Больше всего на свете, как истинный немец, профессор Гуттенлохтер ценил точность и исполнительность. Именно по этим качествам он и отобрал троих студентов в свою экспедицию. Немногословные, аккуратные даже в мелочах, они действовали, как большие серебряные часы профессора, не отставая и не забегая вперед ни на одну минуту. И как же был огорчен Гуттенлохтер, когда в отлаженном механизме экспедиции обнаружился первый сбой: в Каинске внезапно заболел проводник Чебула. Утром, после ночевки, он не смог подняться с постели, беспрестанно просил у хозяйки постоялого двора воды и виновато смотрел на профессора красными, воспаленными глазами, из которых текли слезы.

– Вы уж простите меня, Иван Иваныч, – к Иоганну Гуттенлохтеру, как и студенты, Чебула обращался на русский манер, – такая незадача вышла… Но я быстро поправлюсь, дня два – и я снова на ногах…

– Мы будем иметь нарушение моего графика, – стеклышки профессорского пенсне недовольно блеснули, – а это уже непорядок. Я оставляю деньги, за которые вы распишетесь в ведомости, вы имеете право тратить их на лечение и на быструю подводу. Я могу дожидать вас Мариинск два дня. Если не успеваете, ищу нового проводника…

– Иван Иваныч, я успею, мне всего пару дней нужно – и я на ногах!

– Торопитесь, я не могу нарушать график; если нарушим, мы будем иметь плохой результат.

На этом и расстались.

Едва только Гуттенлохтер отъехал от постоялого двора, как Чебула бодро поднялся с постели и проворно кинулся к колодцу промывать холодной водой глаза, старательно натертые накануне едучим табаком-самосадом. Насухо вытершись и поморгав красными набрякшими веками, он легко закинул за плечо небольшую котомку и резво зашагал по улице мимо серых домов с глухими воротами и такими же глухими заплотами, с любопытством оглядываясь по сторонам.

Каинск жил своей неторопкой жизнью. Перемешивая колесами весеннюю грязь, ползли медленные подводы, в пригонах мычали коровы, застоявшиеся за долгую зиму, на обсохших уже бугорках зеленела первая травка, а в высоком, бесконечно распахнутом небе слышались радостные гусиные вскрики. Чебула жадно, раздувая ноздри, втягивал в себя сырые запахи земли, отбрасывал со лба длинные волосы и так улыбался, словно ему только что привалило невиданное счастье. Впрочем, так оно, наверное, и было – Чебула по-своему ощущал себя счастливым в это утро. Впереди его ожидало по-настоящему живое и опасное дело, от одного предчувствия которого горячей закипала кровь в жилах; он оставался теперь один, и только от него самого зависела дальнейшая судьба, а может, и сама жизнь, и ему не требовалось тратить время на пустые разговоры и слушать пространные рассуждения о политических взглядах.

Тощий, с черными пятнами поросенок, уютно лежавший в грязи, поднял на Чебулу маленькие глазки, обрамленные белесыми ресницами, и вдруг подмигнул ими. Чебула не удержался и огласил улицу довольным хохотом.

На торговой площади он без труда отыскал лавчонку, принадлежавшую фактору Моисею Цапельману, толкнул низенькую дверь, и на него дохнуло застоялым запахом галантереи и тряпичного старья. На двух узких столах, втиснутых вдоль стены, навалом лежали куски ситца, плиса, платки, пуговки, иголки, и здесь же – куски серого мыла, табак, чай и железные ложки, которые от долгого лежания и собственной ненужности успели покрыться ржавчиной. За конторкой в дальнем углу стоял высокий сухопарый хозяин, горбился над счетами, и костяшки быстро, с сухим треском летали под его проворными пальцами. Черная шляпа, черные пейсы, черный, местами залоснившийся казинетовый сюртук с длинными фалдами – все это придавало ему сходство со старой и мудрой нахохлившейся вороной.

Увидев покупателя, Цапельман встрепенулся и, оставив счеты, вскинул вверх руки.

– О, уважаемый пан, я так рад видеть вас! Что желает уважаемый пан, чем могу ему услужить?

– Сначала один вопрос. Вы Моисей Цапельман?

– До сегодняшнего дня я носил именно это имя. А вы сомневаетесь? Или вам показать надлежащую бумагу?

– Бумага не нужна, я к вам по другому делу. Я прибыл от Фильштинского, который благодарит вас за меховое манто для супруги.

– И как ее здоровье? – Цапельман опустил руки и настороженно вгляделся в Чебулу, помедлил и продолжил заранее оговоренный отзыв: – Ей помогли минеральные воды или она по-прежнему кашляет?

– Ей стало легче, но кашель еще не прошел.

– Нет такого богатства, молодой человек, которое могло бы сравниться по своей ценности со здоровьем. Его нужно беречь с юных лет. Кстати сказать, вы так плохо выглядите, тоже больны?

– Я здоров, – перебил Чебула быструю речь Цапельмана. – Где мы можем переговорить?

Цапельман кивнул, вышел на улицу, запер лавчонку на замок и затем вернулся с черного хода, который напоминал узкую щель. Подвинул Чебуле расшатанный стул, сам остался стоять за конторкой. Чебула, не присаживаясь, принялся мерять длинными ногами свободное пространство лавчонки.

– Я уже жалею, что столь много наобещал Фильштинскому. Его просьбу, касательно одного человека, выполнить в пересыльной тюрьме не удалось. За него заступился один из известных уголовников, и теперь ваш поручик находится под его покровительством. Я предупреждал Фильштинского, говорил ему, что бедные евреи не обладают в Сибири большими возможностями, их преувеличивают, – но он не захотел меня слушать… А что мы можем сделать, находясь под постоянным присмотром полиции и властей? Мы можем только зарабатывать себе на сухую корочку, подвергаясь каждый день насмешкам и притеснениям. Любой может обидеть бедного еврея, и я уже жалею, что столь много наобещал Фильштинскому…

Чебула терпеливо слушал и даже перестал ходить, внимательно разглядывая выражение лица Цапельмана, пытаясь отыскать хотя бы намек на властность и решительность. Но ничего подобного – лицо собеседника выражало лишь величайшую обиду, покорность судьбе и недоумение. И все это никак не увязывалось, ни в какие ворота не лезло, по сравнению с тем, что доподлинно знал Чебула: Цапельман был одним из самых крупных контрабандистов на западной границе; сосланный по приговору суда в Сибирь, он уже лет двадцать возглавлял «Новый Иерусалим» – организацию, созданную для того, чтобы на новом месте жительства евреи не растеряли вековечной спайки и общности. И это удалось сделать. Неотъемлемой частью жизни многих золотых рудников стала фигура говорливого, услужливого человека, торгующего самой разной мелочевкой: мылом, иголками-нитками, платками и прочей бабьей ерундой, но чаще всего, из-под полы, – спиртом. И за каждым таким торговцем, когда он уходил с рудника, тянулся тоненький и для постороннего глаза совершенно незаметный ручеек «желтой пшенички», как называли рассыпное золото. Скупали его самыми разными путями, но чаще всего – за тот же спирт. Иногда случались и совсем знатные дела. Лет десять назад с Егорьевского прииска, что в отрогах Салаирского кряжа, украли самородок весом в двенадцать фунтов. Вся полиция была поднята на ноги, известия из Сибири полетели в Минск и в Вержболово, чтобы и тамошняя полиция также приняла срочные меры. Но все было напрасно. След самородка, по слухам, мелькнул лишь в Лондоне, где и затерялся окончательно.

Зная все это, Чебула невольно восхищался человеком, который сейчас стоял перед ним, и не верил ни одному слову его пространной, жалостливой речи. И как только Цапельман закончил говорить, Чебула резко спросил:

– Вы знаете – зачем я приехал?

Цапельман медленно поднял на него умные, внимательные глаза.

– Осенью, в сентябре, мне будет нужна ваша помощь в Мариинске. Экспедиция Гуттенлохтера выйдет из тайги, выйдет с большой добычей – я в этом уверен. Но взять ее в одиночку, спрятать и переправить я не смогу. Вы понимаете меня? Я прекрасно вижу, что понимаете. Поэтому давайте говорить о деле.

Цапельман едва заметно улыбнулся, легким движением поправил шляпу на голове и вышел из-за конторки, протянул руку и похлопал Чебулу по плечу.

– Я наблюдаю, что вы хорошо подготовились к встрече, и читаю в ваших глазах некие знания. Это весьма вас украшает. А что касается вашего дела…

Часа через полтора Чебула вышел из лавочки Цапельмана, имея все, что ему было необходимо: нужные адреса в Мариинске, имена людей, к которым следует обращаться, и даже подробную инструкцию о том, как избежать нежелательных встреч с полицейскими чинами.

Вернувшись на постоялый двор, он велел подать себе обед, с удовольствием поел и завалился спать, наказав разбудить рано утром. На утро же он заказал подводу и даже дал хозяину постоялого двора щедрый задаток, чтобы тот подрядил ямщика лихого и с добрыми лошадьми. Но будить его не пришлось – Чебула проснулся сам, еще до восхода солнца, и проснулся от мягких, шлепающих шагов, которые раздавались за тонкой дверцей отведенной ему комнатки. Выглянув, увидел дородную простоволосую девку с пыхтящим уже самоваром, увидел, как она смутилась от взгляда постояльца, вспыхнула румянцем и припустила чуть не бегом на другую половину избы, сверкая из-под длинного подола розовыми пятками босых ног. Эта мимолетная и неожиданная встреча развеселила Чебулу, и за завтраком он тайком подмигивал девке, вводя ее в смущение и зажигая на круглых ядреных щеках чалдонки настоящий пожар.

Хозяин постоялого двора расстарался и ямщика подрядил, действительно, лихого: с перебитым носом и круглой, разбойной рожей, которая казалась еще круглей от густой и рыжей, прямо-таки огнистого отлива, бороды. Он помог уложить в возок нехитрые пожитки Чебулы, орлом взлетел на облучок и, разбирая вожжи, крикнул не оборачиваясь:

– Держись, барин, крепче, иначе дорожка всю душу вынет!

Свистнул так пронзительно, что Чебула даже поморщился, а лошади, прижав уши, круто взяли с места убористой рысью, и грязь щедро полетела из-под колес, успевая взблескивать под ярким утренним солнцем, которое величаво поднималось от края земли в зенит, накрывая своим светом бескрайнюю Барабу, усеянную разлившимися озерками и болотцами. Над ними щетинились серые, еще прошлогодние камыши, а над камышами то там, то здесь скользили птичьи стаи.

Отрабатывая щедрый задаток и надеясь получить сверх договора деньжат за лихость, ямщик не жалел ни лошадей, ни возка, ни боков Чебулы. Время от времени он пронзительно свистел и кричал, по-прежнему не оборачиваясь к седоку:

– Разлюбезное дело, барин: протрясешься – спать крепче будешь!

Чебула не отзывался, только крякал на ухабах. Что делать – терпеть надо. Сам просил хозяина постоялого двора, чтобы нанял такого ухореза.

Правда, после, уже в Колывани, богатом, торговом селе, выяснилось, что столь быстрая спешка оказалась ненужной: экспедиция Гуттенлохтера почти сутки сидела на месте, никуда не трогаясь, потому что из-за разлива Оби никто не брался за переправу.

– У нас вон Чаус и тот из берегов выкатился, а вы – через Обь переплавиться… Ишь чего зажелали, – говорил Гуттенлохтеру приземистый, коренастый мужик, то и дело сплевывая себе под ноги. – Оно и вода бы не так страшна, да ветер вон какой поднялся – белы барашки гуляют. Не-е, господа хорошие, никто вам не подрядится. Ждите, когда ветер стихнет.

– У меня не есть намерений ждать, у меня есть намерений торопиться, и я хорошо плачу, – упрашивал Гуттенлохтер.

– Да хоть меряй, хоть не меряй, ни за каки деньги не поплывут, – гнул свое мужик.

Чебула, только что подъехавший и оказавшийся свидетелем этого разговора, попытался помочь профессору и тоже стал уговаривать мужика, но тот уперся, как вкопанный столб, и ни на что, ни на какие денежные посулы не соглашался. И в это время кто-то тихонько тронул Чебулу за плечо, тот обернулся – перед ним стоял рыжебородый ямщик, домчавший его так быстро от Каинска до Колывани, сиял рыжей бородой и всей разбойной рожей:

– Барин, отойдем в сторонку, – шепнул он, подмигивая, а когда отошли, зачастил быстрой скороговоркой: – Зря время с этим обалдуем тратите, а я выход верный знаю и за твою щедрость подскажу, ты мне только подбрось маненько, а?

– Подброшу, – пообещал Чебула.

– В Черный Мыс надо ехать, деревня тут недалеко, а там Грине-горбатому поклониться, скажите, что его в самом Петербурге знают, похвалите без меры, он на одном гоноре, без денег на ту сторону перекинет.

– Поедешь с нами вместе, – тут же решил Чебула. – Если наврал – ни шиша не получишь.

– Да с нашим удовольствием, – легко согласился ямщик. – Я ведь из уважения, за твою щедрость…

Гуттенлохтер выслушал Чебулу и молча кивнул: «Поехали».

В Черном Мысе отыскали крайнюю избу, ветхую до того, что крыша обросла зеленым мохом, постучали в окно, вызывая хозяина. На стук долго никто не отзывался, наконец несмазанные петли дверей скрипнули и на крыльцо вышел горбун. Небольшого росточка, головка маленькая, волосенки жиденькие, но руки… вот это были руки так руки. Длинные, почти до колен, с выпирающими, как булки, мускулами, а главное – с неимоверно широкими ладонями, каждая из которых была размером едва ли не с голову горбуна. Он глухо кашлянул, оглядел стоявших перед ним людей маленькими острыми глазками, хриплым голосом спросил:

– Какая нужда подогнала?

– Мы ученые люди, едем из самого Петербурга, – начал переговоры Чебула, – нам надо переправиться через Обь, а сделать это, нам еще в Петербурге так говорили, только один человек может… Вот и пришли просить…

– Прямо так и сказали в Петербурге? Только Гриня-горбатый, и никто боле? Ох, и врать же вы, учены люди…

– Чистую правду говорю. Вот друг нашего профессора говорил, ты его три года назад на ту сторону переплавлял… – тут Чебула споткнулся – не слишком ли его занесло? – но горбун неожиданно улыбнулся:

– Ишь ты, не забыл, значит… Был тут ученый человек, был, все меня про реку расспрашивал. Ладно, вижу, что хороши люди, да и нас не в крапиве нашли. Два ведра вина на том берегу поставите (на меньшее не соглашаюсь), а коли все потонем – не обижайтесь и черным словом меня не ругайте. Езжайте на берег, я скоро баркас подам.

Большущий дощатый баркас, похожий издали на серое корыто, приткнулся тупым носом к берегу, и первая же волна с белым гребешком, ударившись в борт, выбросила фонтан брызг, весело сверкнувших на солнце. День стоял яркий, теплый, но больно уж ветренный. Разлившаяся река дыбилась водяными пластами, раздвигала мешающие ей берега и обрушивала высокие песчаные яры вместе с соснами, в низких местах топила тальник, и голые еще макушки торчали из воды, словно серая трава.

В баркасе, кроме Грини-горбатого, сидели еще три крепких и неразговорчивых мужика: двое рядком, на лопашных веслах, третий – на рулевом. Сам Гриня сидел впереди, тоже на лопашных, но один. Погрузились, оттолкнулись от берега, и баркас резко вздыбился на крутой волне, ударившей в борт.

Пошла работа…

Тяжело груженый, просевший баркас хлестало и мотало, как щепку, толстые весла в руках Грини-горбуна гнулись, как сырые палочки, казалось – вот-вот не выдержат и хрустнут. Но они дюжили, а Гриня только скалил зубы от напряжения и греб, греб, успевая еще поворачивать голову и отдавать матерные команды мужику, сидевшему на руле. На середине реки два раза подряд захлестнуло водой левый борт.

– Вычерпывай, чо шары вылупили! – хрипел Гриня, не ослабляя ни на секунду отчаянной гребли, – вычерпывай, а то потонем!

Замелькали жестяные ковшики. Но тут же очередная волна хлестанула так, что баркас накренился.

– На борт! – заорал Гриня. – На борт падай!

Навалились на борт, баркас ухнулся и выправился. Вода на днище бултыхалась чуть не по колено, а берег, которого требовалось достичь, был еще далеко.

Мужики на лопашных веслах начали выдыхаться. Хрипели, как загнанные кони, гребли порою вразнобой, ветер срывал с лиц и бросал в реку крупные капли пота. И только Гриня продолжал грести не сбиваясь, размеренно и сильно, словно машина, не знающая устали. На оскаленных зубах вскипала розоватая слюна.

Перевалили стремнину. Две полузатопленные карчи со скрежетом прошли под днищем, но баркас выдержал.

В какой-то момент показалось, что до берега уже не добраться. Все были мокрыми с головы до ног, ветер не стихал, а волна шла круче и злее. Но Гриня греб и греб, по-прежнему успевая оглядываться назад, командовать рулевым и подгонять самыми изощренными матерками мужиков на лопашных. Баркас двигался.

Позже, когда уже причалили и обессиленные выбрались на твердый берег, покачиваясь на дрожащих ногах, как пьяные, Чебула обернулся, глянул на взбешенную, словно кипящую реку, и только в эту минуту по-настоящему испугался, до противного холодка, проскочившего по позвоночнику, – переплыть Обь и не утонуть казалось невозможным.

– Ну, господа учены люди, не обхезались? – смеялся Гриня, отплевываясь розоватой слюной, – теперя, как договорено, сушиться-кормиться…

Гуттенлохтер подошел к Грине и долго тряс его ручищу, приговаривал:

– Грандиозный переправа… грандиозный…

Тут же, на берегу, наняли подводу, сгрузили пожитки, и скоро все сидели в постоялом дворе за одним общим столом. Гуттенлохтер, кроме двух ведер вина, щедро одарил Гриню-горбатого деньгами и, уже засыпая, все бормотал:

– Грандиозный переправа… грандиозный… викинги…

За ночь ветер не стих, река бушевала по-прежнему, и Гриня вместе со своими подручными принялся за второе ведро вина, вчера недопитое, а господа ученые люди погрузились на подводы и направились дальше.

– Будет дорога, заворачивайте, – принявший с утра винца на старые дрожжи, Гриня был весел и разговорчив, – у меня для хороших людей двери завсегда открытые…

– Обратно ехать – обязательно заезжать, – отвечал Гуттенлохтер и на прощание помахал рукой.

Но свидеться еще раз с Гриней-горбатым довелось только одному Чебуле. Впрочем, до этой встречи немало воды в Оби утечет.

А пока тянулся под колесами бесконечный тракт, разъезженный и расхлюстанный, как старая мокрая тряпка. Летела грязь, холки и хвосты у лошадей были сплошь в засохших хохоряшках, висела ругань, крики, свист, хлопанье бичей, и время от времени все это покрывалось тягучим треском – еще одна ось не сдюжила и крякнулась.

Миновали Болотное, добрались до Мариинска. Выгадав удобный момент, Чебула наведался по адресу, который сообщил ему Цапельман и предупредил, чтобы его ждали в сентябре – именно к этому времени Гуттенлохтер планировал завершить экспедицию.

Завершилась же она для Гуттенлохтера намного раньше, в начале августа.

Одолев почти две сотни верст по непроходимой тайге, по бурелому, сплавившись по горной речушке, донельзя измотанные трудными переходами, гнусом, они наконец-то разбили лагерь у подножия высокой горы, опушенной почти до самой макушки корявыми лиственницами и худосочными березками.

Чебула набрал на берегу речушки камней, соорудил из них подобие каменки и развел костер. Когда камни накалились до нестерпимого жара, он забил вокруг колья, натянул на них суровую ткань палатки, и получилась баня. До самой темноты парились в ней, соскребая с себя таежную грязь. После бани, при свете костра, Гуттенлохтер долго что-то записывал в толстую тетрадь с клеенчатыми корочками, с которой никогда не расставался, и, закончив писать, торжественно объявил:

– Мы имеем быть накануне открытия. Если открытия не будет, то я плохой ученый и вы, – внимательно посмотрел на своих студентов, – имеете право объявить всему ученому миру, что Гуттенлохтер – шарлатан и авантюрист…

– Что вы, Иван Иванович, разве можно… – наперебой стали разуверять его студенты, но профессор только махнул рукой:

– Я не есть маленький мальчик, чтобы утешать. Скоро все должно стать ясным, как день.

Он засунул тетрадь в свой мешок, вытянул ноги, поворочался недолго, удобней устраиваясь на свежем лапнике, и скоро тихонько, будто суслик, засвистел носом.

Сморенные долгими переходами, баней и горячим ужином, уснули и студенты. Чебула, едва одолевая разрывающую рот зевоту, долго еще сидел у костра, подбрасывая сушняк, наблюдая, как от яркого огня шатаются вокруг неверные тени. Затем неслышно подтащил к себе мешок Гуттенлохтера, развязал его и вытащил тетрадь в клеенчатом переплете, в которую давно хотелось ему заглянуть, но все не представлялось удобного случая. На всем маршруте он делал записи, но записи – дело ненадежное, а Гуттенлохтер, как предполагал Чебула, вел в тетради подробное описание пройденного пути, и именно это описание могло понадобиться на будущее. А самое главное – нужно было понять систему, которой пользовался Гуттенлохтер, пытаясь отыскать остатки чудских копей. Чебула не мог предугадать заранее, как будут развиваться события и что случится в ближайшее время, но уверен был в одном – если все произойдет так, как задумано, придется сюда еще раз возвращаться. И для этого возвращения потребуются рабочие записи Гуттенлохтера.

Открыл тетрадь и ахнул: все записи были сделаны на немецком языке, корявой, почти неразборчивой скорописью. Изучая французский и зная его практически в совершенстве, Чебула всегда испытывал непонятное ему самому неприятие немецкого, а тут еще эта скоропись… Правда, на некоторых страницах были сделаны беглые чертежи, но без поясняющих надписей они представлялись ничего не значащими подобиями картинок.