– Господи, с маменькой-то чо будет, – бормотал Иван, когда подъехали к дому и распахнули ворота в ограду, – она ж с ума сойдет, если увидит…

Устинья Климовна тихо охнула и застыла, глядя, как Митеньку осторожно опускают на лежанку. Он лишь судорожно зевал, и тогда среди сплошного, красного и живого мяса размыкалась темная дыра.

Выскочила Марья, жутко заголосила, как на похоронах. И от этого воя Устинья Климовна будто опамятовалась. Вся выструнилась, вскинула голову, словно выше ростом стала, и сверху сурово прикрикнула на домашних:

– А ну живо хайло закрыли! Воду греть ставьте! Скорей поворачивайся! Скорей!

Подстегнутые ее криком, домашние засуетились, затопили печку, поставили греть воду. Устинья Климовна сама принесла пучки трав из своей светелки, заварила их, велела остудить настой. Промокнула в этом настое чистую тряпицу и недрогнувшей рукой взялась обтирать изуродованное, разорванное лицо Митеньки. Тот не издавал ни звука, только по-прежнему изредка разевал рот, и сиплое, тяжкое дыхание вырывалось изнутри тела.

– Иглу накали на огне. Слышь, Иван? И нитку суровую, – не оглядываясь, скомандовала Устинья Климовна.

Сама заправила нитку в иголку, мелко перекрестилась и щепотью соединила распластанную живую плоть, чтобы проколоть ее и зашить. Не разгибаясь, беззвучно, она колдовала над Митенькой, пока не закончила своего тяжкого дела. И только после этого поднялась, отерла потное лицо, вздохнула и снова скомандовала:

– Раздевайте…

Митеньку раздели. Устинья Климовна быстрыми пальцами ощупала тело сына, истово перекрестилась – кости были целы. Но раны – страшные.

И опять кипятили воду, снова Устинья Климовна заваривала травы, замешивала мазь, перевязывала Митеньку, заставляя старших сыновей переворачивать его с боку на бок. Марья собирала с полу изорванную одежду, прижимала ее к лицу и, боясь плакать в голос, лишь тихо-тихо всхлипывала, все ниже и ниже опуская полные плечи.

В доме стояла тишина, даже ребятишки не шумели. Забившись на полати, они тесно прижимались друг к другу и сверху таращили глазенки на бабку и на всех, кто суетился возле лежанки. Лишь один Гаврюшка неотступно, столбиком, стоял в ногах любимого дядьки и шептал, опустив голову, расквасив губешки:

– Митенька, ты зивой будь, зивой…

В суете его ненароком отталкивали, отпихивали, но он опять упорно заступал на прежнее место и продолжал шептать:

– Митенька, ты зивой будь…

Закончив врачеванье, Устинья Климовна едва разогнулась, спотыкающимся шагом добрела до лавки, присела. Долго и невидяще глядела в стену остановившимися глазами, затем поманила к себе рукой Ивана, тихо спросила:

– Как случилось-то?

Тот присел рядом, начал рассказывать. Устинья Климовна слушала и не перебивала; сморщенные руки, лежащие на коленях, вдруг начали вздрагивать, и тогда она сжала пальцы в сухонькие кулачки. Дослушав, закрыла глаза, вздохнула. На старческую щеку одиноко выкатилась мутная слеза и заблудилась, затерялась в морщинах.

К вечеру уже вся Огнева Заимка, от мала до велика, знала, что младшего Зулина заломал медведь-шатун. Новость обсуждали на все лады, она обрастала небылицами, потому как каждый добавлял, что ему прислышалось, и до Феклуши она докатилась в жуткой безысходности: Митенька при смерти и вот-вот отдаст Богу душу, Устинья Климовна велела старшим сыновьям гроб ладить.

Земля под ногами Феклуши качнулась, вода из ведер – она как раз от колодца шла, – плеснулась на снег и на юбку, и плескалась по дороге до самого дома, потому как Феклуша то шла рывками, то останавливалась, замирая, и снова срывалась с места, мелко перебирая ногами. Уже дойдя до дома, до самых ворот, Феклуша скинула с плеч коромысло и бросилась на бугор, к церкви.

Бежала так, будто за ней гнались волки. Запиналась на ровной дороге, несколько раз падала, вскакивала и неслась еще быстрее, не чуя под ногами земли. Вымахнула на бугор, взлетела на приступок, настеленный еще на живульку из толстых плах, и, помедлив, вошла в церковь.

Там было пусто, пахло деревом, на некрашеном еще полу сухо потрескивали свежие стружки. Иконостас был уже готов, и иконы, заказанные Дюжевым в Сузун-заводе, где на всю округу славились иконописцы, на днях доставили в Огневу Заимку и бережно установили. Теперь суровые лики безмолвно взирали на людей, словно хотели что-то строго спросить с них. Перед этим новым иконостасом и остановилась, замерла Феклуша, а затем медленно опустилась на колени и так же медленно осенила себя крестным знамением. Губы ее беззвучно зашевелились, шепча горячую молитву.

Плотники, работавшие в церкви, издали поглядывали на нее, но с расспросами и утешениями не лезли, занимаясь своими делами. А Феклуша все молилась и молилась, не поднимаясь с колен. День скатился к вечеру, темнеть стало – она даже спину не выпрямила. Два раза подходил Роман, трогал ее за плечо, говорил успокаивающие слова – Феклуша и головы не повернула в его сторону.

Простояла она на молитве до следующего утра. Сухими, молящими глазами истово смотрела Феклуша на иконостас, и губы продолжали шевелиться в беззвучном шепоте. Не слышала она, как скрипнула дверь, не различила легких шагов и прервала свой горячий шепот лишь тогда, когда услышала за спиной голос Устиньи Климовны:

– Ступай домой, девка, вымолила ты его, лучше стало…