В Мариинск прибыли к полудню.
На постоялом дворе – приткнуться негде. Чиновники, выборные от окрестных сел, полицейские чины – все суетились, шумели, сновали туда и сюда по неотложным делам, у всех на лицах – серьезная озабоченность и важность. Здесь и узнали, что со дня на день ждут в Мариинске царский поезд. Петр еще и оглядеться не успел, а к нему уже подоспел полицейский и потребовал документы. Долго вертел казенные бумаги, читал написанное, шевеля губами, поочередно оглядывал Петра, Феклушу и даже Ванюшку. Наконец велел оставаться на месте, а сам с бумагами куда-то торопливо убежал.
– По начальству поскакал докладывать, – Кузьма Павлович сладко зевнул и предложил: – А поехали, ребятки, ко мне. У меня изба пустая, вдвоем со старухой, вот и переждете всю кутерьму эту. После и дальше вас отправлю, дорого не возьму.
– Может, и правда так сделать, Петр Алексеич? – Феклуша прижимала к себе Ванюшку и тревожно поглядывала вслед убежавшему полицейскому. – Заодно и отдохнули бы, выспались…
Подумав, Петр согласно кивнул, и они все терпеливо стали ждать полицейского. Тот появился нескоро, вернул документы, записал, где они остановятся на постой, заодно приказал, чтобы трогались отсюда только на третий день, и, помолчав, грозно добавил:
– Сам приду и проверю. Если раньше выедешь – пеняй на себя.
Спрятав документы, Петр подсадил на телегу Феклушу с Ванюшкой, и Кузьма Павлович, понужнув лошадку, повез их к себе на постой.
На берегу речки Кии, там, где был перевоз, беспрерывно стучали топоры и вверх поднималась красивая деревянная арка, а к ней вел пологий помост. Плотники еще прилаживали, прибивали последние доски, а на возах уже подвозили свежую хвою и нарядные бабы тут же принимались плести из нее пышные гирлянды.
– Вона как готовимся, – восхитился Кузьма Павлович, – чай не самы в Сибири зачуханы, тоже кой-чего могем, когда пожелаем.
Петр на все эти приготовления смотрел отчужденно и даже равнодушно. Не трогала его людская суета. Зато Феклуша, не скрывая любопытства, оглядывалась вокруг и все показывала Ванюшке, приговаривая при этом:
– Здесь сам царевич поедет.
– На волке? – спрашивал Ванюшка.
– Нет, на лошадках. Вот здесь поедет, а люди встречать его будут.
– Как у нас этап встречают? – не унимался Ванюшка.
– Ой ты, Господи, да забудь ты про этапы, ласточка моя, забудь, – приговаривала Феклуша, поглаживая сына по голове.
Кузьма Павлович между тем подгонял лошадку, да она и сама, чуя недалекий дом, прибавляла ходу, и скоро они остановились на окраинной улице, где кучкой стояли на отшибе несколько старых домишек, вросших в землю и глядящих окнами на восток – на небольшое поле, заросшее кривыми ветлами. За полем дыбились два больших холма, на макушках которых темнел густой сосняк.
Возле одного из домишек Кузьма Павлович осадил лошадку, весело объявил:
– А вот и наши хоромы!
Ворота на живульку были сколочены из жердей, потемневших от времени, за ними до самого огорода тянулась просторная ограда, по которой ходили разномастные куры, охраняемые здоровенным рыже-красным петухом. С низенького крыльца уже торопливо спускалась худенькая старушка. Кузьма Павлович увидел ее и, не слезая с телеги, весело закричал:
– Здорово, мать, дурак приехал!
– Да ну тебя, неуемный, дорога и та не уторкала. Никак с гостями прибыл? – привычно ворчливо выговаривала старушка, отпирая ворота и оглядывая из-под низко опущенного платка пассажиров.
Хозяева отвели постояльцам отдельную комнатенку, половину которой занимал широкий топчан, а из окна видны были недалекие холмы. Пока Петр с Феклушей заносили свои узлы, хозяйка – Прасковья Федоровна, как она представилась – махом развела таганок в ограде, нажарила яичницы с салом, из огорода принесла охапку зеленого лука, из погреба достала квасу, и, едва только успели умыться, как стол был уже снаряжен – угощайтесь, люди добрые! С дороги все сильно проголодались и ели молча; лишь когда очередь дошла до чая, разговорились. Прасковья Федоровна стала докладывать хозяину о новостях, которые случились за время его отсутствия. Новости были небогатые: какой-то шибко злой коршун заклевал намедни молоденькую курочку и утащил ее.
– Уцепил вот так вот когтями и на крыло встал, – сокрушалась Прасковья Федоровна, – летит, а она, матушка ты моя, криком исходит, еще живая… Уж так жалко, такая справная курочка была.
– Эть, кура-вара-буса-корова! Меня не было. Я бы его, варнака, из своей берданочки срезал бы, как миленького, – горячился Кузьма Павлович.
– Да сиди уж ты, – махнула рукой Прасковья Федоровна, – срезал бы он. На аршин с подбегом никого не видишь, а туда же – стрелил бы… Чего теперь горевать – пропала курочка. Ты бы лучше жердей завтра привез. Огорожа у нас упала, я там палки кое-как прилепила, да надолго ли. Забредет скотина и вытопчет огород.
– Привезу, привезу и огорожу починим – все сделаем. Ты только не шуми много.
– Я еще не шумела.
Феклуша, поблагодарив хозяев, вышла из-за стола, повела Ванюшку, который после обеда совсем сморился, укладывать спать. Петр, еще послушав незлобивую перепалку хозяев, тоже выбрался из-за стола и вышел из дома. Присел на низком крыльце, чтобы выкурить трубочку, к которой пристрастился недавно. И только он ее раскурил, только потянул в себя запашистый дымок, как услышал внезапно возникший приглушенный шум. Будто накатывала невысокая волна на тихом озере. Что-то знакомое, накрепко впаявшееся в память, слышалось в этих звуках.
Петр поднялся с крылечка и, забыв о раскуренной трубочке, невольно пошел на этот медленно приближающийся звук, уже не догадываясь, а твердо зная – откуда этот звук происходит. И не ошибся. Выйдя за ограду, увидел: устало брели конвойные, а за ними, колыхаясь одной серой массой, тащились каторжные. Чем ближе они подходили, тем явственней в общем шуме слышалось звяканье железных цепей. Легкое облако пыли лениво вставало над бредущим этапом. Голова его медленно поравнялась с домишками окраинной улицы, выбралась в поле, к истоку едва различимой дороги, по которой, видно, мало ездили в последнее время, и там, послушная резкой команде, остановилась, дожидаясь, когда подтянется хвост вместе с подводами, на которых сидели, вперемешку с барахлишком, больные и увечные арестанты.
На Петра дохнуло от этого зрелища такой тоской и безнадежностью, что он повернулся и хотел уже уйти в дом, чтобы ничего не видеть, но тут после очередной команды этап повалился, как подкошенный, на мягкую траву, на привал. Из домишек стали выходить бабы с небогатой снедью в руках, потянулись к арестантам.
– Не пущают их теперь на тракт, – сообщил Петру подошедший Кузьма Павлович, – чтобы, значит, вид не портили и Царевичу на глаза не попали. А там у нас старый этап, – махнул рукой на холмы, – брошенный, вот их туда и собирают, в отстой, ну а после снова на тракт выведут. Пойду скажу старухе, пусть чо-нить подаст, жалко христовеньких.
Петр сунул руку в карман, нащупал горсть медных монет и направился к арестантам. Каждого, кто подходил с милостыней, сразу же окружали расторопные невольники, выхватывали прямо из рук хлеб, молоко, яйца. Петр, почти не глядя в лица, рассовал мелочь, повернулся, чтобы уйти, но его остановили, ухватив за рукав.
– Табачку курнуть разрешите, – услышал он над ухом вкрадчивый голос, – по нашей бедности будьте благодетелем.
В голосе явно слышалась насмешка.
Круто обернувшись, он увидел перед собой арестанта в рваном халате, подпоясанном обрывком веревки. Большая борода, закрывающая половину лица, была растрепана, и из нее выкатывался на висок широкий рубчатый шрам. «Никольский?!» – чуть было вслух не произнес Петр.
– Да, да, он самый, господин Щербатов. Я же говорил, что мы еще обязательно увидимся. Как в воду глядел. – Холодные, леденистые глаза смотрели в упор. – Наслышаны, что вас освободили. А мы вот маленько еще задерживаемся. Но скоро тоже освободимся. Я помню – выстрел за мной. Я ничего не забываю. А как табачку курнуть?
Петр машинально сунул ему потухшую трубочку. Никольский раскурил ее от своей спички, затянулся, и леденистые глаза потеплели, будто подернулись масляной пленкой.
– Премного благодарствую, господин Щербатов. До встречи. Надеюсь, что она последней будет. Трубочку на память оставите, очень уж удобная?
– Бери, пользуйся, – разрешил Петр.
– А жалеете, что меня тогда на небо не отправили. По глазам вижу – жалеете. Ну скажите – жалеете?
– Жалею, – согласился Петр, – но ошибку можно исправить.
– И я себя казню, надо было там, на заимке, застрелить, но это тоже дело поправимое. Все еще поправимо. Мы еще такой костер запалим! Не только такая мелочь, как вы, Щербатов, но и царишки все ваши вместе с наследниками сгорят. Мы в России неистребимы. И спать вам спокойно не доведется.
«Пожалуй, что так», – молча согласился Петр, глядя на Никольского, жадно втягивавшего в себя табачный дым.
– А-тай-ди! – нараспев закричали конвойные, отсекая сердобольных баб от арестантов. – А-тай-ди!
Петр, выполняя команду, пошел, не оглядываясь, к дому, но спиной чувствовал, что вслед ему глядят леденистые глаза Никольского.