1
9-го термидора во Франции происходит контрреволюция. У власти оказываются термидорианцы — ставленники крупной спекулятивной буржуазии. Их база — «новая» буржуазия, «нувориши» — новые богачи всех мастей, выросшие, как грибы, на болотистой почве военных поставок, подрядов, спекулятивных предприятий, ажиотажа вокруг продажи национальных имуществ и нечистых сделок с иностранной валютой. Основная черта всех этих нуворишей — хищничество, безграничная алчность, рвачество, соединенное с политической беспринципностью и звериной ненавистью к павшему режиму якобинской диктатуры и его деятелям. Выскочки, обязанные своим внезапным обогащением самым темным махинациям, отбросы великого революционного процесса, — вот кто приходит к власти на следующий день после свержения Робеспьера. Их союзником в деревне выступает кулак-ростовщик и мироед, вдоволь насытившийся эмигрантскими и церковными землями и мечтающий о твердой власти и «порядке».
Политика победивших термидорианцев направлена на последовательную ликвидацию аппарата революционного правительства, как он сложился при Робеспьере, и на развязывание всех сил реакции. Дантонисты, жирондисты, даже роялисты вновь возникают из политического небытия, в которое их погрузил разящий меч якобинского террора. При этом термидорианцы корчат из себя поборников демократии и защитников политических свобод, поруганных Робеспьером. Лозунг свободы печати подхватывается реакционерами всех мастей, пользующимися этой свободой для разнузданной погромной агитации, направленной против якобинцев и против всех вообще левых группировок.
Вся Франция наводняется потоком брошюр, в которых повествуются всякие небылицы о «свергнутых тиранах» и смешиваются с грязью вожди якобинской партии. Контрреволюционная пропаганда ведется со страниц газет и памфлетов, театральных подмостков, с трибуны Национального конвента. Начинаются репрессии против деятелей павшего режима, переходящие вскоре, в особенности в провинции, в настоящую волну белого террора.
Политические группировки, находящиеся в оппозиции к победившим термидорианцам, бессильны преградить путь реакции. Они разъединены и враждуют между собой. Это, во-первых, так называемые «левые термидорианцы» или, как называют их термидорианские журналисты, «охвостье Робеспьера». Вожди их — Бийо-Варенн, Колло д'Эрбуа и др. — приняли активнейшее участие в термидоровском заговоре, сыграв в нем сугубо контрреволюционную роль. Их социальная база — мелкая буржуазия, в низших ее слоях, нищающие мелкие предприниматели и торговцы, прослойки, смешанные с тем ядром мелкой буржуазии, на которое опирались робеспьеристы, но отколовшиеся от него в момент распада возглавленного якобинцами революционно-демократического блока. Их центр, это — оскопленный после 9 термидора якобинский клуб, руководство которого всячески пытается приспособиться к существующему порядку вещей, бессчетное число раз отмежевываясь от Робеспьера и его сторонников. Впрочем, эта тактика, сводящаяся к сдаче на милость Победителя, не приводит ни к чему, и 12 ноября — 22 брюмера — Конвент, по предложению своих комитетов, окончательно ликвидирует якобинский клуб, лишая парижскую мелкую буржуазию главной ее политической опоры.
Наконец, на крайне левом фланге располагаются «электоральцы», объединяющиеся вокруг так называемого электорального клуба. Они представляют рабочий класс и сблизившиеся с ним группы разоренной, пауперизированной мелкой буржуазии. Сочувствие, выражаемое ими на первых порах правым термидорианцам, является историческим недоразумением. Им кажется, что, содействуя разрушению революционного правительства, преследуя якобинцев, они продолжают на благо революции борьбу с силой, уничтожившей коммуну и пославшей на эшафот Эбера и Шометта. От этой иллюзии их быстро излечивают уроки классовой борьбы, ставящей их лицом к лицу со всей неприглядностью режима победивших термидорианцев.
В дни, когда Париж спекулянтов, кокоток, продажных журналистов и роялистских агентов шумно празднует свой триумф над поверженным в прах врагом, Париж рабочих предместий с недоумением и тревогой, переходящей в чувство жгучей классовой ненависти, следит за маневрами термидорианских властей. В области экономической политики термидорианцы выступают с лозунгом свободной торговли, означающей свободу накопления для нуворишей и угрозу голодной смерти для рабочих масс. Экономическое положение катастрофически ухудшается изо дня в день. После 9 термидора срыв максимума, задолго до формальной его отмены, приобретает массовый характер. Параллельно с этим начинается полный развал ассигнационного обращения и резкое падение курса бумажных денег. Если в июле 1794 г. за 100 ливров бумажными деньгами давали 34 золотых ливра, то в январе 1795 г. дают только 18. Таким образом, за эти семь месяцев средний курс ассигнаций понижается на 50 %, причем в общей своей стоимости они теряют 83 %. Торговцы, чтобы не отстать от падающего курса, ежедневно взвинчивают цены, чем со своей стороны способствуют окончательному обесценению ассигнаций.
Прериальские дни. Толпа восставших в Конвенте. С картины Делакруа
«Торговая аристократия отважно подымает голову. Кажется, что равнодушие, проявляемое в отношении нарушений закона о максимуме, подготовляет ее торжество. Мы не устанем' повторять, что ропот вокруг продовольственного вопроса все усиливается и возрастает по мере приближения зимы. Инспектора, коим поручено следить за рынками, и торговцы съестных припасов жалуются на нарушение закона о максимуме и на опасности, которым они подвергаются при бесплодных попытках привести его в исполнение… Ажиотаж достиг своей вершины: крупные торговцы пишут, тревожатся, шумят, совершают путешествия для того, чтобы запастись товарами всякого рода, и продают их с большой прибылью…» Так гласит отрывок из донесения полицейских агентов Мере и Виара от 3 вандемьера III года республики (24 сентября 1794 года).
А вот бытовая сценка, типичная для Парижа в эпоху термидорианской реакции: «На улице Бур л'Аббэ стоят длинные хвосты за свечами, в которых происходят драки между женщинами из-за первенства в очереди. Торговцы продают свечи отдельным богачам по четыре франка за ливр, причем поставляют свой товар в изобилии, в то время как неимущие санкюлоты и рабочие лишены их совершенно, так что за отсутствием по вечерам необходимого освещения не могут полностью отрабатывать свой дневной заработок».
Ропот по поводу дороговизны не прекращается в течение всей зимы. По словам одного донесения, только три вещи интересуют столичное население: дрова, уголь и мыло. Шум, производимый толпой, ожидающей прибытия угля, мешает спать обитателям соседнего квартала. Распределение прибывших запасов вызывает целую свалку. Мука доставляется нерегулярно, так что подчас лавки стоят закрытыми целый день, в то время как в Париже голодные массы уверены в существовании где-то запасов, награбленных в провинции. В кабаках среди посетителей уже в декабре слышны разговоры о неизбежности гражданской войны, о том, что придется проткнуть пиками брюхо лавочников, а в январе раздается угроза «потребовать у купцов, когда рабочим больше ничего не останется, и заставить их дать хотя бы под угрозой, потому что рабочих тридцать тысяч человек». Или же полицейские агенты подслушивают такого рода разговоры среди рабочих: «Как же хочет Конвент, чтобы мы существовали? Сокращают нашу работу в такое суровое время года; хозяева собираются уменьшить нашу заработную плату, в то время как все вздорожало сверх всякой меры, но всему этому должен же прийти конец». И так продолжается всю зиму. «Народ ропщет против торговцев, которые ежедневно поднимают цены на предметы первой необходимости».
«Газета свободы печати»
Но именно великий голод зимы 1794/1795 г. пробуждает революционную энергию рабочего класса и поднимает его на восстание, колеблющее в жерминале и прериале самые основы термидорианской реакции.
2
С первыми днями термидорианской реакции для Бабёфа начался новый период политической деятельности. Энский трибунал в Лионе вынес ему 17 августа (30 термидора) оправдательный вердикт. Вердикт этот дал Бабёфу возможность окончательно переехать в столицу. Уже во вторую половину августа он был в Париже, а 3 сентября появился первый номер редактируемой Бабёфом «Газеты свободы печати».
Широкий антиякобинский поток захлестнул Бабёфа. Правда, он приветствовал падение Робеспьера по совсем другим мотивам, чем «люди 9 термидора». Мы видели, что уже в первые годы революции Бабёф выступил как убежденный сторонник аграрного закона и политической демократии. Как «аграрианца» и демократа, его не мог удовлетворить режим якобинской диктатуры. Эгалитаризм Робеспьера так и не перерос в систему «черного передела», а демократию, якобинцы ущемили весьма основательно. Для самого Бабёфа время господства якобинцев совпало с нуждой, с нищетой и тюремным заключением. Во время недолгой службы в комиссии продовольствия он стоял ближе всего к эбертистско-шометтовским кругам, которым симпатизировал и его покровитель Сильвен Марешаль. Не уяснив смысла термидоровского переворота и не разглядев истинного лица победителей, Бабёф примкнул к громкому хору хулителей павшей диктатуры.
Отрезвление наступило очень скоро. В политический биографии Бабёфа эти дни поздней осени 1794 года образуют период кратковременных иллюзий, быстро осознанных и изжитых. Нам важно проследить, под влиянием каких событий произошел разрыв Бабёфа с термидорианцами и как складывалась зимой 1794/1795 г. его политическая и социальная программа.
Прежде всего, Бабёф остается завзятым защитником формальной демократии и, в частности, свободы печати. Заглавие его газеты не случайно. Оно тесно связано со всей политической линией Бабёфа, проводившейся им в первые месяцы термидорианской реакции. Эпиграфом для первого номера газеты взяты слова из речи депутата Фрерона, одного из наиболее прожженных заправил реакции: «Тот, кто хочет поставить какие-либо границы свободе печати, должен будет задушить истину и заставить процветать подозрения». «Я открываю, — пишет Бабёф, — трибуну для того, чтобы защищать права печати. Я укрепляю позиции, чтобы дать ей батальон защитников». С необычайным жаром обрушивался он на проповедников ограничений свободы печати. В свободе этой Бабёф видит «единственное средство защиты народа против бича олигархии, единственную преграду честолюбию».
Не забудем, что как раз в это время крепнущей реакции требование свободы печати было знаменем реакционных, зачастую скрыто монархических кругов. Именно правые термидорианцы, вроде Дюбуа-Крансэ, Тальена, Фрерона, выступали с требованием неограниченной свободы слова и печати. Циничный прожигатель жизни, кутила, казнокрад, вор, грабивший население подвластных ему департаментов, инициатор массовых расстрелов, совершенно не оправданных с точки зрения революционной целесообразности, — таков был Станислав Фрерон, из речи которого, произнесенной в заседании Конвента 9 фруктидора, Бабёф заимствовал свой эпиграф.
Объективно свобода печати не могла не означать свободы и для контрреволюционной агитации. Вот чего не уяснил Бабёф, ринувшийся в схватку, не разобравшись хорошенько в смысле происходивших вокруг него событий.
Не разобравшись в событиях, Бабёф не разобрался и в людях.
Отстаивая свободу печати, Бабёф всецело следует аргументам Фрерона, которого он в № 7 называет своим соратником и собратом. В № 17 Тальен и Фрерон причисляются к «могучим чемпионам народных прав». В том же номере Бабёф рассказывает о несостоявшейся дуэли Фрерона с якобинским депутатом экс-маркизом Шатонеф-Рандон. Фрерон должен был бы, по мнению Бабёфа, вспомнить в подобном случае «прекрасное поведение благородного и несчастного Камилла Демулена»… Демулен для Бабёфа — «великая жертва». Настало время проклясть его убийство и пролить не скрываясь несколько слез над его могилой. Вызванный на дуэль, Демулен отложил принятие вызова до того времени, когда родина перестанет нуждаться в его услугах. «О, Фрерон, — пишет Бабёф, — бери в будущем пример с доброго Камилла: помни, что ты не принадлежишь себе, что отечество нуждается в твоих знаниях… и что, покушаясь на тебя, в твоем двойном звании депутата и публициста-просветителя, посягают на самый народ».
Тут же открыто солидаризуется Бабёф с Тальеном и с Мерленом из Тионвиля. «О, Мерлен, — пишет он в № 5 своей газеты, — ты устранил главный камень преткновения, восстав наконец против этого правительства, которое все ненавидит, против этого кровавого правительства, которое друзья хотят стереть со страниц истории».
Любопытно также суждение Бабёфа о термидоре: в течение пяти лет проделывает Франция революцию, «но нужно иметь мужество признать, что в конце концов мы допустили торжество контрреволюции». Это произошло в тот период, когда имели место первые покушения на свободу мнений. «10 термидора началась новая эра, с этого дня мы неустанно работаем для того, чтобы возродить свободу». Бабёф жалуется на видимую недостаточность того, что произошло в термидоре. «Наши Первые революции шли шагами гигантов; революции 10 термидора едва хватило на то, чтобы расправиться с тираном и несколькими его сообщниками. Эта революция должна была бы быть дополнена, она должна была бы разбить на тысячу кусков презренные оковы, поработившие печать». Термидор кажется Бабёфу «новой эпохой в революции».
С большой симпатией отзываясь о Марате и его газете «Друг народа», Бабёф оплакивает «низость Робеспьера», погубившею столько людей, в свое время мужественно помогавших Марату. «Максимилиан жестокий», «Робеспьер-император» — таковы эпитеты, которыми он по-прежнему награждает Робеспьера. В № 5 газеты Бабёф собирается разоблачать якобинцев и высказывает большое возмущение по поводу покушения на Тальена, одного из наиболее беспринципных вождей термидорианской реакции, покушения, едва ли не инсценированного, к слову сказать, для вящего посрамления всех противников нового режима. Атака против якобинского клуба ведется планомерно и в следующих номерах. По мнению Бабёфа, якобинцы готовы требовать, как требовал этого тиран Робеспьер, чтобы «кровь текла широкими потоками, чтобы была уничтожена безопасность и собственность частных лиц… чтобы были заполнены тюрьмы и упразднена всякая свобода мысли и слова». Им приписывается то организация восстания в Марселе, то «чудовищный проект» умерщвления членов Конвента. «Граждане, — взывает Бабёф, — мы переживаем один из наиболее критических моментов революции, столь же критический, как и 9-е термидора. Дело идет теперь, как и тогда, об уничтожении Конвента, о подчинении республики игу нескольких грубых тиранов». Он больше всего опасается поощрения якобинцев со стороны колеблющегося Конвента. Его возмущает адрес народного общества в Дижоне, «зажигательный адрес», встреченный аплодисментами у якобинцев, разглашенный в секциях Парижа и в департаментах. Между тем этот адрес содержал требования, удовлетворение которых только и могло приостановить безостановочный рост буржуазной реакции. Дижонцы настаивали на организации окружных революционных комитетов, на предоставлении им права арестовывать подозрительных на основании закона 17 сентября 1793 г., одним словом — на продолжении режима революционного правительства. И эту-то программу обороны революции Бабёф разоблачал как «зажигательный адрес», как контрреволюционную затею якобинцев!
Немудрено поэтому, что и якобинцы или, точнее, «левые термидорианцы» видели в Бабёфе такого же врага, как в Тальене или Фрероне. Не делая никакого различия между «Народным оратором» — органом Фрерона — и «Газетой свободы печати», якобинцы, как на это жалуется сам Бабёф, преследовали и разгоняли продавцов этих анти-якобинских газет.
Следует ли из всего этого, однако, что Бабёф стал простым прихвостнем всяких Фреронов и Тальенов, каким его пытаются изобразить некоторые буржуазные историки, вроде недавно скончавшегося Альбера Матьеза? Конечно, нет. У Бабёфа была определенная политическая программа, далеко не совпадавшая с той, которую защищали правые термидорианцы. Программа эта разделялась не им одним, а целым течением, составившимся из осколков разбитых еще в пору якобинской диктатуры группировок «бешеных» и эбертистов, группировок, выражавших, как мы уже знаем, интересы пролетариата и пролетаризованных низов мелкой буржуазии. Осколки эти объединились вокруг так называемого электорального клуба, сыгравшего крупную роль в течение первых месяцев термидорианской реакции. Электоральцы боролись за восстановление органов революционного самоуправления, разрушенных еще робеспьеристами. Конвенту и революционному правительству они противопоставляли Парижскую коммуну, секции и народные общества. Такая их программа, в эпоху до 9 термидора оказывалась направленной против диктатуры мелкой буржуазии, игравшей роль гегемона революции.
Но после 9 термидора условия круто изменились. Теперь «бешеным» и эбертистам противостояла вышедшая из контрреволюционного термидоровского переворота диктатура новоришей, диктатура новой крупной буржуазии. Старые лозунги, вплоть до лозунга конституции 1793 г., приобретали теперь новый революционный смысл. К этим «лозунгам, защищавшимся электоральцами, примыкал и Бабёф. Несомненно также, что он принял самое живое участие в организации и в повседневной работе клуба. Придется поэтому сказать несколько слов и о самих электоральцах.
Буржуазные модники эпохи термидорианской реакции и Директории. По рисунку Верне
Возникновению клуба предшествовало брожение в рабочих секциях Парижа. Здесь все еще сильны были уцелевшие соратники Эбера, Шопетта и Жака Ру. Здесь питали неприязнь к новым господам положения и одновременно сохраняли достаточно горькое воспоминание о последних месяцах робеспьеровского режима. Именно в этой среде эбертисты повели агитацию за восстановление Парижской коммуны. Еще 30 термидора, под прямым воздействием этой агитации, секция Музея приняла адрес Национальному конвенту, в котором содержалось требование выполнения законов, касающихся организации власти на местах, смещения агентов-назначенцев «свергнутой тирании» и «народного избрания должностных лиц».
Против этого адреса ополчились и правые и левые термидорианцы, заседавшие в «очищенном» от робеспьеристов якобинском клубе. Ни те, ни другие ничего не хотели слышать о выборности властей, а тем более о восстановлении под тем или иным предлогом Коммуны, этой грозной соперницы Конвента и его комитетов. В буржуазных и мелкобуржуазных секциях петицию ошельмовали, а в Конвенте ее объявили «плодом коварства и интриги», результатом происков «интриганов и иностранцев».
Между тем движение, начавшееся в секции Музея, приобрело определенный центр. Им стал электоральный клуб, заседавший в одной из зал канцелярии парижского архиепископа. В этом помещении в 1792 и 1793 гг. происходили собрания избирателей Парижского департамента. По этой причине и клуб стал называться клубом избирательного собрания или просто электоральным (избирательным) клубом.
Не успел еще клуб проявить себя, а на него уже поступил донос. Обвинение в «эбертизме» брошено было 20 фруктидора с трибуны Конвента Бийо-Варенном. В этот день у решетки Конвента появилась делегация клуба, представившая петицию с требованием неограниченной свободы печати и выборности общественных чиновников. Бийо-Варенн вспомнил роль клуба при Робеспьере. «Он принял участие в заговоре Эбера; сегодня, когда назревает новый заговор, его опять выдвигают на первый план». Бийо предложил переслать петицию в Комитет общественной безопасности, что и было принято Конвентом.
Обвинение Бийо-Варенна вызвало чрезвычайно резкие возражения со стороны Бабёфа. «Это общество, — писал Бабёф, — менее всего похоже на центр заговорщиков, быть может оно является последним оплотом свободы». По уверению Бабёфа, электоральцы не имеют ничего общего с клубом, существовавшим в эпоху Эбера. Электоральцы соорганизовались после смерти Робеспьера. Бабёф удостоверяет, что он сам присутствовал на заседаниях электорального клуба.
«Принципы, которые там проповедывались, заставляют меня предположить, что он (клуб) составлен из порядочных людей».
Адрес секции Музея и петиция электоральцев от 20 фруктидора формулируют одну и ту же политическую программу. В петиции усиленно подчеркивается, что только благодаря узурпации народного суверенитета парижский муниципалитет стал орудием в руках Робеспьера. Как мы видим, это та же мысль, какую проводит адрес секции Музея. «Мы просим, — говорится в петиции электоральцев, — …чтобы никогда не наносился ущерб принципам, вверяющим одному народу право выбора должностных лиц». Тождество политической терминологии вскрывает тесную связь, установившуюся между руководителями электорального клуба и вожаками секции Музея.
В своем органе «Газета свободы печати» Бабёф в одинаковой степени отстаивал и секцию Музея и электоральцев. Изобличая членов якобинского клуба в посылке эмиссаров для борьбы с адресом Музея, Бабёф обвиняет газеты в том, что солгали, «утверждая, будто подавляющее число секций отвергло петицию Музея, в то время как на самом деле, несмотря на всю ревность якобинских эмиссаров, она была принята в довольно большом количестве». В № 13 Бабёф насчитывает от 12 до 15 секций, присоединившихся к адресу Музея.
По отношению к электоральцам правые и левые термидорианцы проводили совершенно одинаковую линию, словно повинуясь молчаливому соглашению. Сравнительно рано начались репрессии против клуба и отдельных его руководителей. Адрес 20 фруктидора редактировал некий Бодсон, занимавший пост судьи в трибунале первого округа. Он был арестован по постановлению Комитета общей безопасности, как об этом рассказывает Бабёф в № 7 своей газеты от 28 фруктидора. Он был схвачен в помещении трибунала при исполнении служебных обязанностей. Одновременно Комитет общей безопасности предписал арестовать делегата секции, ораторствовавшего перед трибуной Конвента. Бабёф, весьма сочувственно относящийся к содержанию петиции, солидаризовался с пострадавшими и обвинял новых господ положения в нарушении прав петиции и свободы собраний. «Пусть нападают, — писал он в № 7 своей газеты. — Я ничего не желаю кроме преследований». Несколько дней спустя он гневно обрушивается на Конвент. «Где же наконец Конвент?.. Что делает вся эта масса сенаторов?.. Чего она ждет для того, чтобы высказаться?» Если «сенаторы», движимые личными интересами, покончили с Робеспьером, то ведь они ничего не предприняли для того, чтобы разрушить робеспьеризм. Целые департаменты находятся еще во власти «ставленников тирана». Что делается для того, чтобы установить царство правосудия? «Почему тирания переживает таранов, или почему тираны находят последователей?» Почему допускается возмутительное насилие в отношении Бодсона, арестованного только за то, что он редактировал и представил Конвенту петицию «избирательного клуба»? Почему Конвент отказался принять петицию народного общества в Аррасе, которая является ведь простой декларацией свободы печати? Все это в глазах Бабёфа тревожные симптомы возвращающейся тирании, «повторения царства Максимилиана Робеспьера». Он перепечатывает в десятом и одиннадцатом номерах адрес Аррасского общества, содержащий между прочим «разоблачение» Барера, одного из вождей термидорианцев. Начинают поговаривать о закрытии народных обществ, и Бабёф мечет громы против этого «губительного для свободы проекта». Он видит во Франции две партии: одну, являющуюся сторонницей системы Робеспьера, и другую, стоящую за установление правительства, опирающегося исключительно на «вечные права человека».
Так постепенно нарастает в Бабёфе разочарование в результатах термидоровского переворота. В № 18 он перепечатывает резолюцию, принятую секцией Музея 30 термидора. Он определяет ее, как «первую вспышку гражданского пыла», имевшую место в тот момент, когда «после дня 10 термидора, названного днем революции, народ убедился, что это была революция, направленная против одного человека, одного тирана, что однако эта так называемая революция (курсив наш), отнюдь не покончила с тираническим управлением, которое только перешло в другие руки, когда пришлось убедиться в том, что все дело свелось к некоторым изменениям в системе правительственных комитетов и революционного режима, изменениям, совершенно безразличным для народа… когда оказалось, что пользуются событиями 9 и 10 термидора для того, чтобы нанести окончательный удар свободе парижского народа, отнимая от него его муниципальную организацию…»
Так изменяется принятая было Бабёфом концепция термидоровского переворота. Оказывается, что народ по-прежнему находится под игом, что «конец тирана» не принес ему желанной свободы. Речь идет о том, чтобы начать борьбу против узурпации, и петиция секции Музея кажется Бабёфу «первообразом восстания, самой священной и необходимой из обязанностей народа и каждой его части (курсив Бабёфа), обязанностью, которую вменяют ему природа и 35-я статья Декларации прав всякий раз, как правительство насилует его права» (курсив Бабёфа). «Необходимо, чтобы адрес секции Музея стал манифестом всех республиканцев». Бабёф сам готов подать первый пример. Пусть ему угрожают «варварские эдикты», недостойные названия законов, — были ли эти законы крови и тирании санкционированы народом?
«Нет. Они являются узурпацией народного суверенитета, и я имею право, — пишет Бабёф, — собственной рукой умертвить узурпаторов, которые путем единственного им доступного коварства принудили Конвент принять такие законы».
Наряду с этим Бабёф, исходя из основных положений петиции секции Музея, формулирует свои текущие политические требования. «Политическое воспитание, полученное нами в течение последних пяти лет, научило нас тому, что главным проявлением народного суверенитета является право народа выбирать своих чиновников, что, если правители существуют для и через управляемых, то необходимо, чтобы первые зависели от вторых…»
Под обстрел берется сам Конвент. Бабёф поражен явной бесплодностью его заседаний, отсутствием чего-либо достойного пера «писателя-философа». А между тем сколько еще осталось работы! «Будем всегда напоминать нашим бойцам, что мы преследуем завершение революции 9 термидора, что этот день недостоин названия революционного дня, потому что он ограничился ниспровержением нескольких тиранов, что настоящая революция будет иметь место тогда, когда за этим днем последует другой, когда мы разрушим тиранию и восстановим наши священные принципы, ныне попранные и поруганные». Опасность лежит в безразличии народа к совершающимся политическим переменам. «Я не вижу сегодня, — пишет Бабёф, — того порыва гражданских чувств, который в 1789 году открывал все уши для добрых советов Друга народа и составил по меньшей мере половину того успеха, которым пользовалось его красноречие. Какая польза в том, чтобы сегодня заниматься проповедью в пустыне?.. Не следует ли приписать общему безразличию к советам просветителей отсутствие интереса к делу свободы?»
Между тем реакция становится все более и более активной. Она направляет свои удары на Парижскую коммуну, стремясь окончательно ликвидировать ту организацию, которая некогда была базой революционной демократии. Бабёф правильно оценивает значение этой попытки. «Я утверждаю, что парижский муниципалитет является силой, необходимой для гарантии свободы; и безопасность сената и свобода в одно время требуют того, чтобы место пребывания законодателей было расположено посередине многочисленного населения». Он предвидит необходимость повторения революции 31 мая. «Есть еще один довод, в силу которого необходимо требовать существования в Париже центрального муниципалитета. Необходимо всячески облегчить возможность объединения всего народа на тот случай, если нужно будет оказать сопротивление угнетению со стороны сената. Я надеюсь, никто не будет оспаривать правдоподобности этой гипотезы. Деспоты! Диктаторы! Децемвиры! Вы это знаете слишком хорошо, и я вновь вижу вашу работу, когда смотрю на разложение муниципальной организации… Трепещите, час пробил, вашей тирании пришел конец; вы находитесь, быть может, накануне того дня, когда вам придется покинуть ваши троны…»
Между тем 7 вандемьера делегация электоральцев вновь добивалась у Конвента освобождения Бодсона и Варле и возвращения отнятого помещения. Петицию и на этот раз сдали в комитеты, поручив им представить доклад в трехдневный срок. Тем не менее утром 8 вандемьера помещение клуба было занято агентами правительства во главе с архитектором. Эти «200 Геростратов», как их называет Бабёф, и произвели полнейший разгром всей залы.
10 вандемьера (1 октября) электоральцы снова появились в Конвенте. На этот раз они предъявили собранию адрес, принятый их клубом 7 вандемьера III года республики. На ряду с петицией секции Музея, адрес этот является важнейшим политическим документом эпохи и поэтому на нем надо остановиться несколько подробнее.
Начнем с политических требований. Авторы петиции высказываются за восстановление парижского городского самоуправления. «Верните Парижу его секционные собрания, по два в декаду, которых едва хватает для обсуждения текущих дел. Верните Парижу его муниципалитет; законодатели, вы не потерпите, чтобы Парижская коммуна одна была бы полагающейся ей магистратурой, верните ей ее администрацию, члены которой, избранные народом, пользующиеся его доверием, помогут своими знаниями восстановить торговлю…
Верните, не дожидаясь наступления зимы. Вы видите, как редки стали после практиковавшейся системы реквизиций уголь, масло, дрова, мыло и все съестные припасы. Что будет с нами зимой, если вы не поспешите нам на помощь?»
Таким образом, политические требования петиции электоральцев совпадают с требованиями, сформулированными в адресе секции Музея. Лозунги выборности властей и восстановления органов парижского самоуправления объединяют все разновидности «левой оппозиции». Бабёф, электоральцы, деятели секции Музея — все в одинаковой степени борются за осуществление этих лозунгов. Именно здесь пролегает демаркационная линия, отделяющая последователей Эбера и Ру от термидорианцев левого и правого толка.
Гораздо более специфическими оказываются экономические требования, запечатленные в петиции электоральцев. «Общество… занялось… изысканием средств, ведущих к оживлению торговли, которые помогли бы вернуть ей блеск, столь полезный для поддержания республики, и сделали бы ее настолько цветущей, что это устрашило бы коалицию деспотов… Общество прежде всего укажет вам, что если обстоятельства и сделали необходимым ряд чрезвычайных мероприятий, вроде конфискаций и реквизиций, то законы эти не могут быть соблюдаемы впредь без того, чтобы они не стали опасными, перестав приносить пользу, и что, кроме всего, трудно выполнимые сейчас, они станут совершенно невыполнимыми в будущем.»
«Общество констатирует, что та же судьба постигла закон о барышничестве, вызванный аналогичными обстоятельствами. Он способствовал усиленной наживе торговцев и привел к тем же последствиям, что и реквизиции, разорившие промышленность. Начиная земледельцем и кончая богатым негоциантом, все опасаются быть заподозренными в нарушении этих законов. Их опасения имеют тем большие основания, что торговля и промышленность не могут быть ограничены, поскольку их оборот всегда зависит от степени мастерства, от богатства, от уровня коммерческих познаний…»
«Верните народу полноту его прав, восстановите самую широкую свободу торговли» — так звучит окончательный синтез экономических и политических требований петиционеров.
Дав место адресу на страницах своей газеты, Бабёф сопровождает его следующим комментарием: «Мы выражаем наше полное одобрение адресу в той его части, которая заключает в себе требование всех прав суверенного народа. Вопрос о торговле заслуживает большего углубления: можно многое сказать по поводу барышничества, и еще долгое время нам нужны будут законы против корыстолюбия (курсив наш). Для достижения блага, быть может, достаточно добиться их выполнения: мы обсудим особо это обстоятельство». Это очень характерный штрих в идеологии Бабёфа и, вместе с тем, первое упоминание на страницах «Газеты свободы печати» вопросов экономического порядка. Электоральцы, увлекшиеся чисто буржуазным лозунгом «свободной торговли», отражали иллюзии рабочей массы, в памяти которой еще свеж максимум заработной платы, срезывавшей заработок рабочих во времена господства Робеспьера. Ища выход в другой крайности, электоральцы противопоставили системе экономической опеки, проводившейся якобинским правительством, лозунг абсолютной свободы для торговли, для хозяйственной деятельности вообще. Бабёф оказался проницательнее своих единомышленников, когда он воздержался от выступлений против максимума. Последующие события, в первую очередь голод, разыгравшийся после падения максимума, полностью оправдали его опасения.
10 вандемьера (1 октября), как мы уже говорили, делегатам электоральцев удалось представить петицию Конвенту. Здесь ее приняли сухо, даже враждебно. Председательствовавший напомнил делегатам что революционное правительство будет существовать до заключения мира. В его словах явственно прозвучала угроза по адресу клуба.
Бабёф возмущен этой угрозой целому народу. Он напоминает опять, что восстание есть священнейшая из обязанностей народа. В № 24 Бабёф подвергает критике Конвент. Его политика кажется ему двойственной: с одной стороны, Конвент «говорит о революционном правительстве как о святом святых, с почтительностью и уважением; с другой стороны, он клеймит негодованием правительство Робеспьера, террор и систему пролития крови, как будто бы это все не было одно и то же». Бабёф приводит примеры этой возмущающей его двойственности, обличающие отсутствие твердой политической линии и беспринципность конвентских лидеров. К этой же теме возвращается он в № 25. «Я вижу, — пишет он, — в теперешнем строе общественной администрации политические абстракции вместо принципов; постоянный гнет рабства и оцепенение вместо энергии, характеризующей свободные народы; олигархическое правительство вместо республиканского режима; сенат, значение которого сведено до нуля, руководство которым захвачено, по верному замечанию Лекуантра, кучкой правящих; народ несчастный, охваченный унынием, неуверенный в своем положении, не знающий, чего нужно придерживаться, не видящий, наконец, в революции ничего, кроме большого бедствия».
По мнению Бабёфа, необходимо наглядно показать всем республиканцам существование олигархии комитетов, деспотически помыкающей и народом, и Конвентом… Не приведет ли это, — спрашивает он дальше, — к ниспровержению революционной системы? Не следует бояться слов. «Почему революционное правительство должно постоянно служить талисманом, который покрывает собой все злоупотребления, не позволяя даже на них жаловаться?.. Разберемся в вещах и поймем смысл слов. Что такое революционное правительство? Я понимаю под этим понятием терроризм, господство крови, господство Робеспьера, тиранию Робеспьера, деспотизм комитетов и все ужасные последствия, отсюда вытекающие… Народ больше не видит народных, демократических, республиканских учреждений, он видит себя доведенным до ничтожества, потерявшим всякое значение…»
Республика, преданная, обманутая, обольщенная, является, по мнению Бабёфа, аристократическим правительством (курсив Бабёфа). «Недовольство стало всеобщим; нужно быть слепым, подобно королям, чтобы не заметить этого. Правительство не может прекратить ропот… Взрыв может произойти внезапно». Особенно резкий протест Бабёфа вызывает решение Конвента отсрочить ликвидацию революционного правительства до окончания войны. По его мнению, это означает «отсрочку всех прав народа, запрещение до заключения мира конституции и декларации прав, продолжение самовластной администрации, покров, наброшенный на статую свободы, приведение всех французов к состоянию пассивного повиновения, одним словом — рабство, продолженное до заключения мира».
Бабёф полагает, что «свобода, права каждого человека и всего народа могут быть вполне согласованы с революционными мероприятиями, направленными к тому, чтобы сдержать врагов внутренних и обеспечить свободу над врагами внешними». А если мир и будет заключен, кто поручится за его длительность? А если вновь начнется война, будет ли это означать возобновление революционного правительства? А если его возобновят, значит опять будет покончено с правами человека и народным верховенством, «и вот мы опять станем рабами до заключения другого мира, а ведь только бог и законодатели знают, когда приходит мир».
Во всем Конвенте не видит теперь Бабёф ни одного человека, на которого мог бы положиться народ; «он не может рассчитывать в деле защиты своих прав ни на кого, кроме самого себя». Были в Конвенте два человека, склонные, казалось, отстаивать народные интересы, но и они оказались изменниками. Это — Фрерон и Тальен. Бабёф объявляет их под подозрением.
«Фрерон и Тальен, — читаем мы в № 27 Бабёфовской газеты, — вы не оправдываете данного вам названия — Надежды народа… Нужно, чтобы ваша популярность никого не вводила в заблуждение, нужно, чтобы вас ценили по настоящей вашей стоимости». Бабёф вспоминает политический путь, пройденный Фрероном и Тальеном со дня 9 термидора. В своих газетах — в «Народном ораторе» и в «Друге законов» — они дали превосходный образчик громких фраз, блестящей декламации, уснащенной разными республиканскими словечками.
Однако удары, наносимые ими, скользили по поверхности. Фрерон и Тальен как будто не замечали гигантских усилий электорального клуба в его борьбе за права человека. «Народный оратор» прошел мимо грозных инвектив Бийо-Варенна, направленных против клуба с конвентской трибуны, мимо ареста Бодсона, мимо разрушения залы, в которой заседали электоральцы, мимо наглого ответа Андрэ Дюмона на петицию, представленную в Конвент 10 вандемьера. «Я пока еще не обвиняю Фрерона, — пишет Бабёф, — но я подозреваю его в том, что он является одним из столпов узурпации народного суверенитета».
Приведенные строки лучше всего, характеризуют природу взаимоотношений, сложившихся между Бабёфом и правыми термидорианцами. Это были попутчики, связанные на время общностью некоторых тактических лозунгов и глубоко враждебные по самому существу, по классовой своей природе.
Борьба между тем обостряется, и Бабёф находит время подходящим для перемены названия своей газеты. Отныне она будет называться «Народный трибун». В № 23, вышедшем впервые под новым названием, мы находим следующее объяснение, которое Бабёф сам дает этой перемене. «Любое заглавие газеты должно содержать в себе священное имя народа (курсив Бабёфа), потому что всякий публицист должен быть им только для народа». Не желая заимствовать у Марата название «Друга народа», Бабёф находит, что слово «трибун» наиболее соответствует понятию друга или защитника народных прав. Попутно он объясняет мотивы, по которым принял имя Гракха: «Беря в свои патроны самых честных, с моей точки зрения, граждан Римской республики, желавших более всего достижения общего блага, я имел своей моральной целью дать почувствовать, что я так же сильно, как они, стремлюсь к достижению этого блага. Известно, что лица, появившиеся на подмостках нашего театра под именем великих людей, не были счастливы. Мы послали на эшафот наших Камиллов, наших Анаксагоров, наших Анахарзисов, но все это меня ничуть не беспокоит. Чтобы смести с лица земли все следы монархии, знати и фанатизма, мы дали республиканские имена нашим местностям, нашим городам, нашим улицам и всему вообще, что носило на себе печать этих трех видов тирании». Бабёф решительно отказывается от христианских имен. В особенности неподходящим кажется ему имя Никэз (святой, относительно которого существует легенда, что он, обезглавленный, встал и носил свою отрубленную голову). В шутливом тоне пророчит Бабёф свой собственный трагический конец. «Если когда-нибудь мне отрубят голову, то я не буду иметь никакого желания прогуливаться с нею подмышкой. Я предпочитаю погибнуть попросту, как Гракхи, под покровительством которых я ставлю себя на будущие времена». Для них он даже покидает Камилла, имя которого он носил в первые годы революции.
Пока Бабёф направлял со страниц своей газеты удары против правящих термидорианцев, электоральцы, перебравшиеся в помещение секции Музея, со своей стороны продолжали нападать на «революционное» правительство. Так, газета «Республиканский курьер» от 19 вандемьера (10 октября) сообщает о том, что ораторы клуба «в последнем заседании громко утверждали, что у нас не будет мира до тех пор, пока существует революционное правительство, и что необходимо установить наконец во Франции прочный и постоянный порядок». Понятно, что термидорианские власти начали усиленно искать предлога для новых репрессий и против клуба и против Бабёфа. В заседании 18 вандемьера Бурдон из Уазы выступил с формальным доносом на электоральцев. «Электоральный клуб был изгнан из помещения бывшего епископства, ставшего очагом анархии, он заседает теперь у самого вашего порога, в зале Музея. Знаете ли вы, что обсуждали там в течение последней ночи? Уничтожение Конвента. Было постановлено, что Конвент собрался только для суда над тираном и для выработки новой конституции и что, следовательно, сейчас он должен разойтись и уступить место разбойникам… стремящимся к убийству собственников и разграблению имуществ».
21 вандемьера (12 октября) Революционный комитет 4-го округа распорядился арестовать Легрэ, президента клуба. 22 вандемьера в заседании клуба была оглашена рукопись № 27 «Народного трибуна» и письмо Бабёфа, извещавшего об его разрыве с издателем «Народного трибуна», депутатом Жиффруа. Клуб постановил отпечатать номер газеты вместе с письмом.
Это постановление дало повод к новым репрессиям, о которых Конвент был оповещен Мерленом из Тионвиля в заседании от 9 брюмера. «…Бабёф, — заявил Мерлен, — укрылся в недрах «избирательного клуба», где он произнес речь еще более демагогическую, чем его первое выступление. Клуб заслушал ее и постановил напечатать от своего имени». Согласно закона Комитет общей безопасности предписал арестовать Бабёфа, президента клуба и его секретарей за то, что они подписали это постановление, и наложить печать на все бумаги клуба.
Самый приказ об аресте Бабёфа помечен 23 вандемьера. Приказ предписывает заключить Бабёфа в Люксембургскую тюрьму.
Сравнивая текст приказа с содержанием сообщения, сделанного Мерленом в Конвенте, мы приходим к тому выводу, что Бабёф не был арестован по крайней мере до 5 брюмера. Действительно, в том и в другом случае ничего не говорится о самом факте ареста, речь идет исключительно о приказе, о распоряжении, отданном Комитетом. Если бы Бабёфа удалось арестовать, то об этом несомненно было бы упомянуто в постановлении Комитета общей безопасности от 3 брюмера.
Вернемся, однако, к нашим электоральцам. Клуб все же не был закрыт, хотя бумаги его и подверглись опечатыванию. Мы знаем, что 12 брюмера Бабёф снова появился перед электоральцами. По сообщению газеты «Вечерний вестник», заседания клуба были прерваны после наложения печатей и возобновились в конце брюмера в одной из публичных зал секции Музея. Это было бывшее помещение Кордельерского клуба на Тионвильской улице. Та же газета указывает на то, что в заседаниях клуба принимает участие большое количество бывших якобинцев. Не забудем, что самый якобинский клуб был закрыт 22 брюмера. Поэтому нет ничего невозможного, что к этому времени могло обнаружиться некоторое сближение между якобинцами и электоральцами. Газета «Ведетт» в номере от 30 брюмера прямо говорит об якобинцах, собирающихся в электоральном клубе. «Патриотические и литературные анналы» за тот же день рассказывают об усиленных патрулях, окружающих Лувр — «место, предназначенное для собраний электорального клуба».
До каких-либо волнений дело, однако, не дошло. Секция Музея, по сообщению «Республиканского курьера» от 3 фримера, изгнала электоральцев из их помещения. «Было решено, — читаем мы в «Маленьком парижском листке», — не пускать якобинцев на порог. Говорят, — добавляет газета, — что они будут собираться в каком-то другом месте».
На этот раз опасения буржуазно-реакционной печати оказались напрасными. Лишенный помещения электоральный клуб распался.
Итак, в лице электорального общества мы имеем дело с первой попыткой создать организационный центр, объединяющий распыленные силы «левой оппозиции». Политическая платформа, на которой сошлись представители этих течений, сводится к борьбе с революционным порядком управления во имя выборности властей, восстановления парижского самоуправления и свободы печати. Из этой программы родился основной лозунг прериальского восстания: «Конституция 1793 г.!»
Отношение правых термидорианцев к электоральцам было резко отрицательное. Нужно, однако, подчеркнуть, что программа электоральцев не отражала никаких специфических нужд рабочего класса. В этом отношении электоральцы стояли не выше уровня «бешеных» и эбертистов. Самое характерное в политической традиции, перенятой электоральным клубом у своих предшественников, — это борьба за коммуну, за парижский муниципалитет. Борьба эта вскрывает социальные корни движения его в целом.
Бабёф был, несомненно, одним из вождей электорального клуба. Политические воззрения Бабёфа и электоральцев развиваются в одном и том же направлении. Расхождение их по вопросу о максимуме, при всей симптоматичности занятой Бабёфом позиции, не являются сколько-нибудь решающими. Великий голод зимы 1794/1795 г. должен был излечить и электоральцев и шедшую за ними массу от фритредерских увлечений.
Мы видим, таким образом, что политическая деятельность Бабёфа уже в первые месяцы термидорианской реакции оказалась слитой с массовым движением. Его ошибки не были его личными ошибками. Они совпадали с политической линией, усвоенной определенными группировками и выросшей на почве определенной исторической традиции. Бабёф шагает в ногу с остатками «бешеных» и эбертистов, с представителями рабочего класса. Более того, он выступает не только как рядовой участник движения, но как один из его вождей и идеологов.
День 13 вандемьера. Войска Конвента расстреливают восставших у церкви Сен Рош. Современная гравюра
Именно здесь, а не в области чисто личных отношений, следует искать причину конфликта Бабёфа с правящими термидорианцами и начала направленных, против него гонений.
Важнейшим этапом политической биографии Бабёфа является несомненно разрыв его с депутатом Жиффруа, в типографии которого печатался «Народный трибун». Жиффруа, в прошлом дантонист, прикрывавшийся ультра-террористической маской, стал с началом реакции одним из заправил публицистической кампании против робеспьеровского охвостья. Приняв на себя издание «Народного трибуна», Жиффруа несомненно руководствовался соображениями политического характера, продиктованными ему его право-термидорианской позицией. После выхода в свет № 26 от 19 вандемьера произошел разрыв между владельцами типографии и редактором. 21 вандемьера Жиффруа написал Бабёфу пространное письмо, проливающее любопытный и во многом неожиданный свет на социальный характер Бабёфовской агитации. «Чтобы попасть в Конвент, — пишет Жиффруа, — крайние проповедовали аграрный закон. Те же люди возобновляют теперь агитацию за этот закон или за что-нибудь ему подобное для того, чтобы получить места в Законодательном собрании, призванном поддерживать народное и республиканское правительство, после того как Конвент установит его на незыблемых основах».
Жиффруа упрекает Бабёфа в том, что он говорит языком этих людей. Основная же ошибка Бабёфа заключается в позиции, занятой им по отношению к революционному правительству. «Ты обрисовал яркими красками зловещие последствия режима, установившегося при революционном правительстве, и в этом ты был прав. Но до тебя на это указывали многие депутаты… Ты не хочешь революционного правительства в духе Робеспьера. Об этом же заявлял неоднократно Конвент; но ты все же высказываешься за революционное правительство, настаивая на «необходимых мероприятиях» и «революционных распоряжениях». Это как раз то, что мы должны сохранить от революционного правительства, иначе говоря, это возврат к справедливости. Признайся же, что ты противоречишь сам-себе; признайся же со всей искренностью, что нужно уточнить смысл употребляемых слов…»
Намеки Жиффруа насчет проповеди аграрного закона показывают только, что ему были известны «аграрианские увлечения» редактора «Народного трибуна». Можем ли мы на основе этих намеков предположить, что агитация Бабёфа после термидора носила социальный характер, что он был склонен вновь выставить требование аграрного закона? Вопрос этот, за полным отсутствием данных, приходится оставить открытым.
Письмо Жиффруа означало объявление войны непокорному редактору. За разрывом последовали репрессии, о которых сам Бабёф рассказал в № 22 своей газеты: «Я пишу, — начинает он свое повествование, — моя газета принята всеми гражданами, ненавидящими угнетение… Упоенный похвалами своих сограждан, весь охваченный сладостным чувством, возникающим из сознания добра, сделанного своим ближним, я воспламеняюсь еще больше, я забываю все для моей родины, я забываю почти-что о своем личном существовании, я забываю жену и детей, я жертвую своим местом, я не принадлежу больше ничему, кроме дела защиты прав народа. Моя супруга и мой сын в возрасте девяти лет — оба республиканцы, настолько же преданные, как их отец и супруг, стараются мне помочь всеми возможными средствами. Они приносят жертвы. День и ночь они заняты у Жиффруа, моего издателя, за упаковкой, рассылкой и раздачей моей газеты. Домашний очаг заброшен. Двое других детей, из которых одному не больше трех лет, остаются каждый день одни, взаперти, в течение больше чем одного месяца. Это невнимание заставляет их чахнуть, но они не жалуются, они также кажутся охваченными любовью к родине и готовностью добровольно приносить ей жертву. У нас больше нет кухни, — в течение всего этого времени мы питаемся исключительно хлебом, виноградом и орехами… теперь тирания… повергает нас в самое бедственное положение. Вот способ, к которому она прибегла, чтобы пустить в нас свою стрелу. Депутат Жиффруа, мой издатель, велел вчера наложить арест на весь тираж моего 26-го номера, запретив всякую продажу, захватил около тридцати тысяч экземпляров остальных номеров, выставил за дверь мою жену и моего сына и заявил им, что он собирается сделать на меня донос в Комитет общественной безопасности. Этим самым Жиффруа совершил одновременно несколько преступлений. Он нарушил мое искреннее, братское доверие, он меня безнаказанно обокрал, он обокрал с не меньшей дерзостью цвет патриотов, подписавшихся на мою газету, и, наконец, он нанес удар родине, отняв у нее факел, искрившийся ослепительным светом истины. Народ! и это один из твоих представителей». Сопоставляя выходку Жиффруа с арестом Легрэ, Бабёф видит в этих актах начало нового похода реакции против друзей народа. С письмом Альбертины Марат, сестры Друга народа, требовавшей у Фрерона немедленного освобождения арестованного Легрэ, с рукописью № 27 «Народного трибуна» явился Бабёф в «избирательный клуб» и просил его озаботиться их обнародованием. Клуб, как мы знаем, постановил принять печатание этих документов на свой счет, и, очевидно, № 27, помеченный 22 вандемьера, появился на свет значительно позже этой даты. По крайней мере, как это явствует из текста самой газеты, постановление «избирательного клуба» об отпечатании № 27 «Народного трибуна» состоялось 27 вандемьера, через пять дней после приказа об аресте Бабёфа.
Мы видим также, что приказ этот не был проведен в жизнь. 13 брюмера у электоральцев огласили принадлежавший Бабёфу проект реорганизации клуба. Во вводной части Бабёф отмечает кризис, переживаемый клубом. «Ваше общество, — пишет он, — насчитывает 400 членов. Где они? Обычно вас собирается 30–40 человек… Последнее заседание дало картину движения вспять». Далее Бабёф развертывает замечательную программу реорганизации клуба. До сих пор народные общества сохранили кастовый дух. «Народ был разделен ими как бы на две касты: касту избранных и касту профанов. Их нужно демократизировать, отменив членские взносы и сделав доступ в них открытым для всех граждан. Настоящее народное общество — это то, в котором неимущие не стоят ниже имущих. Клубы должны быть также, доступны и для женщин. Не нужно ни реестров, ни архивов, ни протоколов, ни постоянного президиума. Реорганизованный клуб? Его лозунгами станут: «Свобода, хороший хлеб, изобилие и высокое качество предметов первой необходимости».
Таким образом, формальному пониманию демократии, присущему идеологам буржуазии, Бабёф противопоставляет понимание материальное. Его интересует вопрос, как и каким образом реализовать на деле участие «неимущих» в политической жизни, в народных обществах. Особо следует отметить, передовую и необычайно по тем временам радикальную постановку вопроса о политической роли женщин. Вспомним только, что Конвент еще в октябре 1793 г., в связи с деятельным участием возглавленного Кларою Лакомб общества революционных республиканок в движении «бешеных», формально ликвидировал все женские народные общества. По заключению выступившего докладчиком Амара, женщины вообще не должны были заниматься политикой, ибо «каждому полу свойственен свой род занятий». Совсем иначе у Бабёфа. «Предоставьте вашим женам принимать участие в делах родины, они могут сделать для ее благополучия больше, чем вы думаете. Как вы хотите заставить женщин рожать героев, если вы будете притеснять их…» В защите политических прав женщин Бабёф на голову выше самых передовых революционеров своего времени.
3
В продолжение более чем двух месяцев Бабёф осужден был на полное молчание. За этот короткий срок реакция успела сильно закрепить свои позиции. В частности, произошли такие важные события, как окончательное закрытие якобинского клуба и возвращение в состав Конвента жирондистских депутатов, изгнанных оттуда после революции 31 мая 1793 г. Что делал за это время Бабёф, в точности не установлено. Скорее всего он оставался все время спрятанным в самом Париже. Невеселые это должны были быть дни и для него и для его семьи. Мы видели уже, что издание «Народного трибуна» было делом далеко не прибыльным, далеко не доходным, но все же у Бабёфа и его детей был кусок хлеба, которого они вновь лишились. Были у него, конечно, и друзья, и единомышленники. Во всяком случае он продолжал писать и печатать. Одна за другой выходили из подполья его брошюры, в которых он с неслыханной страстностью продолжал начатую кампанию против термидорианского режима.
По одной линии высказывания Бабёфа за этот «подпольный» период тесно связаны с его первыми выступлениями эпохи начала реакции. Он по-прежнему остается ненавистником Робеспьера и якобинцев. В брошюре, вышедшей под названием «Путешествие якобинцев в четыре части света», якобинцам присвоена новая кличка «максимилианисты». Брошюра проводит ироническую параллель между проповедью апостолов и агитацией якобинцев по поводу закрытия их клуба. В своем поведении якобинцы, по мнению Бабёфа, только копируют «шарлатанов и священников». Они обращаются к простоте и доверчивости, чтобы сеять семена фанатизма. Они предлагают соединить усилия для приведения в исполнение той статьи Декларации прав, которая вменяет в обязанность восстание против деспотического правительства. Но Бабёф не считает, что закрытие якобинского клуба может явиться поводом для такого выступления. Если бы действительно было доказано, что репрессии против клуба угрожают другим обществам, тогда можно было бы говорить о серьезной угрозе конституции и правам народа. Но этого нет. «Зато почти доказано, что ваше центральное учреждение стремилось стать властью, что оно собиралось путем деспотического насилия над мнениями… соперничать с законной властью народа, чтобы именем свободы установить царство разбоя и воровства, в котором единственными представителями человеческой породы остались бы пожиратели, секта которых захватила бы имущества, удобренные телами их собственников. В таком случае ваше поражение нужно рассматривать не как акт угнетения, а как победу, одержанную над наиболее необузданными из угнетателей. Нет, ваши убеждения напрасны, мы не восстанем вместе с вами» Но, по мнению Бабёфа, сами якобинцы не рассчитывают серьезно на возможность восстания. Он советует им отказаться навсегда от «кровожадных замыслов», советует вернуться к «гуманным чувствам». Так или иначе, «санкюлоты Антуанского предместья» не захотели даже слушать якобинцев. «Вы говорите, как Барер; мы не понимаем языка варваров», таков, согласно Бабёфу, был их ответ.
Бабёф опровергает дальше сообщение газет о появлении якобинцев на заседаниях электорального клуба. Он предостерегает правящие круги против использования антиякобинских настроений для подавления других обществ. Ведь было бы так выгодно для реакции «распространить на все общества ту антипатию, которая по справедливости должна ограничиться обществом 9 термидора (т. е. якобинским клубом) и филиалами, разделяющими его кровожадную мораль». Бабёф приветствует мероприятия, направленные против якобинских клубов в провинциях, и чистку провинциальной администрации, кишащей по-прежнему ставленниками робеспьеровского режима. Необходимо разыскать их в их убежищах и предать гражданской смерти, но ведь от этого далеко до полного уничтожения всех народных обществ. «Демократическое правительство не может обойтись без них. Повсюду, где народ действительно свободен, он имеет свой форум, свои собрания, в которых он может обсуждать политические вопросы». Бабёф выражает надежду, что Конвент проникнется подобающим взглядом на роль и значение народных обществ, система которых будет сохранена в ее первоначальном виде. Он сочувственно отзывается о выступлениях в Конвенте левых термидорианцев Барера и Одуэна, поставивших вопрос о введении в действие конституции 1793 г. При этом Бабёф оговаривается, однако, что он вовсе не меняет своего отношения к этим политическим дельцам, как ни подозрительна их личность: «Хорошее и дельное предложение не может быть предано, анафеме только потому, что его произносят обесчещенные уста».
Ту же установку и тот же антиякобинский пафос находим мы в брошюре «Побитые платят штраф». «Что бы там ни было, — пишет Бабёф, — Конвент, уничтожив центр якобинизма в Париже, не довел еще дело до конца. Конвент должен срезать своим очистительным серпом все его ответвления, восстановив народные общества на подлинных их основах». Если Бабёф чего-либо опасается, так это только того, что удар по клубу отразится на судьбе народных обществ. Поэтому он, по его словам, не склонен выказывать признаки особого веселья. «Все это довольно тревожно, если подойти к делу с принципиальной стороны».
Однако кульминационным пунктом антиякобинских выступлений Бабёфа остается участие его в кампании, направленной против Каррье, члена Конвента и комиссара города Нанта. Именно с этой кампанией связана статья Бабёфа «Хотят спасти Каррье», вышедшая в свет около 17 брюмера (7 декабря), и объемистый его памфлет «О системе истребления народа или жизнь и деятельность Каррье», написанный во второй половине декабря, уже после казни Каррье.
Жан-Баптист Каррье, выученик иезуитского колледжа, по профессии юрист, занимал в Конвенте место на скамьях Горы. Посланный в октябре 1793 г. комиссаром в город Нант, Каррье прославился там последовательным применением террора и политикой зажима крупнобуржуазных элементов. Он был отозван со своего поста в феврале 1794 г. не без давления, оказанного на Робеспьера умеренным крылом правительственных комитетов. Каррье уцелел в дни термидоровского переворота, но уже с сентября против него развернулась травля и в целом потоке памфлетной литературы, и с трибуны Конвента. Начало прямых преследований против Каррье положено было процессом членов Нантского революционного комитета, начавшимся 25 вандемьера (16 октября). Члены комитета называли Каррье как человека, непосредственно руководившего их политической деятельностью. 21 брюмера (11 ноября) Конвент, по докладу особо избранной для этого комиссии двадцати одного, декретировал арест Каррье. Докладчик комиссии обвинял Каррье в том, что он «угрожал арестовать и расстрелять всех торговцев и негоциантов. Он с трибуны народного общества декларировал против богатых, проповедовал проскрипцию и раздел их имущества между своими сателлитами. Он хотел восстановить народ против купцов, он приказал арестовать всех маклеров, посредников, продавцов, покупателей и перекупщиков».
Одним словом, Каррье проводил политику, всем своим острием направленную против купеческой буржуазии, экономически господствовавшей в Нанте. В этом и была главная его вина. Обвинения же во всевозможных эксцессах, в устройстве оргий, в насилиях над женщинами — шиты были белыми нитками. Расправа с Каррье была для правых термидорианцев не только актом политической мести, она должна была зарекомендовать их в глазах крупной буржуазии, которая все еще не могла опомниться после всего пережитого ею в дни якобинской диктатуры.
1 фримера (21 ноября) Каррье был допущен на трибуну Конвента. Он произнес обширную защитительную речь. Это ему не помогло, судьба его была предрешена, и в ночь с 3 на 4 фримера Конвент 498 голосами из 500 признал необходимым предать его суду революционного трибунала. 26 фримера (16 декабря) Каррье был осужден на смертную казнь и на следующий же день гильотирован. Голова Каррье покатилась на эшафоте под улюлюкание уличных зевак и крики «да здравствует республика».
Бабёф выступил против Каррье, потому что видел в нем одного из наиболее видных представителей павшего режима диктатуры. В листовке «Хотят спасти Каррье» Бабёф разоблачает план сообщников Каррье, состоящий в том, чтобы запугать трибунал и принудить его оправдать Каррье под предлогом, что проводимый им террор был нужен для спасения родины.
Бабёф однако не довольствуется перспективами простой казни для Каррье. Казнь эта должна быть особо мучительной. «Все требуют смерти Каррье, она цель всеобщих желаний, она необходима для спасения республики… Быть может, в соответствии с положениями философии и политики будет правильно потребовать особого рода казнь для этого чудовища, для этого врага человеческого рода… Нет, для таких выродков недостаточно одного удара гильотины. Тени их жертв восстанут против столь незначительного жертвоприношения…»
К темам, связанным с делом Каррье, Бабёф вернулся в брошюре «Жизнь и преступления Каррье», появившейся не раньше, чем в конце фримера. В этой брошюре воспроизведены обычные нападки на Каррье и на весь террористический режим, сдобренные фантастическими разоблачениями, заимствованными из брошюр некоего Вилата. Вилат этот, агент Робеспьера и присяжный революционного трибунала, арестованный еще накануне 9 термидора, сидя в тюрьме, написал, чтобы добиться реабилитации в глазах термидорианцев, несколько «разоблачительных» памфлетов: «Секретные причины революции 9 и 10 термидора», «Продолжение секретных причин» и т. д. В них Вилат приписал Робеспьеру чудовищный план физического истребления значительной части французского народа как богачей, так и бедняков, в целях нового распределения собственности. Столкнувшись с несоответствием между производительностью французской почвы и потребностями ее населения, Робеспьер будто бы решил выйти из этого затруднения путем уничтожения избыточного населения. Вилат выдает при этом Робеспьера за чистого «аграрианца». Передавая выслушанное им якобы из уст самого Робеспьера суждение о Гракхах, Вилат, например, пишет: «Идея аграрной системы — вот искра, промелькнувшая в этой сцене, чтобы осветить потемки, в которых я бродил». Террор и был, по мнению Вилата, средством к осуществлению аграрной системы и «черного передела». В разоблачениях Вилата было несомненно зерно истины. Вантозовские законы, предусматривавшие конфискацию имущества врагов революции и распределение его среди нуждающихся партриотов, выражали эгалитарные устремления якобинцев и должны были стать шагом вперед на пути имущественного уравнения и общего увеличения числа мелких собственников.
Однако мы знаем уже, что вантозовские законы дают лишь одну сторону политики, проводившейся якобинцами весной 1794 года, что их эгалитаризм отличался половинчатостью, непоследовательностью и что, наконец, робеспьеристы оказались не в силах добиться проведения их в жизнь.
Все прочее оставалось, конечно, чистейшей фантазией Вилата. В угоду новым господам положения он размалевывал Робеспьера под людоеда и «аграрианца». Бабёф принял на веру вилатовские разоблачения, но перестроил вытекавшую из них критику робеспьеровского режима сообразно собственным своим убеждениям. Бабёф критикует Робеспьера не за эгалитаризм, не за аграрианство, а за подавление демократии, проведение политики террора и стремление произвести перемещение собственности исключительно в интересах укрепления режима диктатуры. Сам Бабёф подчеркивает, что он не намерен осуждать ту часть политического плана Робеспьера, которая относится к взиманию пособий с богатых в пользу детей и родственников защитников отечества. Он уделяет место беглому изложению своих политических воззрений. «Я говорю (хотя бы это показалось похожим на систему Робеспьера), что земля должна обеспечивать существование всех членов государства, все равно — сражаются они или нет; я говорю, что когда в государстве меньшинству удалось захватить в свои руки поземельную и промышленную собственность, когда она держит во власти большинство населения и пользуется своей силой для того, чтобы ввергать его в состояние нужды, мы должна признать, что такой монопольный захват мог создаться только благодаря дурным государственным учреждениям; а в таком случае… авторитет закона должен осуществить переворот, направленный к конечной цели разумного государства, созданного общественным договором: все должны иметь достаточно и никто не должен иметь слишком много. Если таковы были намерения Робеспьера, то он в этом отношении выказал себя настоящим законодателем».
Обеспечение за всеми трудящимися необходимых предметов потребления, равенство в воспитании, помощь нетрудоспособным, — вот, по мнению Бабёфа, предпосылки внутреннего мира и спокойствия. В противном случае, когда чаша переполнена, когда народная масса, лишенная продовольствия, изголодалась, природа (а она всегда была справедлива) прорывает все плотины, — тогда-то скрытая вражда, которая всегда существует между эксплуататорами и угнетенными, вспыхивает с внезапной силой и опрокидывает все препятствия.
Точно так же и Каррье нельзя обвинять за то, что он устанавливал налоги на богачей, таксировал продукты и наделял неимущих землей эмигрантов. Совсем иначе обстоит дело с политическими методами якобинцев и вообще с режимом «революционного правительства». В нем «следует искать причину всех зол». «Что такое максимум, продовольственная комиссия и все эти захваты? Это первый шаг к переходу всей собственности в руки правительства. Что такое гильотинирование богатых и конфискация под всяким предлогом? Это второй шаг на том же пути».
Даже максимум берется здесь под подозрение, хотя вообще Бабёф никогда не причислял себя к его врагам. Много места в брошюре уделяется войне с Вандеей, но Бабёф обнаруживает полное непонимание ее истинных причин, полное незнание самой социальной природы гражданской войны. Он склонен полагать, что наличие нескольких агитаторов предотвратило бы всякую возможность столкновения. Он взваливает на революционное правительство ответственность за все вандейские эксцессы. Он доходит до того, что обвиняет робеспьеристский Комитет общественного спасения в лице Барера в сознательном желании довести Париж путем организации систематической голодовки до восстания и затем совершенно разрушить его «по примеру Лиона». Он приписывает себе самую почетную роль в деле разрушения этого комплота во время своей службы в продовольственной комиссии. Все это крайне несерьезно, крайне легковесно. Обвинение Робеспьера в попытке разрешить мальтузианскую, как сказали бы мы теперь, проблему путем «хладнокровного истребления» излишней части населения кажется нам самым фантастическим вздором, какой только мог бы взбрести на ум публицисту, даже настроенному враждебно в отношении якобинцев, и самая брошюра Бабёфа производит впечатление какого-то кошмара на политические темы, порожденного хаосом термидора.
Так или иначе, но до самого конца 1794 г. Бабёф задержался на том этапе своей политической биографии, когда для него оставались характерными эгалитаризм, приверженность к демократии, резко отрицательное отношение к режиму якобинской диктатуры. По всем этим линиям, как мы видели, он смыкался с осколками эбертистов и «бешеных». Бабёфу еще предстояло проделать путь от формальной демократии к революционной диктатуре, от аграрного закона к коммунизму, от электорального клуба к «заговору равных».
4
Между тем крепнущий поток политической реакции беспощадно смывал людей, учреждения, законодательство и нравы революционной эпохи. Париж оказался во власти буржуазной реакции, олицетворенной распущенной золотой молодежью Фрерона, купеческими сынками, бульварными щеголями в высоких воротниках, длиннополых сюртуках и с дубинками в руках. Париж, суровый Париж спартанских нравов и якобинской диктатуры, превратился внезапно в город продажных женщин, головокружительных мод и бесстыдного прожигания жизни. Бешеная жажда наслаждений охватила и правящие круги, и «бывших» людей, переживших эпоху господства «неподкупного Робеспьера». «Мало того, — жаловался Бабёф, — что дерзкое распутство атакует меня на каждом шагу; ему разрешают, помимо этого, открыто предлагать мне, моему несовершеннолетнему сыну каталоги с адресами самых позорных притонов, с описанием талантов каждой уличной Венеры…» Эти уличные Венеры на верхах становились куртизанками большого жанра. Они выходили из разных слоев. Дочь испанского банкира Тереза Кабаррюс, разведенная маркиза де Фонтенэ, Розалия де Борнэ, вдова гильотинированного офицера-аристократа, жена банкира Рекамье, актрисы Солье и Конта, — вот имена главнейших из них. Особенно знаменитой была Кабаррюс, обвенчавшаяся в конце 1794 года гражданским браком с Тальеном. «Она проходит, — писала одна из бульварных газет, — и ей аплодируют, как будто она спасла республику; и как будто для спасения республики достаточно иметь испанскую фигуру, нежную кожу, прекрасные глаза, благородную походку, любезную улыбку, греческий костюм и голые руки».
Та же газета уверяла своих читателей, что чудеса роскоши, концерты, певец Гара и прекрасная гражданка Тальен «занимают парижан гораздо больше, чем все вопросы продовольствия, вместе взятые». Остается только удивляться неумному самодовольству термидорианского листка и равнодушному цинизму, с которым он отождествлял золотую молодежь и завсегдатаев полусветских салонов со «всеми» парижанами. Но такова уже была психология победившей крупной буржуазии и ее борзописцев.
На самом же деле уже со второй половины декабря 1794 г. продовольственный вопрос начал играть доминирующую роль в быту парижского населения. За отменой максимума, декретированной Конвентом 24 декабря 1794 г., последовал конвульсивный скачок цен. Рост дороговизны заставлял сожалеть о временах максимума чуть ли не на следующий день после его отмены. «Пока не обуздают свободу торговли, — говорили на улицах, — мы останемся несчастными, потому что с упразднением максимума торговцы продают свои товары по тем ценам, по каким им заблагорассудится». Теперь, после снятия всех преград, поток спекуляции стал охватывать все больше и больше слои населения. «С тех пор как упразднены максимум и реквизиции, — читаем мы в одной парижской газете, — весь свет занялся коммерцией. Не думайте, что вы найдете все вам необходимое у оптовика, у крупного торговца, в больших магазинах, в просторных лавках; войдите лучше в любой дом, подымитесь на третий или четвертый этаж: вам покажут съестные припасы, сукна, полотно или какой-нибудь другой товар, с вас спросят втридорога и вам с бесстыдством ответят: «Ведь я не купец, я и не собираюсь заниматься продажей; это вы, хотите купить у меня и поэтому должны платить». Но все это не есть еще признак изобилия, так как, хотя и продают во многих местах, товаров все же не хватает…» Газета далее указывает на роль перекупщиков, — прежде чем попасть к потребителю, всякий продукт проходит через целую цепь перекупщиков, так что, например, сахар, стоивший 20 су, продается теперь за 12 и 13 ливров. На каком уровне остановится это «ужасающее вздорожание цен на съестные припасы?» — спрашивает газета. Особенно губителен дровяной кризис. Холодная зима усугубляет тяжелые последствия дороговизны. Обитатели окрестностей Парижа, видя, что дрова покупаются по любой цене, занимаются опустошением лесов.
Причина надвигавшегося голода крылась таким образом всецело в экономической политике, проводившейся термидорианцами. Это был голод «посреди изобилия», как любили тогда выражаться, поразивший исключительно низшие классы общества — пролетариат и пролетаризующуюся часть мелкой буржуазии. Продукты, имевшиеся на-лицо, мясо и овощи, которыми завалены были парижские рынки, кондитерские изделия, под которыми ломились витрины магазинов, — все это было абсолютно недоступно подавляющему большинству парижского населения. Париж больше чем когда-либо становился городом резких контрастов. В то время, когда в центральных его кварталах веселилась и прожигала жизнь веселящаяся термидорианская буржуазия, рабочие предместья, посаженные на нищенски голодный паек, корчились в муках голода. Начались случаи голодной смерти, произошел ряд самоубийств, вызванных голодом. «О, как мало в нас подлинного духа братства! — писал один термидорианский листок, напуганный перспективами нового восстания рабочих предместий… — Там бедняк делит со своей семьей кусок черного хлеба, а здесь, на столе богача, сверкает молочной белизны хлеб, выпеченный из нежной пшеницы, купленной по баснословной цене…»
Немудрено, что тон «Народного трибуна», возобновленного 18 декабря (28 фримера), становился все более и более резким. Нравы и быт термидорианского Парижа — вот что прежде всего вызывает возмущение Бабёфа, а это приводит его к сопоставлению распущенности и продажности термидора с суровым, закаленным в гражданских добродетелях духом революционного режима. При этом режиме на подмостках театров царили «гражданские песни и революционные гимны, проституция исчезла совершенно. Париж перестал выставлять напоказ бесстыдный порок, ужасное искушение перестало отравлять душу юности». Бабёф признает теперь, что учреждения этой эпохи соответствовали принципам, но что они были испорчены засилием вероломных людей. Зато теперь Париж вернул себе дурную славу, приобретенную им во время монархии.
«На сцене теперь господствует легкий жанр, настоящая выставка разврата, оскорбляющая разум народа. Все предсказывает быстрое и полное восстановление господства бар. Уже начинается возрождение прежнего барского костюма. Для упрочения республики хотят ее напудрить, и во времена всеобщего бедствия, когда хлеба повсюду не хватает, когда его продают в некоторых местностях по тридцати ливров за фунт, Франция, оказывается, не может обойтись без того, чтобы не потратить четверть своей муки на парики чванной и многочисленной бюрократии».
Самая революция, по мнению Бабёфа, совершает движение вспять. «Все пороки, вся гниль старого режима отважно поднимают головы и стирают с лица земли людей и принципы революции. Повсюду встречаешь огрубение, упадок нравов, проституцию, разложение. Лесть и рабская угодливость царят в качестве добродетелей». Запершись в своей рабочей комнате, Бабёф долгое время обдумывал наилучшие способы борьбы и убедился в необходимости немедленно атаковать чудовище. «Когда я, в свое время, одним из первых обрушился с пылом на чудовищный эшафот, увенчавший систему Робеспьера, я был далек от того, чтобы предвидеть, что я способствую возведению здания, которое, несмотря на видимую противоположность своего устройства, будет не менее гибельным для народа; я был далек от той мысли, что требование снисхождения, упразднения угнетения, деспотизма и всякой несправедливой суровости, требование самой полной свободы слова и мысли повлечет за собой использование всего этого в целях подрыва самого фундамента республики, в целях разнуздывания самых реакционных страстей».
Тревогу в Бабёфе вызывает и триумфальное возвращение в Конвент жирондистских депутатов, и слухи об отмене конституции 1793 г. Впервые обращает он также внимание на рабочего и затрагивает вопрос об экономическом положении трудящихся масс.
Он не колеблется больше, давая определенную и вполне сочувственную оценку максимуму и резко высказываясь против фритредерской экономической политики термидорианцев. У него явно вырабатывается новый подход, новое понимание движущих сил революции. Политическая схема, первоначально усвоенная Бабёфом, начинает наполняться совершенно определенным социальным содержанием. «Я различаю, — пишет он в № 29, — две совершенно противоположные партии. Обстоятельства часто изменяют соотношение их сил, и только этим колебанием объясняется чередование успехов, выпадающих на долю каждой из них. Я охотно допускаю, что обе они хотят республики, но каждая хочет ее по-своему. Одна партия хочет республики буржуазной и аристократической; другая требует, чтобы республика сохранила чисто народный и демократический характер. Первая партия хочет, чтобы ничтожная кучка привилегированных и господ утопала в роскоши и в наслаждениях, а подавляющее большинство было поставлено в положение илотов и рабов; вторая партия требует для всех не только юридического, бумажного равенства, но и умеренного довольства, обеспеченного законом удовлетворения всех физических потребностей, и пользования всеми преимуществами общежития — в виде справедливого и неотъемлемого вознаграждения за труд, затрачиваемый каждым человеком на общую пользу».
От этого резкого разграничения республики богатых и республики бедных Бабёф переходит к изложению политической программы плебеев. Вместо туманных юридических формул, вместо абстрактных «прав народа», мы находим конкретные требования, которые должны отстаивать «представители плебса». «Вспомните, — обращается к ним Бабёф, — закон, которым вы обещали сделать к концу войны собственниками всех защитников отечества. Вспомните закон, которым вы гарантировали почетную помощь инвалидам, детям, старикам, недостаточным всех классов. Вспомните закон, обеспечивающий труд всем полам и всем способностям. Вспомните о превосходном плане народного образования… согласно которому отечество, обязанное установить равенство в образовании, бралось обеспечить содержание детей на все время их образования. Вспомните закон, спасительный в высшей степени, несмотря на все, что можно было сказать против него, которым вы поставили границы неутомимой алчности и смертоносному барышничеству, закон, который не был превосходным только по причине недостаточности мер, принятых для его действительного выполнения. Вспомните конституцию, санкционированную 10 августа 1793 года. Вспомните, наконец, закон, гарантировавший земельные участки из конфискованных владений врагов родины всем безземельным санкюлотам. Все эти законы составляют достояние бедняка. Он завоевал их ценой своей крови». Неужели теперь «они будут обесчещены и заменены аристократическим и враждебным народу законодательством богатых»?
Во всех этих требованиях нет ничего коммунистического. Чего добивается Бабёф? Осуществления якобинской конституции 1793 г. и исполнения ряда якобинских декретов, как-то: декрета от 27 февраля 1793 г. о наделении национальными имуществами «защитников отечества», декрета от 13 сентября того же года о предоставлении главам семейств, не владеющим землей, права льготной покупки эмигрантской земли, декрета от 23 июня об организации помощи бедным, декрета от 15 октября о мерах к искоренению нищенства и т. д. Но важно, что он заинтересовался уже экономическим положением масс, заинтересовался судьбою рабочего, фигура которого, согбенная под тяжестью невыносимого бремени дороговизны, начинает все решительнее вытеснять со страниц бабёфовской газеты абстрактного «гражданина» и защитника прав народа.
16 фримера Комитет общественного спасения издал распоряжение, согласно которому существовавшая в оружейных мастерских поденная заработная плата заменялась платою сдельной, и хозяевам мастерских предоставлялось право сокращения рабочего персонала, с тем, чтобы рабочие, подпавшие под сокращение, направлены были в армию. Это мероприятие Комитета вызывает самую суровую отповедь со стороны Бабёфа. Он сопоставляет декреты, покровительствующие чудовищному вздорожанию цен на предметы первой необходимости, с актами, направленными на «окончательное разорение рабочего класса». «Единственным результатом этого мероприятия будет то, что большое число рабочих, отцов семейств, содержавших семьи на свой заработок, оставят, направившись в армию, целые толпы женщин и детей, обреченных на крайнюю нищету, посреди полчища лавочников и торговцев, созданных, кажется, для того, чтобы давить и заставлять умирать с голода настоящий народ». Наряду, с этим Бабёфа возмущает прекращение казенных заказов на пошивку военного обмундирования, заказов, которые давали пропитание «женам санкюлотов».
Более подробному анализу Бабёф подвергает в том же номере разрешение свободного вывоза звонкой монеты, меры, направленной к уменьшению массы находящихся в обращении ассигнатов и упразднение максимума. Его выводы относительно неизбежных результатов этих мероприятий носят совершенно безотрадный характер: «Не надо удивляться, если рабочий, даже зарабатывающий такое количество денег, которое прежде можно было бы назвать суммой, умирает сегодня с голоду…» Что касается отмены максимума, «прекрасные результаты ее уже налицо» и «обращение сената к французскому народу» (подразумевается адрес Конвента по поводу отмены максимума) уже успело смягчить души всех лавочников и торговцев. «8 нивоза говорят о негодяях, распространяющих слухи о близком голоде. Но ведь голод уже наступил… Снова всплывает вопрос о максимуме. Он необходим. Вы признали, что не можете обойтись без него, вы восстановили максимальные цены на дрова. Но если нельзя обойтись без таксации дров и хлеба, то нельзя делать исключения для других предметов первой необходимости. Разве мне нужно только хлеба и дров?..»
Шаг за шагом крепнет реакция. Бабёфу остается только регистрировать все новые и новые контрреволюционные выпады термидорианцев. «Конвент плебеев! — восклицает Бабёф, — что хорошего скажу я о твоих делах?.. Кажется, все элементы контрреволюции восстают из хаоса… Здание республики потрясается в его основах».
Безвыходность положения заставляет Бабёфа идеализировать ненавистные ему времена Робеспьера. В то время как термидорианцы стараются убедить народ устами немногочисленного меньшинства, что все обстоит благополучно, Робеспьер поступал гораздо благоразумнее. При нем народ не жаловался, и убеждать в благополучии приходилось только незначительное меньшинство. Во времена Робеспьера народ не волновался, потому что у него не было недостатка в предметах первой необходимости, он располагал в изобилии средствами к труду и заработок рабочего был для него вполне выгодным. Благодаря этому и было возможно укрепить тиранию… Иначе обстоит дело теперь. «Когда вы делаете невозможным для меня приобретение дров и хлеба, повышая до чудовищного уровня все цены, лишая меня всякой возможности трудиться и, наконец, затыкая мне глотку, чтобы положить конец моим справедливым протестам, — вы всем этим ставите меня на порог отчаяния… и мне не надо размышлять много времени, чтобы убедиться, что вы являетесь единственной причиной всех моих бедствий». Этот отрывок очень характерен: он знаменует решительный шаг к переоценке якобинской диктатуры.
Важно, что у Бабёфа появляется новый критерий для оценки прочности политического строя. Это — материальное благосостояние трудящейся массы. Именно на тяжести и безвыходности экономического положения «24 миллионов» строит он перспективы новой революции. Самый вопрос о необходимости нового восстания не возбуждает в нем никаких сомнений. «Должен ли народ восстать? — спрашивает Бабёф. — Вне всякого сомнения, он должен это сделать, если не хочет потерять свою свободу».
Самое восстание Бабёф мыслит в форме вооруженной, но мирной демонстрации, призванной оказать давление на Конвент. Он все еще рассчитывает на конвентское большинство, искренне преданное народу. Надо только уметь различать это большинство от зловредной фракции, гнездящейся в недрах Собрания и возглавленной Тальеном и Фрероном. Конвенту должна быть представлена петиция, в которой будут изложены все народные бедствия и указаны пути к их исцелению. Такая петиция уже в силу единодушной поддержки всей нации должна была бы стать законом. Но как же следует поступить, если Конвент обманет народ и отвергнет петицию? Прямого ответа на вопрос Бабёф не дает. Однако он ссылается на традиции «дня» 31 мая 1793 г., когда восставшие рабочие предместья Парижа заставили Конвент под наведенными дулами пушек санкционировать произведенный переворот.
5
В конце 1794 г. и в начале 1795 г. имя Бабёфа не переставало упоминаться в полицейских рапортах, на страницах реакционной прессы, с трибуны Конвента. Так, в одном реакционном листке от 28 января 1795 г. читаем: «Вчера в кафе Шартр читались отрывки бунтовщического писания гнусного Бабёфа. Он открыто проповедует гражданскую войну, пытается поднять рабочих и предместья против Конвента, который он называет кобленцским сенатом. Согласно этому нечестивцу, австрияки заседают в Национальном дворце. Все декреты, там составленные, редактируются нашими врагами, которые платят за это хорошие деньги. Охваченные чувством справедливого негодования, шесть граждан… отправились донести на зажигательные писания этого бунтовщика, который был уже однажды присужден к двадцатилетнему заключению и который ныне находится под покровительством Фуше; Комитет общественной безопасности принял их очень хорошо и выразил свое удовлетворение по адресу патриотов, собирающихся в кафе Шартр».
29 января (10 плювиоза) вопрос о Бабёфе был поставлен в Конвенте. Тальен указал Конвенту на газету Бабёфа как на угрозу национальному представительству и обвинил Фуше в том, что он просматривает ее корректурные листы. «Вот человек, желающий гражданской войны», — заявил Тальен о редакторе «Народного трибуна» и тут же привел ряд отрывков из газеты, которые, по его мнению, могли служить доказательством преступных намерений Бабёфа. Фуше не отрицал своего знакомства с Бабёфом, подтвердил также получение им от Бабёфа рукописи брошюры, посвященной возвращению в Конвент жирондистских депутатов. «Эта брошюра, — добавил он, — не была опубликована и это достаточно говорит о том, каково было мое поведение в этом вопросе». Сношения между Фуше и Бабёфом действительно установились в течение зимы 1794/1795 г. Что было общего между трибуном народа, пламенным проповедником прав народа — Бабёфом, и Фушэ, бывшим священником, бывшим комиссаром Конвента, проконсулом Лиона и будущим министром Директории, Наполеона и самого христианнейшего короля Людовика XVIII? Не забудем, что Фуше находился в это время под смертельной угрозой. После казни Каррье, Фукье-Тенвиля и ряда других деятелей 93 года он был намечен очередной жертвой термидорианской реакции. Вожди термидора не успели еще разглядеть абсолютной беспринципности и аморальности этого человека, готового идти на службу любому режиму и любой партии. Фуше приходилось бороться. В поисках какой-либо базы он обратился к Бабёфу, должно быть не без намерения предать его в случае неудачи. Фуше находился в свое время в оппозиции робеспьеровскому режиму, и это обстоятельство, так же как и близость Фуше к Эберу, Шометту и «бешеным», делали его желанным человеком для Бабёфа. Трудно судить, пользовался ли Фуше каким-либо влиянием на Бабёфа. Нам это представляется мало вероятным. Так или иначе, Тальен сопоставил их имена в своей обвинительной речи, он изобразил их зачинщиками гражданской войны, и действительно, тон статей «Народного трибуна» становился все более и более резким. Правда, Бабёф успел выпустить всего шесть номеров газеты, но и этого было совершенно достаточно.
Полиция была поставлена на ноги для розысков Бабёфа. Начали с того, что задержали газетчиков, продававших экземпляры «Народного трибуна». При допросе некоей гражданки Анны Фремон 10 плювиоза III года республики выяснилось, что она получала газету непосредственно от Бабёфа. Этот человек лет около сорока, одетый то в редингот, то в другое платье, цвет которого она не успела запомнить. У него «задумчивый вид, лицо худое, продолговатое, он среднего роста».
№ 32 «Народного трибуна» вышел в свет 13 плювиоза, а через два дня Комитет общественной безопасности постановил арестовать Бабёфа за призыв «к восстанию, убийству и роспуску национального представительства». 19 плювиоза (7 февраля 1795 г.) полиция наконец разыскала Бабёфа. Он был арестован в каморке второго этажа, на улице Сент-Антуан. При нем нашли рукопись № 33 «Народного трибуна». Арестованный потребовал, чтобы его допрос производился каким-либо депутатом, кроме того он направил в Комитет общественной безопасности заявление, озаглавленное: «Народный трибун… №.34 и Последний», в котором пытался оправдаться от обвинения в организации восстания, подчеркивая мирный характер предлагавшейся им петиции. Его заверения были, впрочем, совершенно безрезультатны. Реакция со вздохом облегчения констатировала обезврежение опасного врага. «Арестован Бабёф, нарушитель законов и подделыватель документов, подделавший даже свое имя — Гракха, самовольно им присвоенное, — заявил в Конвенте 20 плювиоза представитель Комитета безопасности Матье, — сейчас он бессилен призывать граждан к восстанию, как он не переставал это делать весь последний месяц». Матье тут же оклеветал Бабёфа, приписав ему попытку подкупить арестовавшего его жандарма суммой в 30 тысяч ливров. Бабёф в своем заявлении Комитету общественной безопасности легко опроверг это обвинение указанием на то, что в момент ареста на его квартире было найдено всего шесть франков денег.
Реакция не только учинила расправу над личностью Бабёфа — она стремилась уничтожить экземпляры ненавистной ей газеты. 21 плювиоза группа золотой молодежи, в «театре Горы» жгла номера «Народного трибуна». Ей аплодировала буржуазная публика, наполнявшая театр. Такое же аутодафе учинили с вышедшей около того же времени прокламацией Бабёфа, в которой он «из глубины своего заключения» пытался реабилитировать себя от обвинения в подлоге официальных документов. Бабёфу нечего было ждать пощады от своих врагов. 15 марта он был переведен в тюрьму, в провинциальный город Аррас.
6
Аррасские тюрьмы, а в частности тюрьма Боде, в которую Бабёф попал вместе с маратистом Лебуа, редактором «Друга народа», были переполнены врагами господствовавшего режима. Шарль Жермен из Нарбона, бывший гусарский офицер, Тафуро, Кошэ, Фонтанье, — все они впоследствии стали участниками «заговора равных». Несмотря на всю строгость, заключенные поддерживали между собой весьма оживленную переписку. Кроме того, к ним сравнительно регулярно поступали сведения из внешнего мира, и они были таким образом в курсе важнейших политических событий.
Прежде всего пришлось им услышать о кровавых днях жерминаля и прериаля. Дважды подымался за это время изголодавшийся рабочий люд парижских предместий. Дважды потерпел он полное поражение. 12 жерминаля громадные толпы рабочих, мужчин, женщин и детей ворвались в залу заседаний Конвента с исступленными криками «хлеба, хлеба». Оратор демонстрантов потребовал у Собрания осуществления конституции 1793 г., освобождения патриотов, арестованных после 9 термидора, и решительных мер к преодолению продовольственного кризиса. В течение нескольких часов в переполненном до отказа зале стоял шум голосов многотысячной толпы. Постепенно энергия ее стала угасать. Небольшая группа монтаньяров, последыши великой Горы 1793 г. — Ромм, Гужон, Субрани и др., на поддержку которых рассчитывали демонстранты, держались пассивно. Более того, смешавшись с толпой, они стали убеждать демонстрантов разойтись по домам. Начался великий исход. Зал постепенно опустел. Как только термидорианцы сообразили, что опасность миновала, они перешли к политике репрессий. Объявили Париж на осадном положении. Постановили немедленно выслать в колонии бывших членов правительственных комитетов, «левых» термидорианцев Бийо-Варенна, Колло д'Эрбуа, Барера и Вадье, которые теперь только полностью вкусили от плодов своего участия в термидоровской контрреволюции. Наконец, с помощью буржуазной национальной гвардии и войск разогнали сборища активных участников демонстрации, пытавшихся укрыться в рабочих секциях Парижа.
Жерминаль подкосил, но не сломил сил рабочего класса. Прошло немногим более полутора месяцев, и в 5 часов утра 1 прериаля удары набатного колокола возвестили Парижу о новом восстании. Конвент был вновь наводнен массой демонстрантов. Терроризованные их видом депутаты приняли ряд предложений, занесенных монтаньярами, вынужденными под давлением обстоятельств выйти из состояния нейтралитета. Однако достигнутый успех не был закреплен. К вечеру толпа стала редеть. Остатки ее были рассеяны буржуазными национальными гвардейцами, ворвавшимися в залу заседаний с ружьями наперевес. Депутаты монтаньяров были арестованы и черновики декретов, принятых «по настоянию мятежников», торжественно сожжены.
На следующий день 20-тысячная вооруженная толпа, располагавшая даже несколькими пушками, обложила Конвент, вызвавший на защиту национальную гвардию и войска. Однако и на этот раз термидорианцам удалось не довести дела до открытого вооруженного столкновения. Рабочих разложили, братаясь с ними, послав в гущу толпы самых опытных агитаторов. Демонстранты разошлись по домам, не сознавая еще, что они проиграли решающую битву.
Новая демонстрация не была допущена. 4 прериаля пехота и конница ворвались в Антуанское предместье и разоружили его рабочее население. Начались репрессии. Особо учрежденная военная комиссия вынесла 38 смертных приговоров. Смертные приговоры были вынесены и арестованным депутатам-монтаньярам. Эти герои соглашательства сумели дать высокий образец бесплодного героизма, покончив с собой в самый момент объявления приговора. Из пяти только двое стали жертвой гильотины.
Между тем руководство движением не было делом рук монтаньяров. И жерминаль и прериаль подготовлены были электоральцами, т. е. теми осколками «бешеных» и эбертистов, которые объединились на платформе электорального клуба. Мы можем также со значительной долей вероятности утверждать, что и Бабёф сыграл определенную роль в подготовке восстания. 25 вантоза он писал Фуше из тюрьмы по поводу жерминальских событий: «Мы проиграли великую битву». Выражение это несомненно не случайно, оно указывает нам, что Бабёф не только солидаризовался с восстанием, но и мыслил себя как одного из его участников.
В самом деле, и жерминаль и в большей степени прериаль, по крайней мере в первый его день, были попыткой осуществления того плана вооруженной, но мирной демонстрации, который Бабёф развивал в последних номерах своего «Народного трибуна». Недаром утром 1 прериаля в толпе циркулировали экземпляры этой газеты.
Надо, впрочем, признать, что план этот был из рук вон плох. Он исключал возможность разгона Конвента и искусственно замыкал восстание в рамки вооруженной демонстрации, означавшей бессмысленную растрату революционной энергии масс. Демократические иллюзии, разделявшиеся Бабёфом совместно с эбертистами и «бешеными» принесли свои плоды. Если восставшая толпа и обнаруживала стремление к разгону негодного парламента, то руководители ее не сочувствовали этим стремлениям, направляя самое восстание в такое русло, на котором оно заранее было обречено на неудачу.
Изучение опыта жерминаля и прериаля должно было оказать на Бабёфа сильнейшее впечатление. Опыт этот учил тому, что только хорошо подготовленное, тщательно руководимое и организованное вооруженное восстание может низвергнуть политическое господство нуворишей. Опыт этот подсказывал далее, что, захватив власть, нужно будет ответить террором на террор и что режим, который наступит на другой день после победоносного восстания, может быть только режимом революционной диктатуры. Отсюда уже следовали и выводы, касавшиеся оценки исторического прошлого Французской революции. Бабёфу пришлось иными глазами взглянуть на якобинцев, пришлось признать громадное положительное значение якобинской диктатуры, пришлось признать контрреволюционный характер переворота, происшедшего 9 термидора. Но этим не исчерпывалась еще переоценка ценностей, на которую пошел Бабёф. Углубляя свой эгалитаризм, Бабёф решительно провозгласил осуществление фактического равенства конечной целью революции. Этим самым эгалитаризм Бабёфа поднимался на новую, высшую ступень, на которой он переставал быть эгалитаризмом.
Следы сложной эволюции, проделанной Бабёфом в дни тюремного заключения, сохранены в переписке, которую он вел с товарищами по заключению, главным образом с жизнерадостным и полным революционного энтузиазма Жерменом. К сожалению, до нас дошли далеко не все письма, которыми обменивались друзья и товарищи по заключению, в особенности мало писем сохранилось от Бабёфа. Тем не менее можно, хотя бы и в самых общих чертах, восстановить основные этапы пути, проделанного Бабёфом. Особенно важным с этой точки зрения является письмо от 10 термидора, в котором Бабёф дает исчерпывающую характеристику своих новых воззрений. И вот что интересно отметить: у Бабёфа теория идет всегда рука об руку с практикой; более того, теория носит подчас служебный, подчиненный характер, на первом плане стоит революционная практика, осуществление на деле отвлеченной, казалось, схемы общественного переустройства. Так и в аррасской тюрьме: выработка нового взгляда на конечные цели революции, новой социальной утопии идет параллельно с подготовкой нового революционного восстания.
Бабёф и Жермен переписывались не только на чисто отвлеченные темы; в порядке дня стояла организация распыленных сил революции под новым знаменем, под новыми лозунгами. «Мы расточаем слова и не движемся вперед. Кому нужна при таких условиях наша непоколебимая стойкость?» — писал Бабёф Жермену, а тот отвечал ему: «Полагаешь ли ты, что пришел час действовать?» «Твой план, — читаем мы в другом письме Жермена, — это законы Гракхов»… Письмо Бабёфа от 10 термидора начинается с указания на возможность близкого освобождения. Правительство, обеспокоенное успехами роялистов, нуждается, по его мнению, в поддержке стойких и мужественных патриотов, и это обстоятельство надо использовать для того, чтобы всецело отдаться «нашему великому делу». Дальше следует развитие новых мыслей касательно торговли и распределения материальных благ.
«Я вижу, — пишет Бабёф, — без рубах, без сапог, без платья почти всех тех, кто растит лен и пеньку, почти всех тех, кто фабрикует эти материи, шерсть или шелк, почти всех тех, кто ткет, кто изготовляет полотно и ткани, выделывает кожу и шьет обувь. Я вижу также, что рабочие, занятые в производстве мебели, ремесленных инструментов или домашней утвари и на постройках, нуждаются почти во всем. Присматриваясь затем к ничтожному меньшинству, не нуждающемуся ни в чем, я замечаю, что, за исключением землевладельцев, оно состоит из всех тех, кто не довольствуется вычислениями, комбинациями, выворачиванием наизнанку, разогреванием и подшиванием — каждый раз все в новой форме — старого-престарого заговора части против целого; с помощью этого заговора становится возможным привести в движение массу рабочих рук так, чтобы сами работники не воспользовались созданным ими продуктом, предназначенным скопиться в огромном количестве под руками преступных спекулянтов, которые, столкнувшись в целях непрерывного понижения заработной платы, сговариваются между собою или с посредниками, распределяющими сосредоточенные ими запасы, т. е. с купцами, их соучастниками в воровстве, для того, чтобы установить определенные цены на все товары, цены, доступные богачам их круга, всем тем, кто в состоянии всякими правдами и неправдами накоплять деньги и захватывать в свои руки все богатства. С этого момента эти бесчисленные рабочие руки, создавшие все продукты, не могут ничего добиться и ни к чему прикоснуться, и настоящие производители обречены на лишения; по крайней мере, можно сказать, что ничтожная доля, которую им предоставляют, это просто какие-то объедки или жалкие крохи со стола природы». Бабёф пытается в дальнейшем дать свое определение торговли; по его мнению, это совокупность действий, необходимых для того, чтобы добыть сырье, использовать его в разных направлениях и надлежащим образом распределить. Но купцы, занятые самой подчиненной функцией торговли — распределением, получают несравненно больше, чем непосредственные производители. Это результат злоупотребления с их стороны. «Вот, — замечает по этому поводу Бабёф, — варварский закон, продиктованный капиталами». Этой системе должен быть положен конец. Бабёф не делает пока что никаких конкретных выводов из этого положения, опасаясь, быть может, непрошенных читателей. Жермен, с другой стороны, одушевленный воззрениями Бабёфа, ищет единомышленников и занят пропагандой аграрного закона в стенах аррасской тюрьмы. Так 11 термидора он пишет Бабёфу: «Гуйяр (один из политических заключенных. — П.Щ.) обнимает тебя; я посвятил его в мистерии «аграрианизма». Можно предположить, что среди заключенных были заложены основы конспиративной организации, призванной бороться за осуществление идеалов Бабёфа. О том же Гуйяре Жермен пишет 28 термидора: «Я выполнил твои распоряжения: Гуйяр стал членом ордена равных, он произнес обеты со всем жаром и благочестием, которые приличествуют нашей миссии разума и справедливости. Он полон веры и энтузиазма. Я надеюсь, что он останется верным принципам Гракхов».
Сам Жермен переживает глубокий революционный подъем и охвачен готовностью ко всяким жертвам. «Я клялся, я верю, я готов» — эти слова он без устали повторяет в своих письмах.
Каким удивительно светлым пятном выделяется эта горсть политических энтузиастов на мрачном фоне Франции 95-го года. Сколько энергии, революционной веры и мужества нужно было иметь для того, чтобы в стране, охваченной реакцией и придавленной экономическим кризисом, начать проповедь новой революции. И где начать проповедь! В тюрьме, среди кучки отщепенцев термидора, раздавленных и побежденных в борьбе с реакцией, в тюрьме, где заключенные роялисты угрожали самосудом Бабёфу и его товарищам. Именно из тюрьмы раскинулись по Франции первые нити заговора, первые нити новой революционной организации. Бабёф, Жермен и их единомышленники, конечно, всячески старались удержать связь с внешним миром. Два письма Бабёфа, обращенные к «Адской армии», служат лучшим образчиком той пропаганды, которую пытались вести бабувисты. Особенно интересно второе письмо, в котором содержится резкая критика новой конституции, только что провозглашенной Конвентом. По этой конституции, «богачи и интеллигенты — одни составят всю нацию». По этой конституции, «у вас не будет короля, у вас целых пять королей». Бабёф предлагает всем патриотам разнести вдребезги отвратительное сооружение тирании.
Второе послание Бабёфа помечено 18 фруктидора III года республики. Срок заключения в Аррасе приходил к концу. 24 фруктидора (12 сентября 1795 года) Бабёф и Жермен были переведены из Арраса в парижскую тюрьму Плесси. В Париже Бабёф провел в заключении немного больше одного месяца. Роялистское восстание в вандемьере вызвало внезапное полевение у заправил Конвента. Казалось неудобным держать в тюрьме людей, которые, временно хотя бы, могли быть использованы для борьбы с роялистской опасностью. Восстание имело место 12–13 вандемьера, а 26 (18 октября) Комитет общественной безопасности особым постановлением освободил Бабёфа. «Народный трибун» был снова на свободе. 4 брюмера общая амнистия, объявленная Конвентом, вернула Бабёфу его новых друзей и единомышленников. Теперь можно было приниматься за организацию, за подготовку новой революции во- имя равенства, во имя общего блага.