Тяжелая мохнатая муха настырно билась в стекло, противно зудела, и Роман, как ни старался, не мог ее прихлопнуть, потому что она всякий раз уворачивалась, отлетала в избу, притаивалась неизвестно где, а после снова елозила по стеклу, брунжала и никак не могла утихомириться. Казалось, что в избе со вчерашнего утра только и осталось живого – одна нахальная и надоедливая муха. Все остальное будто примерло.

Да, пожалуй, оно так и было. Фекуша неслышно лежала на лавке, повернувшись лицом к стене, и с тех пор, как пришла утром и упала, будто подрезанная, не промолвила ни единого слова, на тревожные расспросы Романа отмалчивалась, и порою казалось, что переставала дышать. Роман осторожно, на цыпочках, подходил к лавке, трогал ее за плечо, но Феклуша в ответ лишь слабо шевелила ладонью, словно говорила: «Уйди, тятя, уйди…»

Роман вздыхал, прокрадывался, опять же на цыпочках, к столу, гонял муху с оконного стекла и надолго задумывался, подперев ладонью седую голову. «Ведь говорил ей, говорил неразумной, не на тот тополь загляделась, не по нашему росту он, тополь-то… Нет, не послушалась, теперь вот и будем сердце рвать…» Он был уверен, хотя Феклуша еще и словом не обмолвилась, что в любовной истории с Митенькой Зулиным случилось несчастье, которого он, Роман, давно ожидал. И потому не лез к дочери с расспросами, не травил ей душу, мудро рассудив, что рана в таких делах смертельной не бывает – рано или поздно, а заживет.

Муха перестала брунжать, со стекла перелетела на стол, и Роман со злорадством прихлопнул ее широкой ладонью. Сощелкнул на пол грязно-черный комочек, брезгливо вытер ладонь о штаны: «Вот тебе, зараза! И так тошно…»

В избе повисла полная тишина. И поэтому хорошо слышно было, как стукнули воротца в ограде, которые совсем недавно навесил Роман. Боязливо стукнули, будто кто хотел тишком проскользнуть. Роман поднялся; беззвучно, чтобы не тревожить дочь, вышел. У нижней ступеньки крылечка переминался с ноги на ногу Митенька, не насмеливаясь подняться и войти в избу. Лицо у него горело алыми мятежами, словно настеганное злой крапивой, сам он горбился, будто куль пшеницы на плечах держал, всегда задорные глаза притухли, и даже курнопелистый нос заострился, как бывает после болезни.

– Явился, не запылился? – Роман оглядел Митеньку с ног до головы, спустился с крыльца и, приблизившись вплотную к нему, тихо попросил: – Ступай с Богом, Митрий, ступай. И дорогу сюда забудь навовсе. Пока я тебя добром прошу…

Митенька сглотнул слюну, по шее вниз-вверх дернулся острый кадычок, а на глазах навернулись слезы.

– Дядя Роман, она дома? Дозволь взойти?

– Сюда тебе дорога заказана!

– Она… она здоровая?

– Велела кланяться! И чтоб ноги тут твоей, Митрий… Добром прошу! Слышишь?!

Митенька откачнулся, словно ему в грудь тычка дали, шатко повернулся и побрел прочь от крыльца, запинаясь на ровном месте. Ворота за ним остались открытыми. Роман спустился, чтобы закрыть их, и увидел: Митенька пьяно тащился посреди улицы, загребал пыль ногами, а сбоку бежала чья-то черная собачонка и удивленно тявкала.

И снова залегла в избе, неизвестно на какое время, глубокая тишина.

А вот у Зулиных в доме тишины и в помине не было. С сенокосом отстрадовали они еще утром, поставив последний остроконечный стог в дальнем углу, в низинке, где трава выдалась особенно добрая. И сразу же, чтобы времени не терять, засобирались домой. Ивана с Глафирой еще до сборов Устинья Климовна вперед остальных отправила, наказав, чтобы баню топили и обед готовили. Возы увязали, Устинья Климовна самолично проверила – ничего не позабыли в спешке? В последний раз оглядела свой покос, украшенный ладными, старательно обчесанными стогами, умиротворенно перекрестилась:

– Слава Господи, управились.

Тронулись, выбираясь на общую, накатанную за последнюю неделю дорогу. И надо же было такому случиться, что ни раньше ни позже, а именно в это время, тоже отстрадовав, ехали в деревню дюжевские работники. Они и поведали, с хохотками и подковырками, о том, что возле куста боярки видели.

– Удалой парниша у вас, Зулины, на кажду руку по две девки виснут!

– И за ноги ишо цепляются!

– А которы не успели, те за пятки на ходу хватают!

– Он боевой, Митрий-то, он шшекотки не пужатся!

И громкий мужичий хохот раскатисто переваливался от телеги к телеге.

Зулины отмалчивались. Только Устинья Климовна сердито пошевелила бадожком в спину Федора, с которым сидела на одной телеге, негромко выговорила:

– Чего заслушался?! Понужай скорее!

Федор, не доставая кнута, хлопнул вожжами, лошадь прибавила ходу, и колесные спицы весело замелькали, сливаясь в зыбкий круг.

Вот и Огнева Заимка, вот и дом с раскрытыми настежь воротами, а вот и Митенька – сразу видно, что не в себе парень. Но Устинья Климовна и бровью не повела, будто ничего не знает и насмешек от чужих людей не слышала. Умылась после дороги, стала белье в баню собирать.

В первый пар, самый жгучий, отправились мужики, после них надолго засели бабы, отмывая и отскребая от покосной грязи визжащую и орущую детву. Последней мылась Устинья Климовна. И за все это время никто Митеньке и словом не обмолвился о том, что дюжевские работники рассказали. А сам Митенька, простая душа, и догадаться не мог, что маменьке все известно. И поэтому, когда напаренная и чистая семья Зулиных села за длинный общий стол, он сразу же и заторопился, заговорил срывающимся, враз охрипшим голосом:

– Маменька, братчики, поклониться вам хочу за благословением… – отдышался, собираясь с духом, и вывалил: – Жениться мне надобно!

– Так уж приспичило? – не сурово, а даже добродушно спросила Устинья Климовна.

– По сердцу мне она, маменька, только об ней и думаю! – заторопился Митенька, – она ласковая и к старшим почтительная, вы ее как дочерь любить станете!

– А то мне любить некого! – Устинья Климовна обвела взглядом большущую свою семью, сидящую за столом, поправила темный платок на голове, вздохнула. – Ну, коли такое дело, поедем сватать. Завтра и поедем.

Митенька захлебнулся от радости, старшие братья Зулины и жены их удивленно переглянулись между собой, а Устинья Климовна, как ни в чем не бывало, забрала с краешку большой сковороды чутешный кусочек саламаты, пожевала ее, запивая холодным молоком, и скоро ложку на стол положила – наелась. Поднялась с лавки, мелко перекрестилась на иконы в переднем углу и отправилась к себе в светелку.

Разморенные после бани и сытного ужина, скоро и остальные Зулины разошлись спать. Митенька и тот, умаявшийся от переживаний, забылся до самого утра и даже не слышал, как спускалась вниз из светелки маменька, как подняла она с постели старшего Ивана и о чем-то негромко говорила ему. Наверное, еще и потому не пробудился Митенька, что сон ему снился уж больно счастливый: плывет он на лодке по Уени, а на берегу Феклуша стоит, машет, машет ему белым платочком, к себе подзывает. А он и рад стараться – гребет, гребет изо всех сил новенькими сосновыми веслами, и лодка летит по текучей уеньской воде, как чайка по воздуху…