Земля, освободившись от последних сугробов, лежала аспидно-черная. На дорогах закисала жирная грязь, а тепло подваливало и подваливало. Солнце грело по-летнему, заставляя людей скидывать зимние одежды. В пригонах волновалась скотина, шевеля жерди, а когда ее выпускали, матерые коровы, задрав хвосты, летели сломя голову наперегонки с телятами. Весеннее буйство властвовало под высоким и прозрачным небом.

Вдруг неожиданно ударили заморозки. Сковали голую землю до железной твердости, солнце подслеповато мигало сквозь белесую муть и совсем не грело. И сразу же свалились откуда-то дикие ветры, забуянили с такой силой, что едва не сшибали с ног. Круглыми сутками выло и ухало так, будто приближался конец света.

И в тот день, когда широко распахнулись ворота тюремного замка в Томске, выпуская в долгий путь очередной этап, ветер неистово хлестал с удвоенной силой. Сдернул с одного из арестантов рваную дерюгу, которой тот пытался прикрыться от режущего холода, вскинул ее вверх и понес, распластывая в воздухе, как неведомую черную птицу. Пустил два раза широкими кругами дерюгу над головами людей, вздернул еще выше и унес так стремительно и далеко, что она мигом пропала из вида. Петр проводил взглядом дерюгу, поежился, передергивая плечами под арестантским халатом, и вытер глаза, из которых сами собой выдавливались слезы.

Серая лента этапа полностью выползла из тюремных ворот и остановилась. Конвойные, уворачиваясь от ветра, матерясь хриплыми голосами, подгоняли арестантов, чтобы они сразу набрали ход, но серая безликая лента сопротивлялась, расползалась, и тогда конвойные заорали громче, злее и сдвинули ее с места. Она потянулась, волоча за собой подводы с понурыми лошадями. Колеса телег громыхали на колдобинах, и на них подпрыгивало арестантское барахлишко.

Крики, громыханье телег, свист ветра – все сливалось в один сплошной гул, который плотно забивал уши. Но и сквозь этот гул Петр различил тонкий, захлебывающийся голос:

– Петр Алексеич! Петр Алексеич!

Медленно повернул голову, прикрываясь рукой от ветра, и только теперь увидел, что в стороне, в истоке переулка, стояла, за спиной угрюмого конвойного, тройка Митрича, а возле нее – Дюжев и Феклуша. Дюжев не кричал, не звал Петра, даже рукой не взмахнул, он лишь тяжело и угрюмо смотрел перед собой и переступал с ноги на ногу, как стреноженный конь. А Феклуша, вскинув вверх руку в белой вязаной варежке, не прерываясь, кричала:

– Петр Алексеич! Я приеду! Где будете, туда и приеду! Петр Алексеич! Я приеду!

Петра подталкивали идущие сзади, но он успел еще несколько раз обернуться и запомнил посреди серой ветреной мути прощально вскинутую руку в белой варежке. Этап между тем все набирал ход, уже без понуканий конвойных, сам по себе, потому что ветер пронизывал насквозь, а движение согревало. Миновали последнюю городскую улицу, выбрались в открытое поле, сгрудились еще теснее и почти побежали. Арестанты кашляли, отплевывались, ругались вполголоса, но Петр ничего не слышал, потому что в ушах стоял, не утихая, тонкий крик: «Петр Алексеич!» – и крик этот поддерживал его, обогревал, и верилось, что, пока он его слышит, с ним ничего не случится. Еще никогда за последнее время ему не хотелось с такой неистовой жаждой жить, как в это хмурое и нерадостное утро. Он теперь твердо знал – ради кого надо жить.

Арестантский этап давно уже скрылся из глаз, а Феклуша все смотрела ему вслед, наивно надеясь, что произойдет чудо и он вернется обратно.

– Ладно, хватит, – Тихон Трофимович тяжело засопел и потянул Феклушу за рукав. – Пошли. За минуту не надышишься, пошли, а то продует еще…

Феклуша нехотя подчинилась, пошла следом за Тихоном Трофимовичем, села рядом с ним в коляску и только теперь тихо, почти неслышно, заплакала. Тихон Трофимович не утешал ее, сопел, вздыхал и время от времени тяжело пришлепывал ладонью по колену. Коляску на мерзлой, бугристой земле подкидывало, покачивало, и шапка сползала Тихону Трофимовичу на глаза, он сердито сдвигал ее на затылок, искоса взглядывал на Феклушу и, не зная, что сказать, снова вздыхал. Лишь перед самым домом спросил:

– Ты это как, для ободренья ему крикнула, что приедешь? Или как?

– Я уж давно решилась, Тихон Трофимыч. Где он будет, там и я. Только отцу раньше времени не скажите. Я уж сама, как соберусь, так и скажу.

– А парнишку куда?

– Ванюшку с собой возьму, вот за лето окрепнет, подрастет, а по осени отправимся. К тому времени и знать будем, где Петр Алексеич находится.

– Ты, девка, подумай хорошенько…

– Да я уж столько передумала, ночами не спала – все думала. Не отговаривай, Тихон Трофимыч. Видно, судьба такая.

С тех пор как Феклуша вернулась с заимки с сыном, над которым хлопотала, выхаживая его, день и ночь, Тихон Трофимович с удивлением заметил, что ее словно подменили. Была одна, а вернулась – другая. Тихая, сосредоточенная, девичий блеск в глазах сменился глубоким, затаенным светом, а былая порывистость в движениях обернулась степенностью, какая бывает только у людей, много повидавших и уверенных в себе. Роман в первые дни после ее возвращения, когда схлынула начальная радость, даже растерялся, не зная, с какого бока подступить к дочери, пытался завести разговор и выяснить, что случилось, но ничего не добился. Феклуша только пожимала плечами и отвечала односложно:

– Что поделать, тятя, теперь вот такая стала…

Домой, в Огневу Заимку, Роман так и уехал растерянным, с неспокойной душой. После него пытался и Дюжев разговорить Феклушу, но получил тот же самый ответ.

От кухни Тихон Трофимович ее отставил, наняв новую кухарку, и велел заниматься только ребенком, для которого специально приглашал доктора. Парнишка, благодаря неусыпным хлопотам, наливался в тельце, пускал пузыри и бойко чмокал материну грудь, зажмуриваясь от удовольствия. Вечерами Тихон Трофимович брал на руки Белянку, приходил в комнатку к Феклуше и подолгу просиживал, глядя на мальца, испытывая неведомое ему раньше чувство умиления. Тишина, покой, благодать – большего он и не желал в такие вечера. И поэтому крик Феклуши о том, что она отправится следом за Петром, заставил его загрустить, потому что оставаться одному в своем доме ему совсем не хотелось. Вот если бы Петр был здесь же, Тихон Трофимович ни минуты бы не раздумывал: оделил бы их с Феклушей деньгами, пристроил бы к своему делу, определил бы за наследников – живите, ребята, плодитесь, радуйте старика… Да в этом и закавыка вся – если бы…

Вечером Тихон Трофимович взял на руки Белянку, которая сразу же свернулась мягким пушистым клубком в согнутом локте, и прошел в комнату к Феклуше. Та как раз перепеленывала Ванюшку, и малец, недовольный доставленным беспокойством, таращил круглые глазенки и ревел, разевая беззубый рот с розовыми деснами. Феклуша ворковала над ним, укладывая ручки и ножки, плотно заворачивая маленькое тельце в чистые пеленки. Пригревшись в них и в теплых материных руках, Ванюшка разом успокоился, плямкнул губешками и уснул.

– Спать-то хоть дает? – участливо спросил Тихон Трофимович.

– Да как когда, – улыбнулась Феклуша, – иной раз и уросит.

– Раз уросит – бойкий будет, – Тихон Трофимович погладил Белянку и присел на краешек лавки. Помолчал, собираясь с духом и сказал: – Я вот что, девка, надумал. Коли уж ты собралась следом на каторгу, вижу – не отговорить тебя, так вот знай и Петру скажи, по-бабьи скажи, тонко, чтобы он уразумел… Наследников у меня нет, один я, как перст, дело передавать некому. А веку мне недолго осталось, но я еще потелепаюсь, пока вы не вернетесь. А вернетесь – все в свои руки возьмете. Уяснила?

Феклуша уложила сынишку в зыбку, качнула ее, прислушалась к ровному дыханию и только после этого подошла и тихо села рядом с Тихоном Трофимовичем на лавку, прижалась щекой к его могучему плечу.

– Тихон Трофимыч, я за вас каждый раз молюсь в церкви, за здравие, и благодарна буду, до конца веку. Столько добра сделали! А вот наследства не надо, живите лучше долго. Да и раньше времени этот разговор – нам еще вернуться предстоит… Когда это будет?

– Вернетесь, – твердо вымолвил Тихон Трофимович и засопел, громко хлюпая носом, украдкой смахивая с ресниц тяжелые слезы…

…В начале сентября Феклушу отправили вместе с Ванюшкой в дальний путь – в неведомый Нерчинск.