышки. Еще чаю попросил, потому что в горле пересохло.

Полицмейстер Полозов понимающе кивнул и вызвал секретаря:

— Чаю приготовь, закуски, — взглянул на Азарова: — может, выпить желаете?

— Желаю.

— Тогда и коньяку. Все доставишь в камеру. Сам доставишь, и быстро.

Секретарь молча кивнул и бесшумно исчез.

Полозов поднялся из кресла, вышел из-за стола, остановился за спиной Азарова и руки ему положил на плечи. Заговорил тихо, ласково, словно обращался к родному человеку:

— Вот видите, и легче стало. Признание всегда облегчает душу, уж поверьте моему опыту, он у меня немалый. Завтра мы еще раз встретимся, еще побеседуем, а сегодня отдыхайте. Лишь один, последний на сегодня вопрос: кто в данный момент кроме вас знает о тайнике?

— Марфа Шаньгина. Служила кухаркой у старшего Парфенова. Она бумагу, где маршрут нанесен, не сожгла, сохранила… Все-таки отпустите меня, устал я. Завтра в подробностях все обскажу, теперь мне деваться некуда…

— Да, да, понимаю. Идите.

И полицмейстер проводил Азарова до самых дверей своего кабинета. Оставшись один, подошел к счетам и долго, молча перекидывал костяшки. Вслух, как обычно, не рассуждал — он сегодня тоже устал. Подвигнуть Азарова на откровенное признание было делом нелегким. Конечно, хотелось Полозову узнать, прямо сейчас же, все до конца, но он сдерживал себя, прекрасно понимая, что торопливость в данном случае может только навредить. До завтра — срок невеликий, можно и подождать.

На пороге, после осторожного стука, неслышно, как тень, появился секретарь:

— Посетительница к вам, очень настойчиво просится, утверждает, что по важному делу. По какому — говорить отказывается, только лично с вами желает разговаривать.

— Кто такая?

— Мещанка Марфа Ивановна Шаньгина.

— Проси-и-и, — удивленно, разведя руками, почти пропел Полозов.

14

Уговаривал, на коленях стоял, клялся и даже крест целовал нательный — ничего не помогло. Ни единого слова в ответ не прозвучало, будто обращался он к деревянной колоде, а не к живому человеку. Ночь минула, и Семен отступился. Безнадежная тоска цепко взяла за глотку и не отпускала, душила с такой силой, что он вздохнуть не мог полной грудью — воздуха ему не хватало. Присел на корточки перед печкой, открыл дверцу и долго смотрел на жаркие угли, по которым проскакивали летучие огоньки. Мелькнула вдруг шальная мысль — закрыть заслонку, лечь на лавку и уснуть. Угар свое дело сделает, и больше уже не проснешься. Тоска отпустит, и думы тяжелые перестанут мучить, и не будут вспоминаться с отчаянием прошлые годы, которые прожил он с одной-единственной мечтой-надеждой — вернуть Василису.

И вот вернул, совсем рядом она, протяни руку — и достанешь. Да только на самом-то деле наоборот вышло — не вернул он ее, а потерял во второй раз, и теперь уже навсегда. Мог бы, конечно, взять ее силой, да толку… Век связанной держать не будешь, а развяжи — за нож схватится или за вилы. И не переломить ее, понимал Семен, никакими силами не переломить.

Он поворошил кочергой угли, прикрыл дверцу печки и выпрямился. Нет, заслонку ему не закрыть и не угореть вместе с Василисой в своей избе — духу не хватит. Все-таки, несмотря ни на что, не готов он был прощаться со своей жизнью, да и Карьку на кого оставить? Ездоки, конечно, найдутся и к рукам коня приберут, но только как он без хозяина, тосковать будет…

И едва подумал про Карьку, как вспомнил, что сена ему так и не дал, а вилы до сих пор в ограде валяются. Сунул ноги в валенки, вышел на улицу, в потемках отыскал вилы, потыкал ими в снег, чтобы кровяные следы с рожек стерлись, и пошел уже к стогу за сеном, как вдруг споткнулся, будто ему палку под ноги сунули. Как же он не подумал, что Капитоныча искать станут?! Шайка без головы осталась, значит, кровь из носу, а не успокоятся, пока не дознаются, кто эту самую голову на тот свет отправил. Может, Капитоныч сказал кому-то, куда направляется? А он, как последний дурачок, еще и вилы посреди ограды бросил. Приехали бы пораньше, увидели, что рожки в крови, и сам Семен вместе с Василисой валялся бы теперь в снегу в каком-нибудь глухом месте. Даже плечами передернул, представив, что могло бы случиться. Не за себя испугался, за Василису, которая оставалась для него сейчас еще желанней и любимей, чем раньше.

Зацепил большущий пласт сена, едва до конюшни дотащил, бросил прямо под ноги Карьке, вилы закинул на крышу и сразу же, не медля, бегом в избу. Решение к нему пришло само собой, неожиданно, и, как ни горько было, он его принял, потому что иного выхода просто-напросто не видел, как не виделось просвета в густых еще потемках уходящей ночи. Собирался, будто солдат по тревоге, быстро и толково: в мешок покидал только самое нужное на первое время, больше ничего не взял, да и брать ему особо было нечего, большого богатства он не нажил.

Василису развязывать не стал, так и отнес в сани, спеленутую. Бережно уложил на сено, запряг Карьку, которому опять не удалось наесться досыта, и выехал со двора, бросая свою избу и не зная — доведется ли ему сюда вернуться.

Ехал осторожно, не торопясь, выбираясь из Ярска окольными путями, и лишь оказавшись на тракте, подстегнул Карьку. Путь предстоял неблизкий, и следовало торопиться. Когда уже поднялось солнце и наступил день, он съехал на обочину, обернулся к Василисе и сказал:

— Я тебя домой везу. Развяжу сейчас, только ты сиди тихо, нам еще долго ехать, не могу же я тебя связанной держать.

Распутал узлы, размотал покрывало и простыню и снова взялся за вожжи, повернувшись к Василисе спиной. Ждал, что она ударит его или закричит, но за спиной висело молчание. Василиса так и не заговорила, пока не добрались они, переночевав на постоялом дворе, на следующий день до Елбани. Семен подъехал к заметенному дому Жигиных, остановил Карьку и сидел, не оглядываясь. Боялся оглянуться, боялся в последний раз посмотреть на Василису, хотя знал, что больше они никогда не увидятся.

Слышал, как она выбралась из саней, слышал, как захрустел снег под ее ногами, но все равно не обернулся. Хлопнул вожжами, Карька тронулся с места, и лишь тогда вслед ему донеслось:

— Все равно не прощаю! Будешь в аду гореть за Илюшеньку!

Крикнула, будто тяжелый камень бросила в спину.

Но он и на крик не оглянулся. И не увидел, как Василиса прихлопнула рот ладонью, словно запечатала, а после отняла и медленно, мелко вздрагивающей рукой перекрестила его.

Карька, почуяв, что хозяин ослабил вожжи и никуда его не направляет, перешел на неспешный шаг и шагал, вполне довольный, изредка потряхивал гривой и шевелил хвостом, словно отбивался от летнего овода. Шагал прямо, вдоль улицы, куда глаза глядели. Семен, положив вожжи на колени, горбился, разглядывая носки своих валенок, и не знал, не мог придумать — куда ему теперь ехать?

Миновали одну улицу, другую, и вот уже окраина Елбани, дальше — широкий, накатанный тракт. Карька втащил на него сани и остановился, голову повернул, скосил круглый глаз, словно хотел спросить: хозяин, куда направляемся? Семен вскинулся, будто очнулся, взял вожжи и направил его вправо в город Ярск. Другого пути для себя он придумать не смог. Решил все-таки выждать, затаиться на время, оглядеться и по этой причине не стал возвращаться в свою избу, а завернул на постоялый двор, стоявший у самого въезда в город.

Проезжающих в этот день скопилось здесь, как пчел в улье — не протолкнуться. Хорошо, что для Карьки место нашлось под навесом. Семен выпряг его, щедро насыпал овса в деревянную колоду и пошел сам определяться на постой. Досталась ему только голая лавка в дальнем углу, на которую он сразу же и лег, не раздеваясь, повернувшись лицом к стене.

Шумели, гомонили ямщики и проезжающие, пили беспрерывно чай из двух ведерных самоваров, ходили туда-сюда, и двери хлопали, не зная перерыва. Пар качался под потолком, а по полу то и дело проскакивали белые клубки морозного воздуха. Своей жизнью жил постоялый двор, где никто не собирался надолго задерживаться и где, казалось Семену, никому не будет дела до одинокого мужика, который прилег на лавку в углу, утомившись после дальней дороги.

Под шум и гам, под хлопанье дверей он быстро уснул тяжелым, глубоким сном. И приснилась ему, как в утешение, счастливая картина. Ясно увидел себя еще совсем молодым, увидел широкий луг за околицей родной деревни и побежал по этому лугу — стремительно, не касаясь ногами зеленой травы. Бежал к берегу речки, а там, на берегу, под ветлой, ярким цветным пятном колыхался под ветром и взвихривался девичий сарафан. И знал он, еще не добежав и не разглядев, что это Василиса стоит на берегу, на самом краешке, и на ее ладном, налитом теле колышется сарафан. И еще знал, что ждет она именно его, Семена, и различат уже, подбегая, что она зазывно машет ему рукой, призывая — скорей, скорее, чего же ты медлишь?! Он устремился быстрее, словно полетел, и вскрикнул от полного счастья, когда Василиса упала ему в объятия — теплая, ласковая…

…Хозяин постоялого двора подошел к лавке, толкнул Семена и ворчливо выговорил:

— Парень, а ты не заспался? Со вчерашнего тут лежишь…

Не услышав ответа, толкнул сильнее, Семен перевалился на спину, и хозяин постоялого двора в испуге отскочил в сторону, увидев нож, который по самую деревянную рукоятку был всажен в грудь постояльцу.

Длинными оказались руки у Капитоныча, с того света дотянулся он до строптивого мужика, и непонятным оставалось лишь одно — почему на мертвом лице этого мужика навсегда застыла счастливая, блаженная улыбка?

15

Марфа вошла в прихожую и замерла в изумлении: уж не почудилось ли ей? Нет, не почудилось. Голос Магдалины Венедиктовны звучал громко, дрожал от волнения, и столько в нем было неподдельного чувства и переживания, что боязно стало даже легким шорохом нарушить его. Марфа стояла, не снимая шубы, комкала в руках теплые варежки и слушала:

…Ты вырос между горных скал И был беспомощен и мал, Чуть над землей приподнимал Свой огонек. Но храбро с ветром воевал Твой стебелек. В садах ограда и кусты Хранят высокие цветы. А ты рожден средь нищеты Суровых гор. Но как собой украсил ты Нагой простор! Одетый в будничный наряд, Ты к солнцу обращал свой взгляд. Его теплу и свету рад, Глядел на юг, Не думая, что разорят Твой мирный луг.

Слова эти, да еще произнесенные таким голосом, встряхивали душу до слез, которые закипали сами собой. Марфа дыхание затаила, слушала дальше:

Так девушка во цвете лет Глядит доверчиво на свет И всем живущим шлет привет, В глуши таясь, Пока ее, как этот цвет, Не втопчут в грязь…

Это ведь про ее судьбу, про ее печали и беды рассказывал голос Магдалины Венедиктовны, словно знал доподлинно все, что ей пришлось пережить на коротком своем веку.

Как на весенний стебелек Наехал плуг [16] .

Тихо стало в зале. И услышалось, что за окнами весело, наперебой галдят ребятишки, катаясь с горки. Но все заглушили аплодисменты, грянувшие так дружно, будто выстрелили из большой хлопушки. И восторженные крики наполнили маленький домик:

— Браво! Браво! Какая прелесть! Магдалина Венедиктовна, вы — чудо!

Голоса были молодыми, звонкими и восторженными бескрайне.

Не торопясь выходить из прихожей, Марфа долго еще стояла, прислонившись плечом к стене, и повторяла тихим, почти неразличимым шепотом:

— Пока ее, как этот цвет, не втопчут в грязь…

Вдруг замолчала, словно очнувшись, и медленно стала снимать варежки, расстегивать пуговицы на шубе.

Когда она вошла в зал, там все еще продолжали хлопать, а Магдалина Венедиктовна, отступив в угол, к шкафу, величаво кланялась и, выпрямившись, по-царски вскидывала гордую голову. Глаза у нее горели, на щеках проклюнулся неяркий румянец, и была она в эту минуту необыкновенно хороша собой.

На всех стульях, какие удалось собрать, и даже на кресле и на маленькой скамеечке, сидели в зале юные девушки, смотрели влюбленными глазами на Магдалину Венедиктовну, а в самом дальнем углу, скрестив на груди руки, будто полководец после одержанной победы, довольно улыбался репортер Кудрявцев. Увидев вошедшую в зал Марфу, он весело подмигнул ей и заулыбался во весь рот.

Да, происходило в маленьком и уютном домике нечто необычное, чего раньше никогда не было.

Скоро прояснилось. Господин Кудрявцев хлопнул в ладоши, призывая к тишине, и объявил:

— Милые барышни! Наша встреча закончена. Поблагодарим Магдалину Венедиктовну за доставленное удовольствие и будем раскланиваться. Мы и так задержались у нее в гостях непозволительно долго.

Девушки дружно поднялись, стали одеваться, успевали еще перешептываться и украдкой, с любопытством поглядывали на Марфу — кто такая? Наконец распрощались и ушли. Господин Кудрявцев остался и пояснил:

— Не удивляйтесь, Марфа Ивановна, я не зря говорил, что жизнеописание Магдалины Венедиктовны всколыхнет наше ярское болото. Интерес к моей публикации необыкновенный, особенно у молодого поколения. Ученицы нашей гимназии оказались самыми верными читательницами и обратились ко мне с просьбой, чтобы я представил им Магдалину Венедиктовну. Я, конечно, не мог отказать, и встреча, как видите, состоялась. Магдалина Венедиктовна! Вы были прекрасны! Я теперь даже готов выслушать неудовольствие классной дамы, если она узнает, куда я водил ее воспитанниц. Представляете, она запрещает девушкам читать жизнеописание Магдалины Венедиктовны, якобы они содержат некоторые нюансы морального характера. Но давно известно, что запретный плод всегда слаще, чем доступный.

— Господин Кудрявцев, я вас умоляю, не будьте так многословны! — Магдалина Венедиктовна села в свое кресло, и, глядя на нее, нетрудно было догадаться, что она устала, но светящиеся глаза ясно говорили и о том, что бывшая актриса абсолютно счастлива. — Марфуша, будь добра, приготовь чай. Я пока отдохну немного.

Марфа послушно отправилась на кухню, занялась самоваром, следом за ней сразу же заявился господин Кудрявцев. Расположился за столом, подвинул ближе к себе вазу с печеньем и заговорил, успевая при этом жевать:

— Не устану вас благодарить, что познакомили меня с Магдалиной Венедиктовной. Я, конечно, предполагал, что будет успех, но чтобы такой… Теперь я первое перо в нашем городе, так редактор мне сказал, и, кстати, что немаловажно, повысил мне гонорары. У меня нет больше надобности занимать у вас двадцать рублей. Записку мою прочитали, выводы сделали?

— Прочитала, — кивнула Марфа.

— Теперь можете о ней забыть. Господину Парфенову будет не до вас. Полицмейстер все-таки нашел Азарова, и тот сидит в участке. А сегодня приехали высокие чины из самой столицы и будут ревизовать прииски господина Парфенова. Я нутром чую, что результаты этой ревизии станут большим скандалом, ходят слухи, что не все чисто у господина Парфенова. Так вот, суть моей просьбы: рассказали бы все-таки, Марфа Ивановна, как вы служили в парфеновском доме, какие там порядки, какие нравы, какие секреты… Ну, и о завещании бы поведали… Вы станете знаменитой, как Магдалина Венедиктовна. А, Марфа Ивановна, что вам стоит?!

— Да я уже говорила, что нечего мне рассказывать. Как чугуны да кастрюли мыла — кому это интересно? Нет уж, увольте, и знаменитой быть не желаю.

Кудрявцев не успокоился и еще несколько раз возвращался к своей просьбе, но Марфа оставалась непреклонной и, напоив чаем, Кудрявцева выпроводила. Вздохнула с облегчением, позвала Магдалину Венедиктовну, и они сели друг против друга за стол, посмотрели на вазу, в которой раньше лежало печенье, а теперь оставались только крошки, и дружно рассмеялись.

— Все равно он забавный и не без таланта, — сказала Магдалина Венедиктовна. — Я многих репортеров знала, он, пожалуй, и московским не уступит.

— С вашей помощью ему и платить больше стали, — усмехнулась Марфа.

— Пусть платят, у него трое детей, их кормить надо. Марфуша, у тебя ничего не случилось? Только не таись, я же вижу…

— Случилось… И понять не могу — правильно сделала или нет…

— Рассказывай.

Вздохнула Марфа, помолчала, еще раз вздохнула и выложила все свои переживания, не скрыв, что была сегодня у полицмейстера Полозова и что он теперь все знает.

Магдалина Венедиктовна слушала ее не перебивая, смотрела на свои руки, не поднимая глаз, а когда Марфа закончила, вскинула взгляд, острый, как нож:

— Что люди невинные могут пострадать — это плохо. И правильно сделала, что призналась, пусть теперь о них полиция позаботится. Но Парфеновых не жалей, не смей жалеть! Ни отца, ни сына! Слышишь меня? Не смей! Для них судьбу сломать человеку — все равно что комара прихлопнуть! И пусть они в наказание горе ложкой хлебают! У меня ведь тоже был свой Парфенов, из-за которого я здесь оказалась. Помирать буду, а не забуду эту скотину. Фабрикант Аболмасов, денег, как грязи. И уверовал по этой причине, что ему все дозволено. Мы на гастролях были, в Киеве, и он там оказался, не знаю уж по какой надобности. Пьяный напился, вломился в номер ко мне, думал, наверное, что какая-то актриска не смеет отказать ему, расстелется простыней. А я всегда с собой револьвер на гастроли возила. Ни секунды не думала, глаза закрыла и выстрелила. И не жалею, даже сейчас не жалею. Не до смерти убила, только ранила, а надо было — сразу на тот свет. Такая рожа — до сих пор помню. Думаю, что и он меня помнит. Пусть помнит! Если живой… И ты не жалей!

Магдалина Венедиктовна замолчала, зачем-то переставила пустые чашки на столе и вдруг улыбнулась, подмигнула Марфе и предложила:

— А давай настоечки пригубим, там, в шкафу, настойка стоит, давным-давно своего часа ждет.

Марфа достала настойку, принесла рюмочки, и Магдалина Венедиктовна произнесла тост:

— Пусть тебе будет счастье в этой жизни! Ты его заслужила…

16

Ходила она по пустому дому, в котором властвовал холод сильней, чем на улице, возвращалась к столу, гладила рукой черный расстеленный платок, и казалось ей, что платок этот застилает весь свет, тускло струящийся из окон. Озиралась вокруг, и все казалось чужим, незнакомым, будто не в родном доме оказалась, а в гостях, неизвестно у кого. Не было здесь двух родных, сына и мужа, и поэтому дом стоял пустым, вымершим, и она не желала в нем что-то делать, даже печь не затопила. Снова ходила, снова возвращалась к столу, смотрела на черный платок, и виделись ей черные люди, вломившиеся в дом посреди ночи. Виделось, как отбивалась от них, как кинулась в кладовку, где лежал старенький топор, но не успела до него добраться, перехватили ее, смяли, и успела она только услышать злой голос:

— Кровь затри!

С головы у нее сорвали платок, ударили, и черная пелена повисла в глазах, закрыв белый свет. Она и сейчас не рассеялась, висела, непроницаемая, и не было никакой возможности вырваться, чтобы вернуться в прежнюю жизнь, где радовали ее бесконечно сыночка и Илюшенька…

Нет теперь здесь ни того, ни другого. И руки опускаются безвольно, словно они отсохли.

И все-таки Василиса встрепенулась.

Скомкала черный платок, засунула его в шкафчик, со стуком прихлопнула дверцу, и пронзила ее простая мысль: «Илюшеньку надо спасать, выручать его надо!»

Будто черная пелена раздернулась, и появился в ней, хоть и малый, но ясно различимый просвет.

Не закрыв дом, оставив распахнутыми настежь двери, перебралась она через сугроб, наметенный в ограде, выскочила на улицу и побежала, как, наверное, никогда не бегала. Встречные, попадавшие по пути, удивленно смотрели на растрепанную бабу, иные, узнав, окликали ее, но Василиса даже взгляда на них не поднимала и ничего не слышала. Скорей, скорее! Оскальзывалась на дороге, прикатанной санными полозьями, и снова бежала, не чуя под собой ног.

Становой пристав Вигилянский долго не мог понять — о чем ему говорит, задыхаясь, сбиваясь и путаясь, жена урядника Жигина? А когда начал понимать, хлопнул неожиданно ладонями по столу и крикнул громко и коротко, будто из ружья выстрелил:

— Молчать!

Василиса отпрянула, осеклась. Вигилянский налил воды в стакан, сунул ей в дрожащие руки, приказал:

— Пей!

И пальцем придерживал стакан за донышко, пока она не выпила всю воду.

— А теперь давай по порядку, с самого начала…

И Василиса, словно очнувшись, начала поправлять растрепанные волосы и принялась рассказывать с самого начала, с памятной, страшной ночи, когда пришли в дом черные люди. Вигилянский смотрел на нее, будто она рассказывала ему небылицу. Но чем дальше она говорила, тем тревожней становился его взгляд. Начинал понимать пристав, что случилась беда и требуется немедленно выручать урядника Жигина.

Но как выручать, если неизвестно, что сейчас творится на прииске?

Однако Василисе, еще раз напоив ее водой, он твердо пообещал:

— Жигина не бросим. А ты сейчас отправляйся домой и жди. Никуда не ходи и никому ничего не рассказывай. Сиди и жди. Поняла меня?

Василиса молча кивнула, поднялась и вышла из кабинета пристава, шаркая по полу ногами — силы разом оставили ее. До дома шла долго, то и дело останавливалась, переводя дыхание, а когда добралась, то и вовсе свалилась пластом на выстывшую постель, не ощущая холода, и выговорила в пустоту неживых стен:

— Илюшенька, ты уж уцелей… Держись там, пристав обещал, что выручит… Уцелей, родной… Алешеньки нет… Куда я без тебя?

17

Как терпеливая пряха распутывает свалявшийся клубок, не давая оборваться тонкой, непрочной ниточке, так и полицмейстер Полозов распутывал дело об ограблении в Сибирском торговом банке, и ниточка в его руках становилась все крепче. Он еще раз допросил Азарова, а в третий раз свел их в своем кабинете с Зельмановым. Усадил, как дорогих гостей по обе стороны стола, чаю велел подать и своих любимых соленых сушек. Угощал радушно и сетовал, что ни тот, ни другой к его угощению даже не притрагиваются. Про себя холодно усмехался: что, господа, и крошка в горло не лезет?

Зельманов, словно переродившись, сидел молча, ручками не размахивал, на вопросы Полозова не отвечал, но Азарова, который чистосердечно выкладывал всю подноготную, потому что терять ему было нечего, слушал внимательно, только припухшие глазки прищуривал, словно пытался спрятать тяжелый и зловещий взгляд, которым смотрел на бывшего своего служащего. Но Азаров и этого взгляда своего начальника, тоже бывшего, не боялся: когда иного выхода нет, и приходится, чтобы выжить, с обрыва в речку вниз головой прыгать, кто же испугается, что вода холодная…

Лишь в самом конце долгого допроса Зельманов соизволил заговорить, покосившись на секретаря, безмолвно сидевшего в углу за маленьким столиком и строчившего протокол. Заговорил осторожно, подбирая слова, но голос звучал уверенно и даже сердито:

— Я вижу, что бред этого господина заносится на бумагу. Когда все закончится, Константин Владимирович, а я думаю, что закончится очень скоро, вы отнесите эту бумагу в скорбный дом, для изучения на предмет сумасшествия. А так как сам я нахожусь в здравом уме и твердой памяти, опровергать данный бред не считаю нужным. Более того, я сейчас же еду к генерал-губернатору и подам на вас жалобу. Разговаривать больше не желаю!

— Увы, Сергей Львович, в нашей неприбранной жизни желания часто не совпадают с обстоятельствами, — Полозов развел руками. — Разговаривать мы с вами еще непременно будем, и думаю, что не один раз. А пока вам запрещен выезд из города, если же вы попытаетесь выехать, будете взяты под стражу. Не смею больше задерживать. Да, вспомнил! У генерал-губернатора сегодня неприемный день. Он встречает высокую комиссию из столицы — вот такая печаль!

Зельманов с грохотом отодвинул стул, поднялся и направился к выходу, но у порога обернулся:

— Константин Владимирович, я бы хотел вас предостеречь… Понимаю, громкое дело, ордена, карьера, но с такими типами, — кивнул на Азарова, — вы можете потерять даже те регалии, которые сегодня имеете.

— Я учту ваше предупреждение. До свиданья.

Когда дверь закрылась, Полозов обратился к Азарову:

— Ну, вот и все. Теперь ждите суда и молите Бога, чтобы суд был к вам милостив. Я, со своей стороны, буду докладывать, что вы чистосердечно раскаялись и помогали установить истину.

— Но Зельманов же не сознался! — вскрикнул Азаров и даже на стуле подпрыгнул. — Вы что, так и отпустите его?! Чистенького и не замаранного? Он ведь главный, он все придумал!

— Сейчас не сознался, завтра сознается, а послезавтра будет ползать на коленях, взывать о милосердии и будет утверждать, что на него нашло временное помутнение рассудка. А отпускать я его никуда не отпущу, он у меня вот где! — И Полозов вскинул крепко сжатый сухой кулак, будто погрозил вслед ушедшему Зельманову.

— Если так… — Азаров поднялся со стула, но замешкался, прежде чем выйти, спросил: — Коньяка сегодня, как я понимаю, уже не будет?

— Нет, уважаемый, не будет, — посочувствовал Полозов, — казенные деньги на коньяк тратить непозволительно, а на свои покупать мне сегодня жалко стало. Ты уж прости… Ступай, Азаров, молись…

Оставшись один, Полозов долго писал на доске непонятные закорючки, щелкал на счетах, и так увлекся, что, когда глянул на часы, спохватился и выскочил из кабинета, даже не вытерев руки от мела — опаздывать на прием к генерал-губернатору было чревато большими неприятностями.

Но на его счастье генерал-губернатор оказался занят, хотя секретарь не преминул посмотреть сначала в журнал, затем на часы, и покачал головой. Но выговаривать за опоздание не стал, лишь сухо доложил:

— Придется подождать, Константин Владимирович. Комиссия из Петербурга, все еще беседуют.

«Это очень даже хорошо, что беседуют, — подумал Полозов, — по крайней мере, я своим опозданием не испорчу настроения Александру Николаевичу. А вот докладом своим, пожалуй, точно испорчу…»

Но настроение генерал-губернатору испортили еще задолго до той минуты, как в его кабинете появился полицмейстер. И догадаться об этом было несложно, потому что Александр Николаевич не восседал, как обычно, в своем высоком монументальном кресле, а маршировал вдоль кабинета, упирался в стену, делал поворот на ать-два и снова маршировал — до другой стены. Тяжелые, бархатные шторы на окнах вздрагивали и покачивались от тяжелой поступи.

Полозов, перешагнув порог, благоразумно вытянулся в струнку и замер, ожидая приглашения. Но приглашения не последовало. Александр Николаевич продолжал маршировать, хотя прекрасно видел, кто стоит у порога. Вдруг сбился с шага, словно его в грудь толкнули, остановился и негромко, себе под нос, произнес:

— Ждали с моря на парусах, а они из задницы на телеге…

И еще что-то добавил, совсем негромко и неразборчиво.

Широким шагом прошел к креслу, сел и наконец-то пригласил полицмейстера:

— Проходите, Константин Владимирович, без церемоний, не на параде. Да не стойте истуканом, сказал же — не на параде. Мне сейчас столичные гости такой ушат на голову опрокинули, что места себе найти не могу… И вы, чую, такой же ушат помоев притащили. Выливайте… Что там у нас? Ограбление в Сибирском торговом банке? Парфенов, Зельманов и прочие… Докладывайте. Только бумаги мне не суйте, своими словами, по возможности, кратко…

— Я постараюсь, Александр Николаевич, но боюсь, что кратко не получится.

— Докладывайте, как получится.

— Около двух лет назад, точного срока назвать не могу, господином Парфеновым овладела модная идея — построить до приисков железную дорогу.

— Что за глупость! Золото вагонами возить?

— Для золота вагоны не нужны, а вот доставлять на прииски инструменты, механизмы и многое другое — очень даже выгодно. Но и это не главное. Основная причина заключается в том, что именно в этой местности найдены огромные запасы медной руды.

— Почему я об этом не знаю? В первый раз слышу!

— А никто и не должен был знать. Поиски Парфенов вел тайно, на свой страх и риск, если попросту — воровским способом: нанимал знающих людей, платил им деньги, но не только за работу, отдельная плата назначалась за молчание. Очень Парфенов хотел завладеть всем месторождением единолично и делиться ни с кем не собирался, даже с казной. Когда поиски принесли отличный результат, он и задумал строить железную дорогу и даже нанял, опять же в частном порядке и без всяких согласований, несколько изыскательских партий. Проект строительства дороги был сделан. Теперь можно начинать работы, но это огромные деньги. И хотя Парфенов человек, конечно, небедный, оборотных средств ему не хватало. Возникла необходимость в большом кредите. И он за таковым обратился в Сибирский торговый банк к господину Зельманову. Кредит предоставили. И вот тут начинается самое интересное во всей нашей истории. Появляется в Ярске некто господин Столбов, настоящая фамилия которого — Болдырев. Аферист, мошенник и разбойник в одном лице. Входит в сговор с Зельмановым, и они задумывают блестящий план — разорить Парфенова и, соответственно, завладеть приисками, а заодно и месторождением медной руды и готовым проектом строительства железной дороги. Помните, я говорил, что из сейфа в банке кроме денег пропали в это время и секретные бумаги. Так вот, эти бумаги и есть результаты разведки месторождения и проект строительства дороги. Дело в том, что Парфенов в свое время поделился этими секретами с Зельмановым и бумаги передал на хранение в банк как залог под свой кредит.

— Подождите, Константин Владимирович, я не очень-то понимаю. Они что, собирались руду тайно добывать? Это ведь невозможно!

— Разрешение об отдаче частным лицам земель в аренду для горных разработок принимает Комитет министров по представлению горного департамента министерства торговли и промышленности. В особо важных случаях утверждается самим государем. Представляете, сколько нужно времени, чтобы одолеть эту лестницу? Парфенов времени не пожелал терять и отвез в департамент хорошую взятку, за которую ему пообещали получить разрешительные бумаги задним числом. Но чиновник, который обещал все это провернуть, попался на другой махинации, дело стали расследовать, и в итоге к нам приехала ревизия из министерства торговли и промышленности, с ней вы уже беседовали.

— А я все думаю — чего они от меня хотят?! Тычут носом — там плохо, там худо, а причины не открывают. Теперь ясно.

— Разрешите продолжить?

— Добивай!

— В свой сговор Зельманов и Столбов вовлекли также управляющего Первым прииском Савочкина, а тот, в свою очередь, уговорил Парфенова не вывозить золото, добытое летом, якобы из-за распутицы. Обоз хотели отправить в эти дни под охраной местных стражников и местного урядника. Украли жену урядника, чтобы он был сговорчивей. Предполагаю, что замысел был простой: напасть по дороге на обоз, взять золото, и тогда Парфенову нечем будет возвращать кредит, а сроки его погашения истекают через две недели. А тут еще комиссия раскрывает аферу с месторождением руды, с проектом железной дороги, и Парфенов — абсолютный банкрот. Все его движимое и недвижимое выставляется на торги и банк, то есть Зельманов, приобретает все это богатство, можно сказать, по дешевке. Но что-то не заладилось. Может, урядник со стражниками отказались, может, иная причина, но Жигин сейчас в руках у шайки Столбова, сама шайка на прииске, и что она там творит, неизвестно. Последняя новость такая — Парфенов уехал на прииск. Поэтому я прошу вас, Александр Николаевич, принять следующее решение: направить роту солдат в помощь моим людям, и мы шайку накроем, следовательно, будем иметь и полную картину этого весьма запутанного дела.

— Никаких солдат, ни роты, ни взвода, я не дам! Вы что, Константин Владимирович, предлагаете мне в губернии военные действия открыть?! Да в Петербурге мне голову за это снесут! Обходитесь своими силами!

— Я не могу снимать людей со службы по охране города, поэтому…

— Ничего не знаю! Ни одного солдата на прииск отправлять не буду! И речи об этом даже не заводите! Докладывайте дальше… Что с ограблением банка?

— Ограбление придумали Столбов и Зельманов. Во-первых, для того, чтобы в руках у них оказались бумаги из сейфа, просто их взять они не могли, а вот под видом ограбления — получилось очень даже правдоподобно; во-вторых, чтобы Парфенов занялся поисками Азарова и на некоторое время выпустил бы из поля зрения дела на прииске.

— Какой еще Азаров?

— Служащий банка, а до этого времени — правая рука Парфенова-старшего, уволенный Парфеновым-младшим и пригретый Зельмановым. Деньги были сняты со счета, но в баулы вместо денег положили нарезанную бумагу, то есть деньги из банка не выносили, а если вынесли, то в другое время и не в баулах. А вот документы из сейфа вынес Азаров, следовательно, все подозрение Парфенова пало именно на него. По договоренности с Зельмановым, точнее, по его указанию, Азаров должен был скрыться, получив свою долю. Но тот в последний момент испугался, понял, что его могут убить как ненужного свидетеля, и он сбежал вместе с документами. И от Парфенова, и от Столбова с Зельмановым.

— Где он сейчас?

— Под стражей. И документы тоже у меня, под стражей, Азаров сам их выдал, сказал, где спрятал. Предлагаю, Александр Николаевич, вручить их завтра столичным ревизорам, и пусть они сидят и изучают эти бумаги, а мы за это время наведем порядок на прииске.

— Все доложили или еще что-то осталось?

— Еще тайник, из-за которого Азаров дальше Ярска не убежал, и мещанка Шаньгина, которая тоже свою партию в этом деле сыграла…

Делинов взялся за голову, низко склонился над столом и не поднимал ее до тех пор, пока полицмейстер не закончил своего доклада. А когда тот закончил, по-прежнему не поднимая головы, тихо выговорил:

— Теперь, Константин Владимирович, моя репутация как генерал-губернатора только от вас зависит… Постарайтесь…

18

Но роты солдат Александр Николаевич Делинов, очень дороживший своей репутацией в Петербурге, так и не дал.

Пришлось полицмейстеру Полозову изворачиваться и придумывать новый план, про который он размышлял так: «План, конечно, не ахти какой, не гениальный, но рыбы в наличии не имеется — безрыбье; значит, будем варить рака, хотя вы, Константин Владимирович, вареными раками брезгуете. Ну да ничего, переморщитесь…»

И первым делом вызвал своих лучших агентов Гришу-Мишу. Они явились, как всегда, без промедления, будто вытряхнулись два молодца из волшебной сумки, почтительно встали перед полицмейстером, и на веснушчатых одинаковых лицах безмолвно отразились не сказанные вслух слова: приказывайте, все выполним. Полозов и не сомневался, знал — выполнят. Приказ его был коротким:

— Едем на Первый Парфеновский прииск. Идите и готовьтесь: револьверы, ножи, на каждого по два карабина. Патронов как можно больше.

В это время появился секретарь и принес депешу: уездный исправник, основываясь на донесении пристава Вигилянского, сообщал об исчезновении урядника Жигина на Первом Парфеновском прииске и о возвращении его супруги, которая ранее была похищена неизвестными.

«Больше медлить никак нельзя, — решил Полозов. — Если опоздаем, неизвестно, чем все закончится. Ехать! Сегодня же ехать!»

Через несколько часов резвая тройка выскочила за окраину Ярска и полетела по тракту в сторону Елбани.

По дороге Полозов коротко рассказал Грише-Мише о том, что они должны будут делать на прииске, и предупредил: без приказа — ни шагу, народец в шайке собрался, похоже, весьма серьезный. Гриша-Миша разом кивнули, молча заверяя, что они все поняли.

В Елбань прибыли на следующий день, когда уже стемнело. Пристав Вигилянский и уездный исправник, предупрежденный по телеграфу, их ждали. Оба волновались перед высоким начальником, на вопросы отвечали невпопад, боясь навлечь недовольство, но Полозов быстро поставил их на место, которое, как он считал, должны занимать подчиненные:

— Вы, господа, не про себя думайте и не про меня, вы о деле, прежде всего, размышляйте, как его лучше сделать. Тогда ничего лишнего в голове не заведется и отвлекать не будет. Что на сегодняшний день известно об обстановке на прииске?

Исправник и Вигилянский честно признались — ничего.

— Где сейчас жена урядника Жигина?

— Дома находится, было сказано, чтобы никуда не отлучалась, — доложил Вигилянский.

— Наблюдение за ней или охрану установили?

Вигилянский потупился, и ясно стало — нет.

Больше Полозов вопросов не задавал, да и о чем было спрашивать, если картина нарисовалась совершенно ясная — никто и ничего не знал о том, что делается сейчас на прииске.

После недолгих раздумий приказал доставить жену урядника. Может, хоть она как-то прояснит картину?

Вигилянский сорвался с места и кинулся исполнять приказание. Махом долетел до дома урядника, перемахнул сугроб возле ворот, постучал в темное окно. На стук никто не отозвался, свет в окне не загорелся. Тогда он добрался до крыльца, стал стучать в дверь. И снова тишина. Но замка на двери не было, значит, дверь заперта изнутри, а если так — в доме кто-то есть. Вигилянский заколотил с новой силой. И отзыв наконец-то последовал. Сначала раздались неуверенные шаркающие шаги, а затем — голос:

— Илюшенька, я все жду, жду, а тебя нет и нет… Алешеньки нет и тебя нет… Бросили меня здесь одну, печь не топлена, я замерзла… Видения меня одолели, какие-то люди приезжают и увозят, приезжают и увозят, я сбегу от них, а они опять приезжают… Старик говорил, что тебя, Илюшенька, в живых нет, я осердилась на него и вилами запорола… Грех-то какой, в аду гореть… Зову, зову, ты не едешь… Погоди, защелку найду… Шатает меня, как будто ветер дует, и трава качается, об стенки бьюсь…

Спина у Вигилянского похолодела, и он замер на крыльце. Голос был Василисы — он узнал. Но с кем она разговаривает и что она говорит? Неужели умом тронулась? Помолчал и все-таки решился:

— Василиса, это я, пристав Вигилянский. Открой дверь.

— Хитрый какой, я же чую, что не Илюшенька… Открою, опять повезут, мучить станут… Нет, лучше я в кладовке спрячусь, там топор лежит, не дамся…

Шаркающие шаги отдалились и стихли. Вигилянский стоял и не знал, что делать. Дверь прочная, голыми руками не выломать. И вдруг его осенило:

— Василиса, это я, Илюшенька! Простыл, вот и охрип, к тебе торопился. Открывай скорее!

В ответ ему — весело, даже с удалью, донеслось:

Выйду на гору крутую, Буду с лесом говорить: Ты скажи, зелена елочка, Кого мне полюбить?

Дверь распахнулась, и Василиса упала ему на грудь, крепко обнимая руками за шею. Вигилянский перехватил ее, вскинул на плечо и полез через сугроб, проваливаясь в снегу. Одолел забор, рухнул вместе со своей ношей в подводу и сдавленно крикнул вознице:

— Гони! Быстрей гони!

Но гнать теперь было поздно, да и бесполезно.

Василиса долго смотрела на Вигилянского, на Полозова, на исправника, подходила к ним, трогала за одежду и спрашивала каждого в отдельности:

— Ты тоже Илюшеньку убивал? Не хочешь признаваться? Я вилы у Семена оставила, а дома вилы есть… Схожу за вилами…

Она пошла, но Вигилянский успел ее перехватить, усадил на скамейку, обернулся, вскинул взгляд на Полозова — что делать прикажете?

— Доктор есть у вас? — спросил Полозов. — Фельдшер? Вот и везите к фельдшеру. Нам с этой несчастной разговаривать… Везите, чего медлите!

Василису увезли.

Полозов взглянул на часы — время приближалось к полуночи. Ясно было, что до утра ничего выяснить о положении на прииске не удастся. Да и утро новых известий не принесет. Сидеть и ждать?

«Был у вас план, Константин Владимирович, не ахти какой, а теперь стал аховый. Вот по аховому плану и будете с шайкой бороться, если ничего иного придумать не можете… Ладно, поборемся». Полозов поднялся из-за стола, за которым сидел, взглянул на исправника и пристава, почтительно стоявших перед ним, и сказал:

— Нужен надежный человек, знающий дорогу до Первого прииска. Есть такой?

— Предоставим, господин полицмейстер, — заверил Вигилянский.

— Хорошо. Рано утром я выезжаю со своими агентами и с вашим проводником. Вы собираете стражников, сотских, всех, кого можете, и без промедления выдвигаетесь следом за мной. Всем сообщить, что с этапа сбежали каторжные, по этой причине и произведен сбор наличных сил. За версту до прииска перекрываете дорогу, никого не пропускаете, откуда бы ни ехали — с прииска или на прииск. И ждете моих распоряжений.

— А если… — начал было Вигилянский и запнулся, побоявшись задать вопрос полностью.

— Если я или мои агенты через двое суток не появимся, значит, нас уже нет. Командование переходит к господину исправнику, и задача у вас, исправник, будет очень простая — обо всем случившемся доложить лично генерал-губернатору и держать дорогу, а заодно и тайные тропы, если таковые есть. Шайка с прииска уйти не должна. Но надеюсь, что до этого не дойдет. Еще вопросы есть?

Вопросов у исправника с приставом не было.

Проводником до прииска назначили местного стражника по фамилии Голоухин. Крепкий, проворный и скорый на ногу парень сразу же ссадил одного Гришу-Мишу с облучка и взял вожжи в свои руки, пояснив при этом:

— Дороги у нас веселые, знающему человеку легче править. Кони знатные, с ветерком домчимся! Трогаемся?

— Трогайся, — махнул рукой Полозов. Натянул теплые меховые перчатки и закрыл глаза, вслушиваясь в глухой стук конских копыт.

Резвая тройка быстро выкатилась на тракт и пошла убористой рысью, не сбавляя хода, отмахивая одну версту за другой. Полозов попытался задремать, накрывшись полстью, но вдруг вскинулся и окликнул Голоухина:

— Скажи, братец, а ты урядника Жигина знаешь?

— Кто же у нас Илью Григорьевича не знает?! — удивился Голоухин. — И я знаю.

— Давно?

— С первого дня службы, а я уж четвертый год служу.

— И какой он человек по характеру?

— Даже и не знаю, как сказать… В одно слово не скажешь… За советом к нему все наши ходят, и я ходил, всегда по правде рассудит. А еще на него положиться можно, никого не подводил. Если в переплет попал — сдюжит. Тут вы сомнений не держите, даже ни капли не сомневайтесь. Сдюжит, мужик он крепкий…

«Будем надеяться, — думал Полозов. — Ты уж, Жигин, не подведи, оправдай такую лестную аттестацию».