Поутру новенькую плетеную кошевку на резиновом ходу, сделанную по заказу в Томске нынешней весной и предназначенную только для особо торжественных выездов да для самых важных седоков, если таковые объявятся по ямщицкому промыслу, выкатили из сарая, осмотрели и застелили чистенькой цветастой подстилкой. Под дугой темно-гнедого жеребца тоненько подавали голоса до блеска начищенные колокольчики, а сбруя, украшенная бляхами, резала глаза, отражая солнце.
Принаряженные, торжественные, расселись Зулины в кошевке: Иван на облучке разбирал вожжи, Устинья Климовна, чуть пониже, на узком сиденьице восседала, а напротив нее Федор и Павел стиснули широкими плечами Митеньку. Тот смотрелся меж ними, будто тоненький тополек, нечаянно выросший между двух кряжистых и давно заматеревших кедров.
– С Богом тронулись, – подала голос Устинья Климовна.
Конские копыта тупо застукотили в сухую, пыльную землю, кошевка плавно качнулась на первом ухабе, и сбруя гуще и ярче взблеснула под полуденным солнцем. Свежий ветерок мягко дотронулся до лиц седоков, вспушил на жеребце гриву. Колокольчики заливались во все свои голоса, распугивали воробьев, копавшихся в пыли, будили сонную тишь улицы.
По левую руку оставался бугор с поднявшейся на нем почти уже достроенной церковью, теперь надо было лишь свернуть на выселки, где стояла изба Романа, но Иван натянул вожжи, забирая совсем в другую сторону, вправо, и кошевка выкатилась в исток следующей улицы.
– Иван! Братчик! Ты куда правишь?! – заголосил Митенька, пытаясь вскочить, но братья стиснули его плечами, и он обмяк.
– Куда велено, туда и правит, сиди и не дергайся, – Устинья Климовна поджала блеклые губы, в упор глянула из-под платка на своего младшенького, сурово закончила: – И не вздумай меня перед людями позорить!
Иван между тем понужнул жеребца, наддавая ходу, колокольчики залились, переходя на сплошной перезвон, и веселее, дробней, замелькали избы, заплоты, глухие ворота, остроконечные заросли крапивы вдоль заборов. Митенька застонал и закрыл глаза, ему не было нужды смотреть по сторонам, он и так распрекрасно знал, что в самом конце улицы, по левой стороне, стоял коровинский дом под новой тесовой крышей.
Первыми гостей увидели коровинские парнишки, высыпали, похожие все на черных жуков, на полянку перед воротами и с общим гвалтом кинулись в дом, чтобы доложить старшим. Только порепанные пятки над зеленой травой сверкнули.
Устинья Климовна тихонько сошла с кошевки, дождалась, пока старший Иван привяжет жеребца к забору и встанет с ней рядом. Только после этого зашагала в ограду, легко переставляя ноги и почти не опираясь на бадожок. Следом за ними, по-прежнему придавливая широкими плечами Митеньку, двинулись Федор и Павел.
Деревянный настил, высокое резное крыльцо, тяжелая дверь в сенцы, еще одна – в избу. Устинья Климовна величаво повернула голову, проверяя – все вошли, никто не отстал? – и согнула гордую прямую спину в поклоне:
– Доброго здоровьичка вам, честные люди.
Статная, дородная и величавая, как гусыня, Настасья поклонилась в ответ, повела полной рукой, приглашая к столу, и певучим, сильным голосом отозвалась:
– Милости просим, дорогие гости. Спасибо на добром слове и вам того же желаем. Проходите, садитесь.
Вдоль стены, до самого переднего угла под божницей, – широкая крашеная лавка, у окна – два гнутых венских стула. Так и расселись: Иван с Устиньей Климовной – на стулья, а другие Зулины, не выпуская Митеньку из крепкой середки, – на лавку. Хозяин, Семен Коровин, молча кивал черной жуковатой головой, которую и седина не брала, и от волнения перебирал кривыми ногами, словно собирался удариться в быстрый бег.
Повисло молчанье, и слышен стал шепот за занавеской, где, судя по мельканьям, происходила немалая суматоха. Семен, не переставая кивать головой, закашлялся в кулак, двинулся поближе к жене и сбуровил половики. Хотел выправить их и запутался еще сильнее.
– Да оставь, Семен, – махнула рукой Настасья, – девки поправят. Вы уж, поди, отстрадовались?
– Вчера закончили, последний стог дометали, хорошо дождя не было, вовремя управились, – Устинья Климовна сухонькие ручки на бадожок сложила и без всякого перехода, напористо повела разговор: – Я на покосе-то за вашу грань заехала, заблудилась нечаянно, заехала – и Марью встренула, уж так она мне поглянулась, так поглянулась, что и слов таких нету. Всем взяла, разумница. Чой-то ее не видно, показали бы товар-то красный, мы на погляд и купца привезли…
За занавеской громче зашелестел шепот, испуганно ойкнули, но Семен так надсадисто кашлянул, что сразу все стихло. Как умерло.
– Красного товару в Огневой Заимке много, неужель на нас свет клином сошелся? Мы и не богаты, и не знатны…
– Да и мы, голубушка, не из купцов, – не дала Настасье договорить Устинья Климовна, – на бичике живем, от земли кормимся. В самый бы раз нам породниться да порадоваться…
– И-и-их! – высвистнул, будто коня понужнул, хозяин и стал прежним Семеном Коровиным. Махнул обеими руками враз и пошел нарезать круги вокруг стола. – И-и-х, жизнешка, до чего короткая! Надо же, Марью сватать приехали! Слышь, Настя, Марью ж сватают, а мы с тобой теперь кто – старики?
– Да сядь ты, не мельтеси! Нашел о чем страдать! – Настасья пригорюнилась и, не глядя на мужа, прошла перед гостями, откинула занавеску, позвала: – Марья, выйди к людям!
Не зря шептались и суетились за занавеской. Марья вышагнула перед Зулиными во всей красе: широкая цветная кофта с оборками ладно облегала крепкий стан и высокую грудь. Новая, видно, ни разу еще не надеванная юбка ниспадала вниз широко и вольно, колыхалась над высокими зашнурованными ботинками. На голове, укрывая уложенные в круг тяжелые косы, красовался шелковый платок с дивными цветами. И вся она, чистая, цветущая, озаренная смущенной улыбкой, от которой играли на щеках ямочки, замерла, уставившись взглядом в Митеньку. Ни отца с матерью не видела, ни Устинью Климовну, ни старших Зулиных, только его одного, родимого. И столь ярок был этот взгляд, озаривший полусумрак избы, столь много сказал он, что плести дальше ненужные кружева пустого разговора было попросту неловко.
Хозяева засуетились, собирая на стол угощение, старшие Зулины облегченно вздохнули, Устинья Климовна истово перекрестилась, и только один Митенька, сдавленный с двух сторон, продолжал сидеть безмолвно и безучастно, словно все, что происходило здесь, никаким боком его не касалось.
Свадьбу играть договорились на Покров.