Император

Эберс Георг Мориц

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I

Да, появление Сабины изгнало добрых духов из дворца на Лохиаде. Появление императора было подобно вихрю, взбудоражившему кучу сухих листьев, который налетел на мирный домик привратника. Его обитателям не было дано времени даже на то, чтобы осознать вполне свое несчастье; им некогда было оплакивать его, нужно было действовать с благоразумием.

Столы, стулья, ложа, лютни, корзины, цветочные горшки, клетки с птицами, кухонная посуда, сундуки с платьем — все это стояло в беспорядке на дворе, и Дорида так энергично и умело распоряжалась рабами, которых ей прислал Мастор, как будто дело шло только о переселении из одной квартиры в другую.

Луч веселости, составлявший основную черту ее характера, снова засверкал в ее глазах после того, как она сказала самой себе, что случившегося с нею и с ее близкими нельзя изменить и что вместо оплакивания прошлого теперь нужно думать о будущем.

Во время этой работы она сделалась прежнею Доридой и, увидав, что Эвфорион сидит на своем ложе точно разбитый, уставив неподвижно глаза на пол, крикнула ему:

— После дурных дней настанут и хорошие! Пусть они попробуют привести нас в уныние! Мы не сделали ничего дурного, и пока мы сами не считаем себя несчастными, мы и не будем ими. Нужно только не падать духом. Вставай, старик, пошевеливайся! Иди сейчас к Диотиме и скажи ей, что мы просим у нее на несколько дней помещение для нашего хлама и для нас самих.

— Что, если император не сдержит своего слова? — мрачно спросил Эвфорион. — Что за жизнь будет тогда!

— Скверная жизнь, собачья жизнь, и потому нужно покамест наслаждаться тем, что у нас есть. Стакан вина, Поллукс, для меня и для отца! Но сегодня его не следует разбавлять!

— Я не могу пить! — вздохнул певец.

— В таком случае я выпью и твою долю.

— Не надо, матушка, — попросил Поллукс.

— Разбавь его немножко, мальчик, но не строй такую плачевную рожу. Разве может смотреть так цветущий юноша, преданный своему искусству, имеющий силу в руке, ум в голове и свою милую в сердце?

— О себе я, разумеется, не беспокоюсь, матушка, — с живостью возразил ваятель. — Но каким образом теперь я снова проберусь к Арсиное во дворец, как полажу с этим злым Керавном?

— Спроси об этом у времени, — отвечала Дорида.

— Оно может дать и хороший, и дурной ответ.

— Лучший ответ дается всегда только тем, кто дожидается его в передней, называемой «терпением»!

— Плохое местопребывание для меня и мне подобных, — вздохнул Поллукс.

— Не сиди спокойно, а стучи в дверь, и сам не заметишь, как время крикнет тебе «войди!». А теперь покажи вон тем людям, как они должны обращаться со статуей Аполлона, и будь снова моим прежним веселым мальчиком!

Поллукс исполнил приказание матери, думая при этом: «Ей хорошо говорить; она не оставляет тут никакой Арсинои. Если бы я мог, по крайней мере, условиться с Антиноем насчет того, где я могу повидаться с ним снова!» Но после повеления императора малый был точно ошеломлен ударом по голове и вышел, шатаясь, из комнаты, как будто его вели на убой.

Надежда, по-видимому, не обманула Дориду, так как пришел личный секретарь императора Флегон и сообщил ей о повелении Адриана уплатить ее мужу половину таланта и на будущее время выдавать ему прежнее небольшое жалованье.

— Вот видишь, — вскричала старуха по удалении Флегона, — солнце хороших дней уже всходит снова! Полталанта! У таких богатых людей, как мы, нужде делать нечего. Как ты думаешь: не будет ли хорошо пожертвовать богам половину кубка вина, а другую половину выпить самим?

Дорида была так весела, как будто собиралась на свадьбу; ее веселость сообщилась и сыну, увидевшему себя освобожденным от части забот о своих родителях.

Его упавшая жизнерадостность нуждалась только в нескольких каплях благодатной росы, чтобы подняться снова. Он опять начал думать о своем искусстве и намеревался прежде всего постараться окончить так удачно начатую им статую Антиноя.

Он пошел в дом, чтобы предохранить свою работу от повреждения и дать рабу, которому он велел за собой следовать, указания, как нести изваяние, чтобы не попортить его. Во двор вошел его учитель Папий. Он пришел, чтобы лично дать последнюю отделку предпринятым им работам и сделать новую попытку приобрести благоволение человека, в котором узнал императора.

Папий был озабочен: мысль, что Поллукс может теперь выдать, какое малое участие сам он, Папий, принимал в своих последних работах, которые, однако же, доставили ему больше похвалы, чем все его прежние произведения, сильно его беспокоила. Правда, ему казалось благоразумным поступиться своей гордостью и посредством заманчивых обещаний побудить своего бывшего ученика вернуться в мастерскую; но вчера вечером он позволил себе слишком увлечься и в присутствии Адриана с таким негодованием говорил о дурных качествах молодого художника, выказал такую радость, что наконец избавился от него, что ради императора был принужден отказаться от этого плана.

Теперь ему оставалось либо удалить Поллукса из Александрии, что, вероятно, можно было сделать с помощью разгневанного императора, либо так или иначе обезвредить его.

Один раз ему даже пришло в голову нанять какого-нибудь египетского бродягу, чтобы он прикончил Поллукса. Но Папий был мирный гражданин, которому каждое нарушение закона внушало ужас, и потому он далеко отбросил от себя эту мысль как достойную отвращения.

Вообще говоря, Папий не стеснялся в выборе средств. К тому же он знал людей, умел прокладывать себе дорогу через задние двери и не затруднялся смело прибегать, в случае надобности, к клевете. Этим способом он уже не раз одерживал победу над своими уважаемыми собратьями по искусству. Его надежда, что ему удастся подставить ногу мало кем замеченному ученику и сделать его безвредным на все время пребывания императора в Александрии, была, конечно, не слишком смела. Он не столько ненавидел Поллукса, сколько боялся его, и не скрывал от себя, что если его козни против сына привратника не будут иметь успеха и молодому ваятелю посчастливится стать на ноги, то ничто не помешает юноше громко хвастаться тем, что он сделал для своего бывшего хозяина в последние годы.

У домика Эвфориона его внимание было привлечено рабами, выносившими на улицу вещи выселяемой семьи.

Он скоро узнал, что здесь происходило, и, обрадовавшись гневу императора в отношении родителей своего соперника, остановился и приказал одному из черных работников вызвать к нему Поллукса.

Учитель и ученик поклонились друг другу с подчеркнутой холодностью, и первый сказал:

— Ты забыл возвратить мне вещи, которые вчера, не спросившись у меня, взял из моей кладовой. Я требую, чтобы они были принесены сегодня же.

— Я взял их не для себя, а для того большого господина, что живет во дворце, и для его спутника. Если чего недостанет, то обратись к нему. Мне жаль, что я взял также и твой серебряный колчан. Спутник римского господина потерял его. Как только я кончу здесь дела, я принесу все, что мог сохранить из твоих вещей, и возьму свои. В твоей мастерской осталось довольно много такого, что принадлежит мне.

— Хорошо, — сказал Папий. — Я жду тебя за час до захода солнца, и тогда все должно быть приведено в порядок.

Не поклонившись своему ученику, он повернулся к нему спиной и пошел во дворец.

Поллукс сказал ему, что некоторые из принадлежавших ему вещей взяты им без спроса, и в том числе одна, очень ценная, пропала, — и это обстоятельство, быть может, давало ему в руки средство обезвредить молодого ваятеля.

Он оставался во дворце не более получаса и потом отправился к начальнику ночной стражи, то есть к начальнику александрийской полиции.

Папий находился в близких отношениях с этим важным чиновником, так как сделал за умеренную цену саркофаг для его умершей жены, украшенный барельефами, алтарь для его комнаты и другие работы, и потому мог рассчитывать на его благосклонность.

Выходя от начальника ночной стражи, он имел в своих руках приказ об аресте своего помощника Поллукса, который якобы завладел его собственностью и похитил колчан из массивного серебра. Начальник полиции обещал ему также прислать двух полицейских, чтобы отвести преступника в тюрьму.

Папий вернулся домой с облегченным сердцем. Его ученик, окончив несложные хлопоты по переселению своих родителей, еще раз пошел во дворец и там, к своей великой радости, нашел раба Мастора, а тот немедленно принес ему костюмы и маски, которыми он накануне снабдил Адриана и Антиноя. Мастор со слезами на глазах рассказал ему при этом одну печальную, очень печальную историю, которая взволновала молодого ваятеля до глубины души и заставила бы его, несмотря ни на какую опасность, вернуться во дворец, если бы его не удержала от этого необходимость отправиться в назначенный срок, до которого оставалось мало времени, к Папию и дать ему отчет в недостававших ценных предметах.

Наполненный только одним желанием и не думая ни о чем другом, как только о том, чтобы поскорее опять быть на Лохиаде, где в нем нуждались и куда влекло его сердце, он взял у раба узел с вещами и поспешил с ним к своему бывшему хозяину.

Папий удалил из дома всех своих подмастерьев и даже всех своих домашних. Он принял запыхавшегося Поллукса совершенно один и с ледяным спокойствием назвал вещи, которых недоставало в его гардеробной. Он требовал возвращения всех этих предметов.

— Я уже сказал тебе, — вскричал Поллукс, — что за серебряный колчан и за разорванный хитон должен отвечать не я, а знатный господин из Рима, ты ведь теперь знаешь, кто он такой!

И он начал рассказывать, как Антиной, от имени своего повелителя, потребовал для них обоих маски и другие принадлежности для их переодевания.

Но Папий прервал его при первых же словах и запальчиво потребовал, чтобы он возвратил колчан и лук, стоимость которых Поллукс не в состоянии отработать в два года.

Юноша, все чувства и мысли которого были прикованы к Лохиаде и который не желал быть задержанным больше, чем это было необходимо, сначала с самой изысканной вежливостью стал просить своего бывшего хозяина отпустить его теперь и покончить это дело с ним завтра, переговорив предварительно с римлянами, от которых он может потребовать какого угодно вознаграждения. Но так как Папий беспрестанно прерывал его и упорно настаивал на немедленном возвращении своей собственности, кровь бросилась в голову вспыльчивого художника, и он отвечал на выходки и вопросы старика запальчивыми возражениями.

Слово за слово, Папий стал говорить о людях, которые завладевают чужими серебряными вещами; и когда Поллукс возразил на это, что он, со своей стороны, знает других людей, которые выдают произведения более искусных художников за свои собственные, то его учитель ударил кулаком по столу, подошел к двери и, как только очутился в достаточном отдалении от сильных кулаков раздраженного юноши, закричал:

— Вор! Я покажу тебе, как в Александрии поступают с подобными тебе.

Поллукс побледнел от ярости и кинулся за убегавшим Папием, но, прежде чем он догнал его, тот успел уже скрыться за спинами сыщиков начальника ночной стражи, дожидавшихся в передней комнате.

— Хватайте вора! Держите мошенника, укравшего мое серебро и поднявшего руку против своего учителя! Свяжите его, наденьте на него цепи и отведите в тюрьму!

Поллукс был ошеломлен. Подобно медведю, который знает, что окружен охотниками, он остановился в нерешительности.

Кинуться ли ему на своих преследователей, чтобы повалить их на землю? Или же в бездействии дожидаться своей участи?

Он знал каждый камень в доме своего учителя. Передняя, где он находился, была, как и вся квартира Папия, в уровень с землей. В то время как полицейские подходили к нему, а его хозяин подавал ликтору приказ об аресте, Поллуксу бросилось в глаза окно, выходившее на улицу. Занятый только одной мыслью — обеспечить себе свободу и тотчас же поспешить на Лохиаду к Арсиное, он бросился к отверстию, обещавшему ему избавление, и выпрыгнул в переулок.

— Вор, вор! Держите вора! — кричали ему вслед. Огромными скачками он мчался вперед.

Подобно дождю, гонимому всеми четырьмя ветрами, его со всех сторон преследовал безумный, отвратительный, ужасный крик: «Вор! Держите вора!» — и сводил с ума.

Только страстный крик его сердца: «На Лохиаду, к Арсиное! Только остаться свободным, чтобы помочь на Лохиаде!» — пересиливал голоса преследователей и гнал его по улицам, которые вели к старому дворцу.

Большими скачками мчался он все дальше и дальше. Свежее дыхание моря уже обвевало его пылавшие щеки, он был уже близко от узкого безлюдного переулка, который, как ему было известно, вел к верфи в царской гавани, где склад высоко нагроможденного строевого леса мог скрыть его от преследователей.

Он побежал уже в сторону, чтобы скрыться там. Но тут один египтянин, погонщик быков, подставил ему палку под ноги. Поллукс споткнулся, упал и вслед за тем почувствовал, как одна из собак, пущенных за ним в погоню, сорвала с него хитон и множество людей набросились на него.

Через час после того он, израненный, разбитый, связанный по рукам и ногам, очутился в тюрьме между всякой сволочью и настоящими ворами.

Наступила ночь.

Его родители ждали его, а он не приходил. А на Лохиаде, до которой ему не удалось добраться, было довольно горя и печали, и единственного человека, который мог бы принести утешение впавшей в отчаяние Арсиное, там не было и его нельзя было найти.

 

II

Рассказ Мастора, так глубоко взволновавший Поллукса и побудивший его к безрассудному бегству, относился к событиям, происшедшим в квартире смотрителя дворца в то время, как молодой художник помогал своим родителям расставить вещи в тесном доме сестры.

Керавн, конечно, не принадлежал к числу веселых людей, однако же утром того дня, когда Сабина приезжала во дворец и выгнала привратника из домика, он имел вид человека, довольного своей судьбой.

Со времени вчерашнего посещения он уже не беспокоился о Селене. Она не была опасно больна, за нею ухаживали превосходно, и, по-видимому, дети не чувствовали ее отсутствия.

Да и сам он не желал бы, чтобы она вернулась домой в этот день. Конечно, он не признавался себе в этом, но вследствие отсутствия строгой наставницы он чувствовал себя легче и свободнее, чем прежде.

«Было бы, пожалуй, отлично, — думал он, — продолжать такую спокойную жизнь с одной Арсиноей и детьми».

Время от времени он с чувством удовольствия потирал руки и улыбался.

Когда старая рабыня принесла большое блюдо с печеньями, которые он велел ей купить, и поставила его возле утреннего супа детей, он так искренне захихикал, что его тучное тело все затряслось и зашаталось. И он имел основание чувствовать себя счастливым по-своему, так как богатый Плутарх ранним утром за его кубок из слоновой кости прислал ему тяжелый кошелек с золотыми монетами, а для Арсинои — букет из роз. Теперь он мог побаловать своих малюток, себе самому купить обруч из чистого золота и вырядить Арсиною так прекрасно, как будто она была родной дочерью префекта.

Его тщеславие было удовлетворено во всех отношениях.

Какой великолепный мужчина был раб, который как раз в это время с отменно почтительным поклоном подал ему жареную курочку и сегодня после полудня должен был сопровождать его в городской Совет! Высокий фессалиец, носивший за архидикастом бумаги в заседание суда, едва ли был величественнее, чем собственный слуга его, Керавна.

Он купил его еще вчера, и за какую дешевую цену! Этому рослому самосцу едва ли было тридцать лет от роду. Он умел читать и писать и, следовательно, мог обучать грамоте его малюток. Он умел даже играть на лютне. Правда, на его прошлом были темные пятна, потому его и продали так баснословно дешево. Он несколько раз попадался в воровстве, но клеймо и синие рубцы, которые носил он на своем теле, были скрыты под новым хитоном, и Керавн чувствовал себя достаточно сильным для того, чтобы выгнать из него дурные повадки.

Приказав Арсиное не оставлять ничего ценного незапертым, так как новый слуга, кажется, не совсем честен, он на высказанные дочерью опасения отвечал:

— Разумеется, было бы хорошо, если бы он был так же честен, как наш старый скелет, которого я отдал за него в придачу, но я думаю так: если мой слуга и стянет у нас несколько драхм, которые мы носим при себе, то мне все-таки нет причины раскаиваться в том, что я купил его, так как, вследствие его вороватости, он обошелся мне на несколько тысяч драхм дешевле настоящей цены, а учитель для детей в самом худшем случае стоил бы мне больше, чем он может украсть у нас. Наше золото я запру в сундук с папирусами. Он крепок, и, чтобы его отворить, пришлось бы прибегнуть к лому. Впрочем, парень, конечно, удержится на первое время от воровства, так как прежний его господин никоим образом не принадлежал к числу кротких и, я думаю, раз навсегда выгнал из него дурные намерения. Это хорошо, что при продаже подобного молодца продавец должен заявлять о его проступках. В противном случае можно требовать возмещения убытков за все, украденное рабом. Ликофрон, конечно, ни о чем не умолчал, и, за исключением некоторой наклонности к воровству, самосец, должно быть, превосходный малый во всех отношениях.

— Но, отец, — возразила Арсиноя, еще раз высказывая свое опасение, — все-таки нехорошо иметь в доме нечестного человека.

— Ты не понимаешь этого, дитя, — возразил Керавн. — Для нас жизнь и честность — понятия равнозначащие; но раб… Царь Антиох, говорят, сказал однажды, что, кто желает, чтобы ему хорошо служили, тот должен взять к себе в услужение мошенника.

Когда Арсиноя, привлеченная песней своего милого, вышла на балкон и отец прогнал ее оттуда назад в комнату, то он не сделал ей сурового выговора; напротив, он погладил ее по щеке и сказал, ухмыляясь:

— Мне кажется, что мальчишка привратника, которого я однажды уже выпроводил за дверь, ищет встречи с тобой с тех пор, как тебя выбрали для роли Роксаны. Бедняга! Мы имеем теперь в виду совсем другого жениха, моя девочка. Что, если бы богатый Плутарх прислал эти розы, чтобы приветствовать тебя не от своего собственного имени, а от имени своего сына? Я знаю, что ему очень хотелось бы женить его, но для этого разборчивого господина до сих пор ни одна из александрийских девушек не казалась достаточно красивою.

— Я не знаю его, да и он вовсе не думает обо мне, бедной девушке, — возразила Арсиноя.

— Ты думаешь? — спросил Керавн, улыбаясь. — Мы так же знатны, а может быть, даже и познатнее Плутарха, и самая красивая подходит для самого богатого. Что ты сказала бы, дитя, о длинной волнующейся пурпурной одежде, о колеснице с белыми конями и скороходами впереди?

За завтраком Керавн выпил два стакана крепкого вина, в которое позволил Арсиное влить только несколько капель воды.

В то время как Арсиноя завивала ему волосы, в комнату влетела ласточка. Это было счастливое предзнаменование, которое подняло дух смотрителя.

В великолепном наряде и с туго набитым кошельком, он только что собирался выйти, чтобы отправиться в заседание Совета в сопровождении своего нового раба, когда этот последний ввел в комнату портного Софилла с его помощницей.

Софилл просил позволения примерить его дочери костюм Роксаны, заказанный для нее супругой префекта.

Керавн принял его с величественным снисхождением и позволил ему ввести с собою и раба, который нес за ним большой узел с платьями.

Позвали Арсиною, находившуюся при детях.

Она почувствовала смущение и беспокойство и охотно предоставила бы свою роль какой-нибудь другой девушке, но все-таки ее привлекали новые наряды.

Портной попросил Арсиною, чтобы она приказала своей служанке одеть ее. Его помощница, говорил он, будет присутствовать при этом, так как платья, сметанные покамест наскоро, выкроены не по простому греческому, а по азиатскому образцу.

— Твоя горничная, — сказал он в заключение, обращаясь к Арсиное, — еще сегодня может научиться, как она должна одевать тебя, когда наступит великий день.

— Горничной моей дочери нет дома, — возразил Керавн, хитро подмигнув Арсиное.

— О, мне не нужно никакой помощи! — вскричала закройщица. — Я искусна также в причесывании волос и охотно помогу такой красивой девице.

— И работать на нее — наслаждение, — прибавил Софилл. — Другие становятся красивыми благодаря одеждам, которые они носят, а твоя дочь украсит сама все, что бы она ни надела.

— Ты вежливый человек, — заметил Керавн, между тем как Арсиноя удалилась с помощницей портного.

— В сношениях с большими господами научишься многому, — отвечал Софилл. — Знатные дамы, оказывающие честь своими заказами, желают не только видеть, но и слышать, что они нравятся. К сожалению, между ними есть и такие, которых боги скудно одарили прелестями, и они-то именно и желают слышать самые льстивые слова. Бедный радуется больше богатого, когда его считают человеком со средствами.

— Хорошо сказано! — вскричал Керавн. — Я сам не очень богат для моего происхождения и не тешусь тем, что живу по своим средствам, а все-таки моя дочь…

— Госпожа Юлия выбрала для нее самые дорогие материи, как и следовало, как подобает для такого случая, — сказал портной.

— Совершенно верно, однако же…

— Что, господин?

— Однако же празднество пройдет, а моя дочь, теперь уже взрослая девушка, должна являться и дома, и на улице в приличных, красивых, хотя бы и не очень дорогих платьях.

— Я уже сказал, что истинная прелесть не нуждается в пышных нарядах.

— Не согласишься ли ты работать для нее и за более умеренные цены?

— С радостью. Я и без того обязан тебе благодарностью, потому что все будут удивляться ей в роли Роксаны и будут спрашивать о ее портном.

— Ты человек, мыслящий правильно. Сколько ты потребовал бы за одно платье?

— Об этом мы можем поговорить после.

— Нет, нет, убедительно прошу тебя…

— Позволь мне сперва подумать о твоем предложении. Шить простые платья труднее, гораздо труднее, и они идут красавицам лучше, чем пышные парадные одеяния. Но пусть кто-нибудь попробует втолковать это женщинам! Многие из них ездят в своем экипаже, носят богатые платья и драгоценные каменья, чтобы прикрыть ими не только свое тело, но и растраченное благосостояние своего дома.

Такие разговоры вели между собой Керавн и портной. В это время помощница последнего обвивала волосы Арсинои нитками поддельного жемчуга, которые она принесла с собой, и прилаживала к ней, зашпиливая, дорогие желтые и голубые одежды азиатской царевны.

Арсиноя сначала держалась тихо и застенчиво. У нее не было уже особенной охоты наряжаться для других людей, кроме Поллукса. Но приготовленные для нее платья были так прекрасны, и закройщица так умела выделить все красоты ее фигуры!

Усердно занятая своим делом, ловкая мастерица бросала разные веселые шутки, с ее губ срывались по временам слова восторженного удивления; скоро увлеклась и Арсиноя и с удовольствием приняла участие в работе закройщицы.

Каждый куст, который весна украшает цветами, как будто радуется; так же и эта наивная девушка, разряженная так великолепно, радовалась теперь своей собственной красоте и прекрасным вещам, в которых она нравилась себе сверх всякой меры.

Арсиноя то хлопала в ладоши, то приказывала подать себе зеркало и с детской непринужденностью выражала свое удовольствие, любуясь не только своими дорогими нарядами, но и собственной, самое ее изумляющей красотой.

Портниха восхищалась, гордилась, радовалась вместе с нею и не могла удержаться, чтобы не запечатлеть поцелуй на белой, красиво округленной шейке прелестной девушки.

«Если бы Поллукс мог видеть меня такой! — думала Арсиноя. — Может быть, после представления мне удастся показаться и Селене в моем наряде, и тогда она, конечно, примирится с моим участием в этом зрелище. Иметь такой красивый вид — это все-таки большая радость!»

Во время ее одевания все дети окружили ее и громко кричали от восторга каждый раз, когда на сестру надевали какую-нибудь новую часть ее царственного убранства.

Слепой Гелиос попросил у нее позволения потрогать ее платье, и Арсиноя, убедившись, что его ручонки чисты, провела ими по глянцевитой шелковой материи.

Теперь она была настолько готова, что можно было позвать портного и отца.

Она чувствовала себя очень счастливой. Выпрямившись, как настоящая царская дочь, но с боязливо трепещущим сердцем, как бедная девушка, которой предстоит показать тысячам устремленных на нее глаз свою скрытую до сих пор красоту, выхоленную в родительском доме, она пошла в жилую комнату; но, протянув руку к ручке двери, она тотчас же отняла ее, так как услышала голоса нескольких мужчин, которые, должно быть, только что вошли к ее отцу.

— Подожди еще немножко, к нам кто-то пришел, — сказала она шедшей за нею помощнице портного и приложила ухо к двери, чтобы прислушаться к голосам.

Сначала она не поняла ничего из того, что слышала; но конец странного разговора в комнате был так ужасно понятен, что она не могла бы забыть его до конца дней.

Отец Арсинои заказал Софиллу два новых платья для нее, согласился на цены портного и обещал ему скорую уплату. В это время в квартиру смотрителя дворца вошел Мастор и объявил Керавну, что его господин и продавец художественных произведений Габиний из Никеи желает с ним говорить.

— Твой господин может войти, — отвечал гордо Керавн. — Я полагаю, что его мучит несправедливость, которую он совершил в отношении меня; но Габиний не переступит этого порога, так как он мошенник.

— Будет хорошо, если ты попросишь вон того человека оставить тебя теперь, — продолжал раб, указывая на портного.

— Кто приходит ко мне, — надменно отвечал Керавн, — тот должен примириться с тем, что он может встретить у меня каждого, кому я позволяю входить в мой дом.

— Нет, нет, — настойчиво убеждал раб, — мой господин — особа более важная, чем ты думаешь. Попроси этого человека уйти.

— Я уже знаю, знаю это, — возразил Керавн, улыбаясь. — Твой господин — знакомый императора. Вот мы и увидим, кому из нас двоих окажет Адриан предпочтение после представления, которое мы устраиваем. У этого превосходного портного есть дело, и он останется у меня. Сядь там в углу, друг мой.

— Портной! — вскричал Мастор в ужасе. — Говорю тебе, он должен удалиться.

— Должен? — спросил Керавн с гневом. — Раб осмеливается распоряжаться в моем доме? Мы еще посмотрим.

— Я ухожу, — прервал Керавна благоразумный ремесленник. — Здесь не должно происходить спора из-за меня. Через четверть часа я приду опять.

— Ты останешься, — приказал Керавн. — Дерзкий римлянин воображает, что Лохиада принадлежит ему, но я ему покажу, кто здесь господин.

Мастор, однако, не смутился от этих слов, высказанных повышенным голосом. Он схватил портного за руку, повел его за собой вон из комнаты и прошептал ему:

— Иди за мной, если хочешь избежать неприятностей.

Оба удалились, и Керавн не задерживал портного, так как ему пришло в голову, что присутствие ремесленника принесло бы ему мало чести.

Он вздумал показать себя надменному архитектору во всем своем достоинстве и сообразил, что было бы неблагоразумно без нужды раздражать этого страшного бородатого человека с большой собакой.

Взволнованный и не свободный от опасений, он начал ходить взад и вперед по комнате. Чтобы ободрить себя, он быстро наполнил стакан вином из стоявшей на столе кружки, осушил его, наполнил снова, выпил опять, не разбавляя вина водой, и затем, с раскрасневшимися щеками и скрестив руки, стал ожидать своего противника.

Император вошел в комнату вместе с Габинием.

Керавн ждал его приветствия, но Адриан не сказал ни слова, бросил на него полный презрения взгляд и прошел мимо, не обращая больше на него никакого внимания, как будто перед ним был столб или какая-нибудь бесполезная утварь.

Кровь ударила в голову смотрителя, и он целую минуту напрасно искал слов, чтобы выразить свое негодование.

Габиний обращал на Керавна так же мало внимания, как и Адриан. Он шел впереди императора и остановился перед мозаикой, за которую предлагал такую большую сумму и из-за которой он несколько дней тому назад был довольно грубо выпровожен смотрителем, и сказал:

— Прошу тебя посмотреть на это образцовое произведение.

Император посмотрел на пол, но едва он начал углубляться в созерцание картины, величие красоты которой умел оценить вполне, как позади него раздались произнесенные с усилием и хриплым голосом слова Керавна:

— В Александрии здороваются с людьми, к которым… к которым приходят в гости.

Адриан лишь наполовину повернул голову к говорившему и сказал как бы в пространство с глубоким обидным презрением:

— В Риме тоже здороваются с честными людьми. — Затем он опять начал рассматривать мозаику и сказал: — Великолепно, превосходно! Ценное, неоценимое произведение!

Глаза смотрителя выступили из своих впадин при ответе императора. Красный как вишня, с бледными губами, он подошел ближе к Адриану и, с трудом переведя дух, спросил:

— Что значит… что могут значить твои слова?

На этот раз Адриан быстро и окончательно повернулся к смотрителю дворца. В его глазах горело то уничтожающее пламя, выносить которое могли только немногие, и его густой голос загремел в комнате, когда он вскричал:

— Мои слова значат, что ты управитель нечестный; что я узнал, как ты обращаешься с порученным твоему попечению имуществом; что ты…

— Что я? — спросил Керавн, дрожа от бешенства и подступая к императору.

— Что ты… — вскричал последний ему в лицо, — что ты хотел продать вот этому человеку ту картину на полу; что ты — узнай уж все за один раз, — что ты дурак и к тому же еще мошенник!

— Я, я… — прохрипел Керавн и ударил пальцами по мускулам своей мясистой груди, — я мош… ты поплатишься мне за эти слова!

Адриан холодно и иронически засмеялся, а Керавн с неслыханной для его тучности быстротой кинулся к Габинию, вцепился рукой в ворот его хитона и начал трясти этого тщедушного, как тонкое деревцо, человека, хрипя:

— Я отомщу тебе за твою клевету, змея, злобная гадина!

— Безумный! — вскричал Адриан. — Оставь лигурийца в покое или, клянусь собакой, ты раскаешься.

— Раскаюсь? — проговорил Керавн. — Не мне, а тебе придется раскаяться, когда император будет здесь. Тогда произойдет расчет с клеветниками, с бессовестными нарушителями домашнего мира, с легковерными простаками…

— Человек, — прервал его Адриан, не горячась, но строго и грозно, — ты не знаешь, с кем говоришь.

— О, я знаю тебя, знаю слишком хорошо… Но я… я… Должен ли я тебе сказать, кто я?

— Ты дурак, — отвечал император, презрительно пожимая плечами. Затем он холодно, величаво и почти равнодушно прибавил: — Я — император.

При этом заявлении рука смотрителя выпустила хитон полузадушенного Габиния.

Несколько мгновений Керавн безмолвно, вытаращив глаза, смотрел Адриану в лицо. Затем он вдруг вздрогнул, отшатнулся назад, испустил громкий, задыхающийся, непередаваемый гортанный крик и, подобно тяжелому камню, обрушившемуся от землетрясения, навзничь повалился на каменный пол.

Адриан вздрогнул и, видя, что Керавн лежит у его ног неподвижно, наклонился над ним не столько из сострадания, сколько для того, чтобы посмотреть, нельзя ли еще чем-нибудь помочь. Ведь император занимался между прочим и врачебным искусством.

В то время как он поднял руку Керавна, чтобы пощупать его пульс, в комнату стремительно вбежала Арсиноя.

Она подслушала последние слова споривших и услыхала падение отца. Теперь она кинулась к несчастному и склонилась над ним.

Когда обезображенное посиневшее лицо отца выдало, что с ним произошло, она разразилась громким порывистым воплем.

Малыши следовали за нею по пятам и, услыхав, что их любимая сестра рыдает, тоже ударились в плач, сперва не зная причины ее рыданий, а затем от страха перед искаженным окоченевшим телом отца.

Императору, никогда не имевшему детей, было невыносимо присутствие плачущих детей. Однако же он переносил окружавшие его вопли и визг, пока не убедился, что лежавший перед ним человек мертв.

— Он умер, — сказал он через несколько минут, — накрой ему лицо платком, Мастор.

Арсиноя и дети громко завопили снова, и Адриан бросил на них нетерпеливый взгляд.

Его глаза встретились с глазами Арсинои, дорогие одежды которой были только сметаны; при ее порывистых движениях швы распустились и платье, подобно лоскутьям и тряпкам, болталось на ней в беспорядке. Возмущенный этим легкомысленным пестрым нарядом, находившимся в таком бьющем в глаза противоречии с горем его обладательницы, он отвернулся от прекрасной девушки и вышел из комнаты.

Габиний последовал за ним со своей противной улыбкой.

Он сам рассказал императору об имевшейся в жилище смотрителя дворца мозаике и при этом хотел похвастаться своей честностью, нагло обвиняя Керавна в том, что он предлагал ему эту картину, принадлежавшую дворцу.

Теперь оклеветанный был мертв, и правда не могла уже обнаружиться. Это должно было радовать негодяя, но еще большую радость доставляла ему мысль, что Арсиноя теперь уже не могла выступить в роли Роксаны и ему представлялась возможность устроить так, чтобы эта роль была передана его дочери.

Адриан шел впереди его молча и задумчиво.

Габиний вошел с ним в его рабочую комнату и там елейным тоном сказал:

— Да, великий цезарь, так боги строгой рукой карают преступников.

Император дал ему договорить, проницательно и пытливо посмотрел ему в лицо и затем сказал серьезным и спокойным тоном:

— Мне кажется, я сделаю хорошо, если прерву всякие сношения с тобой и передам другим продавцам художественных произведений поручения, которые я думал дать тебе.

— Государь, — пробормотал Габиний, — я, право, не знаю…

— Но я, как мне кажется, знаю, — прервал его император, — что ты пытался ввести меня в заблуждение и свалить свою собственную вину на чужие плечи.

— Великий цезарь, я… я мог бы… — говорил лигуриец; его худое лицо начало покрываться смертельною бледностью.

— Ты обвинил смотрителя в дурном поступке, — возразил Адриан, — но я знаю людей и знаю также, что еще ни один вор не умер от того, что его назвали мошенником. Только незаслуженный позор может причинить смерть.

— Керавн был полнокровен, и страх, когда он узнал, что ты император…

— Этот страх, может быть, ускорил его конец, — прервал его Адриан, — но мозаика в его квартире стоит миллион сестерций, и теперь, когда я смотрел тебе прямо в глаза, я знаю, что ты не такой человек, чтобы не соблазниться, когда тебе, все равно при каких обстоятельствах, предлагают для покупки такое произведение, как эта картина. Если я не ошибаюсь, то Керавн отверг твое предложение уступить тебе находящееся в его квартире сокровище. Наверное, так оно и было! Теперь оставь меня. Я хочу остаться один.

Габиний с множеством поклонов, пятясь задом, пошел к двери и затем, бормоча про себя бессильные проклятия, вышел из Лохиадского дворца.

Новый слуга смотрителя, старая негритянка, Мастор, портной и его раб помогали Арсиное уложить тело отца на ложе. Раб закрыл Керавну глаза.

Он был мертв. Все и каждый говорил это несчастной девушке, но она не могла поверить.

Когда она осталась одна со старой рабой и умершим, она подняла его тяжелую несгибавшуюся руку, и, как только выпустила ее, рука упала вниз подобно свинцовой гире.

Она приподняла платок с лица усопшего, но тотчас же набросила его опять, так как смерть ужасно исказила черты покойника.

Затем она поцеловала его холодную руку, подвела к нему детей, велела им сделать то же и сказала:

— Теперь у нас нет больше отца; мы его никогда уже не увидим, никогда!

Слепой Гелиос ощупал тело и спросил сестру:

— Разве он не проснется завтра утром, не даст тебе завить ему волосы и не будет поднимать Гелиоса высоко вверх?

— Никогда, никогда! Для него все миновало, все, все!

При этой жалобе в комнату вошел Мастор, присланный императором.

Вчера он из уст надсмотрщика над каменщиками услышал весть, что после страдания и скорби здесь, на земле, наступает для человека более прекрасная, блаженная и вечная жизнь.

Он подошел к Арсиное и сказал:

— Нет, нет, дети, после смерти мы сделаемся прекрасными ангелами с пестрыми крыльями, и все, которые любили друг друга на земле, снова соединяются у бога на небе.

Арсиноя с укором посмотрела на раба и возразила:

— К чему обманывать детей сказками? Отец умер, его нет, но мы постараемся никогда не забывать его.

— Есть ли какой-нибудь ангел с красными крыльями? — спросила самая младшая дочь умершего.

— Я хочу быть ангелом! — вскричал слепой Гелиос, всплеснув руками. — Могут ли ангелы видеть?

— Да, милый мальчик, — отвечал Мастор, — и их глаза особенно ясны, и то, что они увидят, будет чудно, прекрасно.

— Да оставь же эти христианские фантазии, — попросила Арсиноя. — Ах, дети, когда тело нашего отца будет сожжено, то у нас не останется ничего, кроме горсти серого пепла.

Мастор взял маленького слепца на руки и с уверенностью прошептал ему на ухо:

— Поверь мне, ты увидишь его снова на небе!

Затем он снова поставил малютку на ноги и подал Арсиное от имени императора кошелек с золотыми деньгами, прося ее — этого требовал его повелитель — искать себе новое убежище и после сожжения умершего, которое должно было произойти на другой день, оставить вместе с малютками Лохиаду.

Когда Мастор удалился, Арсиноя отворила сундук, где вместе с папирусами ее отца хранились деньги, уплаченные Плутархом за кубок из слоновой кости, положила туда тяжелый кошелек императора и, проливая слезы, подумала, что теперь она и дети обеспечены, по крайней мере, на первое время.

Но куда деваться с малютками? Где могла она рассчитывать тотчас же найти убежище для себя и для них? Что станется с ними, когда будет растрачено все, что у них есть?

Благодарение богам! Она не одинока. У нее есть друзья! Она может найти у Поллукса покровительство и любовь, у Дориды — материнский совет. Она не совсем покинута и скоро, скоро может выплакаться на груди у милого!

Она быстро осушила слезы и переменила свой наряд на темное платье, в котором обыкновенно ходила в папирусную мастерскую. Сняв с себя также и жемчужные нити, обвивавшие ее прекрасные волосы, она вышла на двор и направилась к домику привратника.

Она была уже в нескольких шагах от него. Почему же грации не бросаются к ней навстречу? Почему она не видит уже ни цветов, ни птиц на окнах? Не ошибается ли она, не грезит ли, не злые ли духи опрокинули все вверх дном?

Дверь милого, уютного домика была отворена настежь, жилая комната — совсем пуста. Ни одной вещи, ни одного листка, упавшего с цветочных подставок, не было на полу; Дорида по своей привычке к чистоте так тщательно вымела немногие комнаты, где она мирно прожила до седин, как будто завтра она должна была въехать туда снова.

Что же случилось здесь? Куда девались друзья Арсинои?

Ею овладел великий страх; она почувствовала всю горесть одиночества; и когда она опустилась на каменную скамью, стоявшую перед домом привратника, чтобы дождаться его обитателей, — ведь они должны же были вернуться! — то слезы вновь наполнили ее глаза.

Она все еще сидела там и с сильно бьющимся сердцем думала о Поллуксе и о блаженном утре прошлого дня, когда к оставленному домику подошла толпа каменщиков.

Десятник, шедший впереди них, потребовал, чтобы она оставила скамью, и на ее вопрос ответил, что маленькое строение будет снесено, что привратник и его жена выгнаны, уволены от должности и перебрались куда-то со всем имуществом.

Куда отправилась Дорида и ее сын — этого никто не знал.

При этом известии Арсиноя почувствовала себя в положении моряка, судно которого налетело на скалу и который с ужасом видит, как доски и балки ломаются и расходятся под ним.

Как всегда в тех случаях, когда она чувствовала себя слишком слабой для того, чтобы обойтись без чужой помощи, она прежде всего подумала о Селене и решила поспешить к ней, чтобы спросить, что ей теперь предпринять и что должно произойти с нею и с детьми.

Начало уже смеркаться.

Быстрыми шагами, время от времени утирая пеплумом слезы, она поспешила домой, чтобы взять покрывало, без которого никогда не отваживалась выходить так поздно на улицу.

На лестнице, с которой молосская собака сбросила ее сестру, она встретила какого-то поспешно идущего человека. В полутьме он показался ей похожим на раба, которого вчера купил ее отец, но она не обратила на него внимания, так как голова ее была наполнена совсем другими мыслями.

В кухне перед горящей лампой сидела старая негритянка, окруженная детьми. У очага расселись хлебопек и мясник, которым ее отец был должен изрядную сумму. Они явились с требованием уплаты, так как печальные вести летят быстрее веселых и они уже узнали о смерти смотрителя Лохиадского дворца.

Арсиноя велела подать лампу, попросила торговцев подождать, направилась в жилую комнату и вошла в нее с некоторым страхом перед трупом человека, которого она всего несколько часов тому назад гладила по щеке, ласково заглядывая ему в глаза.

Как была рада она возможности уплатить долги умершего и спасти его честное имя!

Она с уверенностью достала из кармана ключ и подошла к сундуку.

Но что же это такое? Она хорошо помнила, что заперла сундук на замок перед тем, как вышла из дому, а он стоял теперь открытый. Отброшенная верхняя доска висела вкось на одной петле; другая была сломана.

Кровь застыла в ней от страха и ужасного подозрения.

Лампа дрожала в ее руке, когда она склонилась над сундуком, предназначенным для хранения всего, что она имела. Там лежали старые папирусы, тщательно уложенные один возле другого, но оба кошелька с золотом Плутарха и императора исчезли.

Она подняла один за другим свитки папируса. Затем выбросила их все из сундука, так что дно ящика обнажилось совсем, но золота не было нигде.

Новый раб взломал крышку сундука и украл все имущество сирот человека, который взял его в дом для удовлетворения своего тщеславия.

Арсиноя громко вскрикнула, позвала к себе двух кредиторов, рассказала им о случившемся и умоляла их преследовать вора. Видя, что они недоверчиво пожимают плечами, она поклялась, что говорит правду, и обещала им, поймают ли они раба или нет, заплатить нарядами своими и своего покойного отца.

Она знала имя работорговца, у которого Керавн купил нового раба, и сообщила его встревоженным кредиторам. Они наконец оставили ее, чтобы немедленно распорядиться насчет преследования убежавшего вора.

Арсиноя снова осталась одна. Без слез, но дрожа от озноба, едва владея своими мыслями от беспокойства и волнения, она схватила покрывало, набросила его на голову и побежала через двор и по улицам к своей сестре.

Да, несомненно, добрые духи исчезли из дворца со времени появления Сабины на Лохиаде.

 

III

В совершенно темном месте у садовой стены стоял философ-киник, который так неласково встретил Антиноя, и тихим голосом горячо возражал на упреки другого человека, который, подобно ему, был покрыт разорванным плащом, носил нищенскую суму и, по-видимому, принадлежал тоже к числу киников.

— Не отрицай того, — говорил этот последний, — что ты приверженец христиан.

— Да выслушай же меня, — настойчиво упрашивал другой.

— Мне нет надобности ничего выслушивать, так как я вижу вот уже десятый раз, что ты прокрадываешься в их собрания.

— Да разве я отрицаю это? Разве я не признаюсь откровенно, что ищу истину везде, где вижу хоть слабое мерцание надежды найти ее?

— Как тот египтянин, который хотел поймать чудесную рыбу и наконец закинул свою удочку в песок?

— Человек поступил разумно.

— Вот тебе и на!

— Какая-нибудь чудесная вещь находится не там, где все ищут ее. Гоняясь за истиной, мы не должны бояться и болота.

— А христианское учение, вероятно, и есть такая трясина.

— Пожалуй, называй его так, если хочешь.

— В таком случае берегись, чтобы не увязнуть в ней.

— Я буду беречься.

— Ты недавно говорил, что между ними есть и хорошие люди.

— Да, некоторые. Но другие! Вечные боги!.. Простые рабы, нищие, обедневшие ремесленники, мелкий люд, неученые, нефилософские головы и, кроме того, множество женщин!

— Так избегай их!

— Именно тебе не следовало бы давать мне такой совет.

— Что ты хочешь этим сказать?

Первый подошел ближе к своему товарищу и шепотом спросил его:

— Откуда же, по твоему мнению, я беру деньги, которые плачу за нашу еду и за наше жилище?

— Пока ты не крадешь их, это для меня безразлично.

— Когда они выйдут у меня, ты же спросишь об этом?

— Конечно нет. Мы добиваемся добродетели и делаем все, чтобы сделаться независимыми от природы и ее требований. Но, разумеется, она нередко заявляет свои права. Ну, так развяжи язык. Откуда ты берешь деньги?

— Вон у тех, что там внутри, деньги не держатся в кошельке. Помогать бедным — это их обязанность и, несомненно, их удовольствие. Таким образом, они дают мне каждую неделю несколько драхм для моего нуждающегося брата.

— Тьфу! Да ведь ты единственный сын своего покойного отца.

— «Все люди — братья» — говорят христиане; следовательно, я имею право называть тебя моим братом, не прибегая ко лжи.

— Ну, так иди туда, если хочешь, — засмеялся другой, ударив своего товарища по плечу. — Не пойти ли и мне с тобою к христианам? Может быть, они и мне будут выплачивать недельный паек для моего голодающего брата, и тогда у нас будет двойной обед.

Киники громко засмеялись и разошлись в разные стороны. Один пошел обратно в город, а другой — в сад христианки-вдовы. Арсиноя вошла туда раньше нечестного философа, не будучи задержана привратником, и направилась в дом вдовы Анны.

Чем ближе приближалась она к своей цели, тем с большей озабоченностью старалась придумать, каким образом, не пугая больную сестру, сообщить ей о страшных событиях, о которых Селена все равно должна будет когда-нибудь узнать. Ее беспокойство было немногим меньше ее печали.

Когда она вспомнила о последних днях и о разных происшествиях, которые они принесли с собой, то ей показалось, что она была причиной несчастья своей семьи.

На пути к Селене она не могла пролить ни одной слезы, но часто тихо стонала. Одна женщина, которая несколько времени шла рядом с ней, подумала, что девушка, должно быть, чувствует какую-нибудь сильную боль, и, когда Арсиноя обогнала ее, она посмотрела ей вслед с искренним сожалением: стоны этого одинокого существа звучали так жалобно.

Один раз Арсиноя остановилась посреди дороги и подумала, вместо того чтобы обратиться за советом к Селене, попросить помощи у Поллукса. Мысль о возлюбленном настойчиво примешивалась к ее горю, заботам и к упрекам, которые она делала сама себе, и к ее висевшим в воздухе смутным планам, которые она, не привыкшая к серьезным размышлениям, пыталась начертать для будущего.

«Поллукс добр и, наверное, готов будет помочь», — думала она; но девическая робость удержала ее от посещения его в такое позднее время; да и как она могла найти его и его родителей?

Местопребывание сестры было ей известно, и никто не мог лучше умной Селены обсудить их положение и дать ей более разумный совет.

Поэтому она не повернула назад, а поспешила как можно скорее к цели и теперь стояла перед домиком в саду.

Не отворяя дверь, она еще раз подумала о том, как ей подготовить Селену к ужасным вестям и сообщить их ей. При этом все случившееся выступило в ее уме с полной ясностью, и она снова заплакала.

Впереди и позади нее шли в сад вдовы Пудента, поодиночке, по двое и более значительными группами, мужчины и закутанные женщины.

Они шли сюда из мастерских и канцелярий, из маленьких домиков в соседних переулках и из самых больших и великолепных домов на главной улице. Каждый из них — богатый купец или раб, который едва ли мог назвать своей собственностью грубый балахон или бедный передник, бывший на нем, — шел серьезно, с видом какого-то достоинства. Один, встречая за воротами другого, приветствовал его как друга. Господин со слугой, раб с хозяином обменивались братским поцелуем, так как община, к которой они принадлежали все, представляла собою как бы одно тело, оживленное духом Христа, тело, в котором каждый член должен был считаться равноценным другому, как бы ни были различны их духовные или телесные дарования и их имущественное положение. Перед богом и Спасителем богатый судовладелец и седобородый ученый мудрец стояли не выше беззащитной вдовы и невежественного, искалеченного побоями раба.

По воскресеньям все христиане без исключения собирались для божественной службы. Сегодня, в среду, каждый, кто мог и кто желал, явился в загородный дом Павлины для братской трапезы. Сама она жила в городе и предоставила в распоряжение единоверцев своего квартала огромную парадную залу, которая могла вместить несколько сот человек.

Божественная служба в узком смысле слова отправлялась утром.

По окончании дневной работы христиане собирались у одного стола, чтобы потрапезовать вместе, а в иные положенные сроки — чтобы причаститься.

После заката солнца приходили для совещаний старейшины, дьяконы и дьякониссы общины, большинство которых весь день было занято работами по своим различным мирским профессиям.

Павлина, вдова Пудента, сестра архитектора Понтия, была богатой женщиной и вместе с тем предусмотрительной хозяйкой, не считавшей себя вправе значительно уменьшить долю наследственного имущества, принадлежавшую ее сыну. Этот сын, участник в торговле своего дяди, жил в Смирне и избегал Александрии, потому что ему не нравились связи его матери с христианами. Павлина заботливо остерегалась трогать предназначенный для него капитал и не позволяла себе тратить на угощение своих единоверцев больше, чем это стоило другим богатым членам общины, собиравшейся в ее доме. Богатые приносили с собою больше, чем нужно было для них самих; бедные были всегда желанными гостями и не тяготились благодеянием, которым они пользовались, так как им часто говорили, что их хозяин не какой-нибудь человек, а Спаситель, который призывает к себе, как гостя, каждого, кто с верою следует за ним.

Приближался час, в который вдова Анна должна была идти на собрание своих единоверцев. Она не имела права отсутствовать, так как принадлежала к числу дьяконисс, которым вверены были раздача милостыни и уход за больными.

Без шума приготовилась она к выходу, осторожно поставила лампу позади кувшина с водой, чтобы она не светила Селене в глаза, и попросила Марию аккуратно давать больной лекарство.

Она знала, что Селена вчера пыталась лишить себя жизни, и подозревала причину этого поступка, но не расспрашивала ее, стараясь по возможности не беспокоить больную, которая много спала или грезила с открытыми глазами.

Старый врач дивился ее крепкой натуре, так как после падения в воду лихорадка исчезла, а состояние поврежденной ноги только немного ухудшилось.

Анна могла надеяться, что Селена скоро поправится, если какое-нибудь непредвиденное обстоятельство не задержит ее выздоровления. Для предотвращения подобной случайности несчастную никогда не следовало оставлять в одиночестве, и Мария охотно переселилась к приятельнице, чтобы заменять ее каждый раз, когда той нужно будет выйти из дому.

Собрание старейшин и попечителей о бедных уже началось, когда вдова Анна взяла табличку, на которой было записано, сколько она в последнюю неделю раздала нуждающимся из вверенной ей суммы.

Она простилась с больной и с Марией ласковым взглядом и шепнула последней:

— Я вспомню о тебе в своей молитве, верная душа. В шкафчике ты найдешь кое-что для утоления голода. Там лежит мало припасов, так как теперь нужно экономить; последнее лекарство стоило так дорого.

В маленькой прихожей горел светильник, который Мария зажгла, как только наступили сумерки. Вдова остановилась перед ним и подумала, не следует ли погасить его для сбережения масла.

Она уже схватила щипцы, висевшие на ручке светильника, чтобы потушить пламя, когда услыхала легкий стук в дверь своего домика. Прежде чем она успела спросить, кто так поздно является в дом, дверь отворилась и Арсиноя вошла в прихожую.

Ее глаза были все еще полны слез, и она с трудом нашла слова для ответа на приветствие Анны.

— Что с тобой случилось, дитя мое? — спросила встревоженная христианка, заметив при свете светильника печальное выражение лица и заплаканные глаза молодой девушки.

Арсиноя несколько мгновений не отвечала. Наконец она собралась с духом и воскликнула сквозь слезы:

— Ах, госпожа Анна, теперь все кончено; наш отец, наш бедный отец…

Вдова догадалась, какой удар постиг сестер, и, боясь за Селену, прервала жалобы Арсинои, говоря:

— Тише, тише, дитя мое! Селена не должна тебя слышать. Выйди со мною на двор, там ты расскажешь мне все.

Перед дверью дома Анна обняла Арсиною, привлекла ее к себе, поцеловала в лоб и сказала:

— Теперь говори и доверь мне все. Представь себе, что я твоя мать или сестра. Ведь бедная Селена еще слишком слаба для того, чтобы помочь тебе или дать какой-нибудь совет. Что случилось с вашим отцом?

— С ним сделался удар, он умер, умер! — зарыдала девушка.

— Бедная, милая сирота! — сказала Анна сдержанным голосом и крепко сжала Арсиною в объятиях.

Некоторое время она позволила девушке тихо выплакаться на ее груди, затем сказала:

— Дай мне руку, дочь моя, и расскажи, каким образом могло это случиться так неожиданно. Твой отец был вчера еще совсем здоров, и вдруг… Да, девушка, жизнь — серьезная вещь. И вам пришлось узнать это в юные годы. Я знаю, что у вас еще пять младших сестер и брат, и, может быть, вы скоро почувствуете недостаток в самом необходимом; это не порок. Я, конечно, еще беднее вас, однако же надеюсь с божьей помощью подать вам совет и, может быть, даже помочь вам. Я сделаю все, что могу, но прежде я должна знать, в каком положении находятся ваши дела и в чем вы нуждаетесь.

В голосе христианки было так много ласки, так много утешительного и обнадеживающего, что девушка охотно исполнила её требование и начала рассказывать.

Сначала гордость не позволяла ей признаться, что они бедны и лишены всяких средств к существованию; но вопросы Анны скоро обнаружили истину; и когда Арсиноя заметила, что вдова догадалась о несчастье, постигшем ее семью, и что было бы бесполезно скрывать от нее, в каком положении находится она с детьми, то отдалась все более возраставшему порыву облегчить свою душу признанием и рассказала своей внимательной слушательнице все.

Вдова осведомилась о каждом ребенке в отдельности и закончила вопросом: кто теперь присматривает за детьми в отсутствие Арсинои?

Узнав, что старая рабыня, которой вверено попечение о них, женщина болезненная и полуслепая, Анна задумчиво покачала головой и сказала решительно:

— Тут необходима быстрая помощь. Тебе нужно будет поскорее вернуться к малюткам. Твоя сестра еще не должна ничего знать о смерти вашего отца. Когда вы будете в некоторой степени обеспечены, мы постепенно подготовим ее к известию о случившемся. Теперь иди за мною; Господь привел тебя сюда как раз вовремя.

Вдова Анна повела Арсиною в загородный дом Павлины, и там прежде всего они вошли в небольшую, примыкавшую к передней комнату, где дьякониссы обыкновенно снимали свои покрывала, а в зимние вечера свои теплые накидки. Там девушка была одна и была избавлена от назойливых вопросов, которые были для нее тягостны.

Анна попросила Арсиною дождаться ее здесь и тотчас пошла к другим дьякониссам.

Она должна была при этом пройти через комнату, где происходило совещание старейшин и дьяконов.

Епископ, в качестве председателя, сидел на возвышавшемся над прочими стуле возле пресвитеров, во главе продолговатого стола; справа и слева от него помещалось несколько престарелых мужчин. Некоторые из них, по-видимому, были еврейского и египетского, но большинство эллинского происхождения. Отличительной особенностью последних, бросавшейся в глаза, был умный лоб, а первых — сверкающий вдохновенный взгляд.

Анна с почтительным поклоном прошла мимо мужчин и направилась в соседнюю комнату, где находились дьякониссы, так как женщинам не позволялось присутствовать в совете старейшин.

Как только дверь за Анной затворилась, епископ, красивый старик с белой густой бородой, встал, несколько мгновений смотрел кроткими глазами на кончики своих поднятых пальцев и затем на слова пресвитера, предлагавшего крещение нескольких лиц, посвященных в учение христианской веры, отвечал так:

— Большинство из предложенных тобою катехуменов, несомненно, верные приверженцы Спасителя. Они веруют в него и любят его. Но достигли ли они той степени святости, того возрождения всего своего существа, которое одно дает нам право принять их посредством крещения в число агнцев доброго пастыря? Будем остерегаться шелудивых овец, которые губят целое стадо! В последние годы не было недостатка в людях, которых мы приняли в свою среду, но которые, однако же, принесли христианам дурную славу. Должен ли я указать вам на примеры? В Ракотиде был один египтянин. Казалось, немногие так искренно молились, так пламенно добивались прощения своих грехов, как он. Он мог поститься много дней кряду, но, получив крещение, он немедленно обокрал со взломом лавку золотых дел мастера. Его приговорили к смертной казни, и перед своей кончиной он прислал за мной и признался мне, что в прежние годы осквернил свою душу хищением и многократными убийствами. Он надеялся получить отпущение грехов посредством крещения, посредством погружения в воду, а не посредством глубокого раскаяния, не с помощью возрождения для чистой и святой жизни. Свое новое преступление он совершил со спокойным духом, так как был уверен, что и на этот раз сможет рассчитывать на не оскудевающее никогда милосердие нашего Спасителя. Другие, узнав об омовениях, которым подвергаются у нас люди, посвященные в глубокие тайны языческих мистерий, считали крещение актом очищения, мистическим действием, приносящим счастье и во всяком случае очищающим душу, и рвались к нему. Число таких заблуждающихся здесь, в Александрии, особенно велико, потому что где еще суеверие могло найти более благоприятную почву, как не в этой полуобразованной стране, где чрезмерно мудрствуют, поклоняются Серапису, астрологии и где столько всяких обществ, столько всяких духовидцев, заклинателей демонов и неверия, породнившегося с легковерием? Итак, берегитесь допускать к крещению тех, которые смотрят на него как на средство защиты. Вспомните, что та же самая вода, которая, орошая чистые сердца, возрождает их для святой жизни, приносит смерть нечистым душам. Ты можешь говорить, любезный Ириней.

— Я хотел только сказать, — начал молодой христианин, носивший это имя, — что в последнее время среди катехуменов я встречал и таких, которые примыкают к нам с самыми низкими целями. Я говорю о праздношатающихся, которым нравятся наши милостыни. Заметили вы философа-киника, голодающему брату которого мы оказываем помощь? Дьякон Климент узнал теперь, что он единственный сын своего отца…

— Мы расследуем это дело обстоятельнее, когда будем говорить о милостынях, — отвечал епископ. — Вот лежат просьбы многих женщин, желающих крещения своих детей. Мы не имеем права решать это здесь; решение принадлежит ближайшему собору. Этот вопрос слишком серьезен для того, чтобы мы могли разрешить его в нашем маленьком собрании. Что касается меня, то я полагал бы не отказывать этим матерям в их просьбе. Ведь в чем состоит последняя цель христианской жизни? По моему мнению, в том, чтобы она вполне согласовалась с примером жизни Спасителя. А он? Разве он не был между мужами мужем, между юношами юношей, между детьми дитятей? Разве его присутствие не освятило каждый возраст, в особенности возраст малюток? Он повелел привести к нему детей, обещая им царствие небесное. Зачем же мы будем исключать их и отказывать им в крещении?

— Я не могу разделить твое мнение, — возразил один пресвитер с высоким лбом и глубокими глазами. — Мы должны добросовестно следовать примеру Спасителя; но кто вступает на его путь, тот должен делать это только по свободному выбору, из любви к нему и освятив предварительно свою душу. Какой смысл имеет вторичное рождение после едва начавшейся жизни?

— Твоя речь, — отвечал епископ, — подтверждает только мою мысль, что этот вопрос подлежит решению более значительного собрания. Оставим теперь обсуждение этого пункта и перейдем к попечению о бедных. Позови сюда женщин, Юстин.

Дьякониссы вошли в комнату и сели у нижнего конца стола.

Павлина, вдова Пудента, заняла среди других женщин место против епископа. Она узнала от доброй Анны о бедственном положении детей умершего Керавна и обещала помочь им.

Сперва дьяконы дали отчет о своей деятельности в пользу бедных. После них дозволено было говорить женщинам.

Павлина, высокая, стройная женщина с черными, слегка поседевшими волосами, вынула из лишенного всяких украшений белого шерстяного платья табличку, положила ее перед собой, медленно подняла глаза и сказала, устремив их на председателя:

— Вдова Анна может рассказать нам одну печальную историю, к которой я прошу вашего участливого внимания. Будь так добр, предоставь ей слово.

Павлина, казалось, чувствовала себя хозяйкой среди братьев. Вид у нее был болезненный. Выражение грусти никогда не сходило с ее лица, под глазами постоянно были синеватые тени, но в голосе слышалось что-то решительное и строгое, и ее взгляд далеко не был кроток и привлекателен.

После ее речи рассказ Анны прозвучал как нежная песня. С такой любовью, как будто это были ее собственные дочери, она описала различные характеры двух сестер, из которых каждая в своем роде заслуживала большого участия. С трогательной жалобой говорила она о малолетних, оставленных без призора, обреченных на бедность сиротах, в числе которых находится красивый слепой мальчик. Затем она заключила свою речь словами:

— Теперь забота о прокормлении младших сестер и брата и об уходе за ними лежит на второй дочери умершего смотрителя дворца, которая так прекрасна, что ей со всех сторон могут угрожать искушения. Имеем ли мы право отказать им в нашей помощи? Нет, нет, мы не должны этого делать! Вы согласны со мною? В таком случае не будем медлить с этой помощью. Вторая дочь умершего Керавна находится теперь здесь, в этом доме. Завтра рано утром дети должны оставить дворец на Лохиаде, а в эту минуту они находятся под плохим надзором.

Добрые слова христианки нашли сочувственный отклик, и пресвитеры и дьяконы решили предложить за общей братской трапезой сделать общине предложение об оказании помощи сиротам.

Старейшинам нужно было посоветоваться еще о разных вещах, и поэтому Анне и Павлине было поручено обратиться к более богатым членам общины с просьбой позаботиться о детях умершего Керавна.

Бедная вдова прежде всего повела свою богатую хозяйку и подругу в комнату, где Арсиноя ждала с возраставшим нетерпением. Она была бледнее, чем обыкновенно, но, несмотря на заплаканные, опущенные в землю глаза, так прекрасна, так трогательно-прекрасна, что вид ее взволновал сердце Павлины.

Она имела двух детей: сына и дочь. Последняя умерла в ранней юности, и со времени ее кончины Павлина думала о ней каждый час. Ради нее она приняла крещение, и ее жизнь превратилась в целый ряд тяжелых жертв. Она всеми силами старалась сделаться доброй христианкой ради того, чтобы ей — самоотверженной, добровольно несшей свой крест, болезненной женщине, любившей тишину, но сделавшей свой загородный дом местом приюта, — не было отказано в царствии небесном, а там она надеялась вновь найти свою безгрешную дочь.

Арсиноя ей напоминала ее Елену. Ее умершая дочь, правда, не была так красива, как дочь Керавна, но ее образ приобрел новые, просветленные формы в материнском воображении Павлины.

С тех пор как сын ее покинул родной дом и отправился на чужбину, она часто спрашивала себя, не взять ли к себе в дом какую-нибудь молодую девушку, чтобы привязать ее к себе, воспитать как христианку и принести ее, как бы в дар, Спасителю.

Ее дочь умерла язычницей, и ничто так не беспокоило Павлину, как мысль, что душа Елены погибла и что ее собственные стремления и усилия для достижения благодати божией не приведут ее к цели, лежащей по ту сторону могилы.

Никакая жертва не казалась ей слишком великой для того, чтобы приобрести для своей дочери вечное блаженство, и, когда она теперь стояла перед Арсиноей и смотрела на нее с восторженным удивлением, ею овладела одна мысль, которая быстро созрела в окончательное решение.

Она захотела сохранить это прекрасное существо для Спасителя. Приняв твердое решение, она подошла к девушке и спросила ее:

— Ты совсем беспомощна, у вас нет никаких родственников?

Арсиноя утвердительно кивнула головой; Павлина продолжала:

— И ты переносишь свою потерю со смирением?

— Что значит смирение? — робко спросила девушка.

Анна положила руку на плечо вдовы и прошептала ей:

— Она язычница.

— Я знаю это, — возразила Павлина резко и затем ласково, но решительно сказала: — Вследствие смерти твоего отца ты и твои близкие потеряли родителей и приют. В моем доме, у меня, ты можешь найти новое убежище. За это я не требую от тебя ничего, кроме твоей любви.

Арсиноя с удивлением посмотрела на гордую женщину. Она еще не могла чувствовать к ней никакого влечения, и до ее сознания еще не дошло, что от нее требовали единственного дара, которого, даже при самом добром желании, не может дать по приказанию самое любвеобильное сердце.

Павлина не дожидалась ответа; она кивком головы дала Анне знак идти с нею назад к общине, собравшейся для братской трапезы.

Четверть часа спустя обе женщины снова оставили своих единоверцев.

Дети Керавна были пристроены. Несколько христианских семейств охотно взяли их на свое попечение. Слепого Гелиoca желали взять к себе многие матери, но напрасно, так как Анна заявила свое право, по крайней мере на первое время, воспитывать несчастного мальчика в своем доме. Она знала, как была привязана к нему Селена, и надеялась, что его присутствие подействует благотворно на впавшую в уныние девушку.

Арсиноя без спора покорилась распоряжениям женщин. Она даже поблагодарила их, так как теперь снова ощущала твердую почву под ногами; но вместе с тем она тотчас же почувствовала, что эта почва окажется устланной острыми каменьями.

Мысль о разлуке с маленькими сестрами и братом терзала ее и не оставляла ни на одно мгновение, когда Анна сама провожала ее на Лохиаду.

На следующее утро добрая вдова явилась туда и отвела ее с детьми в городской дом Павлины.

Все оставшееся после Керавна было разделено между кредиторами, только сундук с папирусами последовал за Арсиноей в ее новое убежище.

Час, когда крепко сплоченная семья распалась, был самым горестным из всех, какие только когда-нибудь испытывала Арсиноя.

 

IV

К Цезареуму — дворцу, где жила императрица Сабина, примыкал прекрасный сад. Бальбилла любила гулять в нем, и так как утром двадцать девятого декабря солнце сияло особенно ярко, небо и его безграничное зеркало — море отливало неописуемо глубокой синевой и запах цветущего кустарника веял ей в окно, как бы приглашая выйти из дому, то она вышла в сад и уселась на любимой скамье, слегка защищенной от солнца тенью акации.

Это место отдыха было отделено кустарником от наиболее посещаемых дорожек. Прогуливавшиеся в саду люди, которые не ожидали увидеть Бальбиллу, не могли ее заметить здесь; она же сквозь просветы в листве могла обозревать всю тропинку, усыпанную мелкими раковинами.

Но юная поэтесса в этот день нисколько не была расположена к зрелищам. Вместо того чтобы смотреть на зелень, оживленную резвыми птичками, на чистый воздух или на море, она смотрела в желтый свиток папируса и запечатлевала в своей памяти очень трезвые вещи. Она задала себе задачу сдержать свое обещание и научиться говорить, писать и сочинять на эолийском наречии греческого языка.

Своим учителем она выбрала великого грамматика Аполлония, которого ученики называли «темным». Сочинение, положенное ею в основу своих трудов, принадлежало знаменитой библиотеке при храме Сераписа, которая со времени осады Александрии Юлием Цезарем, когда сгорело в Брухейоне великое хранилище Музея, далеко превзошла полнотою это последнее.

Кто увидал бы Бальбиллу во время ее занятий, тот едва ли поверил бы, что она учится.

В выражении ее глаз и лба нельзя было заметить ни малейшего усилия, а между тем она внимательно читала строчку за строчкой, не пропуская ни одного слова. Но она делала это не как человек, который с напряжением взбирается на гору, а подобно прогуливающемуся путнику, который на главной улице города радуется всему, что находит там нового и особенного.

Каждый раз, когда она встречала в своей книге какую-нибудь новую, неизвестную ей прежде форму выражения, она чувствовала такое удовольствие, что хлопала в ладоши и тихо смеялась.

Ее глубокомысленный учитель еще никогда не встречал такого веселого способа учения, и это огорчало его, так как наука была для него делом серьезным, а Бальбилла, казалось, играла ею, как и всеми прочими вещами, и, следовательно, профанировала в его глазах.

Целый час она сидела на скамье, занимаясь таким образом; затем свернула свиток и встала, чтобы немножко отдохнуть.

Уверенная, что никто не видит ее, она потянулась с приятным чувством выполненной работы и подошла затем к просвету в кустарнике, чтобы посмотреть, что за человек ходит там по широкой, находившейся перед нею аллее.

Это был претор, и все же не он.

Этого Вера она, во всяком случае, видела впервые. Куда девалась улыбка, обычно сверкавшая в его глазах бриллиантовыми искрами и шаловливо игравшая на губах? Где неомраченная ясность гладкого лба и вызывающе задорная осанка его статной фигуры?

С мрачно сверкающим взглядом, нахмуренным лбом и поникшей головой он медленно ходил взад и вперед, однако же не печаль удручала его.

Если бы это была печаль, то разве он мог бы как раз в ту минуту, когда проходил возле Бальбиллы, щелкнуть пальцами с таким выражением, как будто хотел сказать: «Пусть будет что будет! Я сегодня жив и смеюсь в лицо будущему!»

Но эта вспышка прежнего необузданного легкомыслия кончилась в то же мгновение, когда разомкнулись щелкнувшие пальцы.

Когда Вер проходил мимо Бальбиллы во второй раз, он был еще мрачнее, чем прежде. Должно быть, что-нибудь очень неприятное испортило веселое настроение ветреного мужа ее приятельницы Луциллы.

Это огорчило поэтессу; ей часто приходилось выслушивать дерзкие замечания претора, но она всегда прощала ему их ради любезной формы, в какую он умел облекать каждую свою дерзость.

Бальбилла снова желала увидеть претора веселым и потому вышла из своего скрытого убежища.

Как только он увидел ее, выражение его лица изменилось и он крикнул ей весело, как всегда:

— Здравствуй, прекраснейшая из прекрасных!

Она сделала вид, будто не узнала его, и, проходя мимо с опущенной головой, отвечала торжественно, низким голосом:

— Приветствую тебя, Тимон.

— Тимон? — спросил он и схватил ее за руку.

— А, это ты, Вер! — воскликнула она как бы с удивлением. — Я думала, что это африканский мизантроп оставил мрачный Аид и пришел погулять здесь в саду.

— Ты не ошиблась, — отвечал претор, — но когда Орфей поет, то деревья пляшут, муза создает из тяжелого, неподвижного камня вакханку; а когда появляется Бальбилла, то Тимон в одно мгновение превращается в счастливого Вера.

— Это чудо не может меня изумить, — засмеялась девушка. — Но нельзя ли узнать, какой мрачный дух так успешно произвел обратное действие и из счастливого супруга прекрасной Луциллы создал Тимона?

— Я остерегусь показывать это чудовище, иначе веселая муза Бальбилла преобразится в мрачную Гекату. Впрочем, этот злокозненный демон находится совсем близко от нас: он гнездится вот в этом маленьком свитке.

— Это письмо императора?

— Нет, не более чем письмо одного еврея.

— Вероятно, отца прекрасной дочери?

— Не угадала, совсем не угадала!

— Ты подстрекаешь мое любопытство.

— А мое уже удовлетворено этим свитком. Гораций — мудрец, когда он говорит, что не следует помышлять о грядущем.

— Это оракул?

— По крайней мере, нечто в этом роде.

— И это портит тебе такое прекрасное утро? Видал ли ты меня когда-нибудь грустной? Однако же моим будущим дням угрожает одно предсказание, такое ужасное предсказание!

— Судьба мужчин — нечто иное, чем женская доля.

— Желаешь выслушать, что было предсказано мне?

— Какой вопрос!

— Так слушай внимательно. Изречение, которое ты услышишь сейчас, я получила ни более ни менее как от дельфийской пифии:

То, что выше всего и дороже тебе, ты утратишь,

И с олимпийских высот ты ниспровергнешься в прах.

— Это все?

— Нет, за этим следуют еще два утешительных стиха.

— Именно?

Но испытующий взор открывает под прахом летучим

Прочный фундамент из плит, мрамор и каменный грунт.

— И у тебя хватает духу жаловаться на это предсказание?

— Да разве это прекрасно — барахтаться в пыли? Здесь, в Египте, мы в достаточной степени знакомимся с этим бедствием! Уж не должна ли я радоваться перспективе натыкаться ногами на твердые камни?

— Что говорят истолкователи оракулов?

— Сущие глупости.

— Ты не нашла еще настоящего истолкователя; но я, я прозреваю смысл предсказания оракула.

— Ты?

— Да, я! Суровая Бальбилла сойдет наконец с высокого Олимпа недоступности и перестанет презирать непоколебимый грунт поклонения своего верного Вера.

— О, этот грунт, этот каменный грунт! — засмеялась девушка. — Ходить по поверхности вон того моря мне кажется более благоразумным, чем гулять по такому грунту.

— Попробуй только!

— Нет надобности. Луцилла за меня сделала уже эту пробу. Твое толкование никуда не годится. Толкование императора мне кажется гораздо лучшим.

— В чем оно состоит?

— В том, что я оставлю поэзию и предамся серьезным научным занятиям. Он советует мне заняться астрологией.

— Астрологией, — сказал Вер и сделался серьезнее. — Прощай, прекраснейшая, я должен идти к императору.

— Мы вчера были у него на Лохиаде. Как все изменилось там! Хорошенький домик привратника исчез, веселого движения строителей и художников уже не видно, пестрые мастерские преобразились в скучные обыкновенные залы. Перегородки в зале муз снесены, мой начатый бюст пропал восемь дней тому назад вместе с молодым ветреником, который вел против моих кудрей такую ожесточенную войну, что я уже была готова пожертвовать ими…

— Без них ты уже не была бы больше Бальбиллой! — с жаром вскричал Вер. — Художник отвергает то, что не остается вечно прекрасным, но мы охотно любуемся и теми изящными вещами, которые нравятся нам. Пусть ваятели одевают богинь согласно обычаям более строгих времен и законам своего искусства, но смертные женщины, если они умны, следуют предписаниям моды. Впрочем, мне сердечно жаль этого живого и искусного юношу. Он оскорбил императора, изгнан из дворца и пропал без вести.

— О! — вскричала Бальбилла с глубоким сожалением. — Бедный, славный человек! А мой бюст? Мы должны отыскать его. Как только представится случай, я попрошу императора.

— Адриан ничего не желает слышать о нем. Поллукс чувствительно оскорбил его.

— От кого ты знаешь это?

— От Антиноя.

— Мы видели вчера и его! — вскричала Бальбилла с живостью. — Если есть на свете человек, которому дано явиться в божественном образе, то это Антиной.

— Мечтательница!

— Я не знаю никого, кто мог бы смотреть на него равнодушно. Это прекрасный мечтатель, и страдальческое выражение его лица, которое мы заметили вчера, есть не что иное, как безмолвное горе всякого совершенства об утраченной радости возрастания и созревания для воплощения идеала, который он уже представляет сам в себе.

И очарованная, словно перед глазами ее возник образ некоего бога, поэтесса устремила взор в вышину.

Вер слушал ее с улыбкой.

Наконец он прервал ее, погрозил ей пальцем и сказал:

— Поэтесса-философка, прелестная девушка, остерегайся, как бы не сойти тебе с твоего Олимпа к этому мальчику. Когда фантазия соединяется с мечтательностью, то составляется чета, парящая в воздушных облаках и не способная подозревать даже в туманной дали присутствие надежной почвы, о которой говорит твой оракул.

— Глупости! — вскричала Бальбилла с негодованием. — Чтобы влюбиться в статую, для этого нужно, чтобы сперва Прометей одушевил ее огнем и духом.

— Эрот, — возразил претор, — иногда заступает место несчастного друга богов.

— Настоящий Эрот или поддельный? — спросила Бальбилла насмешливо.

— Разумеется, не поддельный, — отвечал Вер. — На этот раз поддельный Эрот играет только роль доброжелательного предостерегателя и заступает место архитектора Понтия, которого так боится достойная, охраняющая тебя матрона. Под веселый шум вакхического праздника вы с ним, как я слышал, вели такие же серьезные разговоры, как два седых философа, которые прогуливаются в стое среди внимающих им учеников?

— С разумными людьми ведут разумные речи.

— А с неразумными — веселые. Как я рад, что принадлежу к числу неразумных! До свидания, прекрасная Бальбилла.

И претор быстро удалился.

У Цезареума он сел в колесницу и поехал на Лохиаду.

Его возница правил вместо него. Сам он задумчиво смотрел на свиток в своей руке. Этот свиток содержал в себе результат вычисления звездочета рабби Симеона Бен-Иохая, и результат этот был такого рода, что мог смутить веселое расположение духа даже этого легкомысленнейшего человека.

Когда в ночь, предшествующую дню рождения, претор будет наблюдать положение звезд на небе в связи с тем, какое было замечено при его рождении, то он, по уверению Бен-Иохая, должен найти, что до конца второго часа пополуночи все благоприятные планеты предвещают Веру прекрасный жребий, счастье и величие. Но при наступлении третьего часа несчастье и смерть должны завладеть домом его счастья. В четвертом часу его звезда исчезнет, а то, что произойдет на небе еще кроме этого, не будет иметь уже никакого отношения к претору и его судьбе. Звезда императора победит звезду Вера.

Из приложенной к письму еврея таблицы претор мог извлечь очень немногое, но это немногое подтверждало то, что было сказано в письме.

Кони претора бежали быстро. Он размышлял, что ему остается делать при этих неблагоприятных обстоятельствах для того, чтобы не быть вынужденным отказаться вполне от высочайшей цели своего честолюбия.

Если наблюдения рабби окажутся верными, в чем Вер не сомневался ни на одно мгновение, то его надежда на усыновление, несмотря на помощь Сабины, исчезнет навсегда.

Как может Адриан избрать своим сыном и наследником человека, которому суждено умереть прежде его самого? Как может он, Вер, ожидать, что император соединит свою счастливую звезду с звездой другого человека, предвещающей смерть?

Эти размышления не привели его ни к чему, и, однако же, он не мог избавиться от них, пока возница не остановил вдруг лошадей у самого края проезжей дороги, чтобы дать дорогу процессии выборных от египетских жрецов, направлявшейся на Лохиаду.

Ловкость и сила, с какой его слуга разом остановил горячих коней, вызвали его одобрение и возбудили в нем мысль отважной рукой остановить колесо Фортуны.

Когда процессия жрецов перестала его задерживать, он приказал вознице ехать медленно, так как желал выиграть время для размышлений.

«До третьего часа пополуночи, — думал он, — все идет наилучшим образом; после четвертого на небе происходят только такие вещи, которые совсем не касаются меня. Разумеется! Овцы играют вокруг мертвого льва, а осел даже лягает его копытом, когда он болен. В коротком промежутке между третьим и четвертым часом стекаются вместе все зловещие знаки. Они явятся, но…» И с этим «но» претор почувствовал как бы просветление в мыслях.»… Но разве император непременно должен их увидеть?»

Взволнованное сердце Вера начало биться скорее, его мозг стал работать усиленнее; он велел вознице сделать крюк, так как желал иметь побольше времени для того, чтобы дать вырасти и созреть зарождавшимся в нем мыслям.

Вер не был интриганом. Легкою поступью, беззаботно шел он через главные двери, презирая вход с заднего крыльца. Только ради величайшей цели своей жизни он был готов пожертвовать своими склонностями, удобствами, гордостью и воспользоваться любым средством без разбора. Для этой цели он уже сделал многое, лежавшее у него на совести, а кто украл из овчарни одну овцу, тот сам не заметит, как украдет и другую. За первым недостойным поступком, который совершил человек, легко следует второй и третий.

То, на что решился Вер, он считал не более как обыкновенным действием необходимой обороны. Все дело было только в том, чтобы отвлечь императора на один час от праздного занятия, от наблюдения звезд!

Было только два человека, которые могли ему помочь в этом — Антиной и раб Мастор.

Сперва он подумал о последнем; но язиг был неизменно предан своему повелителю, и, конечно, его нельзя было подкупить. И притом — фи! — ему вовсе не пристало прибегать к сообществу какого-то раба!

Однако же на помощь Антиноя он мог рассчитывать еще менее. Сабина ненавидела любимца своего супруга, и ради нее Вер никогда не относился к вифинцу с особенным дружелюбием.

Ему казалось даже, что тихий, мечтательный юноша избегает встречаться с ним. Заставить Антиноя оказать ему услугу можно было разве только запугав его. Во всяком случае, нужно было прежде всего побывать на Лохиаде и там смотреть в оба.

Если император находится в благосклонном настроении, то, пожалуй, его можно будет уговорить явиться во второй половине ночи на устраиваемый Вером по случаю дня его рождения пир, на котором будет много прекрасного для зрения и слуха.

Может также появиться много других благоприятных обстоятельств.

Вычисление рабби помимо этого предсказывало ему счастье на наступивший год.

Веселый и беззаботный, как будто ему предстояла безоблачная, светлая будущность, он сошел со своей колесницы на вновь вымощенном дворе и велел провести себя в приемную императора.

Адриан жил теперь в обновленном дворце уже не под именем архитектора из Рима, а в качестве властителя мира. Он показался перед александрийцами и был принят с восторгом и с неслыханными почестями. Радость по случаю императорского посещения была видна всюду и проявлялась иногда в формах в высшей степени преувеличенных. Городской Совет постановил месяц декабрь, в который народ удостоился чести приветствовать императора, называть отныне адрианом.

Император должен был принимать депутацию за депутацией, давать одну аудиенцию за другой, а на следующий день должны были начаться зрелища, процессии и игры, которые должны продлиться много дней или, как выражался Адриан, грозили похитить у него сотню хороших часов.

Однако же император находил при этом время для решения государственных дел, а ночью спрашивал звезды, какая судьба предстоит ему и его империи в течение всего наступавшего нового года.

Дворец на Лохиаде совершенно изменил свой вид.

На месте веселого домика привратника стоял теперь высокий шатер из великолепной пурпурной материи, в котором помещался отряд императорских телохранителей. Против него находился другой шатер — для ликторов и гонцов.

Конюшни были наполнены лошадьми. Конь Адриана, кровный жеребец Борисфен, отдыхавший уже слишком долго, нетерпеливо бил копытами в пол особого стойла, возле которого в наскоро устроенных загородках и конурах помещались гончие собаки императора.

На обширном пространстве двора были расположены лагерем солдаты. У стен сидели на корточках мужчины и женщины — греки, египтяне, евреи — с челобитными к императору. Колесницы въезжали и выезжали; паланкины вносились и выносились, камерарии и другие придворные чины спешили туда и сюда. Передние были наполнены людьми из избранных кругов именитого гражданства, надеявшимися получить аудиенцию у императора. В каждой комнате рабы предлагали дожидавшимся прохладительные напитки или праздно стояли вокруг; должностные лица со свитками под мышкой входили во внутренние комнаты или выходили из дворца для выполнения распоряжений своих начальников.

Зала муз превратилась в роскошную парадную палату. Папий, находившийся теперь по поручению императора на пути в Италию, восстановил разбитое плечо Урании. Между статуями стояли мягкие диваны и стулья, а под балдахином, на заднем плане этой обширной залы, возвышался трон, на котором обыкновенно сидел Адриан, когда давал аудиенции. В таких случаях он всегда был облачен в багряницу; в рабочей же комнате он снимал свою пурпурную мантию и был одет так же просто, как архитектор Клавдий Венатор.

В квартире умершего Керавна жил теперь бездетный и неженатый египтянин, суровый и предусмотрительный человек, оказавший префекту Титиану ценные услуги в качестве домоправителя.

Жилая комната изгнанной семьи имела пустынный и неуютный вид. Мозаичная картина, бывшая причиной смерти Керавна, находилась уже на пути в Рим, и новый управитель не счел нужным заполнить или прикрыть пустое пыльное место, образовавшееся в каменном полу после удаления этого художественного произведения.

В заброшенном жилище умершего смотрителя не слышно было ни одного веселого звука, кроме щебетания птиц, которые каждое утро и каждый вечер все еще собирались на помосте, так как прежде Арсиноя и дети никогда не забывали усыпать его перила крошками хлеба после всякой трапезы.

Все веселое и привлекательное в старом дворце исчезло из него со времени посещения его Сабиной, и даже Адриан казался теперь совсем не таким, каким был несколько дней тому назад.

Истинно недоступным императором казался он, когда являлся перед подданными. Когда же он находился в своей жилой комнате с приближенными лицами, то был суров, мрачен и большею частью неразговорчив.

Оракул, планеты и другие предзнаменования предсказывали ему с неутомимой ясностью тяжкое бедствие в наступавшем году.

Даже те немногие беззаботные дни, которые удалось ему прожить на Лохиаде, окончились неприятными сценами. Его супруга — черствость которой в Александрии, где все носило более подвижные и привлекательные формы, чем в Риме, выступала во всей своей непривлекательности — смело потребовала от него, чтобы он не откладывал больше усыновления претора.

Он был недоволен и озабочен.

Заглядывая в свою душу, он видел там зиявшую безграничную сердечную пустоту, а при каждом взгляде в предстоящие дни своей жизни перед ним выступал целый ряд ничтожных мелочей, которые неизбежно явятся помехой на пути его никогда не ослабевавшей потребности в труде.

Даже не затронутая ни горестью, ни радостью существования растительная жизнь его прекрасного любимца Антиноя, которая прежде обыкновенно радовала и успокаивала его, теперь испытала перемену. Юноша часто казался теперь смущенным, встревоженным, растерянным.

По-видимому, на него действовали какие-то посторонние влияния, так как ему уже недостаточно было ходить неотступно, подобно тени, за императором. Нет, он стремился к свободе, несколько раз тайком уходил в город и, должно быть, искал там удовольствий своего возраста, которых избегал прежде.

Даже с веселым услужливым рабом Адриана произошла какая-то перемена. Только собака оставалась такой же, какой была в своей послушной верности. А сам он? Он был таким же, как и десять лет тому назад… то есть менялся каждый день и каждый час.

 

V

Император вернулся из города во дворец за несколько минут перед тем, как туда вошел претор. Вера провели через приемную во внутренние покои, и ему недолго пришлось здесь ждать, так как Адриан пожелал говорить с ним тотчас же.

Он застал императора в таком дурном настроении, что ему нечего было и думать пригласить его на свой праздник.

Адриан беспокойно ходил по своему кабинету взад и вперед, между тем как Вер отвечал на его вопросы о последних заседаниях римского сената. Несколько раз он прерывал свое хождение и заглядывал в соседнюю комнату.

Претор только что окончил свой доклад, как Аргус радостно завизжал и вслед за тем в комнату вошел Антиной.

Вер тотчас же отошел назад, к широкому окну, и сделал вид, как будто он смотрит на гавань.

— Где ты был? — спросил император любимца, не обращая внимания на присутствие претора.

— Немного прошелся по городу, — отвечал вифинец.

— Ты знаешь, что мне неприятно твое отсутствие, когда я возвращаюсь домой.

— Я думал, что ты вернешься позднее.

— Впредь устраивай так, чтобы я заставал тебя в какое бы время я ни пожелал. Не правда ли, тебе неприятно видеть меня недовольным?

— Да, государь, — отвечал юноша, подняв при этом руки и с умоляющим видом глядя на своего повелителя.

— Ну, так оставим это. Но теперь перейдем к другому. Каким образом эта скляночка попала в руки продавца художественных произведений Хирама?

При этом вопросе император взял со стола маленький флакончик, который юноша подарил Арсиное, а она продала финикиянину, и показал его любимцу.

Антиной побледнел и в сильном смущении пробормотал:

— Это непостижимо, я не могу припомнить…

— Так я помогу твоей памяти, — прервал его император решительно. — Финикиянин мне кажется более честным человеком, чем мошенник Габиний. В коллекции Хирама, у которого я сейчас был, я нашел эту драгоценность, которую подарила мне Плотина — слышишь, мальчик? — супруга Траяна, Плотина, незабвенный друг моего сердца, много лет назад. Она принадлежала к числу самых дорогих для меня вещей, и, однако же, она не показалась мне слишком дорогой для того, чтобы подарить ее тебе в день твоего рождения.

— О господин, милый господин мой! — тихо воскликнул Антиной и снова поднял руки и глаза с умоляющим видом.

— Итак, я спрашиваю тебя, — продолжал Адриан строго, не позволяя себе смягчиться от умоляющего взгляда своего любимца, — я спрашиваю тебя: как мог этот сосуд сделаться собственностью дочери жалкого дворцового смотрителя Керавна, у которой, как утверждает Хирам, он купил его?

Антиной напрасно искал слов для ответа, но Адриан помог ему, спросив его с прежним раздражением:

— Не украла ли его у тебя эта девка? Говори правду!

— Нет, нет, — отвечал Антиной быстро и решительно. — Конечно нет. Я могу припомнить… Да… подожди только; вот как было дело. Ты ведь знаешь, что я держал в этом флаконе хороший бальзам; и когда собака сбросила Селену — так называется дочь смотрителя — с лестницы и она, израненная, лежала на полу, я принес флакончик и отдал ей бальзам.

— Вместе с флакончиком? — спросил император и мрачно посмотрел на Антиноя.

— Да, у меня не было другого.

— И она удержала его у себя и тотчас же продала?

— Ты ведь знаешь, ее отец…

— Шайка мошенников, — заскрежетал Адриан. — Ты знаешь, куда пошла эта девка?

— Ах, государь! — вскричал Антиной, дрожа от страха.

— Я распоряжусь, чтобы ликторы схватили ее, — сказал разгневанный властитель.

— Нет, — вскричал юноша решительно, — нет, этого ты, конечно, не должен делать!

— Не должен? Это мы увидим.

— Нет, разумеется, нет, так как, чтобы ты знал это, Селена, дочь Керавна… она…

— Ну?

— Она с отчаяния бросилась в воду… да, в воду, ночью, в море.

— А! — воскликнул Адриан более мягким тоном. — Это, разумеется, изменяет дело. Посылать ликторов гоняться за тенью напрасно, и девка потерпела самое строгое из всех наказаний. Но ты? Что я должен сказать о твоем поступке? Ты знал ценность этого сокровища, знал, как высоко ценил его я, и отдал его в такие руки!

— Да ведь в нем было лекарство, — пробормотал юноша. — И как мог я думать…

Император прервал любимца и, ударив себя по лбу, сказал:

— Да, думать; мы, к сожалению, уже давно знаем, что думанье не по твоей части! Этот флакончик стоил мне изрядной суммы, но так как он однажды принадлежал тебе, то я отдаю его тебе снова; но только я требую, чтобы на будущее время ты дорожил им больше. Я скоро спрошу о нем! Ради всех богов, мальчик, что с тобою? Неужели я так страшен, что одного вопроса моего достаточно, чтобы сразу кровь отлила от твоего лица? Право, если бы эта вещь досталась мне не от Плотины, то я оставил бы ее у финикиянина и не поднимал бы из-за этого случая большого шума.

Антиной кинулся к императору, чтобы поцеловать ему руки, но тот с отеческой лаской прижал свои губы к его лбу и сказал:

— Глупый! Если ты желаешь, чтобы я был доволен тобой, то будь опять таким, каким ты был до нашего прибытия в Александрию! Предоставь другим огорчать меня; боги создали тебя для того, чтобы меня радовать.

При последних словах Адриана в комнату вошел один из придворных и доложил, что выборные от египетских жрецов пришли поклониться ему.

Император тотчас же велел облечь себя в багряницу и отправился в залу муз. Там, окруженный своими придворными, он принял пророков и жрецов из разных храмов Нильской долины, позволил им поклониться ему как сыну бога-солнца и уверил их в своем благоволении к охраняемой ими религии. Он выразил свое согласие на их просьбу почтить и осчастливить своим посещением храмы богов, которым они служат; вопрос же о месте, где должен быть воспитан недавно найденный Апис, оставался пока нерешенным.

Эта аудиенция продолжалась несколько часов кряду.

Вер уклонился от обязанности присутствовать при ней вместе с префектом Титианом и другими сановниками и оставался у окна, безмолвный и неподвижный. Он оживился снова лишь тогда, когда Адриан вышел из комнаты.

Претор был теперь совершенно один, так как Антиной ушел в соседнюю комнату.

Юноша заметил, что Вер остался, но старался избегать его, так как его отталкивал характер этого задорного насмешника. Сверх того, перенесенный им страх, а также сознание, что он провинился во лжи и нагло обманул своего милостивого господина, потрясли и лишили равновесия его душу, до сих пор не запятнанную ни одним нечестным поступком.

Ему хотелось остаться наедине. Ему было бы теперь очень тяжело говорить о каких-нибудь обыкновенных вещах или притворяться приветливым. Он сидел в своей комнатке, примыкавшей к покоям императора, у стола, закрыв руками влажное от слез лицо.

Вер последовал за ним не тотчас, так как понимал, что происходит с юношей, и знал, что теперь Антиной уже не может ускользнуть от него.

Несколько минут в большом покое и в маленькой комнате все было тихо. Затем претор услыхал, что дверь, которая вела в коридор, быстро отворилась и раздалось восклицание вифинца:

— Наконец-то, Мастор! Видел ты Селену?

Большими шагами тихо и осторожно Вер приблизился к двери соседней комнатки и стал прислушиваться к ответу раба, из которого, впрочем, и менее острый слух, чем был у претора, не упустил бы ни одного слова.

— Как мог я видеть ее? — возразил Мастор с досадой. — Ведь она все еще больна и лежит в постели. Твой букет я отдал горбатой девушке, которая ухаживает за нею. Но я не сделаю этого в другой раз, — конечно нет, если бы даже ты улещал меня лучше вчерашнего и обещал мне все сокровища императора. Да и чего ты хочешь от этого несчастного, бледного, невинного создания? Я не более как бедный раб, но могу сказать тебе вот что…

Здесь речь Мастора внезапно оборвалась, и Вер сделал справедливое предположение, что Антиной вспомнил о его присутствии в комнате императора и приказал язигу замолчать.

Но подслушивающий узнал уже достаточно. Любимец обманул своего царственного повелителя, и самоубийство дочери смотрителя было выдумкой.

Кто мог бы подозревать в этом тихом мечтателе такое присутствие духа и такой дар хитрой изобретательности?

Красивое лицо претора просияло от удовольствия, так как теперь он держал вифинца в руках. Он уже знал, каким образом ему подступить к Антиною со своей просьбой; сам Антиной указал ему настоящий путь, когда он с нежностью, теплота которой не допускала и мысли о лицемерии, кинулся к императору, чтобы поцеловать его руку.

Фаворит любил своего господина, и на этой любви Вер мог основать свое требование, не выдавая себя, и, в случае измены, мог не бояться карающей десницы императора.

Твердой рукой претор постучал в дверь соседней комнаты и затем решительно, твердо и самоуверенно вошел к вифинцу и объявил, что ему нужно поговорить с ним об одном важном деле, а потому он просит его пройти с ним к императору.

Как только они остались там наедине, Вер сказал:

— К сожалению, я не могу причислить тебя к моим близким друзьям, но мы все-таки разделяем друг с другом одно великое чувство: мы оба любим императора.

— Я, конечно, люблю его, — отвечал любимец.

— В таком случае и тебе, как мне, должно быть желательно охранять его от тяжких забот и не допускать, чтобы страшные опасения обессиливали крылатый полет его великого и свободного духа.

— Совершенно верно.

— Я знал, что найду в тебе союзника. Посмотри на этот свиток. Он содержит в себе вычисления и заметки величайшего астролога нашего времени, из которых видно, что в наступающую ночь, и именно с конца второго до начала четвертого часа утра, звезды будут предвещать нашему повелителю ужаснейшее бедствие. Ты понял меня?

— К сожалению, да.

— Позднее эти неблагоприятные знамения исчезнут. Итак, если бы удалось удержать Адриана во время третьего часа пополуночи от наблюдения небесного свода, то он был бы избавлен от мучительного, отравляющего жизнь опасения. Кто знает, может быть, звезды и лгут? Но если они говорят правду, то несчастье, если оно действительно настанет, во всяком случае явится раньше, чем нужно. Согласен ты со мною?

— Твое предложение очень ясно… Однако я думаю…

— Оно ясно и благоразумно, — прервал юношу претор твердо и решительно, — теперь от тебя будет зависеть помешать Адриану следить за движением звезд от конца второго до начала четвертого часа пополуночи.

— От меня? — вскричал Антиной в испуге.

— От тебя. Ибо ты — единственный, кто может это сделать.

— Я? — спросил вифинец с великим беспокойством. — Я должен помешать императору в его наблюдениях?

— Это твоя обязанность.

— Но он не позволяет беспокоить себя во время работ, и если бы я попытался это сделать, то мне, наверное, пришлось бы плохо. Нет, нет, ты требуешь невозможного.

— Это не только возможно, но и необходимо.

— Совсем нет, — возразил Антиной, хватаясь рукою за лоб. — Только выслушай. Вот уже несколько дней, как Адриану известно, что ему угрожает тяжкое несчастье. Я слышал это от него самого. Если ты знаешь его, то должен знать и то, что он созерцает звезды не только для того, чтобы радоваться своему будущему счастью, но также и для того, чтобы вооружаться против несчастья, угрожающего ему самому или империи. Что убило бы более слабого, то его острому уму служит оружием. Он может выдержать все, и обмануть его было бы нечестно.

— А допустить, чтобы ум и сердце его омрачились, еще более нечестно, — возразил решительно Вер. — Подумай о способе удалить его на один час от наблюдений.

— Не хочу, а если бы я и захотел, то это не привело бы ни к чему. Уж не думаешь ли ты, что мне стоит только позвать его, чтобы он пошел за мною?

— Ты знаешь его. Выдумай что-нибудь такое, что наверное должно заставить его спуститься с вышки.

— Я не могу ничего ни придумать, ни изобрести.

— Ничего? — спросил Вер, подступая ближе к вифинцу. — Ты сейчас разительно доказал противное.

Антиной побледнел; претор продолжал:

— Когда дело шло о том, чтобы спасти Селену от ликторов, тогда твоя проворная изобретательность довольно быстро бросила ее в море.

— Да она и в самом деле бросилась в море, это так же верно, как боги…

— Стой, стой, — прервал его претор, — не нужно никакой ложной клятвы! Селена жива, ты послал ей букет, и если бы я захотел привести Адриана в дом вдовы Пудента…

— О-о-о! — вскричал жалобно Антиной и схватил руку римлянина. — Ты не можешь, ты не сделаешь этого, о Вер!

— Глупец, — засмеялся претор и слегка хлопнул испуганного юношу по плечу. — Какая мне польза погубить тебя? У меня на уме только одно: оградить императора от горести и заботы. Займи его в продолжение всего третьего часа пополуночи, и тогда ты можешь рассчитывать на мою дружбу; если же ты из страха или нежелания откажешь мне в помощи, то ты не будешь заслуживать милости твоего повелителя и тогда, конечно, принудишь меня…

— Довольно, довольно! — прервал своего мучителя Антиной в великом страхе.

— Так ты обещаешь мне исполнить мое желание?

— Да, клянусь Геркулесом, да! То, чего ты требуешь, будет исполнено. Но, вечные боги! Как мне устроить, чтобы император…

— Придумать это я с полным доверием предоставляю тебе, мой молодой друг, и твоему уму.

— Я не умен, я ничего не могу выдумать, — простонал юноша.

— Что тебе удалось из страха перед твоим повелителем, то удастся тебе еще лучше из любви к нему, — возразил претор. — Твоя задача легка; если же ты не справишься с ней, то я сочту своей обязанностью показать Адриану, как хорошо умеет Антиной заботиться о себе самом и как плохо он заботится о счастье своего господина. До завтра, прекрасный друг! Если тебе на будущее время нужно будет посылать букеты, то мои рабы к твоим услугам.

С этими словами претор вышел из комнаты, а Антиной в отчаянии прижался лбом к холодной порфировой колонне у окна.

В том, чего требовал от него Вер, не было, по-видимому, ничего дурного; однако же он не мог одобрить это требование! Это была измена его благородному повелителю, которого он горячо любил как отца, как мудреца, как доброго друга и учителя и перед которым трепетал, как перед божеством.

Коварно скрывать от него то, что предопределено судьбой, как будто он не мужчина, а какое-то слабое, изнеженное существо, — это казалось Антиною бессмысленным, позорным и должно было, по его мнению, повести к какой-нибудь ошибке, чреватой непредвиденными последствиями в дальновидных предначертаниях и широких планах его повелителя.

По многим другим причинам он возмущался желаниями претора, и по каждому новому поводу, приходившему ему в голову, он проклинал свой медлительный ум, который постоянно заставлял его видеть и находить верный путь только тогда, когда было уже слишком поздно.

Его первый обман теперь повлек за собою второй. Антиной сердился на себя самого. Он ударял себя кулаком по лбу и горестно всхлипывал.

Но среди этих самообвинений ему слышались также льстивые звуки утешения: «Ведь дело идет только о том, чтобы оградить государя от горести; в том, чего от тебя требуют, нет никакого зла». Прислушиваясь к этому голосу, он начал размышлять, каким образом было бы возможно в указанное время заманить императора с башни во дворец. Но он не нашел ни одного подходящего плана.

— Нет, это не годится; нет, не годится, — бормотал он и затем спрашивал себя, не обязан ли он воспротивиться претору и откровенно признаться императору, что в это утро он его обманул.

Если бы только не этот флакон!

Разве мог он признаться, что легкомысленно подарил девушке подарок своего повелителя? Нет, это было бы для него слишком тяжело, это могло навсегда лишить его любви Адриана. Если бы он вздумал остановиться на половине правды и, чтобы предупредить обвинение претора, рассказал, что Селена еще жива, то дочери несчастного Керавна, в том числе и Селена, которую он любил со всей страстью первой сердечной любви, подверглись бы преследованию и позору. Нет, признаться в своей вине было для него невозможно, совсем невозможно.

Чем больше он думал и терзался, чтобы найти выход из положения, тем больше путались его мысли, тем больше ослабевала в нем сила сопротивления.

Претор связал его по рукам и ногам, и каждая новая попытка освободиться от уз только затягивала их крепче и нерасторжимее.

Его бедная голова начала болеть. И как бесконечно долго император находился в отсутствии! Юноша боялся его возвращения, а между тем ждал его с тоскливым нетерпением.

Когда наконец Адриан явился и знаком приказал Мастору снять с него облачение, Антиной отстранил раба и молча, с особенной тщательностью выполнил обязанность слуги.

Он чувствовал беспокойство и печаль, но все-таки принудил себя за обедом, во время которого он должен был сидеть против Адриана, казаться веселым.

Когда император незадолго до наступления полуночи собрался идти в обсерваторию, находившуюся на северном конце дворца, и Антиной попросил у него позволения нести его инструменты, то Адриан погладил его по голове и сказал:

— Ты все-таки мой милый, верный мальчик. Юность имеет право иногда заблуждаться, если только она не сбивается совершенно с пути, который для нее предназначен.

Сердце Антиноя растаяло от этих слов, и он украдкой прижал губы к складке тоги шедшего перед ним императора. Верный юноша, казалось, хотел заранее загладить преступление, которого еще не совершил.

До конца первого часа пополуночи он, закутавшись в плащ, молча присутствовал при работе своего господина. Свежий северный ветер, веявший в тишине ночи, облегчал боль в голове, и он неутомимо искал какой-нибудь предлог, чтобы отвлечь Адриана. Но напрасно. Его бедный ум был подобен высохшему колодцу. Он опускал в него ведро за ведром, но ни в одном из них не показывалась влага, в которой он нуждался. Ему в голову не приходило ничего, решительно ничего такого, что могло бы привести его к цели.

Вдруг он схватился за сердце, подошел ближе к императору и сказал ему с мольбою:

— Сойди вниз сегодня пораньше, государь, ты даешь себе слишком мало отдыха и повредишь своему здоровью.

Адриан дал ему договорить и заговорил ласково:

— Я посплю утром. Если ты устал, иди спать.

Но Антиной остался и смотрел, как и его господин, на звезды. Из этих лучезарных путников он немногих знал по именам, но некоторые были ему знакомы и милы, в особенности семизвездие, которое показал ему некогда отец и которое теперь напоминало ему о родине. Как было там тихо и мирно и как бурно билось теперь его встревоженное сердце!

— Иди спать, уже начинается второй час, — крикнул ему император.

— Уже? — спросил он, и когда подумал о том, как скоро ему придется выполнить то, чего требовал от него Вер, и затем снова посмотрел на небо, то ему показалось, будто все звезды над его головою сорвались с синего свода и в диком беспорядке, сталкиваясь одна с другою, кишат между небом и морем.

В волнении он закрыл глаза, затем пожелал спокойной ночи императору, зажег факел и при его колеблющемся свете спустился с обсерватории вниз.

Это легкое сооружение для ночных работ императора построил Понтий. Оно состояло из дерева и нильского ила и поднималось в виде высокой башни на фундаменте из каменных плит, принадлежавших прежней обсерватории; будучи расположено среди низких кладовых дворца, оно давало возможность свободно обозревать небо во всех направлениях.

Даже после того как Адриан открыл александрийцам свое инкогнито, он предпочел эту вышку большой обсерватории в Серапейоне, с которой открывался еще более обширный горизонт, так как он любил наблюдать небосвод один и без помех.

Спустившись из новой, узкой, в старую, более обширную башню, Антиной присел на одной из нижних ступеней лестницы, чтобы собраться с мыслями и успокоить свое громко бившееся сердце.

Он снова предался бесплодным размышлениям.

Время проходило, и между настоящим моментом и предстоявшим ему действием оставалось только половина или три четверти часа. Это он сказал самому себе, и его ленивый мозг начал работать энергичнее и внушил ему мысль притвориться больным и призвать императора к своей постели. Но ведь Адриан был врач и должен был узнать, что Антиной здоров; а если бы Адриан все-таки поддался обману, то он, Антиной, оказался бы обманщиком.

Эта мысль наполнила его отвращением к самому себе и страхом перед будущим. Однако же она была единственной мыслью, подававшей надежду на успех. Вскочив от тревожного волнения и бегая взад и вперед между амбарами, он не мог придумать никакого другого плана.

Как быстро летели минуты!

Третий час пополуночи был совсем близко, и Антиною едва оставалось еще время для того, чтобы поспешить во дворец, броситься в постель и позвать к себе Мастора.

Растерявшись от волнения, шатаясь, как пьяный, он побежал назад к старой башне, к стене которой прислонил свой факел, и посмотрел вверх на каменные ступени.

И вот в его уме пробежала мысль подняться по ним и затем броситься вниз.

Какое значение имеет он со своей ничтожной жизнью?

Его падение, его крик вызовут императора вниз с обсерватории, и что он не оставит своего окровавленного любимца без перевязки, без ухода — это Антиной знал, на это он положительно мог рассчитывать. Затем, находясь у его постели, Адриан окружил бы своими заботами, может быть, умирающего, но, во всяком случае, не обманщика.

Решившись на самое крайнее средство, Антиной крепче стянул пояс, обхватывавший его хитон над бедрами, и еще раз вышел на воздух, чтобы, взглянув на небо, определить час. Он увидел серп убывающей луны, той самой луны, полный круг которой отражался в море, когда он бросился в воду для спасения Селены. В его уме с осязательной ясностью выступил образ бледной девы. Ему казалось, будто он снова держит ее в своих объятиях, видит ее лежащею на постели и вторично прикасается губами к ее холодному лбу. Затем это видение внезапно исчезло, вместо него явилась страстная тоска по Селене, и он сказал себе, что не может расстаться с жизнью, не повидав ее еще раз.

В нерешимости он огляделся вокруг.

Перед ним стояла самая большая из прилегавших к обсерватории кладовых.

С факелом в руке он прошел мимо ее отворенной двери. В этом обширном помещении сложены были ящики и сундуки, пакля, льняное семя, солома, рогожи, служившие для упаковки мебели, посуды и художественных произведений, которые недавно были доставлены для украшения дворца. Это он знал, и когда он снова посмотрел на звезды и увидал, что второй час пополуночи совсем уже приближается к концу, то в его уме блеснула страшная мысль, и без раздумья, не задавая себе вопроса о последствиях, он бросил факел в открытое и до самой крыши наполненное горючим материалом строение.

Скрестив руки, неподвижный, Антиной наблюдал быстро разгоравшееся пламя, поднимающийся дым, борьбу и спокойное, неравномерное, кружащееся, подобно вихрю, смешение черного чада со светом пламени, победу огня и его языки, вырывавшиеся из всех отверстий сарая.

Запылала уже крыша из пальмовых стволов и камыша, когда Антиной с громким криком: «Пожар, пожар, горим!» — бросился в башню и вбежал по ступеням, которые вели в обсерваторию царственного астронома.

 

VI

Пир, который давал Вер в ознаменование дня своего рождения, затянулся далеко за полночь.

Кроме знатных и ученых римлян, сопровождавших императора в Александрию, в числе гостей претора были и знаменитейшие александрийцы.

Великолепный ужин давно уже кончился, но кувшин за кувшином все еще наполнялись и осушались.

Роль распорядителя пиршества гости единогласно предоставили самому Веру. Украшенный великолепным венком, он покоился на ложе собственного изобретения, сложенном из четырех тюфяков и усыпанном лепестками роз. Занавес из газа защищал его от комаров и мух, ковер, сплетенный из стеблей и цветов лилий, покрывал его ноги и веял ароматом на него и на прекрасную певицу, возлежавшую рядом с ним.

Прелестные мальчики, наряженные амурами, прислуживали ему, ловя каждый взгляд «поддельного Эрота».

Как лениво покоился он на мягких подушках!

Однако же он зорко следил за всем, и если при устройстве пиршества он приложил немало изобретательности, то во время его сохранял всю свойственную ему предусмотрительность.

Так же, как на пирах, которые Адриан устраивал в Риме, здесь сперва авторы читали краткие отрывки из своих новых трактатов и стихотворений; затем следовало представление веселой комедии, далее Гликера, знаменитейшая певица в городе, звонким, как колокольчик, голосом пропела под аккомпанемент арфы дифирамб, а виртуоз Александр исполнил музыкальную пьесу на тригоне. Наконец в залу влетел рой танцовщиц и тотчас же запорхал и закружился под звуки тамбурина и двойных флейт.

За каждым новым представлением следовали громкие одобрения. Каждая новая кружка вина вызывала новую бурю веселья, вырывавшуюся в открытую кровлю вместе с запахом цветов и ароматических эссенций, курившихся на красивых алтарях.

Вино, изливавшееся в честь богов на каменный пол, уже образовало большие лужи, крики заглушали музыку и пение, веселый пир превратился в оргию.

Вер поощрял молчаливых и праздных к более деятельному участию в общем удовольствии и подстрекал шумно веселившихся к все более и более необузданному разгулу. При этом он пил с каждым, кто провозглашал его здоровье, весело разговаривал с находившейся возле него певицей, бросал в молчаливые группы какое-нибудь воспламеняющее шутливое слово и одновременно показывал возлежавшим близ него на ложах ученым, что он по возможности принимает участие в их разговорах.

Александрия, место соединения наук Востока и Запада, видела другие пиры, не похожие на эту грубую оргию!

Умный, серьезный разговор и на этот раз служил приправой к общей трапезе кружка людей, принадлежавших к Музею; однако безумная роскошь Рима проложила себе путь в дома александрийских богачей, и даже благороднейшие приобретения человеческого ума незаметно превратились в средства для наслаждения. Человек становился философом, чтобы овладеть победоносной диалектикой и принимать участие во всяких беседах; но во время пира какой-нибудь хорошо рассказанный анекдот возбуждал гораздо больше внимания, чем глубокая, побуждавшая к размышлению мысль, требовавшая тонкого ответа.

Какой шум и гам, какие крики раздавались в зале во втором часу пополуночи! Как стеснены были легкие тяжелыми испарениями, какие отвратительные сцены оскорбляли зрение, с каким бесстыдством попирались ногами нравственность и приличия! Ядовитое веяние разнузданной чувственности снесло прочь прекрасную сдержанность греческой натуры, и из тумана винных паров, окутывавшего этот хаос бесновавшихся бражников, медленно поднимался бледный дух похмелья, косясь на жертвы следующего утра.

Круг лож, на которых помещались Флор, Фаворин и их александрийские друзья, казался как бы островом среди бушующего моря оргии. Здесь тоже усердно осушались кубки, и Флор говорил уже заплетающимся языком, но все-таки здесь преобладала беседа.

За два дня перед тем император посетил Музей и вел там научный разговор с самыми выдающимися учеными перед собравшимся кругом их учеников.

Наконец завязался настоящий диспут.

Достойна удивления была остроумная диалектическая ловкость, с какой Адриан, говоривший на чистейшем аттическом наречии, сумел загнать своих противников в тупик.

Император оставил знаменитое ученое учреждение, дав своим оппонентам обещание в скором времени сразиться с ними снова.

Философы Панкрат и Дионисий так же, как и вполне трезвый Аполлоний, рассказывали об отдельных эпизодах этого замечательного поединка умов и расхваливали изумительную память и находчивость императора в возражениях.

— А между тем вы видели его не в лучшие его минуты! — вскричал галльский софист и ритор Фаворин. — Он получил от оракула угрожающее предсказание, и звезды, по-видимому, подтверждают его. Это портит ему настроение. Говоря между нами, я знаю некоторых людей, превосходящих его в диалектике, но в свои веселые часы он непреодолим — да, непреодолим. С тех пор как мы примирились с ним снова, он относится ко мне, как брат. Я защищаю его против каждого, потому что, как я уже сказал, Адриан мой брат.

При этих хвастливых словах галл с вызывающим видом посмотрел горящими глазами кругом. В опьянении он бледнел, становился обидчивым, хвастливым и очень разговорчивым.

— Ты прав, — отвечал ему Аполлоний, — но нам показалось, что он был язвителен в споре. Его глаза были более мрачны, чем веселы.

— Он мой брат, — повторил Фаворин, — а что касается до его глаз, то, клянусь Геркулесом, я видел их блистающими, как яркое солнце и весело мерцающие звезды! Я его рот! Я знаю его. Он мой брат, я бьюсь об заклад, что в то время, как он снизошел до того, чтобы с вами — это слишком комично, — чтобы с вами спорить, в каждом уголке его рта смеялся сатир, так… посмотрите только сюда… так смеялся!

— Я остаюсь при своем мнении. Он показался нам более угрюмым, чем веселым, — повторил Аполлоний с досадой, а Панкрат прибавил:

— Если он в самом деле умеет шутить, то, право, он не дал заметить этого.

— Не понимай дурно моих слов, — засмеялся галл. — Вы его не знаете, но я его брат и имею право быть везде, где находится он. Вот я вам расскажу два-три анекдота о нем. Если бы я хотел, то мог бы описать его нутро, точно оно лежит на поверхности вина в моем кубке. Итак, слушайте. Однажды он осматривал в Риме вновь отделанные термы Агриппы и увидел в аподитериуме одного старика ветерана, который где-то сражался вместе с ним. Моя память возбуждает большое удивление, а его память немногим уступает моей. Император, конечно, узнал ветерана и подходит к нему. Старик назывался Скавром… да, да, Скавром. Он не тотчас узнал цезаря; рубцы от ран у него горели после ванны, и он тер свою спину о грубый камень какого-то столба. Адриан спросил его: «Зачем трешься о камень, друг мой?» И Скавр, не оборачиваясь к нему, ответил: «Затем, что у меня нет раба, чтобы позаботиться об этом». Послушали бы вы, как засмеялся император! Щедрый, каким он бывает по временам, — я говорю, по временам, — он сейчас же подарил Скавру порядочную сумму денег и двух хороших рабов. Слух об этой истории быстро распространился; и когда этот человек, которого вы считаете не способным шутить, через некоторое время вновь пришел в баню, на его пути тотчас же встали два солдата, начали тереть свои спины о стену, как Скавр, и закричали императору: «Великий цезарь, у нас нет рабов!» — «Так трите друг друга», — сказал император и пошел дальше.

— Превосходно! — засмеялся Дионисий.

— Теперь еще другая правдивая история, — прервал его словоохотливый галл. — Однажды к Адриану пристал какой-то седоволосый человек, прося милостыню. Это был негодяй, паразит, который переходил от одного стола к другому и кормился за счет чужого кошелька и из чужих мисок. Император знает людей и прогнал его. Тогда этот попрошайка, чтобы не быть узнанным, выкрасил свои седые волосы в темный цвет и попытался подойти к императору вторично. Но глаза у Адриана зорки. Он указал просителю на дверь и сказал при этом с самой серьезной миной: «Недавно я уже отказал в подаянии твоему отцу». В Риме ходит множество историй о подобных шутках императора, и, если вы желаете, я расскажу вам еще целую дюжину их.

— Ну, рассказывай, выкладывай нам свои истории. Это все мои старые знакомые, — проговорил Флор заплетающимся языком. — А пока Фаворин болтает, мы можем пить.

Галл презрительно посмотрел на римлянина и быстро возразил:

— Мои речи чересчур хороши для пьяных.

Флор начал придумывать ответ, но, прежде чем нашел его, приближенный раб Вера вбежал в пиршественную залу, крича:

— На Лохиаде пожар, во дворце императора…

Вер сбросил с ног покрывало из лилий, разорвал пополам защищавшую его газовую сетку и крикнул запыхавшемуся слуге:

— Колесницу, сейчас колесницу! До свидания, до какого-нибудь другого вечера. Благодарю вас, друзья, благодарю за честь, которую вы оказали мне; я должен ехать на Лохиаду.

Одновременно с Вером, который, не набросив даже паллия, быстро исчез из залы и разгоряченный, в чем был, выбежал на прохладный ночной воздух, вскочила и большая часть гостей, оставив дом, чтобы посмотреть на зарево и послушать новости. Только очень немногие из них отправились на место пожара, чтобы помочь тушившим гражданам.

Многие сильно опьяневшие бражники остались на своих ложах.

Когда Фаворин и александрийцы поднялись со своих подушек, Флор вскричал:

— Никакой бог не вытащит меня отсюда, если бы даже сгорел и весь дом, и Александрия, и Рим, да, пожалуй, и все местечки и страны на земле! Пусть горит все! Римская империя все равно не может стать более великой и совершенной, чем при императорах. Пусть все горит, как куча соломы, мне это безразлично, я останусь здесь и буду пить.

На сцене прерванного пира царствовал невообразимый беспорядок. Вер между тем спешил к Сабине, чтобы известить ее о случившемся.

Бальбилла первая заметила пожар, и даже в самом его начале, когда после прилежной ночной работы, перед тем как лечь в постель, посмотрела на море. Она тотчас же поспешила вон из дома, крикнула: «Пожар!» — и принялась искать кого-нибудь из слуг, чтобы велеть разбудить Сабину.

Вся Лохиада сияла пурпурным и золотым пламенем. Она составляла ядро широко раскинувшегося нежно-розового сияния, яркость и объем которого то уменьшались, то увеличивались.

Вер нашел поэтессу у двери, которая вела из сада в покой императрицы. На этот раз он не обратился к ней с обычным приветствием, а только торопливо спросил:

— Уведомлена ли Сабина?..

— Кажется, еще нет.

— Так вели разбудить ее. Поклонись ей от меня. Я должен отправиться на Лохиаду.

— Мы поедем вслед за тобой.

— Останьтесь здесь; там вы будете мешать.

— Я займу очень мало места и поеду с тобой. Какое великолепное зрелище!

— Вечные боги! Пламя поднимается также и ниже дворца, у гавани императоров. Куда это запропастились колесницы?

— Возьми меня с собой!

— Нет, ты должна разбудить императрицу.

— А Луцилла?

— Вы, женщины, останетесь там, где находитесь.

— Что касается меня, то, разумеется, нет. Императору, надеюсь, не грозит опасность?

— Едва ли. Старые плиты не могут сгореть.

— Посмотри только, как это великолепно! Небо превращается в пурпурный шатер. Прошу тебя, Вер, позволь мне сопровождать тебя.

— Нет, прекраснейшая! Там нужны мужчины!

— Как ты неласков!

— Наконец-то! Вот подъезжает колесница. Вы, женщины, останьтесь здесь. Ты поняла меня?

— Я не позволю никому приказывать мне и отправляюсь на Лохиаду.

— Чтобы видеть Антиноя в пламени?.. Подобное зрелище представляется не каждый день, — вскричал Вер насмешливо, вскакивая на колесницу и сам схватывая вожжи.

Бальбилла с досадой топнула ногой.

Она пошла в комнаты Сабины и окончательно решила отправиться на место пожара.

Императрица не впускала к себе никого, пока не была одета, даже Бальбиллу. Служанка сообщила, что хотя Сабина и встанет, но ее здоровье не позволит ей выехать среди ночи.

Поэтесса пошла затем к Луцилле и попросила ее поехать с нею на Лохиаду. Луцилла тотчас же выразила свою готовность; но когда она услышала, что ее муж желает, чтобы женщины оставались в Цезареуме, то объявила, что она должна повиноваться ему, и попыталась удержать свою подругу. Однако упрямая кудрявая головка твердо решилась исполнить свое желание именно потому, что Вер запретил ей это, да еще и с насмешкою.

После краткого объяснения со своей подругой она оставила Луциллу и пошла к компаньонке. Она рассказала Клавдии, в чем дело, устранила ее возражения очень решительным приказанием, самолично отдала распоряжение управляющему дворцом приготовить колесницу и приехала к горевшему дворцу часа через полтора после Вера.

Необозримая многоголовая толпа запрудила узкую приматериковую часть Лохиады и гавань у ее подножия, где несколько складов и верфей были объяты пламенем.

Бесчисленное множество судов кишело вокруг. С громкими криками и с громадными усилиями пытались вывести в море и убрать в безопасное место большие суда, ставшие на якорь в императорской гавани. Вдоль и вширь все было ярко освещено, как днем, но только красноватым, беспокойно волновавшимся светом. Норд-ост дул на огонь, затрудняя работу гасителей, и выбрасывал жаркое пламя. Каждый горевший сарай превратился в гигантский факел и на дальнее расстояние освещал ночную тьму. Белый мрамор высочайшего маяка на острове Фарос принял красноватый оттенок, но огонь на вершине его башни, видный обыкновенно издалека, казался бледным и лишенным света. Темные корпуса больших кораблей и рои лодок вдали были окружены огненным мерцанием, а спокойное море у берега, как зеркало, отражало блеск, заливавший всю окрестность Лохиады.

Бальбилла не уставала восторгаться зрелищем этой оживленной борьбы самых блестящих красок между собою и самого яркого света с глубочайшей тенью. И она имела время созерцать эту чудную картину, потому что ее колесница подвигалась вперед очень медленно, а там, где улица направлялась от императорской гавани к дворцу, ее остановили ликторы и объявили решительно, что дальше пробраться невозможно.

Лошадьми, испуганными блеском пожара и теснившейся вокруг них толпой, едва можно было управлять. Они поднимались на дыбы и били задними копытами в кузов колесницы. Возница объявил, что не может уже ни за что ручаться.

Поспешивший на помощь народ обменивался замечаниями насчет женщин, которым нечего делать и которым лучше бы сидеть за прялкой, чем загораживать дорогу добрым людям.

— Днем довольно времени для прогулок! — вскричал один гражданин, а другой прибавил:

— Если вон той попадет искра в локоны, то произойдет лесной пожар!

Положение поэтессы становилось с каждой минутой все невыносимее, и теперь она сама приказала вознице повернуть назад. Но на улице, кишевшей народом, это было легче приказать, чем исполнить. Одна из лошадей разорвала ремень, прикреплявший ярмо к дышлу, прыгнула в сторону и потеснила попятившуюся толпу, которая громко закричала.

Бальбилла хотела соскочить с колесницы, но Клавдия, вне себя от страха, крепко вцепилась в нее, умоляя не оставлять ее на произвол судьбы среди погибели.

Избалованная патрицианка не была боязлива, но на этот раз горько пожалела о том, что не послушалась Вера. Сначала она подумала: «Очень милое приключение, однако же оно будет совсем прекрасно только тогда, когда кончится»; но потом ее отважный поступок потерял для нее всякую прелесть, и она стала в нем раскаиваться. Она уже была ближе к слезам, чем к смеху, когда какой-то густой мужской голос позади нее крикнул повелительно:

— Место для насосов! Отбросить в сторону все, что загораживает дорогу!

Эти ужасные слова заставили Клавдию упасть на колени, но они дали новые крылья сломленному мужеству Бальбиллы.

Она узнала голос архитектора Понтия.

Он, верхом на лошади, остановился прямо позади ее колесницы.

Значит, это был тот самый всадник, которого Бальбилла видела скачущим от моря к горящим амбарам, лежавшим выше, а потом опять к морю и обратно.

Она повернулась к нему всем корпусом и позвала его по имени.

Он узнал ее, попытался заставить своего коня, рвавшегося вперед, стоять мирно, с улыбкой покачал головою, как будто желая сказать этим: «Она сумасшедшая и заслуживает головомойки, но можно ли сердиться на нее?» — и тут же отдал сопровождавшим его полицейским следующие приказания, как будто Бальбилла была каким-нибудь тюком товара, а не знатной наездницей:

— Отпрягите лошадей, мы можем употребить их на возку воды. Помогите женщинам выйти из колесницы. Возьмите их под свою охрану, Нонн и Лукан! Теперь оттолкните колесницу туда, в кустарник! Очистить место там, впереди! Место для наших насосов.

Каждое их этих приказаний было немедленно исполнено, как будто их отдавал какой-нибудь главнокомандующий хорошо вышколенным и дисциплинированным солдатам.

Когда пожарные трубы двинулись вперед, Понтий подъехал вплотную к Бальбилле и сказал:

— Император в безопасности. Что касается тебя, то тебе хотелось бы видеть пожар вблизи; да и в самом деле цвета вон там великолепны. У меня нет времени отвезти вас в Цезареум. Идите за мною. Вон там, по той стороне, в каменном доме портового сторожа вы будете в безопасности и можете с крыши видеть Лохиадский дворец и весь полуостров. У тебя будет редкое зрелище перед глазами, благородная Бальбилла; но прошу тебя не забывать при этом, как много дней честного труда, какие богатства, сколько имущества, приобретенного тяжелым и прилежным трудом, погибают в этот час. То, что служит тебе развлечением, то будет многим стоить горьких слез. Поэтому будем надеяться, что это зрелище достигло теперь высочайшей точки своего блеска и скоро кончится.

— Я надеюсь и желаю этого от всего сердца! — вскричала девушка.

— Я это знал. Я навещу вас, как только будет можно. Вы, Нонн и Лукан, проведите этих знатных женщин в дом портового сторожа. Скажите ему, что они близкие приятельницы императрицы. Куда это едут насосы? До свидания, Бальбилла.

С этими словами архитектор ослабил поводья лошади и стал прокладывать себе путь через толпу.

Через четверть часа девушка стояла на крыше каменного домика. Клавдия, совершенно истомленная и не способная выговорить ни одного слова, осталась в душной комнате сторожа и уселась на деревянной скамейке грубой работы.

Молодая римлянка смотрела теперь на пожар другими глазами, чем прежде. Понтий научил ее возмущаться пламенем, которое незадолго перед тем приводило ее в восторг, высоко поднимаясь к небу. Оно было еще довольно сильно, когда Бальбилла взошла на кровлю, но скоро ему, по-видимому, стало все труднее и труднее бороться с черным дымом, поднимавшимся с места пожара.

Бальбилла искала глазами архитектора и скоро нашла его, так как человек на лошади возвышался над толпою.

Он останавливался то у одного, то у другого из горевших амбаров; однажды она совсем потеряла его из виду — в это время он был на Лохиаде. Затем он показался снова, и везде, где он оставался некоторое время, сила огня ослабевала.

Бальбилла не заметила, что ветер повернул совсем в другую сторону. Затем наступило затишье и стало теплее. Это помогло тушившим пожар гражданам, но девушка приписывала только распорядительности своего энергичного друга то, что огонь во многих местах ослабевал, а в других и совсем погас.

Один раз она видела, как он велел сломать строение, отделявшее горевший сарай от нескольких оставшихся не тронутыми огнем кладовых, и поняла цель этого распоряжения. Он отрезал дорогу пламени.

В другой раз она увидела Понтия на холме, перед ним стоял охваченный ярким пламенем сарай, в котором хранились канаты и бочки. Понтий повернулся к Бальбилле лицом и спокойными движениями руки стал указывать то туда, то сюда.

Его фигура и конь, беспокойно прыгавший под ним, были окружены ярко-красным светом. Великолепная картина! Девушка дрожала за него, она удивлялась этому неустрашимому, энергичному, твердому человеку. И когда горевшая балка обрушилась близко возле него и он заставил своего пугливого коня, который начал было кружиться с ним вместе, снова повиноваться поводу, то она вспомнила насмешку претора, будто она настаивает на своем желании ехать на Лохиаду с целью насладиться видом Антиноя, охваченного пламенем.

Теперь она восторгалась более достойным зрелищем; однако же ее живая фантазия, которая иногда, даже вопреки ее воле, придавала формы ее неопределенным мыслям, представила ей образ прекрасного юноши, окруженного ярким сиянием, которое все еще окрашивало горизонт.

Час проходил за часом, старания тысяч людей, тушивших пожар, увенчивались все большим успехом; вспыхивавшие то там, то сям огни были один за другим если не совсем погашены, то заглушены. На Лохиаде уже вместо пламени поднимался в вышину только черный дым, перемешанный с искрами, а Понтий все еще не являлся, чтобы осведомиться о Бальбилле.

Она не видела ни одной звезды, потому что небо заволокло тучами, но начало нового дня не могло быть далеко. Ей было холодно, и продолжительное отсутствие друга начало вызывать в ней досаду.

Пошел крупный дождь. Она по лестнице спустилась с крыши и села в комнате портового сторожа у огня, возле своей заснувшей спутницы. Бальбилла уже не менее получаса мечтательно глядела на согревающее пламя, когда услыхала топот копыт и явился Понтий. Его лицо почернело от копоти, а голос охрип от приказаний, которые архитектор отдавал в течение нескольких часов.

Увидев его, поэтесса забыла свою досаду, приветливо поздоровалась с ним и сказала ему, что наблюдала каждое его движение. Но эта живая и легко воодушевлявшаяся девушка теперь могла с трудом произнести только несколько слов для выражения похвалы, которую возбудил в ней его образ действий.

Поняв по голосу Понтия, что у него пересохло во рту и что он нуждается в каком-нибудь освежительном питье, Бальбилла, которая в иное время приказывала рабам подавать каждую понадобившуюся ей булавку и которой судьба не подарила никого, кому она охотно могла бы услужить, теперь собственноручно зачерпнула из большого, стоявшего в углу глиняного кувшина чашку воды и подала Понтию с просьбой испить.

Он жадно вобрал в себя живительную влагу, а когда маленькая чашка опорожнилась, Бальбилла молча взяла ее у него из рук, снова наполнила и подала ему.

Госпожа Клавдия, проснувшаяся при приходе архитектора, с удивлением покачивая головой, смотрела на эту неслыханную услужливость своей питомицы. Выпив третью чашку, которую ему подала Бальбилла, Понтий сказал, глубоко переводя дух:

— Вот это напиток! Во всю мою жизнь ни один не был мне и вполовину так вкусен.

— Мутная вода из скверного глиняного сосуда, — засмеялась девушка.

— И все-таки она показалась мне лучше библосского вина в золотом кубке.

— Ты заслужил ее, а жажда придает вкус самому скромному напитку.

— Ты забываешь руку, которая подала его! — вскричал архитектор с горячим воодушевлением.

Тут Бальбилла покраснела и смущенно опустила глаза, но лишь на мгновение. Затем она подняла голову и сказала весело и беззаботно, как всегда:

— Значит, тебя угостили великолепным питьем; а теперь ты отправишься домой, и трубочист снова превратится в великого архитектора. Но прежде я прошу тебя рассказать, какое божество привело тебя сюда как раз вовремя из Пелузия, каким образом произошел пожар и что творится во дворце на Лохиаде.

— У меня мало времени, — ответил Понтий и рассказал наскоро, что по окончании предварительных работ в Пелузии он возвратился с императорской почтой в Александрию. Выйдя из повозки на почтовой станции, он заметил зарево над морем и узнал от одного раба, что это пожар на Лохиаде. На почтовой станции было множество лошадей. Он выбрал из них одну получше и прискакал во дворец, прежде чем началась давка. Как произошел пожар — это покамест остается нерасследованным.

— Император, — сказал он, — наблюдал небо, когда в одном из амбаров возле обсерватории вспыхнул огонь. Антиной первый заметил это несчастье. Он закричал «пожар!» и уведомил Адриана. Я нашел повелителя в сильном возбуждении. Он поручил мне руководить тушением пожара. На Лохиаде мне помогал Вер, и с такой отвагой, с таким умением, что я должен извиниться перед ним за многое. Самого императора задержал во дворце его любимец, потому что бедный юноша обжег себе обе руки.

— Ах! — вскричала Бальбилла с искренним сожалением. — Как же это случилось?

— Спускаясь в первый раз с башни, Адриан и Антиной захватили с собою столько инструментов и бумаг, сколько в состоянии были унести. Сойдя вниз, император заметил, что оставил на столе таблицы с важными заметками, и высказал свое сожаление на этот счет. Между тем огонь уже захватил легкое строение новой обсерватории, и проникнуть в нее казалось невозможным. Но вифинский мечтатель иногда пробуждается от своих грез, и в то время, как император с беспокойством смотрел на горевшие пуки льняной пакли, уносимые ветром в гавань, смелый юноша кинулся в горящее строение, сбросил таблички с верха обсерватории вниз и побежал по лестнице обратно. Впрочем, отважный поступок стоил бы бедняге жизни, если бы прибежавший в это время раб Мастор не вынес Антиноя на открытый воздух с каменных ступеней старого здания, на котором стоит новая башня. Он лежал в верхней части его, полузадохшийся и в обмороке.

— Но он жив, этот прекрасный, подобный богам юноша, и находится вне опасности? — вскричала обеспокоенная Бальбилла.

— Он чувствует себя хорошо. Он только обжег руки, как я уже сказал, и немного опалил волосы, но они ведь отрастут снова.

— Мягкие прелестные кудри! — вскричала Бальбилла. — Пойдем домой, Клавдия. Садовник срежет нам великолепный букет из роз, и мы пошлем его Антиною, чтобы порадовать его.

— Цветы — мужчине, который не просит их? — спросил серьезным тоном Понтий.

— Чем же другим следует награждать вашу доблесть и воздавать почтение вашей красоте?

— Честный поступок награждается нашим собственным сознанием, а прекрасное деяние — лавровым венком из рук людей, призванных судить о нем.

— А красота?

— Красота женщин приносит им восторженное удивление, порою также любовь и цветы; красота мужчин может радовать глаз, но задача воздавать ей честь не принадлежит никакой смертной женщине.

— Кому же, если ты позволяешь мне задать такой вопрос?

— Искусству, которое увековечивает ее.

— Но розы послужили бы утешением и радостью для страдающего юноши.

— Так пошли их больному, а не красивому мальчику, — резко возразил Понтий.

Бальбилла замолчала и последовала со своей спутницей в гавань за архитектором. Там он расстался с ними и усадил их в лодку, которая отвезла их под пролетом моста Гептастадиона в Цезареум.

На пути туда молодая римлянка сказала своей спутнице:

— Понтий своими разговорами отбил у меня охоту посылать розы. Больной все-таки остается прекрасным Антиноем, и если бы кто-нибудь мог вообразить… Я делаю, что мне нравится, а все-таки лучше не заказывать букет садовнику.

 

VII

Город был вне опасности, пожар начал утихать.

До самого полудня архитектор Понтий не имел покоя.

Лошади под ним выбились из сил и были заменены свежими, но его крепкое тело и здравый ум не поддавались усталости.

Как только он мог считать свою задачу выполненной, он отправился домой. Ему нужно было немного отдохнуть, но уже в передней своей квартиры он нашел множество людей, покушавшихся на его отдых.

Человек, живущий общественной жизнью и стоящий во главе крупных предприятий, не может безнаказанно отлучиться на несколько дней из своего дома. За это время накопилось множество требований, и теперь вся масса их хлынула на вновь прибывшего подобно реке из отворенных ворот шлюза, которые ее задерживали.

По крайней мере двадцать человек, услыхав о возвращении архитектора, ожидали его в приемной и кинулись к нему, как только он показался.

Он видел, что некоторые из них пришли по важным делам, но чувствовал, что дошел до крайней границы своих сил, и решился доставить себе несколько часов отдыха во что бы то ни стало.

Обыкновенно спокойная, рассудительная натура этого серьезного человека не выдержала этого напора нетерпеливых требований, рассчитанных на его неутомимую энергию. Сердясь, жалуясь, негодуя, он указал на свое почерневшее от копоти лицо и, прокладывая себе путь через толпу ждавших его людей, вскричал:

— Завтра, завтра, даже, если уж это так необходимо, еще сегодня вечером, после заката солнца! Но теперь я нуждаюсь в отдыхе, отдыхе, отдыхе! Вы ведь сами видите, в каком я состоянии.

Все, даже надсмотрщики за постройками и поставщики, явившиеся по самым неотложным делам, отступили; только один старик, домоправитель сестры Понтия Павлины, удержал его за закоптевший от дыма и во многих местах прожженный хитон и быстро проговорил тихим голосом:

— Моя госпожа кланяется тебе. Ей нужно с тобой поговорить о некоторых вещах, не терпящих отлагательства. Я не смею оставить тебя, прежде чем ты дашь мне обещание навестить ее сегодня. Наша колесница ждет тебя у ворот сада.

— Отошли ее домой, — возразил Понтий не совсем ласковым тоном. — Павлина может потерпеть несколько часов.

— Мне приказано привести тебя к ней тотчас же.

— Но в таком состоянии, так… так я не могу приехать! — вскричал архитектор запальчиво. — Неужели вы не хотите ни с чем считаться… А впрочем… Кто может знать… Скажи ей, что через два часа я буду у нее.

Отделавшись и от этого посетителя, Понтий принял ванну. Затем он велел подать себе закуску, но даже во время еды и питья он не оставался праздным. Он читал полученные в его отсутствие письма и рассматривал некоторые рисунки, сделанные его помощниками.

— Поспи хоть часок, — упрашивала старая ключница, его бывшая кормилица, любившая его как родного сына.

— Я должен ехать к сестре, — ответил он, пожав плечами.

— Да ведь мы знаем ее, — возразила старуха. — Она посылает за тобой из-за каждого пустяка, а ты нуждаешься в отдыхе. Хорошо ли я положила тебе подушку? Скажи сам: не живется ли легче, чем тебе, последнему из твоих каменщиков? Ты даже во время еды не даешь себе отдыха. Бедная твоя головушка, она никогда не знает покоя; твои ночи превращаются в дни, ты должен работать, и опять всегда работать. Желательно бы знать, для кого.

— Да, для кого? — вздохнул Понтий, подкладывая руку под голову. — Видишь ли, мать моя, за работой должен следовать отдых так же неизменно, как ночь за днем, как лето за зимою. У кого в доме есть что-нибудь дорогое его сердцу, например хорошая жена и веселые дети, которые украшают время отдыха и делают это время лучшими часами дня, тот поступает умно, когда старается продлить эти часы, но со мной дело обстоит иначе.

— Почему же иначе, мой Понтий?

— Дай мне договорить. Ты ведь знаешь: ни болтовня в банях, ни продолжительное возлежание за трапезой не доставляют мне удовольствия. Во время перерывов в работе я остаюсь наедине с самим собой и с моей превосходной старухой Левкиппой. Часы отдыха для меня не прекраснейшие сцены, а пустые антракты на арене жизни, и потому ни один здравомыслящий человек не поставит мне в упрек то, что я стараюсь наполнить их полезной работой.

— Что же следует из этой разумной речи… Только то, что тебе следует жениться.

Понтий вздохнул, а Левкиппа вскричала с жаром:

— Тебе не придется искать! Знатнейшие отцы и матери будут гоняться за тобой и приведут к нашим дверям прекраснейшую из своих дочерей.

— Девушку, которой я не знаю и которая, может быть, только испортит мои антракты, тогда как теперь я, по крайней мере, употребляю их с пользой.

— Говорят, — возразила старуха, — женитьба — это игра в кости. Одному выпадает много, другому — мало очков. Одному достается жена, подобная трудолюбивой пчелке, другому — надоедливая муха. В этом есть некоторая доля правды; но я прожила жизнь с открытыми глазами и видела часто, что многое в браке зависит также и от мужа. Такой человек, как ты, сделает и из мухи пчелу, которая приносит в дом мед. Разумеется, выбирать надо осмотрительно.

— Каким же образом?..

— Нужно прежде всего посмотреть родителей, а потом уже дочь. Девушка, окруженная добрыми нравами в доме разумного отца и добродетельной матери, вырастает…

— Где же я найду такое чудо в этом городе? Нет, нет, Левкиппа, все должно остаться покамест по-старому. Мы оба исполняем свой долг, мы оба довольны друг другом…

— А время летит, — прервала своего господина ключница. — Тебе скоро будет тридцать пять лет, а девушки…

— Оставь их, оставь их! Они найдут других мужей. А теперь пошли ко мне Сира с башмаками и паллием и вели принести носилки. Павлина ждет меня уже достаточно долго.

Путь от жилища архитектора до дома его сестры был длинен, и, пока его несли туда, у него было довольно времени для размышлений, но он не думал о совете Левкиппы — жениться. И хотя образ одного женского лица наполнял его сердце и ум, в настоящую минуту он не чувствовал расположения восторгаться прелестным образом Бальбиллы, а скорее с какой-то жестокой проницательностью мысленно отыскивал в нем все, что противоречило высочайшим требованиям, какие можно предъявить женскому совершенству. Ему было трудно найти в этой римской девушке разные недостатки и недочеты, и все-таки он должен был признаться самому себе, что все они неразрывно соединены с ее натурой и что она не осталась бы самой собою, если бы освободилась от них вполне. Каждая из ее слабостей в конце концов казалась этому строгому человеку, выросшему в правилах стоической школы, даже как бы преимуществом.

Он знал, что страдание бросает свою тень на существование каждого человека, но тот, которому выпало бы на долю проходить путь жизни вместе с этой лучезарной баловницей счастья, не может, думал он, ожидать ничего, кроме ясного веселого солнечного света.

По дороге в Пелузий и даже во время пребывания там он часто думал о ней, и каждый раз, когда ее образ выступал перед его умственным взором, ему казалось, что он чувствует в своем сердце яркий дневной свет.

Встречу с нею он считал величайшим счастьем своей жизни, но добиваться обладания ею он не осмеливался.

Он не низко ценил себя самого и знал, что имеет право гордиться положением, которого достиг собственным трудолюбием, собственными силами. Но она была внучкой человека, который имел право продать его деда за деньги. К тому же она была такого высокого происхождения и так полна притязаний, что посвататься к ней ему казалось едва ли не более смелым, чем спросить у императора, сколько он желал бы получить за свою багряницу. Но охранять, предостерегать ее, наслаждаться ее видом и речью он чувствовал себя вправе, и этого счастья никто не мог у него отнять. И она позволяла ему это, она уважала его и давала ему право охранять ее, и он чувствовал это с радостью и благодарностью.

Он с удовольствием снова взял бы на себя необычайные труды последних часов, если бы был уверен, что будет вознагражден за это глотком воды, поданной ее рукой. Одно только право думать о ней и о ее благосклонности казалось ему большим счастьем, чем обладать всякой другой женщиной.

Выходя из носилок перед городским домом сестры, он с улыбкой покачал головой как бы в насмешку над самим собой; он признался себе в том, что всю дорогу туда едва ли думал о чем-нибудь другом, кроме Бальбиллы.

Дом Павлины имел мало окон, выходивших на улицу, однако же его прибытие было замечено.

Из одного окна, окаймленного ползучими растениями, выглядывала прелестная головка какой-то девушки, смотревшей оттуда с любопытством на уличное движение.

Понтий не заметил ее, но Арсиноя, так как прекрасная головка принадлежала ей, тотчас же узнала архитектора, которого видала на Лохиаде и о котором Поллукс рассказывал ей, называя его своим другом и благодетелем.

Она уже целую неделю жила в доме вдовы Пудента.

У нее не было ни в чем недостатка, однако же она всеми силами своей души стремилась в город: ей хотелось разыскать Поллукса и его родителей, о которых она ничего не слышала со времени смерти отца.

Ее милый, наверное, ищет ее с тревогой и горестью; но как может он отыскать ее?

Через три дня после поселения своего в новом жилище она обнаружила это маленькое окошечко, из которого могла обозревать улицу.

Там было на что посмотреть, так как улица шла к ипподрому и постоянно была занята пешеходами и колесницами, направлявшимися туда или в Никополь.

Она находила удовольствие в том, чтобы смотреть на прекрасных лошадей и на юношей и мужчин в венках, двигавшихся мимо дома Павлины. Но не единственно ради развлечения подходила она к этому отверстию в стене, обрамленному листвою, нет, — она надеялась, что ее милый Поллукс, его отец, мать, брат Тевкр или кто-нибудь из знакомых пройдет мимо ее нового жилища. В таком случае ей, может быть, удалось бы подозвать кого-нибудь из них к себе, спросить, что сделалось с ее друзьями, и попросить сообщить ее жениху, где она находится.

Павлина два раза застала ее у окна, и хотя довольно ласково, но решительно запретила ей смотреть на улицу. Арсиноя без сопротивления пошла за нею во внутренние комнаты; но каждый раз, когда она знала, что Павлины нет дома или же что она занята, снова прокрадывалась к окну и высматривала тех, о которых думала ежеминутно.

Она не считала себя счастливой в своей новой богатой обстановке. Сначала ей очень нравилось лежать на мягких ложах Павлины, не шевеля ни одним пальцем, есть хорошие кушанья, не заботиться о детях, не работать в противной папирусной мастерской; но на третий день она уже затосковала по вольному воздуху, в особенности по детям, по Селене и Поллуксу.

Однажды она с Павлиной выехала на прогулку в закрытой колеснице, в первый раз в своей жизни. Арсиною веселил быстрый бег лошадей, и она наклонилась в сторону, чтобы видеть дома и людей, мелькавших мимо. Но Павлина рассердилась на это, как и на многое другое, что Арсиноя считала приличным и дозволенным, велела ей сидеть прямо и сказала, что порядочная девушка во время прогулок в экипаже должна сидеть, опустив глаза.

Павлина была добра, никогда не горячилась, одевала Арсиною, как свою собственную дочь, и приказывала прислуге служить ей, как дочери; она целовала ее утром и перед отходом ко сну, и все-таки Арсиноя ни разу не вспомнила о своей покровительнице, желавшей любви девушки.

Эта гордая и при всей своей ласковости холодная особа, наблюдения которой Арсиноя постоянно чувствовала над собою, казалась ей чужой женщиной, имевшей над нею власть. Девушка все равно должна была таить от нее прекраснейшие чувства своей души.

Однажды, после того как Павлина со слезами на глазах рассказала ей о своей умершей дочери, Арсиноя расчувствовалась и открыла ей, что любит ваятеля Поллукса и надеется стать его женою.

— Ты думаешь о ваятеле? — спросила Павлина с таким отвращением, точно увидала какую-нибудь жабу. Потом начала ходить взад и вперед по комнате и со свойственной ей спокойной решительностью прибавила: — Нет, дитя мое, все это ты должна забыть как можно скорее. Я знаю более благополучного жениха для тебя. Как только ты познакомишься с ним, ты не пожелаешь никого другого. Видела ли ты хоть одну-единственную статую в этом доме?

— Нет, — отвечала Арсиноя, — но что касается Поллукса…

— Выслушай меня, — прервала ее вдова. — Разве я не рассказывала тебе о нашем добром отце на небесах, разве я не говорила тебе, что боги язычников — выдуманные призраки, которых суемудрые глупцы наделили всеми слабостями и пороками грешных людей… Неужели ты не можешь понять, как безумно поклоняться камням… Какой силой могут обладать фигуры из меди и мрамора, которые так легко могут быть уничтожены? Мы называем их идолами. Кто создает их, тот служит им, тот приносит им жертву, великую жертву, потому что отдает им в услужение свой дух и свои лучшие силы. Поняла ты меня?

— Нет. Искусство, несомненно, есть нечто высокое, а Поллукс — хороший человек, который во время работы полон божественного духа.

— Постой, постой, ты еще научишься понимать, — возразила Павлина. Она привлекла Арсиною к себе и сперва ласково, а затем более строгим тоном сказала: — Теперь иди спать и моли благого отца на небе, чтобы он просветил твое сердце. Ты должна забыть людей, делающих идолов, и я запрещаю тебе упоминать когда-нибудь снова в моем присутствии об этом ваятеле.

Арсиноя выросла язычницей, она любила веселых богов своих предков и, после того как ее печаль о потере отца и разлука с сестрами и братом утратили свою жгучую горечь, снова начала надеяться на более веселые дни в будущем. Она была мало расположена пожертвовать своей любовью и всем земным счастьем ради духовных благ, цены которых совершенно не понимала.

Ее отец постоянно говорил о христианах с ненавистью и презрением. Теперь она видела, что и они могут быть добрыми и помогать ближним; ей нравилось учение о живущем в небесах едином всеблагом боге, который любит людей как своих детей, но ей казалось безумным и безрассудным постоянно сокрушаться о своих грехах и находить не достойным себя всякое развлечение, всякое удовольствие, которое может дать веселая Александрия.

Какое же серьезное преступление совершила она?

Разве может этот добрый бог требовать от нее, чтобы она портила себе так много веселых дней раскаянием в том, что, будучи ребенком, полакомилась пирожным, разбила горшок, а впоследствии была иногда упряма или непослушна?

Конечно нет!

Далее: разве этот бог, любящий людей как отец, может гневаться на художника, на доброго честного человека, такого, как ее верзила Поллукс, за то, что он умел изваять такие чудные изображения, например голову ее матери?

Если так, то она в тысячу раз охотнее будет молиться смеющейся Афродите, веселому Эроту, прекрасному Аполлону и всем девяти музам, покровительницам ее Поллукса, нежели этому богу.

В ее душе зародилась безмолвная антипатия к этой строгой женщине, которую она не могла понять и учение и наставления которой она постигала едва ли даже наполовину. Некоторые слова вдовы, которые легко могли бы найти доступ к ее сердцу, она отстраняла от себя только потому, что они исходили из уст холодной женщины, ежечасно пытавшейся наложить на нее какое-нибудь новое обязательство.

Павлина еще ни разу не водила ее на собрания христиан, проходившие на вилле. Она хотела сперва подготовить Арсиною и открыть ее душу для благодати. Ни один из учителей христианской общины не должен был помогать ей в выполнении этой задачи. Она, одна она, должна была приобрести для Спасителя душу этого прекрасного, но упорно блуждавшего по путям язычников создания. Этого требовал договор, который она заключила с Христом. Этим многотрудным деянием она надеялась купить вечное блаженство для своей дочери.

Каждый день она призывала Арсиною в свою комнату, украшенную только цветами и христианскими символами, и посвящала несколько часов обучению девушки. Но ее ученица с каждым днем казалась все более невосприимчивой и рассеянной. Во время бесед с Павлиной Арсиноя думала о своем Поллуксе, о сестрах, о слепом Гелиосе, об устраиваемых в честь императора празднествах и о прекрасном уборе, который она носила бы в роли Роксаны. Она спрашивала себя, какая девушка заступит теперь ее место и каким образом ей повидаться со своим возлюбленным.

То же происходило и во время молитв Павлины, которые часто длились более часа и в которых Арсиноя должна была участвовать по средам и пятницам стоя на коленях, а другие дни недели — с воздетыми к небу руками.

Заметив, что Арсиноя часто посматривает на улицу, ее покровительница подумала, что она угадала причину рассеянности своей ученицы, и дожидалась только возвращения брата, архитектора Понтия, чтобы попросить его уничтожить окно.

Когда архитектор вошел в высокую переднюю своей сестры, его встретила Арсиноя. Щеки ее раскраснелись, потому что она поспешила как можно скорее удалиться от окна и спуститься в нижний этаж, чтобы поговорить с архитектором, прежде чем он войдет во внутренние комнаты и начнет беседовать с Павлиной.

Она казалась прекраснее, чем когда-либо.

Понтий посмотрел на нее с удовольствием.

Он знал, что уже видел это милое личико, только не мог сразу вспомнить, где именно. Тех, с которыми мы встречаемся только мимоходом, мы нелегко узнаем, если находим их там, где не можем предположить их присутствие.

Арсиноя не дала Понтию заговорить первому. Она загородила ему дорогу, поклонилась и робко спросила:

— Ты уже не узнаешь меня?

— Как же, как же, узнаю, — отвечал архитектор, — впрочем…

— Я дочь дворцового смотрителя Керавна на Лохиаде… ты же знаешь…

— Да, да, и тебя зовут Арсиноей. Еще сегодня я спрашивал о твоем отце и услыхал, к моему огорчению…

— Он умер…

— Бедное дитя! Как все переменилось в старом дворце со времени моего отъезда! Домик привратника исчез, там появился новый управляющий и затем… Скажи мне прежде всего: как ты попала в этот дом?

— Мой отец ничего не оставил после себя, и христиане взяли нас к себе.

— И моя сестра приютила всех вас?

— Нет. Кого взяли в один дом, кого в другой. Мы никогда больше не будем вместе.

При этих словах слезы потекли по щекам Арсинои, но она быстро овладела собой и сказала, прежде чем Понтий успел выразить свое соболезнование:

— Я желала бы попросить тебя об одной вещи. Позволь мне поговорить с тобой, пока нам не мешают.

— Говори, дитя мое.

— Ты, разумеется, знаешь Поллукса, ваятеля Поллукса?

— Конечно.

— И ты был расположен к нему?

— Он славный человек и талантливый художник.

— Да, это правда. И кроме того… могу я сказать тебе все и желаешь ли ты помочь мне?

— Охотно, если это будет в моей власти.

Арсиноя, краснея, с очаровательным смущением и тихо проговорила, опустив глаза:

— Мы любим друг друга; я его невеста.

— Прими мое поздравление.

— Ах, если бы уже можно было его принять. Но со смерти отца мы не виделись друг с другом. Я не знаю, где он и его родители и каким образом ему найти меня здесь.

— Так напиши ему.

— Я не умею хорошо писать, а если бы и умела, то мой посланец…

— Так попроси мою сестру разыскать его.

— Нет, нет! Я не смею даже произнести при ней его имя. Она хочет отдать меня другому; она говорит, что искусство ваяния ненавистно богу христиан.

— Она говорит это? Так ты желаешь, чтобы я поискал твоего жениха?

— Да, да, добрый господин. И если ты найдешь его, то скажи ему, что рано утром и около вечера я бываю одна каждый день, потому что в это время твоя сестра всегда уезжает в свой загородный дом для богослужения.

— Значит, ты хочешь сделать меня вестником любви? Более неопытного человека ты не могла бы выбрать.

— Ах, благородный Понтий, если у тебя есть сердце…

— Дай мне высказаться, девушка. Я поищу твоего жениха, и если найду его, то он узнает, где ты теперь находишься; но я не могу пригласить его на свидание с тобой за спиной моей сестры. Он должен открыто явиться к Павлине и посвататься за тебя. Если она откажет вам в своем согласии, я постараюсь походатайствовать за вас перед сестрой. Довольна ты этим?

— Я должна быть довольна. Ты сообщишь мне, не правда ли, куда девались он и его родители?

— Обещаю уведомить тебя об этом. А теперь еще один вопрос: ты чувствуешь себя хорошо в этом доме?

Арсиноя опять в замешательстве опустила глаза, затем покачала головой с выражением энергичного отрицания и быстро вышла из комнаты.

Понтий с участием и состраданием посмотрел ей вслед.

— Бедное прекрасное создание! — пробормотал он про себя и пошел в комнату сестры.

Домоправитель доложил о его прибытии, и Павлина встретила брата у порога комнаты.

Там архитектор нашел епископа Евмена, почтенного старца с ясными кроткими глазами.

— Твое имя сегодня у всех на устах, — сказала Павлина после обычного приветствия. — Говорят, ты в эту ночь совершил чудеса.

— Я вернулся домой совсем измученный, — отвечал Понтий, — но так как ты желала поговорить со мной безотлагательно, то я сократил время своего отдыха.

— Как для меня это прискорбно! — вскричала вдова.

Епископ увидал, что брату и сестре нужно поговорить о делах, и спросил, не мешает ли он.

— Напротив того! — вскричала Павлина. — Дело идет о моей новой питомице, у которой, к сожалению, много вздора в голове. Она говорит, что видела тебя на Лохиаде, мой Понтий.

— Я знаю это прекрасное дитя.

— Да, у нее миловидная наружность, — отвечала вдова. — Но ум ее остался совершенно без образования, и учение ее подвигается плохо, так как она пользуется каждым свободным часом для того, чтобы глазеть на всадников и на колесницы, направляющиеся к ипподрому. При этом любопытствующем глазенье она вбирает себе в голову множество бесполезных и развлекающих ее образов; я не всегда бываю дома, и поэтому будет лучше всего, если мы замуруем гибельное окно.

— И чтобы распорядиться этим, ты велела позвать меня?.. — спросил Понтий с досадой. — Мне кажется, с подобным делом справились бы твои рабы и без меня.

— Может быть, но затем стену нужно покрасить заново. Я знаю твою всегдашнюю милую готовность услужить.

— Благодарю. Завтра я пришлю тебе двух хороших работников.

— Нет, сегодня же, если можно.

— Неужели так безотлагательно нужно лишить бедную девочку ее развлечения?.. Притом, мне кажется, она смотрит в окно, чтобы увидеть не всадников и колесницы, а своего жениха.

— Тем хуже. Я ведь тебе говорила, Евмен, что на ней хочет жениться один ваятель.

— Она язычница, — заметил епископ.

— Но на пути к спасению, — возразила Павлина. — Впрочем, мы об этом поговорим после. Нужно потолковать еще кое о чем другом. Залу в моем загородном доме нужно расширить.

— Так пришли мне планы.

— Они лежат в библиотеке моего покойного мужа.

Архитектор оставил сестру, чтобы отправиться в хорошо знакомую ему комнату.

Как только епископ остался с Павлиной наедине, он покачал головой и сказал:

— Если не ошибаюсь, сестра моя, ты избрала ложный путь для руководства вверенной твоему попечению девушки. Не все призваны, и непокорные сердца следует направлять на путь спасения мягкой рукой, а не тащить и толкать на него насильно. Зачем ты отнимаешь у девушки, которая еще обеими ногами стоит в миру, все, что доставляет ей удовольствие? Позволь же ей наслаждаться невинными радостями, которые так необходимы для юности. Не огорчай Арсиною напрасно, пусть она не чувствует руки, которая управляет ею. Научи ее прежде всего любить тебя всем сердцем, и когда ей ничто в мире не будет дороже тебя, то одна просьба с твоей стороны сделает больше, чем все запоры и заделанные окна.

— Да, да, на первый раз я не желаю ничего больше, как только того, чтобы она любила меня, — возразила Павлина.

— Но исследовала ли ты ее душу? Видишь ли ты в ней искру, которая может превратиться в пламя? Открыла ли в ней зерно, которое способно возрасти до страстного стремления к спасению, до преданности Искупителю?

— Это зерно лежит в каждом человеке. Это твои собственные слова.

— Но в душе многих язычников оно покрыто песком и камнями. Чувствуешь ли ты в себе силу удалить и то и другое, не нанося вреда зерну и земле, которая питает его?

— Чувствую, и я приобрету Арсиною для Иисуса Христа, — отвечала Павлина решительно.

Понтий прервал этот разговор. Несколько времени он еще оставался у сестры, говоря с нею и Евменом о новой постройке в загородном доме Павлины, затем он оставил ее одновременно с епископом и отправился к месту пожарища в гавани и у старого дворца.

 

VIII

Понтий не застал уже императора на Лохиаде. Адриан в полдень переселился в Цезареум. Запах гари, наполнявший все комнаты, был ему противен, и он начал считать обновленный дворец местом, приносящим несчастье.

Архитектора ждали с нетерпением. Комнаты, приготовленные первоначально для императора в Цезареуме, были потом опустошены и приведены в беспорядок ради убранства зал дворца на Лохиаде, и Понтий должен был теперь позаботиться о немедленном приведении их в надлежащий вид.

Его ждала колесница. В рабах не было недостатка, и он тотчас же принялся за выполнение новой задачи и проработал до глубокой ночи.

В приемной комнате его и на этот раз ждали напрасно.

Адриан занял несколько покоев, принадлежавших императрице.

Он был в суровом настроении.

Когда ему доложили о прибытии префекта Титиана, то он заставил его ждать, пока не перевязал собственноручно новым бинтом ожоги своего любимца.

— Теперь иди, государь, — упрашивал его вифинец, после того как император выполнил свою работу с искусством хирурга. — Титиан там уже четверть часа ходит взад и вперед.

— Пусть его, — возразил император. — Если бы даже весь мир громко звал меня, ему пришлось бы подождать, пока я не окончу своих забот об этих дорогих пальцах. Да, мой мальчик, мы вместе проходим путь жизни, подобно крепко связанным друг с другом товарищам. Это, правда, делают и другие, и каждый, кто идет таким образом об руку со своим товарищем, разделяя с ним и радость и горе, наконец приходит к убеждению, что он знает его, как самого себя; однако же сущность его спутника остается для него самого скрытой. Затем наступает день, когда судьба разражается над ними бурей. Эта буря срывает перед глазами путника последнюю оболочку с души его товарища, и только тогда она встает перед ним без покрова, подобно зерну, освобожденному от своей шелухи, подобно обнаженному телу. Такая буря была в эту ночь и позволила мне увидеть сердце моего Антиноя так же ясно, как я вижу свою руку, которую держу теперь перед глазами. Да, да! Кто подвергает опасности свою цветущую жизнь ради ценной собственности своего друга, тот ради самого этого друга пожертвовал бы десятью жизнями, если бы он имел их. Эту ночь, друг мой, я не забуду! Она дает тебе право сделать мне много зла и запечатлела в моем сердце твое имя во главе имен тех, которым я обязан благодеяниями. Их немного.

Адриан протянул руку Антиною.

Юноша, растерянно смотревший до сих пор в землю, прижал эту руку к губам с глубоким волнением. Затем он поднял свои большие глаза на императора и сказал умоляющим голосом:

— Ты не должен говорить со мною таким образом, ибо чем заслужил я подобную доброту? Что такое моя жизнь? Я готов позволить ей улететь, как ребенок отпускает на волю пойманного им жука, лишь бы только избавить тебя от одного беспокойного дня.

— Я знаю это, — твердо сказал император и вышел в соседнюю комнату к префекту.

Титиан явился по приказанию императора.

Нужно было определить, какое вознаграждение следует выдать гражданам и отдельным владельцам сгоревших амбаров, так как Адриан решил объявить особым манифестом, что никто не должен потерпеть убытков вследствие ниспосланного богами несчастья, которое началось в его доме.

Префект собрал уже необходимые сведения, и секретарям Флегону, Гелиодору и Целеру было поручено написать заинтересованным лицам послания, в которых, от имени императора, их просили представить правдивые заявления относительно суммы понесенных каждым из них потерь.

Титиан принес также известие, что греки и евреи решили ознаменовать спасение императора великими жертвоприношениями.

— А христиане? — спросил Адриан.

— Они гнушаются приносить в жертву зверей, однако же желают соединиться в общей благодарственной молитве.

— Им недорого будет стоить их благодарность, — засмеялся император.

— Их епископ передал мне для раздачи бедным сумму, на которую можно было бы купить сотню быков. Он говорит, что христианский бог есть дух и требует только духовных жертв; что лучшее, что можно принести ему в жертву, это молитва, внушаемая духом и исходящая от теплого сердца.

— Это недурно для нас, но не годится для народа, — сказал Адриан. — Философские учения не ведут к благочестию. Толпе нужны видимые боги и осязаемые жертвы. Здешние христиане хорошие и преданные государству граждане?

— Для них нам не нужно никаких судбищ.

— Так возьми их деньги и раздай нуждающимся; но общую их молитву я должен запретить. Пусть они воздевают за меня руки к своему великому духу втайне. Их учение не должно выступать публично. Оно не лишено соблазнительной прелести, а безопасность государства требует, чтобы толпа оставалась верною старым богам и жертвам.

— Как повелишь, цезарь.

— Ты знаешь доклад Плиния Траяну о христианах?

— И ответ императора.

— Хорошо. Позволим им делать в тишине что им вздумается, лишь бы их действия не противоречили законам государства и не производились открыто. Как только они осмелятся отказывать старым богам в почтении, которое им приличествует, или пошевельнут против них хоть пальцем, должна быть применена строгость и каждое нарушение закона с их стороны должно быть наказываемо смертью.

Во время этого разговора в комнату вошел Вер.

В тот день он следовал за императором повсюду, так как надеялся услышать от него что-нибудь о его наблюдениях небесного свода; однако же он не решался сам спросить об этом. Когда он увидел, что император занят, то велел одному из придворных проводить себя к Антиною.

При виде претора юноша побледнел, однако собрался с духом настолько, чтобы поздравить его с днем рождения.

От Вера не укрылось, что его появление испугало юношу, поэтому он сначала задал ему несколько незначительных вопросов, примешал к своему разговору две-три забавные истории и затем, когда уже достиг своей цели и успокоил его, небрежно сказал:

— Я должен поблагодарить тебя от имени государства и всех друзей императора. Ты выполнил свое поручение до конца, хотя несколько сильными средствами.

— Прошу тебя, оставь это, — прервал его Антиной и с беспокойством посмотрел на дверь соседней комнаты.

— Я пожертвовал целой Александрией, чтобы сохранить спокойствие духа императора. Впрочем, нам обоим пришлось довольно дорого заплатить за наше доброе намерение и за жалкие сараи.

— Говори, пожалуйста, о других вещах.

— Ты сидишь с обвязанными руками и опаленными волосами, а я чувствую себя нездоровым.

— Адриан говорил, что ты много помог при тушении пожара.

— Мне было жаль бедных хомяков, у которых пламя пожрало всю провизию, и, разгоряченный после пира, я кинулся в толпу гасителей пожара. Моей первой наградой была холодная, как лед, морская вода, которую мне вылили на голову из наполненной кожаной кишки. Моим примером позорно опровергаются все учения этики, и я издавна склонен считать простофилями тех драматургов, в пьесах которых добродетель награждается, а порок наказывается, потому что самым дурным моим поступкам я обязан своими лучшими часами, а добрым — только досадой и несчастьем. Никакая гиена не может лаять более хрипло, чем я теперь говорю; какой-то орган здесь, внутри, по-видимому, превратился в ежа, иглы которого причиняют мне боль; и все это потому, что я позволил себе увлечься и совершил действия, которые моралисты прославляют как добродетель.

— Ты кашляешь, и у тебя нехороший вид. Ляг в постель.

— В день моего рождения? Нет, молодой друг. Теперь, прежде чем я уйду, я спрошу тебя еще: можешь ли ты сказать мне, что прочел Адриан в звездах?

— Нет.

— Даже и в том случае, когда я отдам в твое распоряжение моего Персея? Этот человек знает Александрию и нем как рыба.

— Даже и тогда, потому что я не могу сказать того, чего не знаю. Мы оба нездоровы, и, повторяю, ты сделаешь хорошо, если полечишься.

Вскоре после этого совета Вер вышел из комнаты, и Антиной с облегчением посмотрел ему вслед.

Посещение претора наполнило его беспокойством, и отвращение, которое он питал к нему, усилилось. Он знал, что Вер злоупотребил им как своим орудием, так как Адриан сказал ему, что всходил на обсерваторию не для того, чтобы спросить звезды о своей собственной судьбе, а чтобы составить гороскоп для претора и сообщить последнему о своем наблюдении.

В угоду этому беспутному шалопаю, этому смеющемуся лицемеру он изменил своему господину, сделался поджигателем и принужден теперь выносить похвалы и изъявления благодарности, которыми осыпает его величайший и проницательнейший из людей. Он ненавидел, он гнушался самого себя и задавал себе вопрос: зачем окружавший его огонь ограничился тем, что слегка обжег ему руки и волосы?

Когда к нему вернулся Адриан, он попросил у него позволения лечь в постель.

Император охотно позволил, приказал Мастору смотреть за ним и затем, следуя просьбе императрицы, отправился к ней.

Сабина не была на месте пожара, но каждый час посылала туда гонца, чтобы осведомляться о состоянии огня и об императоре. При его въезде в Цезареум она поздоровалась с ним и удалилась в свои покои.

Осталось два часа до полуночи, когда Адриан вошел в ее комнату.

Он застал ее на ложе без украшений, которые она обыкновенно носила днем, но одетую точно для парадного обеда.

— Ты желаешь говорить со мной? — спросил император.

— Да. И этот день, богатый замечательными происшествиями, оканчивается тоже замечательно: ты не заставил меня просить напрасно.

— Ты редко доставляешь мне случай исполнить какое-нибудь из твоих желаний.

— Ты сожалеешь об этом?

— Может быть, потому что вместо того, чтобы просить, ты имеешь обыкновение требовать.

— Оставим это праздное словопрение.

— Охотно. Зачем ты велела позвать меня?

— Вер сегодня празднует день своего рождения.

— И ты желала бы знать, что ему обещают звезды?

— Или, вернее, как настроили тебя в отношении его явления на небе?

— У меня еще не было времени обдумать виденное. Во всяком случае, звезды обещают ему блистательную будущность.

Глаза Сабины засветились радостью, но она принудила себя оставаться спокойной и спросила равнодушным тоном:

— Ты признаешь это и, однако же, не можешь прийти ни к какому решению?

— Так ты желаешь еще сегодня услышать решительное слово?

— К чему этот вопрос?

— Хорошо. Его звезды затмевают своим блеском мои и заставляют меня остерегаться его.

— Как это мелочно! Ты боишься претора?

— Нет, я боюсь его счастья, соединенного с тобою.

— Когда он сделается нашим сыном, то его величие будет нашим.

— Нимало, потому что, если я сделаю его тем, чем ты желаешь его видеть, он попытается наше величие превратить в свое. Судьба…

— Ты утверждаешь, что она благоприятствует ему, но я, к сожалению, принуждена оспаривать это.

— Ты? Уж не пробовала ли ты тоже читать по звездам?

— Нет, это я предоставляю мужчинам. Слыхал ли ты об астрологе Аммонии?

— Да. Это ловкий человек; он делает наблюдения на башне Серапейона и, как многие, подобные ему, в этом городе, пользуется своим искусством для того, чтобы скопить большое состояние.

— Мне указал на него не какой-нибудь незначительный человек, а астроном Клавдий Птолемей.

— Это наилучшая рекомендация.

— Ну, так вот я и поручила Аммонию составить в минувшую ночь гороскоп Вера. Он недавно принес мне его с объяснением. Вот этот гороскоп.

Император быстро схватил поданную ему Сабиной табличку и, внимательно рассмотрев распределенные по часам предзнаменования, сказал:

— Совершенно верно! Как вот это-то ускользнуло от меня? Хорошо сделано! Вполне соответствует моим собственным наблюдениям. Но здесь… подожди… здесь начинается третий час, в начале которого мне помешали. Вечные боги, что это?

Император отдалил восковую табличку Аммония от глаз и не шевелил губами, пока не дошел до последнего часа исчезающей ночи, затем опустил руку, державшую гороскоп, и вскричал, содрогаясь:

— Ужасная судьба! Гораций прав. Тяжелее всего обрушиваются высокие башни.

— Башня, о которой ты думаешь, — любимое дитя счастья, и его ты боишься, — сказала Сабина. — Так позволь же Веру насладиться коротким счастьем перед ужасным концом, который ему предстоит.

Во время этой речи Адриан задумчиво смотрел в зеркало и затем отвечал, стоя перед своей супругой:

— Если этот человек не впадет в страшное несчастье, то звезды имеют такое же отношение к судьбе людей, как море к сердцу пустыни, как биение пульса к камням в ручье. Если бы Аммоний ошибся даже десять раз, то все-таки остается более десяти зловещих, враждебных претору знаков на этой дощечке. Я жалею Вера; однако же несчастье императора приходится разделять с ним и государству. Этот человек не может сделаться моим наследником.

— Не может?.. — спросила Сабина и встала со своего ложа. — Нет? Даже после того, как ты увидел, что твоя звезда пережила его звезду?.. Нет, хотя взгляд на эту табличку мог бы сказать тебе, что он уже превратится в пепел, между тем как мир еще долго после того будет повиноваться мановению твоей руки?..

— Успокойся и дай мне время. А теперь я говорю тебе: даже и тогда — нет!

— Даже и тогда нет?.. — повторила Сабина глухим голосом. Затем она встрепенулась и спросила тоном страстной просьбы: — Даже и тогда, когда я с мольбою подниму к тебе руки и крикну тебе в лицо: ты и судьба отказываете мне в благословении, в счастье, в прекраснейшей цели жизни женщины, а я хочу и должна достигнуть этого! Я должна и хочу, чтобы меня когда-нибудь, хоть только на короткое время, называли милые уста тем именем, которое последнюю нищую с грудным младенцем на руках ставит выше императрицы, никогда не стоявшей у колыбели собственного ребенка. Я должна и хочу перед своей кончиной быть и называться матерью и иметь возможность говорить: мое дитя, мой сын, наше дитя!..

При этом Сабина громко зарыдала и порывисто закрыла лицо руками.

Император отступил на шаг от своей супруги.

Здесь перед ним совершилось чудо: Сабина, в глазах которой он еще никогда не видел слез, плакала, у Сабины было сердце, как у других женщин!

Изумленный, пораженный, глубоко тронутый, он смотрел, как она, потрясенная искренним душевным волнением, отвернулась от него, бросилась перед ложем, с которого недавно встала, на колени и спрятала лицо в подушки.

Адриан стоял неподвижно, наконец он подошел к ней ближе и сказал:

— Встань, Сабина, твое требование справедливо. Ты будешь иметь сына, по которому тоскует твоя душа.

Императрица поднялась, и благодарный взгляд ее подернутых слезами глаз встретился с его взглядом.

Сабина могла и улыбаться, она могла даже быть красивой. Нужен был один подобный час в целой жизни для того, чтобы показать это Адриану.

Он пододвинул стул и сел возле нее. Несколько времени он молча держал ее руку в своей. Затем выпустил ее и сказал ласковым тоном:

— Но выполнит ли Вер то, чего ты ожидаешь от сына?

Она утвердительно кивнула головой.

— И на чем ты основываешь свою уверенность? — спросил ее император. — Он римлянин и богат ценными, даже блистательными дарованиями. Кто умеет, как он, постоять за себя и на поле сражения, и в Совете, и при этом еще с большим успехом играть роль Эрота, тот сумеет носить и багряницу. Но он унаследовал легкомыслие своей матери, и его сердце так непостоянно.

— Оставь его таким, как он есть. Мы понимаем друг друга, и он единственный человек, на расположение которого я полагаюсь, на верность которого я рассчитываю с такой же уверенностью, как будто он мой родной, любимый сын.

— Но на каких же фактах основана эта твердая уверенность?

— Ты поймешь меня; ты ведь не слеп к знамениям, которые дает нам судьба. Есть у тебя время выслушать коротенькую историю?

— Ночь еще длинна.

— Ну, так я буду говорить. Извини, что начну с вещей, которые кажутся прошедшими. На самом деле они еще не прошли, потому что они продолжают действовать во мне до настоящей минуты. Я знаю, что ты не сам выбрал меня себе в жены. Меня выбрала для тебя Плотина. Она любила тебя. Что касается до твоей склонности, то кто знает, относилась ли она к прекрасной женщине или же к супруге императора, от которого ты мог ожидать всего.

— Я уважал и любил Плотину как женщину!

— Она избрала для тебя в моем лице жену высокого роста и, следовательно, пригодную для ношения багряницы, но некрасивую. Притом она знала меня, и ей было известно, что я менее других способна привлекать к себе сердца. В родительском доме ни один ребенок не пользовался такой скудной долей любви, как я, а что мой супруг не баловал меня нежной привязанностью, это ты знаешь отлично.

— В чем я желал бы раскаяться в этот час.

— Это было бы слишком поздно. Но я не хочу говорить колкостей, право, нет. Однако же если бы ты только понял меня, то я должна признаться, что пока я была молода, я горько тосковала по той любви, которой не дарил мне никто.

— А сама ты любила когда-нибудь?

— Нет. Но мне причиняло огорчение то, что я не могла полюбить. У Плотины я в то время часто видела детей родственников и не раз пыталась привлечь их к себе, но, доверчиво играя с другими женщинами, они, по-видимому, боялись меня. Скоро я возненавидела их; только сынок Цейония Коммода, наш Вер, бойко отвечал мне на вопросы и приносил ко мне сломанную игрушку для починки. Таким образом, я полюбила мальчика.

— Он был изумительно прелестным ребенком.

— Да. Однажды мы, женщины, сидели все вместе в саду императора. Прибежал Вер и принес какое-то особенно прекрасное румяное яблоко, которое подарил ему Траян. Все удивлялись великолепному плоду. Плотина даже взяла его у мальчика и шутя спросила, не подарит ли он ей это яблоко. Он с удивлением посмотрел на нее своими большими глазами, покачал кудрявой головкой, подбежал ко мне и отдал мне яблоко. Да, мне, а не кому-нибудь другому; он обхватил своими ручонками мою шею и сказал: «Ты получишь его, Сабина».

— Приговор Париса.

— Не шути теперь. Этот поступок бескорыстного ребенка укрепил мое мужество для перенесения горестей жизни. Я теперь знала, что есть одно существо, которое меня любит, и это одно существо вознаграждало меня своей ласковой привязанностью за все, что я к нему чувствовала и что не уставала делать для него. Это единственный человек, о котором я знаю, что он будет плакать, когда я умру. Дай ему право называть меня матерью и сделай его нашим сыном.

— Он уже сын наш, — отвечал Адриан с величавым достоинством и протянул руку Сабине.

Императрица попыталась поднести ее к своим губам, но он отнял руку и продолжал:

— Скажи ему, что мы усыновляем его. Его жена — дочь Нигрина, который должен был пасть, потому что я желал стоять твердо. Ты не любишь Луциллу, но мы можем удивляться ей оба, потому что я, по крайней мере, не знаю никакой другой женщины в Риме, за добродетель которой можно поручиться. Я и без того в долгу перед ней за ее отца и радуюсь этой дочери. Итак, у нас будут дети. Признаю ли я Вера наследником моим и когда я объявлю миру, кто должен сделаться будущим императором, — этого теперь я не могу решить, для этого требуется час более спокойный. До завтра, Сабина. Этот день начался несчастьем; пусть то, чем мы сообща заключили его, послужит нам к счастью, а государству — во благо.

 

IX

В феврале бывают иногда хорошие, теплые дни, но ошибается тот, кто думает, что они приводят за собой весну.

Суровая Сабина поддалась на несколько часов мягким, женственным движениям души, но как только исполнилось желание ее сердца, тосковавшего по материнскому счастью, это сердце снова замкнулось и согревавший ее огонь погас.

На каждого приближавшегося к ней, в том числе и на ее мужа, ее неприятная личность снова начала производить охлаждающее и отталкивающее впечатление.

Вер захворал.

Первые признаки страдания печени, которые предсказывали ему врачи, если он, европеец, будет продолжать предаваться в Александрии той же беспутной жизни, какую вел в Риме, принесли ему много тяжелых часов.

Эти первые телесные страдания, ниспосланные ему судьбою, он переносил с нетерпением. Даже сообщенная ему Сабиною великая весть, осуществлявшая самые смелые его надежды, не имела силы примирить его с новым для него ощущением болезни.

Он узнал также, что опасения Адриана, ввиду слишком яркого блеска его звезд, чуть не лишили его усыновления, и так как свою болезнь Вер с уверенностью приписывал своему участию в тушении пожара, произведенного Антиноем, то он горько раскаивался в своем коварном вмешательстве в астрологические вычисления императора.

Человек охотно сбрасывает всякую тяжесть, в особенности бремя своей вины, на плечи других, и поэтому претор проклинал Антиноя и науку Симеона Бен-Иохая, так как без них не было бы совершено преступление, отравившее ему наслаждение жизнью.

Адриан просил александрийцев отложить приготовлявшиеся в честь его зрелища и процессии, ввиду того что его наблюдения насчет событий, предстоявших в следующем году, еще не были окончены. Он каждый вечер поднимался теперь на высокую обсерваторию Серапейона и оттуда смотрел на звезды. Десятого января он кончил свою работу; на другой день начинались празднества. Они заняли много дней. По желанию претора роль Роксаны исполняла прекрасная дочь еврея Аполлодора.

Все, что устраивали александрийцы в честь императора, было блистательно и величественно.

Ни в одной из других навмахий не бывало уничтожено так много судов при представлении зрелища морского сражения, даже в римском цирке ни при каком случае нельзя было видеть большего числа диких зверей сразу. И как были кровавы сражения гладиаторов, при которых черные и белые бойцы представляли пестрое, беспрестанно меняющееся зрелище, волновавшее сердце и ум!

Вследствие пестроты, которую представляло соединение различных культур — египетской, греческой и восточной, — зрелища являли для глаз такое разнообразие, что, несмотря на свою чрезмерную продолжительность, они не утомляли в такой степени, как этого опасались римляне.

Представления трагедий и комедий были так богаты неожиданными эффектами — взрывами пламени, низвержением потоков и т.п. — и давали александрийским актерам случай выказать свое искусство так блистательно, что Адриан и его свита должны были признать: даже в Риме и в Афинах ни одно представление не выполнялось с таким совершенством.

Одна пьеса еврея Езекииля, писавшего при Птолемеях на греческом языке драмы, материалом для которых служила история его народа, обратила на себя особенное внимание императора.

Во время этих празднеств префект Титиан мучился припадками застарелой одышки и при этом был по горло завален работой, однако же оказал архитектору Понтию деятельную помощь по разысканию скульптора Поллукса.

Оба они делали, что могли, но, хотя им и удалось найти Дориду и Эвфориона, они все-таки не нашли ни малейшего следа их исчезнувшего сына.

Папия, бывшего хозяина молодого художника, не было уже в городе. Адриан послал его в Рим для изготовления там кентавров и других фигур для императорской виллы в Тибуре. Жена его, оставшаяся в Александрии, уверяла, что ничего не знает о Поллуксе, за исключением того, что он грубо отказался работать у ее мужа.

Товарищи несчастного по работам не могли сообщить о нем никаких сведений, так как никто из них не присутствовал при аресте. Папий был достаточно предусмотрителен для того, чтобы без свидетелей упрятать в надежное место человека, которого боялся.

Ни префект, ни архитектор не искали честного малого в тюрьмах, а если бы и искали, то едва ли бы нашли, так как он содержался в заключении не в самой Александрии. Городские тюрьмы были после празднеств переполнены, и потому Поллукса отвели в находившийся по соседству Каноп, где заключили в тюрьму и приговорили к наказанию. Поллукс откровенно сознался, что взял серебряный колчан и вел себя в высшей степени дерзко при обвинениях со стороны своего бывшего хозяина. Таким образом, он с самого начала произвел неблагоприятное впечатление на судью, который почитал Папия как человека богатого и пользовавшегося большим уважением.

Осужденному не дали сказать почти ни одной фразы в свою защиту, и ввиду тяжких обвинений его бывшего хозяина и его собственного признания над ним быстро был произнесен приговор.

Слушать сказки, которыми этот дерзкий мальчишка, забывший всякое должное уважение к своему учителю и благодетелю, вздумал угощать судей, значило бы терять время понапрасну. Два года размышлений, говорил блюститель закона, научат этого опасного молодца уважать чужую собственность и остерегаться преступлений против тех, кого он обязан благодарить и почитать.

В канопской тюрьме Поллукс проклинал свою судьбу и напрасно надеялся на помощь друзей. Последние наконец оставили бесполезные поиски и только при случае спрашивали о нем. Он вел себя сначала так вызывающе, что его подвергли более строгому заключению, от которого он не был освобожден и тогда, когда перестал буйствовать и стал проводить целые дни в безмолвных думах. Его сторож знал людей и мог сказать с уверенностью, что этот молодой вор, когда пройдут два года его заключения, выйдет из тюрьмы безвредным душевнобольным.

Титиан, Понтий, Бальбилла и даже Антиной пытались говорить о нем с императором, но все получили резкий отпор и узнали, что Адриан не забывает ни одного оскорбления своего артистического тщеславия.

Однако же он доказал также, что обладает твердой памятью о добре, которое ему кто-нибудь сделал. Когда ему однажды подали блюдо из капусты с маленькими колбасками, он улыбнулся, схватил свой кошелек, наполненный золотыми монетами, и приказал передать от своего имени Дориде, жене бывшего, уволенного от должности, привратника на Лохиаде.

Старая чета жила теперь в своем собственном домике по соседству с жилищем своей дочери Диотимы.

Старики не испытывали голода и крайней нужды, но с ними произошла большая перемена.

Глаза бедной Дориды не высыхали от слез и были воспалены. Она плакала, как только какое-нибудь слово, какой-нибудь предмет, какая-нибудь мысль напоминали ей о Поллуксе, ее любимце, ее гордости, ее надежде. И редко проходило полчаса, когда бы она не думала о нем.

Вскоре после смерти Керавна она отправилась навестить Селену. Вдова Анна не могла и не хотела допустить ее к больной, так как узнала от Марии, что Дорида — мать неверного возлюбленного подопечной.

При вторичном посещении Селена вела себя с Доридой сдержанно, боязливо и странно, и старуха принуждена была подумать, что девушка тяготится ее присутствием.

У Арсинои, о месте жительства которой Дорида узнала от дьякониссы, ее приняли еще хуже.

Она объявила, что она мать ваятеля Поллукса, но ей ответили, что ей нельзя говорить с Арсиноей и что ее просят раз и навсегда не возобновлять своих посещений.

После того как архитектор Понтий навестил ее и уговорил еще раз сделать попытку повидаться и поговорить в доме его сестры с Арсиноей, которая осталась верною своей привязанности к ее сыну, она встретилась там с самой Павлиной и получила от нее такой резкий отказ, что вернулась домой к своему мужу, оскорбленная до слез. Поэтому она ничего не возразила Эвфориону, когда он запретил ей когда-нибудь опять переступать порог этого христианского дома.

Подарок императора был ей приятен и пришелся очень кстати, так как Эвфорион, совсем потерявший голос и память вследствие волнения и горя, пережитых им в последние месяцы, был уволен из театрального хора и находил место среди певцов только при праздновании мистерий маленьких сект или при разучивании гимнов Гименею или похоронных заплачек, получая за это несколько драхм вознаграждения.

При этом старики должны были еще поддерживать и свою дочь, которой уже не мог больше помогать Поллукс, да и птицы, и грации, и кошка тоже хотели есть. Ни Эвфориону, ни Дориде не приходила в голову даже смутная мысль о возможности отделаться от этих животных.

Днем старуха была грустна; но ночь доставляла ей несколько хороших часов. Тогда надежда открывала перед ней прекрасные картины будущего и разные возможные и невозможные истории, возбуждавшие новую бодрость в ее сердце.

Как часто она видела Поллукса, возвратившегося из какого-нибудь далекого города, куда он, может быть, убежал, например из Рима или из Афин, великим человеком, украшенным лавровым венком и обладающим большими богатствами!

«Император, сохранивший еще обо мне добрую память, не может гневаться вечно, — думала она. — Может быть, он со временем отправит своих посланцев отыскать Поллукса и посредством больших заказов вознаградит его за то зло, которое причинил ему».

Что ее любимец жив, она не сомневалась и высказывала свою уверенность в этом каждый раз, как Эвфорион старался ей доказать, что он, должно быть, умер. Певец знал много историй о несчастных людях, которые были умерщвлены и никогда больше не появлялись. Но Дорида не поддавалась никаким убеждениям, продолжала надеяться и совсем сжилась с мыслью послать младшего сына, Тевкра, как только он окончит свое учение — следовательно, через несколько месяцев, — путешествовать, чтобы разыскивать пропавшего без вести брата.

Антиной, обожженные руки которого скоро зажили под заботливым попечением императора и который никогда не чувствовал дружбы ни к какому другому юноше, сожалел об исчезновении художника и все собирался посетить Дориду. Но он теперь неохотнее, чем когда-нибудь, разлучался с императором и служил ему так усердно, что Адриан не раз дружески упрекал его, говоря, что он слишком облегчает службу его рабов.

Когда же Антиною действительно выпадал свободный час, то он оставался только при намерении навестить родителей своего друга, так как у него между желанием и исполнением лежало большое расстояние, которое он никогда не переходил без особенно сильных побуждений.

Подобные побуждения приводили его в загородный дом, где все еще оставалась Селена.

Ему несколько раз удавалось пробраться в сад Павлины, но надежда быть замеченным Селеной и говорить с нею никак не могла осуществиться.

Каждый раз, когда он подходил к дому Анны, горбатая Мария загораживала ему дорогу, говорила о состоянии здоровья Селены и затем просила или приказывала уйти.

Она была постоянно вблизи больной, так как о ее матери заботилась теперь ее сестра и вдова Анна выпросила для нее позволение склеивать листы папируса дома.

Сама вдова не могла не ходить в мастерскую, так как ее должность надзирательницы делала ее присутствие в мастерской необходимым.

Вследствие этого Антиной ни разу не был принят Анной, его встречала и прогоняла только Мария.

Между красивым юношей и горбатой девушкой образовалась некоторая близость.

Когда Антиной приходил и она встречала его восклицанием: «Уже опять?» — он схватывал ее руку и убедительно просил хоть один раз исполнить его желание. Но она оставалась непреклонной, однако же никогда не отказывала ему с суровостью, а всегда улыбаясь и ласково уговаривая. Когда из-под паллия он доставал прекрасные, изысканные цветы и умолял ее отдать их Селене от имени ее друга на Лохиаде, Мария принимала подарок и обещала поместить его в комнате, но уверяла при этом, что ни для него, ни для Селены не будет полезно, если она будет знать, от кого этот букет.

После подобных отказов Антиной прибегал к самым убедительным, проникающим в сердце льстивым словам, но никогда не осмеливался достигнуть своей цели упорством или силой.

Когда цветы стояли в комнате, Мария смотрела на них гораздо чаще, чем Селена.

Если Антиной долго не приходил, то горбунья тосковала по нему и в тот час, когда он обыкновенно являлся, беспокойно ходила взад и вперед между воротами сада и домиком Анны.

В каждую из своих молитв она включала этого бедного и прекрасного язычника. Кроткая нежность, к которой не раз примешивалась тихая грусть, навеянная горестью о его погибшей душе, была неразделима с ее мыслями о нем.

Анну она извещала обо всех посещениях молодого человека, и каждый раз, когда Мария говорила о нем, дьяконисса казалась озабоченной и приказывала ей пригрозить ему, что позовет привратника.

Анна знала, кто был этот неутомимый поклонник ее пациентки, так как однажды слышала его разговор с Мастором, который пользовался каждым свободным часом, чтобы присутствовать при богослужении христиан, и спросила его, кто это разговаривал с ним.

Вся Александрия, мало того, вся Римская империя знала имя прекраснейшего юноши, прославленного любимца императора.

Анна тоже слышала о нем и знала, что его воспевают поэты, что языческие женщины добиваются, как счастья, уловить взгляд его глаз. Она знала, какая безнравственность царствовала в высших кругах римского общества, и Антиной представлялся ей великолепным соколом, кружащимся над голубкой, чтобы низринуться на нее в благоприятный час и растерзать ее своими когтями и клювом.

Известно было Анне и то, что Селена была знакома с Антиноем и что он однажды спас ее от разъяренного пса, а затем вытащил из воды. Но выздоравливавшая девушка не подозревала, кто был ее спасителем в последнем случае. Это явствовало из многих ее слов.

В конце февраля Антиной приходил три раза, но Анна, через епископа Евмена, строго приказала привратнику смотреть за молодым человеком и не пускать его в загородный дом.

Но любовь находит путь и через запертые двери, и Антиною все-таки удалось проскользнуть в сад Павлины.

При одном посещении он подсмотрел, как Селена, в сопровождении какого-то красивого ребенка с белокурыми кудрями и вдовы Анны, прохаживалась взад и вперед, прихрамывая и опираясь на трость.

От всего уродливого, нарушающего гармонию в творчестве природы, Антиной привык сторониться с отвращением, вместо того чтобы смотреть на это с состраданием. Но здесь он чувствовал нечто совсем другое.

Горбатая Мария производила на него сначала отталкивающее впечатление; теперь же он радовался, когда ее видел, хотя она постоянно противилась его желаниям, а хромая Селена, которой уличные мальчишки вслед кричали «хлип-хлюп», казалась ему более чем когда-либо достойной обожания.

Как прекрасны были ее лицо и фигура, как своеобразна ее походка! Она не ковыляла, нет, а покачивалась, расхаживая по саду. «Так, — думал он впоследствии, — качаются нереиды, отдаваясь во власть слегка зыблющихся волн».

Любовь довольна всем, и это ей нетрудно, так как она умеет возводить на высшую ступень бытия все, что она охватывает своими пламенными крыльями. В ее свете слабость становится добродетелью, недостаток — преимуществом.

Посещения вифинца были не единственной заботой вдовы Анны. Но остальные заботы она переносила не со страхом, а с радостью.

Семья ее увеличилась, а заработок был невелик. Чтобы ее подопечные не терпели нужды, она была принуждена, надзирая над девушками в мастерской, и сама работать, а по вечерам брать с собою домой листы папируса не только для Марии, но и для себя самой и склеивать их, подолгу работая ночью.

Как только состояние здоровья Селены улучшилось, она начала помогать им охотно и прилежно, но перед тем в течение нескольких недель она должна была безусловно воздерживаться от всякого занятия.

Мария часто смотрела на Анну с безмолвным беспокойством, так как та теперь была очень бледна.

После того как она однажды упала в обморок, горбунья собралась с духом и поставила ей на вид, что талант, данный ей Господом, она может отдать в рост, но не имеет права раздаривать его как расточительница; что она не дает себе ни малейшего отдыха, работает днем и ночью, а в свободные часы посещает дома бедных и больных. И если она и впредь так же не будет знать покоя, то скоро, вместо того чтобы пещись о других, она сама будет нуждаться в попечении.

— Не отказывай себе, по крайней мере ночью, в необходимом сне, — говорила Мария.

— Нам нужно жить, — возразила Анна, — как я могу занимать, когда я не в состоянии возвратить занятые деньги?

— Попроси Павлину не брать с тебя платы за квартиру, — советовала девушка. — Она охотно согласится.

— Нет, — возразила Анна решительно. — Доход с этого дома идет в пользу моих бедных, и ты хорошо знаешь, как они нуждаются. То, что мы отдаем, мы отдаем Господу, а он не обременяет никого свыше его сил.

Селена выздоровела, но врач объявил, что никакое человеческое искусство не в состоянии избавить ее от хромоты. Она сделалась дочерью Анны, а слепой Гелиос — солнцем ее дома.

Арсиноя могла посещать сестру редко и только в сопровождении своей названной матери — Павлины. Притом между нею и Селеной никогда не завязывался откровенный, ничем не стесняемый разговор. Старшая дочь дворцового смотрителя была теперь довольна и весела, а младшая грустила не только по поводу исчезновения Поллукса, но и потому, что чувствовала себя несчастной в своем новом жилище. Она была раздражительна и каждую минуту расположена проливать слезы.

Маленьким сиротам Керавна было хорошо. Их несколько раз приводили к Селене, и они с любовью рассказывали ей о своих новых родителях.

С помощью выздоровевшей Селены уменьшилась тягость работы двух подруг. В начале марта Анне сделано было одно предложение, которое, если бы она согласилась принять его, должно было дать новое направление ее простой жизни.

В Верхнем Египте образовались христианские братства, и одно из самых значительных обратилось к александрийской метрополии с просьбой прислать ему пресвитера, дьякона и дьякониссу, которые были бы способны руководить и наставлять верующих и окрещенных в Гермопольском округе, насчитывавшихся уже тысячами. Общинная жизнь, попечение о бедных и больных в той местности требовали сведущих рук, и Анне было предложено — не решится ли она оставить главный город и перенести свою плодотворную деятельность на дальние окраины, в Безу. Там ожидают ее уютный дом, пальмовый сад и дары общины, которые обеспечат не только ее собственную жизнь, но и существование ее питомцев.

Анна чувствовала себя прикованной крепкими узами к Александрии. Главным образом ее удерживали там бедные и больные, ко многим из которых она привязалась сердцем. Многих заблудших девушек она спасла и в мастерской.

Поэтому она попросила некоторого времени на размышление, и оно было ей дано. Пятнадцатого марта она должна была дать решительный ответ. Но она дала его уже пятого числа этого месяца, потому что в то время, когда она находилась в мастерской, Антиною удалось снова проникнуть в сад Павлины и незадолго до захода солнца пробраться к самому дому вдовы.

Мария и на этот раз заметила его вовремя и ласково попросила уйти. Но Антиной был в более возбужденном состоянии, чем обыкновенно. Он с горячей настойчивостью схватил ее руку и обнял Марию, умоляя ее быть милостивой. Она, в сильном испуге, попыталась освободиться от него, но он не выпускал ее и вскричал вкрадчивым, ласкающим голосом:

— Я должен видеть ее сегодня, только в этот один раз, добрая, милая Мария!

Прежде чем она могла помешать ему, он поцеловал ее в лоб и убежал в дом к Селене.

Горбунья не сознавала, как это случилось. Растерянная, как бы парализованная переменчивыми чувствами, она стояла и со стыдом смотрела в землю.

Она чувствовала, что с нею произошло что-то неслыханное, но это неслыханное показалось ей ослепительным светом. Для нее, бедной Марии, засиял этот свет, и с сильно бьющимся сердцем она отдалась вполне новому чувству гордости, заглушившему на короткое время ее стыд и негодование.

Ей понадобилось несколько минут, чтобы снова прийти в себя и вернуться к осознанию долга, и Антиной воспользовался этими минутами.

Он большими шагами поспешил в комнату, где в ту незабвенную ночь он положил Селену на постель, и еще с порога назвал ее по имени.

Она испугалась и отбросила в сторону свиток, который читала для своего слепого брата.

Он умоляющим голосом обратился к ней во второй раз.

Только теперь узнала его Селена и спокойно спросила:

— Ты ищешь меня или госпожу Анну?

— Тебя, тебя! — вскричал он с жаром. — О Селена, я вытащил тебя из воды, и с той ночи я не могу забыть тебя и должен погибнуть из-за горячей любви к тебе. Неужели твои мысли никогда, никогда не сольются с моими? Неужели ты все еще так же холодна, так же нема, так же неподвижна, как тогда, у порога смерти? Подобно тени умершего, который посещает места, где он оставил все, к чему был привязан на земле, я несколько месяцев блуждаю вокруг этого дома, и никогда мне не удавалось сказать тебе, моя единственная, то, что я чувствую.

При этом признании юноша упал перед нею и попытался обнять ее колени, но она сказала с упреком:

— К чему все это? Встань и сдержи себя.

— О, позволь мне, позволь! — просил он ее с жаром. — Не будь так холодна и сурова!.. Пожалей меня и не отталкивай от себя!..

— Встань, — повторила девушка. — Я не могу сердиться на тебя, потому что я обязана тебе жизнью.

Тогда он встал и сказал тихим голосом:

— Я хочу не благодарности, а только любви, хоть немного любви!

— Я стараюсь любить всех людей, — отвечала девушка, — и поэтому я люблю и тебя, ты мне сделал много добра.

— Селена, Селена!.. — вскричал он торжествующим тоном, снова упал перед нею на колени и схватил ее руку, когда Мария, пылая от волнения, кинулась в комнату.

Хриплым голосом, в котором слышались негодование и гнев, она приказала ему сейчас же оставить дом и, когда он снова попытался осыпать ее просьбами, вскричала:

— Если ты не послушаешься, то я призову на помощь людей, которые вон там смотрят на звезды. Я спрашиваю тебя: хочешь ли ты повиноваться — да или нет?

— Зачем ты так зла, Мария? — спросил слепой Гелиос. — Этот человек добр и сказал Селене только, что он ее любит.

Антиной умоляющим жестом указал на мальчика, но Мария уже стояла у окна и приложила руку ко рту, чтобы позвать людей.

— Оставь, оставь! — вскричал юноша. — Я уже ухожу.

Он спокойно и медленно пошел к двери, но при этом еще раз со страстной любовью посмотрел на Селену. Наконец он вышел из комнаты. Он стонал от стыда и разочарования, но вместе с тем был весел и горд, как будто ему удалось совершить великий и трудный подвиг.

В саду он повстречался с вдовой Анной, которая тотчас же ускоренными шагами пошла к своему дому. Там она нашла рыдавшую и обливавшуюся слезами Марию.

Анна узнала все, что произошло в ее отсутствие. Час спустя она сказала епископу, что принимает приглашение общины в Безе и готова отправиться в Верхний Египет.

— С твоими питомцами? — спросил Евмен.

— Да. Сердечным желанием Селены, разумеется, было бы, чтобы ты окрестил ее; но так как нужен еще год обучения…

— Я совершу священное таинство завтра.

— Завтра, отец мой?

— Да, сестра, и я сделаю это без колебания. Еще будучи язычницей, она добровольно возложила на себя свой крест и оказалась такою верною, как будто она была приближенная Господа. То, чего ей недоставало — веру, любовь и надежду, — она нашла в твоем доме. Во имя Спасителя благодарю тебя за эту душу, сестра моя!..

— Не меня, не меня! — возразила вдова. — Сердце ее окаменело и затем было расплавлено не мной, а теплой верой ее маленького брата.

— Ему и тебе она обязана своим спасением, — сказал епископ. — И поэтому они оба вместе должны принять крещение. Дадим этому милому ребенку имя прекраснейшего из апостолов и назовем его Иоанном. А Селена пусть зовется Марфой, если ей самой понравится это имя.

 

X

Селена и Гелиос приняли крещение, и через два дня вдова Анна со своими питомцами и Марией, в сопровождении пресвитера Иллариона и одного дьякона, сели в Мареотийской гавани на одно из нильских судов, которое должно было отвезти их в новое отечество, в верхнеегипетский город Безу. Мария не сразу ответила на вопрос Анны, желает ли она следовать за нею.

В Александрии жила ее старая мать и затем… Но именно это «затем» помогло ей резко покончить со всеми сомнениями и сказать решительное «да», так как оно относилось к Антиною.

Сначала ей казалась невыносимою мысль, что она не увидит его снова. А между тем ее сердце должно было вполне принадлежать тому, кто и для нее умер на кресте и кому она посвятила себя в этом мире и в будущем.

На другой день после своего крещения Селена отправилась в городской дом Павлины и, пролив много слез, простилась там с Арсиноей. Любовь, соединявшая двух сестер, возродилась снова. Селена слышала от Павлины, что Поллукс умер, и уже не чувствовала неприязни к своей сопернице, которая оплакивала его с большей страстностью, чем она. Прежде же ее душевный мир не раз нарушался воспоминанием о друге детства.

Ей тяжело было расстаться с Александрией, где оставались ее сестры, и вместе с тем она радовалась своему новому месту жительства, так как теперь она уже не была такой, как несколько месяцев тому назад, и стремилась к отдаленной арене своей новой жизни, посвященной богу.

Евмен и Анна не ошиблись. Не вдове, а слепому мальчику удалось приобрести ее для христианства.

Уже слова раба Мастора, что Гелиос со временем снова увидит в сияющем небе своего отца в числе прекрасных ангелов, сильно подействовали на живое воображение и нежное сердце слепого ребенка.

В доме Анны его надежда получила новую пищу. Мария и Анна много говорили ему о своем великом добром боге и его сыне, который любит детей и приглашает их приходить к нему.

Когда Селена стала поправляться и Гелиосу было позволено разговаривать с нею, он с великой радостью стал рассказывать ей все, что слышал от женщин. Но его сестра сначала не находила никакого удовольствия в том, чтобы слушать эти фантазии, и пыталась поколебать его веру в них и возвратить его сердце старым богам.

Однако, стараясь руководить ребенком, она мало-помалу почувствовала себя принужденной следовать за ним по его пути. Она шла сначала неверными шагами вперед, но вдова Анна поддерживала ее своим примером и добрыми словами. Она сообщала ей сущность христианского учения только тогда, когда девушка спрашивала ее и просила объяснений.

Все, что окружало Селену в этом доме, дышало миром и любовью, и ребенок чувствовал это, высказывал и своей собственной личностью представлял ей первую цель для пробудившегося в ней нового страстного желания сделаться любящим существом.

Твердая вера ребенка, не колебавшаяся ни от каких доводов и мифов, которые знала Селена, потрясла ее и заставила спрашивать у Анны объяснений насчет справедливости уверений брата.

Ей казалось отрадным, что жалкая земная жизнь оканчивается смертью; но Гелиос заставил ее замолчать, печально спросив ее:

— Неужели же в тебе нет никакого желания снова увидеть отца и мать?

Снова увидеть мать!

Эта мысль заставила и ее жаждать загробной жизни, и Анна раздула сверкнувшую в ее душе искру надежды в пламя.

Селена видела и испытала много горя и привыкла называть богов жестокими. Но Гелиос говорил ей, что бог и Спаситель добры и любят людей как своих детей.

— Разве это не доброта, — спросил он ее, — что небесный отец привел нас к Анне?

— Да, но нас разлучили друг с другом, — возразила Селена.

— Пусть, — отвечал ребенок с уверенностью, — на небе мы опять встретимся все.

Селена осведомлялась о каждой из своих сестер, и Анна описывала ей все семьи, в которые они были приняты.

Вдова, по-видимому, говорила правду, и малютки тоже подтверждали ее слова при своих посещениях, но все-таки Селена с трудом верила ее описаниям жизни в домах ее единоверцев.

Один из великих учителей церкви сказал, что мать христиан должна быть гордостью детей, жена — гордостью мужа, муж и дети — гордостью жены, а бог — гордостью и славой всех членов дома.

Когда Селена спрашивала себя, что могло бы случиться со всеми ими, если бы их отец остался жив и был уволен от должности, ее прямой ум находил надлежащий ответ на этот вопрос. Их ожидали бы позор и нищета.

А теперь?

Любовью, любовью и снова любовью было проникнуто все, что она видела и слышала, и, однако же, любовь причинила ей жесточайшие горести.

Почему ей было суждено перенести такие тяжкие испытания из-за того самого чувства, которое украшает жизнь другим? Перенес ли кто такие тяжкие страдания, как она? Несомненно! Один пылкий юноша ввел ее в заблуждение и вместо нее обещал осчастливить ее сестру. Это было трудно перенести, но Спаситель, о котором рассказывал Гелиос, претерпел еще более жестокие страдания. Человечество, для которого он, сын Божий, сошел на землю, чтобы избавить его от греха и бедствия, отплатило за это тем, что распяло его. Она видела в нем своего товарища по страданию и просила вдову Анну рассказать о нем.

Селена принесла много жертв своим близким, и последний приход в мастерскую навсегда остался в ее памяти; а Христос подвергся поруганию и пролил кровь за своих. И кто была она в сравнении с ним, сыном Божиим?

Его образ был мил ее сердцу, и она не уставала расспрашивать о его судьбе, о его словах и деяниях, и для нее незаметно наступил день, когда она оказалась подготовленной к тому, чтобы принять с искренним, пламенным влечением учение Христа.

Вместе с верой она приобрела и сознание своей вины, которое было чуждо ей до сих пор.

Она работала из гордости и страха и никогда не трудилась из любви; она эгоистично отбросила от себя священный дар жизни, не задавая себе вопроса, что станется с теми, о которых она была обязана заботиться. Она проклинала свою родную сестру, нуждавшуюся в ее помощи и любви, и друга своего детства Поллукса и бесчисленное множество раз осыпала проклятиями сильных мира сего. Все это она горько чувствовала теперь со свойственной ее характеру серьезностью, но ее успокаивала весть, что существует некто, искупивший мир и принимающий на себя грехи каждого кающегося грешника.

Когда Селена высказала вдове свое желание сделаться христианкой, Анна привела к ней епископа Евмена.

Он сам вызвался руководить наставлением девушки в вере и нашел в ней ревностную ученицу.

Подобно серому, засохшему соцветию, которое, будучи опущено в воду, распускается и превращается во множество свежих цветков, развернулось и ее преждевременно увядшее сердце. Она нетерпеливо желала полного выздоровления, чтобы, подобно Анне, ухаживать за больными и показать на деле ту любовь, которой Христос требует от своих верных.

В новой вере ее в особенности радовало то, что эта вера обещала блаженство не богачам, а кающимся и жаждущим прощения, несчастным, бедным и страждущим, на которых она смотрела как на людей, принадлежащих как бы к одному с ней семейству.

Ее энергичная натура не довольствовалась добрыми намерениями, а стремилась осуществить их на деле. В Безе она могла начать свою деятельность вместе с Анной, и эта мысль облегчала ей разлуку с Александрией.

Попутный ветер, дувший к югу, благополучно принес путников к месту назначения.

Через два дня после их отплытия Антиной снова пробрался в сад Павлины. Он подошел к домику Анны, но напрасно искал глазами Марию.

Путь был свободен.

Отсутствие Марии должно было обрадовать его, но он встревожился.

Его сердце сильно билось; он думал, что, может быть, ему удастся сегодня застать Селену одну.

Не постучавшись, он отворил дверь, но не решился переступить через порог, потому что в первой комнате стоял какой-то незнакомый мужчина.

Это был столяр-христианин, семейству которого Павлина предоставила домик. Он спросил Антиноя, что ему нужно.

— Дома ли госпожа Анна? — пробормотал вифинец.

— Не живет больше здесь.

— А ее приемная дочь, Селена?

— Отправилась вместе с нею в Верхний Египет. У тебя есть до них какое-нибудь дело?

— Нет, — ответил юноша в смущении. — Когда они уехали?

— Третьего дня.

— И не вернутся?

— В ближайшие годы, наверно, нет. Впоследствии — может быть, если Богу будет угодно.

Антиной беспрепятственно вышел из сада по широкой средней аллее.

Он был бледен и чувствовал себя как странник в пустыне, увидевший, что источник, водою которого он надеялся утолить жажду, завален камнями.

В первый свободный час следующего дня юноша снова постучался в дверь жилища столяра, чтобы спросить, в каком месте Верхнего Египта намеревались высадиться переселенцы, и ремесленник ответил откровенно:

— В Безе.

Антиной всегда был мечтателем, но Адриан еще никогда не видел его таким рассеянным, таким вялым и задумчивым, как в это время.

Когда он пытался пробудить его от рассеянности и заставить быть бодрее, любимец смотрел на него умоляющим взглядом и употреблял все усилия к тому, чтобы угодить своему господину и принять более веселый вид, но это ему удавалось лишь на короткое время.

Даже на охотах в Ливийской пустыне, которые несколько раз устраивал император, Антиной оставался вялым и безучастным к этим удовольствиям, которым он в другое время предавался с радостью и искусством.

Император оставался в Александрии дольше, чем в других городах, и теперь чувствовал себя утомленным празднествами и пиршествами, словесными битвами с членами ученой коллегии Музея, сношениями с восторженными мистиками, истолкователями знамений, астрологами и шарлатанами, которыми кишел этот город. Короткие аудиенции, которые он давал вождям разных религиозных общин, и посещения мастерских этого трудолюбивого промышленного центра тоже начали его утомлять.

Однажды император объявил, что намерен посетить южные округа Нильской долины.

Об этой милости просили его жрецы туземных египетских богов, и не только его любознательность и страсть к путешествиям, но также и государственные соображения побуждали его исполнить желание жреческой касты, в особенности влиятельной в этой богатой и важной провинции.

Перспектива увидеть собственными глазами относящиеся к временам фараонов чудеса, которые привлекали столь многих путешественников, веселила его; и хорошее настроение его духа усилилось, когда он заметил, какое оживляющее действие произвело его намерение на Антиноя.

В последние недели ничто ни в малейшей степени не радовало любимца.

Поклонение, которым осаждали его знатные александрийки с не меньшею навязчивостью, чем римские женщины, опротивело ему. На пиру он оказывался молчаливым сотрапезником, соседство с которым никого не веселило.

Даже самые блистательные и возбуждающие зрелища в цирке, самые прекрасные ристалища на ипподроме почти не привлекали его взора.

Прежде он охотно и внимательно смотрел пьесы Менандра и его подражателей — Алексида, Аполлодора и Посидиппа, теперь же при представлении их он устремлял глаза в пустое пространство и думал о Селене.

Перспектива добраться до тех мест, где находилась она, сильно взволновала Антиноя и оживляла его угасавшую любовь к жизни. Он снова надеялся, а кто видит сияние света в будущем, для того и настоящее перестает казаться мрачным.

Адриан радовался этой перемене в своем любимце и велел ускорить приготовления к отъезду.

Однако же прошли месяцы, прежде чем он смог отправиться в свое путешествие.

Сначала его заботила новая колонизация Ливии, опустевшей вследствие восстания евреев. Затем нужно было отдать распоряжение относительно устройства новых почтовых дорог, которые должны были соединить теснее одну часть империи с другой. Наконец ему пришлось дожидаться формального согласия сената на новые постановления о наследовании жалованного права гражданства.

Правда, в этом согласии нечего было сомневаться, но императору было важно, чтобы его распоряжение поскорее вступило в законную силу.

При посещениях Музея Адриан осведомлялся о положении отдельных членов его ученой коллегии и выработал теперь постановления, посредством которых предполагалось снять с трудолюбивых исследователей заботы о насущных потребностях обыденной жизни.

Он обратил также внимание и на положение престарелых учителей и воспитателей юношества и старался улучшить его.

Когда Сабина говорила ему, какие большие расходы вызовут эти новые меры, он возражал:

— Мы не даем умереть с голоду ветеранам, которые отдают свою жизнь в распоряжение государства. Почему же должны пропадать в нужде те, которые работают для него умом? Что мы должны ставить выше: силу и богатство или же умственные сокровища? Чем труднее мне как императору отвечать на этот вопрос, тем решительнее я чувствую себя обязанным мерить должностных лиц, воинов и престарелых учителей одной и той же меркой.

И сами александрийцы тоже задерживали Адриана разными новыми знаками своего почтения. Они возвели его в звание божества, посвятили ему храм и устраивали в честь его празднества за празднествами, несомненно для того, чтобы расположить его в пользу города и выразить свою радость и гордость по поводу его продолжительного пребывания в Александрии. Но наряду с этим здесь существовал и другой мотив: александрийские граждане, жадные до всяких удовольствий, с радостью воспользовались случаем потешить себя и предаваться всевозможным изысканным наслаждениям. Таким образом, императорское посещение поглотило много миллионов, и Адриан, который не оставлял ничего не исследованным, сумел собрать сведения об израсходованных городом суммах и порицал легкомыслие расточительных гостеприимцев.

Впоследствии, полный признательности, он писал своему зятю Сервиану о богатстве и трудолюбии александрийцев. Он расхваливал в них то, что между ними никто не шатается праздно. Одни изготовляют стекло, другие — папирусы, третьи — полотно, и каждый из этих неутомимых людей, говорил он, занимается каким-нибудь ремеслом. Даже подагрики, хирагрики и слепцы ищут и находят здесь занятия. Однако же он называет александрийцев народом строптивым, беспорядочным, с острым и злым языком, который не щадил ни Вера, ни Антиноя. О евреях, христианах и почитателях Сераписа он говорит в этом письме, что они вместо олимпийских богов поклоняются только одному богу. Но, утверждая относительно христиан, что они чтут Сераписа, Адриан разумеет под этим то, что они держатся учения о продолжении жизни души после смерти.

Много хлопот доставил Адриану спор о том, в какой храм следует поместить новонайденного Аписа. Это священное животное с давних времен помещалось в храме бога Пта, в Мемфисе. Но Александрия далеко опередила почтенный город пирамид, и здесь храм Сераписа в десять раз превосходил блеском и величиною мемфисский храм этого бога в области Сокари.

Александрийские египтяне, жившие в квартале Ракотида, который прилегал к Серапейскому, хотели иметь этого бога, жившего на земле в образе быка, у себя, а жители Мемфиса не желали отступиться от своего старинного права, и императору было нелегко привести этот глубоко волновавший умы спор к удовлетворительному решению.

Мемфис удержал своего Аписа, зато александрийский Серапейон был осыпан милостивыми дарами, какие обыкновенно доставались только храмам в городе пирамид.

В июне император смог наконец выехать.

Он пожелал пересечь провинцию пешком и верхом на лошади, а Сабина должна была отправиться на судне по наступлении нильского разлива.

Императрица охотно вернулась бы в Рим или Тибур, потому что Вер, вследствие решительного предписания врачей, с наступлением летней жары должен был оставить Александрию. Он уехал вместе со своей супругой как сын царствующей четы… но Адриан ни одним словом не сказал ему о возможности возведения его в сан наследника престола.

Необузданная страсть этого красавца и кутилы к наслаждениям не была сломлена его болезнью, и в Риме он продолжал пользоваться всеми удовольствиями жизни.

Медлительность Адриана часто беспокоила его, так как этот царственный сфинкс слишком часто давал в высшей степени неожиданные решения своим загадкам. Предсказанный претору мрачный конец причинял ему мало заботы; напротив того, это пророчество Бен-Иохая побуждало его пользоваться каждым часом здоровья, который еще посылала ему судьба.

 

XI

Бальбилла и ее компаньонка, Публий Бальбин и другие знатные римляне, софист Фаворин и большая свита придворных и слуг должны были сопровождать императрицу на корабле. Адриан отправился в свое путешествие сухим путем с маленькой свитой, к которой он присоединил великолепный охотничий поезд.

Прежде чем он добрался до Мемфиса, он убил в Ливийской пустыне несколько львов и много других хищных животных, причем снова нашел в Антиное лучшего товарища по охоте.

Хладнокровный в опасности, неутомимый ходок, довольный и услужливый во всяком положении, юноша казался своему повелителю спутником, как бы самими богами созданным для его радости.

Когда Адриан по целым часам и дням размышлял и молчал, Антиной не беспокоил его ни одним словом, но и в такие времена императору было необходимо присутствие любимца, потому что его делало счастливым само сознание, что Антиной находится подле него.

Антиной во время этого путешествия тоже чувствовал себя хорошо, ибо сознавал, что мог быть полезен своему высокочтимому государю и тем облегчить все еще угнетавшую его тяжесть совершенного им преступления. Он и без того любил больше мечтать, чем говорить, а движение на свежем воздухе предохраняло его от вялой апатии.

В Мемфисе Адриан задержался на целый месяц.

Ему пришлось вместе с Сабиной, корабль которой он нашел там, посетить лично храмы египетских богов и в облачениях фараонов выполнить разные церемонии.

Сабина часто думала, что умрет, когда, украшенная большим головным убором повелительниц Нильской долины, изображавшим коршуна, в длинных одеждах и обремененная золотыми украшениями, она должна была шествовать рядом с супругом в процессии через все залы, на кровли, и, наконец, в святилище храмов. И каким бессмысленным обрядностям приходилось подчиняться при этих круговых обходах, при каком множестве жертвоприношений нужно было присутствовать!

Возвращаясь домой после посещения храмов, она чувствовала крайнее изнеможение. Да и в самом деле, это было нешуточным делом подвергнуться таким бесконечным окуриваниям и окроплениям, выслушать так много гимнов и литаний, проходить такие большие пространства и, сидя на троне божества, когда тебя возвели в сан небожительницы, позволять украшать себя разнообразными коронами, убирать разными повязками и символами.

Супруг подавал ей хороший пример.

При этих церемониях он выставлял напоказ все строгое величие своей натуры и между египтянами вел себя, как египтянин. Но находил удовольствие в том, чтобы углубляться в мистическую мудрость жрецов, с которыми беседовал часто и долго.

Как в Мемфисе, так и в других наиболее значительных городах, расположенных гораздо южнее, императорской чете оказывались во всех главных храмах почести со стороны жрецов и проводились церемонии обоготворения.

Там, где Адриан жертвовал средства для расширения какого-нибудь святилища, он должен был собственноручно положить камень при закладке здания.

При всем том он находил время охотиться в пустыне, заниматься государственными делами и обозревать памятники прошлых времен, на которые стоило посмотреть. В Мемфисе замечательнее всего был Город мертвых с пирамидами, большим сфинксом, Серапейоном и могилами аписов.

Перед отъездом оттуда Адриан и его спутники обратились с вопросами к оракулу священного быка.

Поэтессе Бальбилле была предсказана самая счастливая будущность. Бык, которому она должна была, отвернувшись от него лицом, подать лепешку, остался доволен даром и лизнул ее руку своим мокрым языком.

Адриан оставался еще в неизвестности относительно пророчества жрецов Аписа, потому что оно было подано ему в запечатанном свитке, так же как и объяснение содержавшихся в нем знаков, причем ему было торжественно запрещено открывать свиток ранее истечения полугода.

Император встречался со своей супругой только в более значительных городах, так как он путешествовал сухим путем, а она — водным.

Суда почти всегда приходили к месту назначения раньше сухопутных путешественников, и когда наконец эти последние добирались туда, то каждый раз давались празднества по случаю приезда императора, на которых Сабина, правда, редко присутствовала. Тем усерднее Бальбилла старалась обрадовать путников в момент их прибытия дружескими сюрпризами.

Она чтила императора, и красота его любимца производила неотразимое впечатление на ее артистическую душу.

Смотреть на него было для нее наслаждением, его отсутствие огорчало ее, и, когда он возвращался, она первая приветствовала его.

Но он интересовался веселой девушкой не больше и не меньше, чем другими женщинами в свите Сабины, да и Бальбилла не желала от него ничего другого, кроме удовольствия смотреть на него и наслаждаться созерцанием его красоты.

Если бы он осмелился принять ее поклонение за любовь и предложить ей свою, поэтесса с негодованием указала бы ему должные границы. Однако же она не скрывала своего восхищения красотой вифинца.

Когда путники после долгого отсутствия появлялись снова, Антиной находил в занимаемой им каюте корабля цветы и отборные плоды, присланные ею, а также стихи, в которых она воспевала его.

Он складывал все это к другим вещам и обращал мало внимания на поэтессу, а она ничего не знала об этом равнодушии своего прекрасного идола, да и не заботилась о его чувствах.

До сих пор ей постоянно удавалось без труда держаться в границах приличий. Теперь бывали часы, когда она говорила себе самой, что, может быть, она позволяет себе их переступать.

Но какое ей было дело до мнения окружавших ее людей, какое дело до внутренней жизни вифинца, в котором ей нравилась только его прекрасная внешность?

Возможность возбудить в нем надежды, которые она никогда не могла и не желала осуществить, не пугала ее, так как не приходила ей даже в голову. Однако же она была недовольна собою, потому что один человек не одобрял ее поступков. Этот человек в ясных словах порицал ее намерение почтить красоту юноши цветами, и приговор этого одного значил для нее больше, нежели мнение всех других мужчин и женщин, вместе взятых.

Этим человеком был архитектор Понтий, и, странно, именно воспоминание о нем заставляло ее совершать одно безумство за другим.

Она часто виделась с архитектором в Александрии и, прощаясь, взяла с него обещание последовать за императрицей и за нею и по крайней мере часть плавания по Нилу совершить в ее обществе.

Но он не являлся, не присылал даже никаких известий о себе, хотя был здоров и каждый гонец привозил от него свитки, подписанные его собственной рукой.

Итак, он, на верную преданность которого она полагалась, как на твердую скалу, был не менее других мужчин эгоистичен и непостоянен.

Она ежедневно и ежечасно думала о нем, как только какое-нибудь судно, приходившее с севера, бросало якорь возле ее судна; она смотрела на выходивших из него на берег путешественников, чтобы увидеть его между ними.

Она тосковала по Понтию подобно заблудившемуся страннику, который с нетерпением ждет возвращения своего скрывшегося проводника, и все же сердилась на него. Он тысячью признаков выдавал, что она ему дорога, что она обладает влиянием на его сильную волю, и вот теперь он оказывается неверным данному слову, и его все нет и нет!

А она?

Она не осталась нечувствительной к его поклонению и была благосклоннее к внуку отпущенника своего деда, чем к благороднейшим мужчинам из своего собственного круга.

И, несмотря на все это, именно Понтий портил ей удовольствие путешествия тем, что вместо того, чтобы следовать за нею, оставался в Александрии.

Как нетрудно было бы ему передать постройки другим архитекторам, которыми кишел большой мировой город!

Если ему нет до нее никакого дела, то, говоря по правде, у нее еще меньше основания заботиться о нем. К концу путешествия он, может быть, явится и пусть тогда увидит, как мало она обращает внимания на его наставления.

Она с нетерпением дожидалась его приезда, чтобы прочесть ему все свои стихи, написанные в честь Антиноя, и спросить его, как они ему нравятся. Она чувствовала какое-то детское удовольствие в том, чтобы умножать число этих маленьких стихотворений, тщательно отделывать их и блистать в них всей своей ученостью, всем своим умением. Она отдавала предпочтение искусственным и трудным размерам; некоторые стихи были написаны на латинском языке, другие то на аттическом наречии, то на эолийском, которым она уже научилась владеть, — и все это для того, чтобы наказать Понтия, чтобы его раздразнить, и для того, чтобы как можно ярче блеснуть перед ним своим талантом. Она воспевала Антиноя, но любимец императора не получил от нее ни одного цветка, при посылке которого она, капризно надув губки, не думала бы об архитекторе.

Но девушка не может воспевать красоту какого-нибудь юноши безнаказанно, и наступили часы, когда Бальбилла была склонна думать, что любит Антиноя. Тогда она стала называть себя его Сафо, а он, казалось, был предназначен для того, чтобы сделаться ее Фаоном.

Во время его продолжительных странствий с императором она могла пламенно, даже до слез, тосковать о нем; но как только он возвращался и она снова смотрела на его мало оживленные черты и томные глаза и слышала его вялое «да» или «нет», которыми он отвечал на ее вопросы, очарование совершенно исчезало, и она честно признавалась себе самой, что почти с таким же удовольствием смотрела бы на его статую, высеченную из мрамора, как и на него самого.

В подобные часы ее воспоминание об архитекторе было в особенности живо. И однажды, когда ее корабль проходил между цветами лотоса, над которыми возвышался один прекрасный и вполне развернувшийся цветок, она, быстро схватывавшая всякое замечательное явление, чтобы переработать его в поэтическую форму, набросала ряд стихов. В них она называла Антиноя цветком лотоса, который одной своей красотой выполняет свое назначение, а Понтия сравнивала с прочно построенным и хорошо управляемым кораблем, который зовет нас с собой в далекую даль.

Плавание вверх по Нилу окончилось у стовратных Фив.

Ничто, казавшееся римским путешественникам интересным, не осталось здесь неосмотренным. Могилы фараонов, вторгающиеся в самое сердце скалистых гор, и большие, но лишенные своего древнего блеска храмы на западной стороне Города мертвых возбудили восторженное удивление императора. Императорская чета и ее свита слышали также три раза ранним утром звук, издаваемый колоссом Мемнона, верхняя часть которого была обрушена на землю землетрясением.

Бальбилла описала это событие в нескольких длинных стихотворениях, которые Сабина приказала вырезать на камне колосса. Поэтессе казалось, что она слышит голос Мемнона, который песнью отвечал своей матери Эос, между тем как ее слезы — свежая утренняя роса — орошают статую сына, павшего под стенами Трои.

Громадные храмы на обоих берегах Нила вполне соответствовали ожиданиям императора, хотя вследствие землетрясений и осад потерпели сильные повреждения, и обедневшее жреческое сословие Фив было уже не в состоянии заботиться не только о восстановлении, но даже о поддержании их.

Бальбилла сопровождала Адриана и в храм Аммона, находившийся на восточном берегу.

В обширнейшей и величайшей из всех колонных зал ее восприимчивая душа вознеслась ввысь, и когда император заметил, как она с пылающими щеками смотрит то вверх, то, прислонясь к одному из столбов, высоких, как башни, озирается кругом, он спросил ее, что она чувствует в этом истинном доме богов.

— Я чувствую, во-первых и прежде всего, что искусство зодчества возвышеннее всех других искусств! — вскричала поэтесса. — Этот храм кажется мне величественной эпопеей, а тот, кто вдохновенно создал эту эпопею, сложил ее не из бедных слов, а из тяжелых неповоротливых каменных глыб. Тысячи частей здесь соединены в одно целое, и каждая из них в прекрасной гармонии приспособлена к другой и помогает выразить мысль, которая наполняла душу творца этой залы. Какое другое искусство было бы способно создать такое вековечное, далеко превосходящее всякую обыкновенную меру произведение?

— Поэтесса подносит лавровый венок архитектору, — сказал император. — Но разве область поэта не беспредельна и разве зодчий переходит когда-нибудь за пределы конечного и ограниченного?

— А существо богов разве доступно измерению? — спросила Бальбилла. — Нет, однако мне кажется, что эта зала устроена так, что божество могло бы поместиться в ней.

— Это потому, что она обязана своим происхождением мастеру, душа которого, когда он создавал залу, касалась границ вечности. Но думаешь ли ты, что эти храмы переживут песни Гомера…

— Нет, однако же память о них сохранится в не меньшей степени, чем память о гневе Ахилла и странствованиях хитроумного Одиссея.

— Жаль, что тебя не слышит Понтий! — вскричал император. — Он окончил план одной постройки, которой суждено пережить и меня, и тебя, и всех нас. Я говорю о моем надгробном памятнике. Сверх того, я хочу поручить ему постройку в Тибуре ворот, дворов и зал в египетском стиле, которые будут напоминать нам о нашем странствовании по этой удивительной стране. Я жду его завтра.

— Завтра? — спросила Бальбилла, и все ее лицо залилось ярким румянцем.

 

XII

Вскоре после своего отъезда из Фив, состоявшегося второго ноября, Адриан пришел к важному решению.

Вер должен быть признан не только сыном, но и наследником императора.

Одних наставлений Сабины самих по себе было бы недостаточно для того, чтобы положить конец его колебанию, но как раз в это время они совпали с собственными желаниями императора.

Сердце его жены жаждало иметь дитя; но и его сердце тосковало по сыну, и он обладал им в лице Антиноя.

Его любимец был подобранный на дороге ребенок незнатного, хотя и свободного происхождения, но во власти императора было сделать его важным лицом, возложить на него высшие почетные должности Рима и наконец открыто признать его своим наследником.

Если кто-нибудь заслуживал этого, то именно Антиной, и только ему он мог без зависти передать все, чем обладал сам. Эти мысли, эти желания зародились в нем много месяцев тому назад, но осуществлению их все более и более препятствовали ум и характер вифинца.

Адриан серьезнее своих предшественников старался поднять понизившееся значение сената, но все же он мог быть вполне уверенным в его согласии на самые рискованные мероприятия. Руководящие правительственные учреждения республики, даже при самых необузданных из его предшественников, были официально признаны и продолжали свою деятельность. Правда, все они, какое бы ни носили название, должны были повиноваться императору, но все же они были налицо, и империя, даже с каким-нибудь слабым властителем во главе, могла продолжать свое существование без сужения ее границ, установленных Адрианом.

Однако же за несколько месяцев до этого времени император не осмелился бы думать об усыновлении своего любимца. Теперь он надеялся, что стоит ближе к исполнению своего желания.

Антиной, правда, оставался мечтателем по-прежнему, однако же его путешествия и охота в Египте сделали его бодрым и сильным, и со времени отъезда из Фив он иногда оказывался веселым и отважным до дерзости.

Этого Антиноя он мог вышколить под собственным руководством, и, когда он возвысится, переходя от одной почетной должности к другой, наступит время назначить его своим наследником. На первое время этот план должен был сохраняться в тайне.

Если он открыто усыновит Вера, то этим самым будет исключена всякая мысль о новом выборе сына. К тому же он смело мог решиться назначить любимца Сабины своим наследником, так как знаменитейшие римские врачи, к которым он обращался с вопросом, писали ему, что полуразрушенное здоровье претора не может быть восстановлено. В лучшем случае ему остается прожить еще очень небольшое число лет.

Итак, пусть он спокойно сойдет в могилу среди своих блистательнейших надежд. Только тогда, когда сомкнутся его глаза, наступит время поставить на его место мечтателя, достигшего возраста зрелого, деятельного мужа.

На обратном пути из Фив в Александрию Адриан встретился со своей супругой в Абидосе и открыл ей свое решение назначить избранного ею сына своим наследником.

Сабина поблагодарила его словом «наконец-то!», которое выражало ее удовольствие и в то же время досаду на долгое промедление.

Адриан позволил ей возвратиться из Александрии в Рим, и в тот же день были уже отправлены гонцы с посланиями в сенат и к префекту Египта.

Послание к Титиану заключало в себе приказ публично провозгласить усыновление претора, устроить по этому случаю радостное празднество и даровать народу, от имени императора, все милости, предписываемые египетскими обычаями властителю при рождении наследника престола.

Свита императорской четы отпраздновала это событие великолепными пирами, но Адриан не принимал в них участия. Он велел переправить себя через Нил и у Антеополя направился в пустыню, чтобы проникнуть оттуда в ущелье Аравийских гор и поохотиться за дикими зверями. Его не сопровождал никто, кроме Антиноя, Мастора, нескольких охотников и собак.

У Безы он думал встретить корабли. Посещение этого города он отложил до обратного пути, потому что находился теперь на западном берегу Нила, а переправа через реку отняла бы у него слишком много времени.

В один душный ноябрьский вечер шатры путников были раскинуты между Нилом и известковыми горами, в которых находился длинный ряд могил времен фараонов.

Адриан посетил их, потому что его забавляли достопримечательные изображения на их стенах; но Антиной остался в лагере, так как ему уже приходилось осматривать подобные гробницы в Верхнем Египте гораздо чаще, чем он желал. Он находил эти изображения однообразными и некрасивыми, и у него недоставало терпения углубляться в их смысл. Чтобы не оставлять Адриана одного, а вовсе не ради них, он сто раз входил с императором в эти старые пещеры, но сегодня едва сдерживался от нетерпения и досады, потому что знал, что несколько часов пути привели бы его в Безу, к Селене.

Император во всяком случае не должен был вернуться раньше чем через три часа, и если бы у него, Антиноя, хватило смелости, он мог бы до возвращения Адриана навестить девушку, по которой тосковало его сердце, и все-таки возвратиться раньше своего повелителя.

Но раздумье пришло раньше, чем действие!

Вон там император взбирается на гору и может его видеть. Ждут гонцов, и ему поручено принять их. В случае дурных известий император не должен оставаться один ни при каких условиях.

Антиной десять раз подходил к своему доброму охотничьему коню, чтобы вскочить ему на спину; однажды он уже схватил его за уздечку, чтобы взнуздать, но за то время, что он продевал жеребцу через зубы гибкую, составленную из множества звеньев узду, его энергия снова пропала.

Эти колебания заняли целые часы, и наконец стало уже слишком поздно. Император мог скоро вернуться, и теперь было бы безумием думать о выполнении прекрасного плана.

Ожидаемый посланец уже явился со множеством писем, но Адриан все еще не возвращался.

Смеркалось; большие капли дождя падали с неба, покрытого густыми тучами, а Антиной по-прежнему оставался один.

К его тоске присоединилось сожаление об упущенном случае снова увидеть Селену и беспокойство по поводу долгого отсутствия повелителя.

Несмотря на усиливавшийся дождь, он вышел на воздух, подавляющая удушливость которого прежде парализовала его слабую волю, и позвал собак, намереваясь с ними разыскивать императора, но в эту минуту послышался лай молосского пса, и скоро затем Адриан с Мастором выступили из тьмы в полосу света, окружавшую освещенные палатки.

Император наскоро поздоровался со своим любимцем и затем молча позволил Антиною высушить ему волосы и принести трапезу, между тем как Мастор вымыл ему ноги и одел его в сухое платье. Когда Адриан вместе с вифинцем лег перед столом с приготовленными яствами, он сказал:

— Странный вечер! Какой жаркий и душный воздух! Нам нужно беречься, потому что нам грозит беда.

— Что с тобою случилось, государь?

— Разные происшествия. У первой же двери гробницы, в которую я хотел войти, я нашел какую-то черную старуху, которая замахала на нас руками и прокричала какие-то отвратительно звучавшие слова.

— Ты понял ее?

— Нет. Разве кто-нибудь может научиться египетскому языку?

— Значит, ты не знаешь, что она сказала?

— Мне пришлось узнать. «Смерть!» — закричала старуха! В гробнице, которую она охраняла, лежало множество людей, заболевших чумой.

— И ты видел их?

— Да. До сих пор я только слыхал об этой болезни. Она ужасна и соответствует тем описаниям, которые я читал.

— Ах, государь! — вскричал испуганный Антиной с упреком.

— Когда мы отошли от могилы, — продолжал Адриан, не обращая внимания на замечание юноши, — мы встретили старика в белой одежде и какую-то странную девушку, хромую и необыкновенно красивую.

— Она тоже шла к больным?

— Да, она несла им лекарство и хлеб.

— Но она не вошла к ним?

— Вошла, несмотря на мое предостережение. В ее спутнике я узнал своего старого знакомого.

— В старике?

— Он во всяком случае старше меня. Мы с ним часто встречались в Афинах, когда были еще молоды. Он принадлежал тогда к числу последователей Платона. Он был прилежнее и, может быть, также и талантливее нас всех.

— Каким образом подобный человек очутился при больных в Безе? Он сделался врачом?

— Нет. Еще в Афинах он с пламенным рвением искал истину и теперь утверждает, что нашел ее.

— Здесь, среди египтян?

— В Александрии, у христиан.

— А хромая девушка, сопровождавшая философа, тоже верит в распятого бога?

— Да, она сиделка или что-то в этом роде. Однако есть что-то великое в мечтаниях этих людей.

— Правда ли, что они поклоняются ослу и голубю?

— Вздор.

— Я тоже не совсем этому верил. Но, во всяком случае, они добры и заботятся о всех страждущих, даже чужих, не принадлежащих к их числу.

— Откуда ты знаешь это?

— Да ведь в Александрии много говорят о них.

— К сожалению. Я не преследую призрачных врагов, а к ним я причисляю мысли и верования людей; но иногда я спрашиваю себя: полезно ли для государства то, что граждане перестают бороться с житейскими нуждами и утешают себя надеждой на фантастическое счастье в другом мире, который, может быть, существует только в воображении тех, кто верит в него?

— Я бы желал, чтобы жизнь совсем оканчивалась смертью, — сказал Антиной задумчиво. — Однако же…

— Ну?

— Если бы я знал наверное, что найду в том другом мире тех, которых мне хотелось бы увидеть снова, я пожелал бы второй жизни.

— Значит, ты желал бы снова и целую вечность толкаться и тесниться среди массы старых знакомых, которых от первого до последнего смерть посылает в другой мир?

— Нет, но я желал бы, чтобы мне было позволено вечно жить с некоторыми избранными.

— А я принадлежал бы к их числу?

— Да! — вскричал Антиной с жаром и прижал губы к руке Адриана.

— Я знал это. Но ни за какую цену, даже из-за тебя, моего любимца, я не пожелал бы отказаться от единственного права, которое составляет преимущество человека перед бессмертными богами.

— Какое право ты подразумеваешь?

— Право выйти из рядов живущих, как только небытие мне покажется сноснее существования.

— Боги, разумеется, не могут умереть.

— А христиане желают умереть только для того, чтобы присоединить к старой жизни новую.

— Более прекрасную, чем первая на земле.

— Они называют ее блаженною. Мать этой вечной жизни — неутомимая жажда существования — не умирает даже среди самых несчастных людей; ее отец — надежда. Они веруют в отсутствие страданий на том, другом, свете, потому что тот, кого они называют Искупителем, распятый Христос, якобы освободил их от будущей скорби своей смертью.

— Разве может кто-нибудь взять на себя страдание другого, как тяжесть или одежду?

— Они говорят это, и мой друг из Афин в этом убежден. В сочинениях по магии имеются указания, каким образом можно перенести несчастье не только с людей на животных, но и с одного человека на другого. Были даже произведены по этому поводу замечательные опыты над рабами, и в некоторых провинциях мне все еще приходится бороться против человеческих жертв для умилостивления или умиротворения богов. Вспомни только о невинной Ифигении, приведенной к алтарю. Разве не сомкнулся треснувший форум после того, как Марк Курций бросился в трещину? Если судьба пускает тебе вслед смертоносную стрелу и я принимаю ее своей грудью, то, может быть, судьба довольствуется этим ударом, не спрашивая, в кого попала стрела.

— Боги были бы слишком прихотливы, если бы они не захотели принять твоей крови вместо моей.

— Жизнь есть жизнь, — возразил император, — и жизнь юноши дороже жизни старика. Тебя ожидает еще много радостей.

— А ты нужен для всего мира.

— После меня явится другой. Ты честолюбив, мальчик.

— Нет, господин.

— Что же это значило в таком случае? Все поздравляли меня с сыном Вером, только ты не поздравил. Или тебе не нравится мой выбор?

Антиной покраснел и со смущением опустил глаза, а Адриан сказал:

— Говори откровенно то, что думаешь.

— Претор болен.

— Ему остается жить немного лет, а когда он умрет…

— Он может выздороветь.

— Когда он умрет, я должен буду искать себе другого сына. Как ты думаешь: от кого каждому, будь то раб или консул, в особенности приятно слышать слово «отец»?

— От того, кого он искренне любит.

— Совершенно верно, и в особенности, когда этот единственно любимый предан ему с непоколебимой верностью. Я такой же человек, как и другие, а ты, мой славный мальчик, стоишь теперь ближе всех к моему сердцу, и я благословлю тот день, когда сумею позволить тебе назвать меня «отцом» перед всем миром. Не прерывай меня. Когда ты крепко заберешь в руки всю свою волю, когда ты с неослабным вниманием, как на охоте, будешь всматриваться в деятельность окружающих тебя людей, когда ты постараешься изощрить свой ум и усвоить то, чему я буду учить тебя, тогда может случиться, что со временем вместо Вера Антиной…

— Только не это! — вскричал юноша, сильно побледнев и подняв руки с умоляющим видом.

— Величие, которое нам внезапно посылает судьба, кажется нам страшным только до тех пор, пока оно для нас ново, — возразил Адриан. — Моряк скоро привыкает к бурям, и в конце концов человек носит багряницу так же свободно, как ты свой хитон.

— О господин, прошу тебя, оставь эти мысли, — сказал Антиной тревожно, — я не гожусь для величия!..

— Из маленьких ростков вырастают пальмы.

— Но я только бедная маленькая былинка, прозябающая в твоей тени. Гордый Рим…

— Рим — мой слуга. Он уже не раз подчинялся управлению людей невысокого звания, и я желал бы ему показать, как идет пурпурная мантия к прекраснейшему из его сынов. Мир вправе ожидать такого выбора от императора, которого он уже давно знает как художника, то есть как жреца всего прекрасного. Если он не согласится, то я заставлю его сообразовать свой вкус с моим.

— Ты издеваешься надо мною, цезарь, — возразил встревоженный вифинец. — Не можешь же ты говорить это серьезно, и если ты в самом деле меня любишь…

— Ну, мальчик?

— То позволь мне тихо жить для тебя и заботиться о тебе и затем не требуй от меня ничего, кроме почтения, любви и верности.

— Которыми я обладаю уже давно; и я желал бы вознаградить моего Антиноя за эти богатые дары.

— Оставь только меня при себе, позволь мне, когда это будет нужно, умереть за тебя.

— Я думаю, мальчик, что ты был бы способен принести для меня ту жертву, о которой мы говорили.

— В любой час, не пошевельнув бровью.

— Благодарю за эти слова. Каким приятным сделался этот вечер, а я ожидал такого дурного.

— Потому что тебя испугала старуха у могилы?

— «Смерть» — отвратительное слово. Правда, смерть не может устрашить мудрого; но переход из света во тьму ужасен. Образ старухи и ее пронзительный крик не выходят у меня из головы. Затем пришел христианин и повел странные, тревожащие сердце речи. Еще до наступления темноты он направился домой вместе с хромой девушкой. Я поглядел им вслед и был ослеплен солнцем, склонявшимся к закату позади Ливийских гор. Горизонт был светел, только ниже дневного светила висели облака. Египтяне говорят, что на западе лежит царство смерти. Я невольно вспомнил об этом; и оракул, который вместе со звездами угрожает мне несчастьем в этом году, и крик женщины — все это разом пришло мне на ум. Когда я затем увидел, как солнце, борясь с облаками, все более и более приближается к цепи холмов по ту сторону Нила, я сказал себе: «Если оно зайдет с блеском, ты можешь спокойно смотреть в будущее; если же оно, заходя, покроется тучами, тогда судьба исполнится, тогда нужно будет убирать паруса и ожидать бури».

— Что же случилось?

— Огненный солнечный шар горел красным пламенем и был окружен миллионами лучей. Один луч отделялся от другого и светил ярко. Казалось, что в заходящем солнце собралось бесчисленное множество стрелков из лука и что они пускают золотые стрелы во всех направлениях в облака. Это было чудное зрелище, и мое сердце начало уже вздыматься от радостного волнения, но вдруг одна мрачная туча, точно рассерженная ранами, полученными ею от светящихся стрел, стремительно опустилась вниз, за нею быстро последовали вторая, третья и четвертая, и мрачные демоны набросили серый клочковатый покров на сияющее чело Гелиоса, как палач накладывает грубое черное сукно на голову приговоренного к смерти преступника, в которого затем упирается коленом, чтобы задушить его.

При этом рассказе Антиной закрыл лицо обеими руками и в страхе пробормотал:

— Ужасно, ужасно! Что предстоит нам? Послушай только, как гремит гром, как дождь ударяет в крышу палатки.

— Облака низвергают целые ручьи на землю. Вода уже течет к нам сюда. Пусть рабы выкопают канавки для стоков. Эй вы, ребята, что там снаружи, забейте колки покрепче, не то ветер сорвет легкую палатку.

— И какой душный воздух!

— Горячий ветер как будто согрел дождевые потоки. Здесь покамест сухо. Налей мне стакан вина с водою, Антиной. Пришли письма?

— Да, господин.

— Так подай мне их, Мастор.

Раб, усердно работавший, чтобы укрепить палатку землею и камнями и оградить от просачивавшихся в нее дождевых ручьев, вскочил, быстро вытер руки, взял одну сумку из сундука, предназначенного для корреспонденции императора, и подал ее повелителю.

Адриан открыл сумку, вынул оттуда один свиток, быстро распечатал его и, пробежав его содержание, спросил:

— Что это? Я распечатал изречение оракула Аписа. Каким образом оно очутилось между новыми письмами?

Антиной подошел к Адриану, посмотрел на сумку и сказал:

— Мастор ошибся. Эти бумаги из Мемфиса. Я сейчас принесу тебе ту сумку, которая нужна тебе.

— Подожди, — возразил император. — Игра ли это случая или воля судьбы? Почему эта ошибка произошла именно сегодня? Почему из двадцати бумаг, находящихся в этой сумке, я должен был схватить именно эту? Посмотри сюда! Я объясню тебе эти знаки. Вот здесь изображены три пары рук, вооруженных щитами и мечами, возле названия египетского месяца, который соответствует нашему ноябрю. Это три знака несчастья. Вот эти три лютни вверху — счастливое предзнаменование; вон те мачты показывают обыкновенное состояние вещей. Три из этих иероглифов стоят всегда вместе. Три лютни означают большое счастье, две лютни и одна мачта — счастье и среднее благосостояние, одна пара рук и две лютни — несчастье, за которым следуют хорошие часы, и так далее. Здесь, в ноябре, начинаются вооруженные руки; они соединены по три пары и предвещают исключительно угрожающее несчастье, которое не ослабляет ни одна благоприятная лютня. Видишь ты это, мальчик? Понимаешь ты теперь смысл этих знаков?..

— Да, да; но правильно ли ты истолковываешь их? Сражающиеся руки, может быть, ведут к победе.

— Нет. Египтянин изображает ими распрю, а распря и беспокойство для него то же самое, что мы называем дурным и злым.

— Как это странно!

— Нет, это правильная мысль. Египтяне говорят, что все первоначально было создано богами, хорошо, но сами по себе совершенные части мироздания изменились в своей природе благодаря беспокойным отклонениям. Это объяснение дал мне жрец Аписа; а вот здесь, возле имени ноября, стоят три пары сражающихся рук — ужасные знаки! Если одна из молний, которые беспрестанно освещают нашу палатку потоками света, убьет меня, и тебя, и всех нас, то в этом не будет ничего удивительного. Нам предстоит нечто тяжкое, страшное. Нужно иметь мужество, чтобы сохранить ясный взгляд и не пасть духом при подобных знамениях.

— Употреби против борющихся рук египетских богов свои собственные руки — они сильны, — возразил Антиной; но император опустил голову и сказал с унынием:

— В борьбе против судьбы даже боги должны потерпеть поражение.

Непогода продолжала бушевать. Буря не один раз вырывала из земли колышки, к которым были прикреплены веревки палатки, и заставляла рабов удерживать руками легкое жилище императора. Развернувшиеся тучи низвергали огромные массы воды на горы пустыни, на которые в продолжение нескольких лет не падала ни одна дождевая капля, и наполняли ручьями и потоками каждую сухую впадину на склонах.

Ни Адриан, ни Антиной не смыкали глаз в эту страшную ночь.

Император открыл еще только один свиток из всех, находившихся в новой сумке. Он содержал в себе известие, что префект Титиан жестоко страдает от припадков застарелой одышки, и просьбу этого почтенного человека о том, чтобы ему было позволено оставить государственную службу и удалиться в свои имения.

Для Адриана было далеко не малою потерею лишиться в будущем этого надежного помощника, человека, которого он имел в виду для успокоения и покорения Иудеи, где вспыхнули новые восстания. Уничтожить взбунтовавшуюся провинцию — это мог сделать и другой, но победить ее добротою и сохранить ее в целости могло удаться только кроткому и умному Титиану.

У императора не хватило мужества распечатать еще какое-нибудь письмо в эту ночь. Он молча лежал в постели до рассвета и думал о всех дурных часах своей жизни: об умерщвлении Нигрина, Титиана и других сенаторов, благодаря чему он обезопасил свое владычество; он давал обеты богам принести им новые великие жертвы, если они охранят его от приближавшегося несчастья.

Когда он утром встал, Антиной испугался, пораженный его видом: в лице и губах Адриана не было ни кровинки.

По прочтении полученных писем Адриан уже не пешком, а верхом на лошади отправился с Антиноем и Мастором в Безу, чтобы дожидаться там своей свиты.

 

XIII

Разъяренные стихии свирепствовали в эту ночь и в округе нильского города Безы.

Граждане этого старого города сделали все, что могли, для приличного приема путешествовавшего властителя. Главные улицы были убраны цветочными гирляндами, перекинутыми от мачты к мачте, от дома к дому, а в гавани у самого берега были поставлены статуи императора и его супруги. Но буря свалила гирлянды вместе с мачтами на землю, и возмущенные волны реки, ударяясь с неукротимой силой в берег, отрывали и уносили с собой один кусок земли за другим, вбивались, подобно водяным клиньям, в трещины засохшей почвы и подламывали высокий берег у пристани.

После полуночи буря разбушевалась с неслыханной силой, сорвала покрытые пальмовыми ветвями кровли с нескольких домов и так сильно хлестала нильский поток, что он стал похож на бушующее море.

Огромная масса волн всей своей сплошной силой устремлялась снова и снова на выступ берега, где стояли статуи императорской четы.

Незадолго до появления первого проблеска рассвета коса земли, не укрепленная никакими каменными сооружениями, не выдержала напора бешеных волн. Земляные глыбы скользили и падали с громким плеском в поток, за ними последовал, с громовым шумом, большой кусок берегового спуска.

Лежавшая позади площадь земли понизилась, статуя императора зашаталась и медленно наклонилась, готовая упасть. Когда рассвело, она лежала на земле пьедесталом вверх, ее голова зарылась в землю.

На рассвете граждане вышли из своих домов и узнали от моряков и рыболовов о случившемся в гавани ночью. Как только буря улеглась, сотни, тысячи мужчин, женщин и детей столпились на пристани, чтобы посмотреть на упавшую статую. Они увидели оползшие глыбы, узнали, что река оторвала часть земли от берега и причинила это несчастье.

Не прогневался ли на императора нильский бог Хапи!

В несчастье, постигшем статую императора, во всяком случае следовало видеть дурное предзнаменование.

Топарх, глава народа, приказал вновь поставить статую повелителя, которая, впрочем, осталась неповрежденною, и сделать это немедленно, так как император мог прибыть через несколько часов.

Множество жителей этого города, свободные и рабы, усердно занялись этой работой, и вскоре статуя императора, изваянная в египетском стиле, снова стояла прямо и своим неподвижным лицом смотрела на гавань.

Статуя Сабины была придвинута к статуе Адриана, и топарх, довольный, вернулся домой.

Большая часть работников и ротозеев оставили пристань, но после них пришли другие любопытные, которые уже не видели статуи в лежачем положении на обрушившейся земле и теперь обменивались мнениями насчет того, каким образом она упала.

— Буря никоим образом не могла опрокинуть эту тяжелую известковую массу, — сказал один канатный мастер, — да и притом она так далеко стоит от оторвавшейся земли.

— Должно быть, она упала вслед за земляными глыбами, — возразил ему хлебопек.

— Да, так оно и было, — подтвердил матрос.

— Вздор! — вскричал канатный мастер. — Если бы статуя стояла на оторванной земле, она прежде всего упала бы в воду и потонула бы в реке; это ясно для каждого ребенка. Здесь действовали другие силы.

— Может быть, — заметил храмовый служитель, занимавшийся истолкованием знамений, — может быть, боги низвергли гордую статую, чтобы подать Адриану предостерегающий знак.

— В наше время небожители уже не вмешиваются в дела людей, — возразил сапожник, — но в эту ужасную ночь спокойные граждане оставались дома, и враги императора могли делать что хотели.

— Мы — верные подданные, — прервал его хлебопек с негодованием.

— Вы — строптивая сволочь, вот вы кто! — крикнул в лицо гражданам один римский солдат, который, как и вся когорта, которая квартировала здесь, служил под начальством свирепого Тинния Руфа в Иудее. — Между вами, поклонниками животных, ссоры никогда не прекращаются, а о христианах, что гнездятся там за рекой, по ту сторону лощины, можно сказать все самое дурное, и даже это не будет преувеличено.

— Храбрый Фуск прав! — вскричал нищий. — Эта проклятая нечисть принесла нам чуму в дома. Где только появлялась зараза, там всегда можно было видеть христиан и христианок. Они приходили также и к моему брату. Целые ночи они оставались при его больных детях, и оба ребенка, разумеется, умерли.

— Если бы только мой старый легат Тинний Руф был здесь, — проворчал солдат, — им всем пришлось бы не лучше, чем их распятому богу.

— Я, конечно, не имею с ними ничего общего, — возразил хлебопек. — Однако же что правда, то правда. Это тихие, ласковые люди, аккуратные плательщики, которые не делают ничего дурного и оказывают помощь многим бедным.

— Помощь? — прохрипел нищий, которому дьякон общины в Безе не дал никакой милостыни, советуя ему работать. — Все пятеро жрецов великой Сехмет из грота Артемиды поддались их искушениям и бросили храм своей богини. И разве это хорошо, что они отравили детей моего брата?

— Да почему бы им не убивать и детей? — спросил солдат. — Еще в Сирии слышал я о подобных вещах, а что касается этой старухи, то я готов отказаться от моего меча, если…

— Послушайте храброго Фуска, он многое видал на свете, — раздалось из толпы.

— Пусть мне больше не носить меча, если не они в темноте свалили статую.

— Нет, нет, — возразил моряк решительно. — Она упала вслед за подмытой землей; я видел, как она там лежала.

— Уж не христианин ли и ты? — спросил солдат. — Или ты думаешь, что я клянусь моим мечом попусту? Я, люди добрые, служил в Вифинии, в Сирии, в Иудее и знаю эту нечисть. Там можно было видеть сотни христиан, которые отбрасывали свою жизнь, как износившийся башмак, из-за того, что не хотели поклониться статуе императора и приносить жертвы нашим богам.

— Слышите вы? — прохрипел нищий. — И заметили ли вы хоть единственного из них в числе граждан, которые помогали поднять статую снова?

— Ни одного не было при этом, — сказал матрос, начинавший присоединяться к мнению солдата.

— Христиане сбросили статую императора на землю, — закричал нищий в толпу. — Это доказано, и им придется плохо. Кто любит божественного Адриана, тот пусть идет со мной выгонять их теперь из их домов!

— Не бунтовать! — прервал солдат рассвирепевшего нищего. — Вон идет трибун, он выслушает вас.

Трибуна, который проходил с отрядом солдат, чтобы встретить императора при въезде его в город, толпа приветствовала громкими криками. Он приказал замолчать и велел солдату рассказать, что так волнует граждан.

— Очень возможно, — сказал наконец этот, по-видимому, сильный и строгий человек, который тоже, подобно Фуску, служил под начальством Тинния Руфа и из погонщиков дослужился до трибуна. — Очень возможно, но где ваши доказательства?

— Большинство граждан бросилось, чтобы поднять статую, но христиане держались вдали от этой работы! — вскричал нищий. — Ни одного из них не было здесь видно. Спроси матроса, господин, он был тут и может засвидетельствовать это.

— Во всяком случае, это более чем подозрительно. Это дело должно быть строго расследовано. Тише вы, люди!

— Вот идет христианская девка! — вскричал канатчик.

— Хромая Марфа; я хорошо знаю ее, — прервал его нищий, — она шляется по всем зачумленным домам и отравляет людей. У моего брата она торчала три дня и четыре ночи и поворачивала детям подушки, пока не уморила их. Куда она приходит, там оказываются мертвые.

Селена, которая теперь называлась Марфой, со своим слепым братом Гелиосом, называвшимся теперь Иоанном, шла по дороге, которая вела от возвышенного берега к пристани, не обращая внимания на толпу.

Она хотела нанять там лодку, чтобы переправиться через реку. В одной деревне на острове, лежавшем против города, жили больные христиане, которым она несла лекарство, намереваясь ухаживать за ними. Уже несколько месяцев вся ее жизнь была посвящена страждущим. Она являлась с помощью и в языческие дома, не боясь ни чумы, ни лихорадки. Щеки ее сделались свежее, а в глазах сиял какой-то чистый, мягкий блеск, освещавший строгую красоту черт.

Когда девушка подошла ближе к трибуну, он увидал ее и крикнул:

— Эй ты, бледная девка! Ты христианка?

— Да, господин, — отвечала Селена и спокойно пошла с братом дальше.

Римлянин посмотрел ей вслед, и когда она проходила мимо статуи Адриана, причем опустила голову ниже, чем прежде, он повелительным тоном приказал ей остановиться и сказать ему, почему она отвернула лицо от статуи императора.

— Адриан — наш повелитель так же, как и ваш, — отвечала девушка. — Я спешу, потому что на острове есть больные.

— Она не принесет им ничего хорошего, — вскричал нищий. — Кто знает, что скрывается у нее в корзинке?

— Молчать! — прервал его трибун. — Говорят, девка, что твои единоверцы в эту ночь свалили статую императора.

— Как могло это быть? Мы чтим императора так же высоко, как и вы.

— Я хочу верить тебе, а ты должна доказать это. Вот стоит статуя божественного цезаря, иди за мной и помолись ей.

Селена с ужасом посмотрела на суровое лицо трибуна и не нашла ни одного слова для ответа.

— Ну! — сказал трибун. — Пойдешь ли ты за мною? Да или нет?

Селена постаралась собраться с духом и, когда трибун протянул руку, чтобы схватить ее, сказала дрожащим голосом:

— Мы почитаем императора, но не молимся статуям. Мы молимся только нашему отцу в небесах.

— Вот оно! — засмеялся нищий.

— Я спрашиваю еще раз, — вскричал трибун, — желаешь ли ты поклониться этой статуе или отказываешься?

В душе Селены поднялась жестокая борьба. Если она будет противиться римлянину, ее жизнь подвергнется опасности и ярость народа может обратиться против ее единоверцев; если же она исполнит его требование, то нанесет поругание Богу, нарушит верность Спасителю, согрешит против правды и совести.

Страшная тревога овладела ею и отняла у нее силу вознестись душой в молитве.

Она не могла, не смела сделать то, чего от нее требовали, но присущая каждому человеку сильная любовь к жизни толкала ее вперед и остановила перед каменным идолом.

— Подними руки и молись божественному цезарю! — вскричал трибун, который, как и все присутствовавшие, с напряженным вниманием следил за каждым ее движением.

Селена, дрожа, поставила корзинку на землю и попыталась высвободить свою руку из руки брата; но слепой мальчик не выпускал ее. Он понимал, чего требовали от его сестры; он знал из повествований разных мучеников, о которых ему рассказывали, что ожидало ее в случае сопротивления римлянину, однако же не испугался и прошептал ей:

— Мы не сделаем того, чего они хотят, Марфа, мы не поклонимся кумиру, мы останемся верными Спасителю. Отверни меня от статуи, а теперь прочтем «Отче наш».

Подняв свои тусклые глаза к небу, мальчик громким голосом проговорил молитву господню. Селена сперва повернула его, а потом и сама отвернулась от идола лицом к реке. Затем она последовала примеру брата.

Гелиос крепко прижался к ней, ее громкая молитва слилась с его молитвой, и оба они не видели, не слышали и не чувствовали более ничего, что сделано было с ними.

Слепому Гелиосу мерещился вдали яркий свет, Селене-блаженный мир, полный любви, когда возбужденная толпа кинулась на девушку и на ее верного брата и повалила их на землю перед статуей императора.

Напрасно трибун старался остановить толпу.

Когда наконец солдатам удалось оттолкнуть разъяренных граждан от их жертв, два юных существа уже лежали неподвижно, в надежде на блаженную и вечную жизнь.

Случившееся происшествие огорчало и беспокоило трибуна.

Эта девушка, этот прекрасный ребенок, трупы которых лежали перед ним, заслуживали лучшей участи, и он мог подвергнуться ответственности за их смерть, так как по закону ни один христианин не мог быть наказан за свою веру без судебного приговора. Поэтому он велел отнести убитых в дом, в котором они жили, и пригрозил строгим наказанием каждому, кто войдет сегодня в христианский квартал.

Нищий с криками шел впереди носилок с покойниками и завернул в дом своего брата, чтобы сообщить его жене, что хромая христианка Марфа, которая уходила ее дочерей до смерти, убита. Однако же его плохо поблагодарили за эту весть. Бедная женщина оплакивала Селену, как собственное дитя, и прокляла убийц.

Перед заходом солнца Адриан приехал в Безу, где нашел великолепный шатер, устроенный для приема его со свитой.

Ему ничего не сказали о несчастье, случившемся с его статуей, однако же он чувствовал себя встревоженным и нездоровым.

Он желал остаться в полном одиночестве и велел Антиною посмотреть город, пока еще не наступили сумерки.

Вифинец обрадовался этому предложению, как дару богов, пошел по разукрашенной главной улице и попросил какого-то мальчика проводить его оттуда в квартал христиан.

Улицы этого квартала точно вымерли. Ни одна дверь не была отворена, ни один человек не показывался на улицу.

Антиной наградил мальчика подарком, отпустил его и с сильно бьющимся сердцем переходил от одного дома к другому. Все они имели опрятный вид; большею частью они были окружены деревьями и кустами. Но, хотя из нескольких крыш поднимался дым, все эти дома казались покинутыми. Наконец он услыхал вдали человеческие голоса. Он пошел на эти голоса по узкому переулку, который привел его к открытой площади, где собрались сотни людей — мужчин, женщин и детей — перед домиком, расположенным в хорошо содержавшемся пальмовом саду.

Антиной спросил какого-то старика, где живет вдова Анна, и тот молча указал на дом, привлекавший внимание его единоверцев.

Сердце юноши билось бурно, и он чувствовал беспокойство и смущение; у него возник даже вопрос: не лучше ли ему вернуться и прийти сюда опять завтра, когда он надеялся застать Селену одну?

Но нет!

Может быть, ему еще теперь удастся увидеть ее!

Он скромно пробрался через собравшуюся толпу, запевшую какую-то песнь, и не мог решить, выражает ли она веселые или печальные чувства.

Теперь он дошел до ворот сада и увидал горбатую Марию. Она стояла на коленях возле покрытых носилок и плакала.

Не умерла ли вдова Анна?

Нет, она жива.

Вот она выходит из дверей своего жилища, опираясь на руку какого-то старика, бледная, спокойная, без слез, оба и дут вперед. Старик произнес краткую молитву, затем наклонился и поднял лежавший на носилках покров.

Антиной сделал шаг вперед и отшатнулся, точно пораженный молнией. При этом он закрыл глаза рукой и остановился, словно врос в землю.

Не было слышно скорбных похоронных причитаний и воплей.

Старик обратился с речью к присутствовавшим.

Вокруг него слышались тихий плач, пение и шепот молитвы, но Антиной не видел и не слышал ничего.

Он опустил руку и не отрывал глаз от бледного лица умершей, пока Анна не покрыла носилки покрывалом. Но и после этого он все еще оставался безмолвным и неподвижным.

Только тогда, когда шесть девушек подняли на плечи простой гроб Селены и четыре женщины-матери взяли гробик Гелиоса и все собрание удалилось вместе с ними, Антиной повернулся и последовал за печальным шествием. Он издали видел, как оба гроба были отнесены в скалистую пещеру, как люди накрепко заперли дверь и затем похоронная процессия рассыпалась в разные стороны.

Наконец он один остался у дверей могилы.

Солнце зашло, и тьма быстро распространялась над долиною и холмами.

Так как кругом не видно было никого, кто мог бы наблюдать за ним, то Антиной обхватил руками столбы у дверей пещеры, прижал губы к ее грубым деревянным доскам и бился о них головою; припадок глубокой горести без слез потрясал все его тело.

Он стоял так несколько минут и не слышал приближавшихся к нему шагов.

Это пришла горбатая Мария, чтобы еще раз помолиться наедине у могилы своей дорогой подруги.

Она тотчас же узнала юношу и назвала его по имени.

— Мария, — сказал он, взволнованный, схватил ее руку, порывисто пожал и спросил: — Как она умерла?

— Убита, — отвечала Мария глухим голосом. — Она не хотела молиться статуе императора.

Антиной вздрогнул при этом и спросил:

— Почему она не сделала этого?

— Потому что осталась верною своей вере и надеялась на милость Спасителя. Теперь она — блаженный ангел.

— Ты уверена в этом?

— Так же уверена, как в том, что желаю увидеть снова на небе мученицу, которая покоится здесь.

— Мария!

— Выпусти мою руку!

— Не окажешь ли ты мне одну услугу, Мария?

— Охотно, Антиной; но прошу тебя, не прикасайся ко мне.

— Возьми вот эти деньги и накупи прекраснейших венков, какие только можно найти здесь. Положи их на ее гроб и воскликни при этом: «От Антиноя Селене!»

Мария приняла деньги и сказала:

— Я видела часто, как она молилась о тебе.

— Своему богу?

— Нашему Искупителю, чтобы он даровал блаженство и тебе. Она умерла за Иисуса Христа, теперь она при нем, и он исполнит ее молитву.

Антиной помолчал некоторое время, затем сказал:

— Протяни же мне еще раз свою руку, Мария! А теперь прощай. Будешь ли ты охотно вспоминать обо мне, а также молиться обо мне вашему Спасителю?

— Да, да! А ты тоже не совсем забудешь меня, бедную калеку?

— Разумеется, нет, добрая ты девушка! Мы, может быть, увидимся еще когда-нибудь.

С этими словами Антиной пошел вниз с холма и потом через город к Нилу.

Месяц взошел и отражался в успокоившейся реке. Так же отражались его лучи на поверхности моря и в ту ночь, когда Антиной спас Селену.

Юноша знал, что император ждет его, но не пошел к его шатру.

Глубокое волнение овладело им.

Он беспокойно ходил взад и вперед по берегу Нила и быстро вызывал в своей памяти воспоминания обо всех выдающихся событиях своей прошлой жизни.

Ему казалось, что он во второй раз слышит каждое слово своего вчерашнего разговора с Адрианом.

До осязания ясно он видел перед собой свой скромный родительский дом в Вифинии, свою мать, своих сестер и братьев, с которыми ему уже не суждено свидеться.

Он еще раз пережил тот ужасный час, в который он обманул своего доброго государя и сделался поджигателем. Им овладел великий страх, когда он вспомнил о желании Адриана поставить его на место человека, которого его мудрый повелитель назначил своим наследником, может быть, вследствие преступного деяния его, Антиноя.

Ему, который был не в состоянии думать о завтрашнем дне; ему, избегавшему всякого разговора с серьезными людьми потому, что ему было трудно следить за их речью; ему, который умел только повиноваться; ему, который чувствовал себя хорошо только тогда, когда был один со своим повелителем или со своими мечтами, далеко от суеты и шума жизни, — ему носить багряницу, обременить себя заботами и подавляющей ответственностью!

Нет, нет! Это была мысль неслыханная, ужасная, а между тем Адриан не отказывался ни от одного намерения, которое высказал однажды.

Будущность предстала перед умственным взором Антиноя в виде страшного и угрожающего врага.

Горе, беспокойство, несчастье смотрели на него отовсюду, куда бы он ни обращал свои взгляды.

В чем состоит то ужасное, что угрожает его господину?

Оно приближается, оно должно прийти, если не… да, если не найдется человека, который встал бы между ним и судьбой и в свою собственную грудь, в свое сердце, спокойно ожидающее ран, принял бы копье, брошенное разгневанным богом.

Да, он, только он, может быть этим человеком, только он и может быть им.

Эта мысль осветила его душу подобно внезапно вспыхнувшему свету. И если в нем хватит мужества для того, чтобы пожертвовать собою, обречь себя на смерть для спасения своего любимого государя, то всякая вина против Адриана будет им искуплена, тогда… тогда… о, как это чудно, как великолепно!.. Тогда, может быть, он найдет себе доступ к вратам того блаженного мира. Их отворят для него молитвы Селены, и он скоро увидит и свою мать, и своего отца, а впоследствии также сестер и братьев. Теперь же, через час, через несколько минут, он увидит ту, которую любил и которая ушла раньше его из жизни.

Его душу наполняло невыразимо сладостное чувство надежды, какого он еще ни разу не испытывал до сих пор.

Перед ним протекал Нил, и там, у берега, была лодка.

Он сильно толкнул ее в воду и большим прыжком, как на охоте, когда нужно было перескочить с одной скалы на другую, прыгнул в нее с берега.

Антиной уже схватил весла, когда Мастор, искавший его по приказанию императора, узнал его при лунном свете и попросил вместе с ним вернуться в палатку.

Но Антиной не последовал за Мастором, а крикнул, все дальше уплывая на середину реки:

— Поклонись государю, поклонись ему от меня тысячу и тысячу раз и скажи, что Антиной любил его более своей жизни. Судьба требует жертв. Мир не может обойтись без Адриана, а Антиной — бедное ничтожество, отсутствие которого не почувствует никто, кроме императора, и Антиной за него идет на смерть.

— Остановись, несчастный, вернись! — закричал раб и бросился в другую лодку. Но челнок вифинца, подталкиваемый сильными ударами весел, летел все быстрее и быстрее в речной простор.

Собрав все свои силы, Мастор работал веслами в другом челноке, но не мог приблизиться к лодке, которую преследовал. В этом состязании оба они достигли середины потока.

Тогда Мастор увидел, что весла вифинца взлетели в воздух. Через мгновение он услыхал громкий крик Антиноя: «Селена!» — и Мастору пришлось оставаться бездейственным, беспомощным свидетелем того, как юноша соскользнул в воду и Нил принял эту прекраснейшую из всех жертву в глубину своих волн.

 

XIV

Прошла одна ночь и половина дня после гибели Антиноя. Перед Безой собрались лодки и другие суда со всех частей округа для розысков трупа утонувшего юноши; берег кишел людьми; горшки с горячей смолой и факелы на реке и на берегу ночью омрачали блеск луны; но до сих пор усилия отыскать труп были напрасны.

Адриан знал, каким образом погиб Антиной.

Мастор несколько раз должен был повторять ему последние слова его любимца, и ни одного из них он не забыл, ничего к ним не прибавил. Память императора удержала их крепко в себе, и теперь он оставался один до утра и с утра до полудня, один, повторяя их про себя.

Не принимая пищи и питья, он предавался своим одиноким думам. Несчастье, угрожавшее ему, разразилось над ним, и какое несчастье! Если бы судьба вместо страдания, которое она предназначила для него, приняла ту горесть, которая наполняла теперь его душу, он мог бы рассчитывать на многие беспечальные годы; но ему казалось, что он согласился бы лучше прожить остаток жизни со своим Антиноем в горе и нищете, чем без него наслаждаться всем, что люди называют величием, великолепием, счастьем и благоденствием.

Сабина прибыла со своей и с его свитой; это было целое войско людей.

Но Адриан строго приказал не допускать к нему никого, даже супруги.

Облегчение, доставляемое слезами, было ему недоступно; но горесть сжимала сердце, омрачала ум и сделала Адриана таким впечатлительным, что голос какого-нибудь знакомого, услышанный даже издали, его беспокоил или сердил.

Прибывшие на корабле не смели располагаться в палатках, поставленных в соседстве с палаткой императора, потому что он желал оставаться один, совершенно наедине со своим душевным горем.

Мастор, в котором до сих пор он видел скорее полезную вещь, чем человека, теперь стал ему ближе — ведь он был свидетелем удивительной смерти его любимца.

Когда первые, самые горестные, ночи Адриана прошли, раб спросил его, не позвать ли с корабля врача, так как он очень бледен, но император запретил ему это и сказал:

— Если бы только я мог плакать, как женщина или как другие отцы, у которых смерть похитила сыновей, то это было бы для меня наилучшим лекарством. Вам, бедным, придется теперь плохо, потому что солнце моей жизни лишилось своего блеска, деревья на моем пути потеряли свои листья.

Когда Адриан опять остался один, он уставился неподвижными глазами в пустое пространство и пробормотал:

— Все человечество должно горевать вместе со мною, потому что если бы кто-нибудь спросил у него вчера, какая высокая красота дарована ему, то оно с гордостью могло бы указать на тебя, мой верный товарищ, и воскликнуть: «Красота богов!» Теперь пальма утратила свою крону, и искалеченное дерево должно стыдиться своего безобразия. Если бы все смертные составляли одно существо, они были бы сегодня похожи на человека, у которого вырван правый глаз. Я не хочу видеть оставшихся уродов, чтобы мне не опротивела моя собственная человеческая порода. О ты, добрый, верный, прекрасный юноша, каким ты был ослепленным, сумасшедшим безумцем! И все-таки я не могу порицать твое безумие. Ты нанес моей душе глубочайшую рану, и я не имею даже права сердиться на тебя за это. Сверхчеловеческой, божественной была твоя верность, и я постараюсь вознаградить ее по достоинству. — При этих словах он встал и сказал твердо и решительно: — Вот я простираю руку — и вы, боги, выслушайте меня! Каждый город империи воздвигает алтарь Антиною. Друга, которого вы похитили у меня, я делаю теперь вашим товарищем. Примите его ласково, вы, правители мира! Кто из вас может похвалиться более высокой красотой, чем та, какой обладал он? Кто из вас оказал бы мне столько доброты и верности, как ваш новый товарищ?

Произнесение этого обета, по-видимому, произвело благотворное действие на Адриана.

Твердыми шагами он ходил взад и вперед по своей палатке. Затем он велел позвать секретаря Гелиодора.

Грек начал писать под диктовку своего господина.

Это было ни более ни менее как повеление, которое предполагалось объявить миру, — отныне почитать нового бога в лице Антиноя.

В полдень запыхавшийся посланец принес известие, что тело вифинца извлечено из воды.

Тысячи людей поспешили к трупу, в том числе и Бальбилла, которая металась в отчаянии, когда ей сказали, какая кончина постигла ее кумира.

В черной траурной одежде, с распущенными волосами, она бегала взад и вперед по берегу среди граждан и рыбаков. Египтяне сравнивали ее с плачущей Изидой, ищущей труп своего возлюбленного супруга Озириса.

Она не могла утешиться, и ее компаньонка напрасно уговаривала ее сдержаться и вспомнить о своем звании и женском достоинстве. Бальбилла запальчиво отстранила ее, и когда пронеслась весть, что Нил возвратил свою добычу, она вместе с толпой поспешила к трупу.

Везде произносили ее имя; каждый знал, что она приближенная императрицы, и потому ей охотно повиновались, когда она приказала людям, которые несли носилки с утопленником, опустить их на землю и снять с трупа покрывало.

Бледная и дрожащая, подошла она к покойнику и посмотрела на него. Но она могла вынести это зрелище только одно мгновение, затем с содроганием отвернулась от безжизненного тела и велела носильщикам продолжать путь.

Когда печальное шествие исчезло из виду и пронзительные жалобные вопли египетских женщин уже не доносились до нее, когда она больше не могла видеть, как они обмазывали себе лоб и грудь мокрой землей и с дикими жестами размахивали руками в воздухе, она повернулась к своей спутнице и спокойно сказала ей:

— Пойдем домой, Клавдия.

Вечером она явилась к обеду в черном одеянии, как Сабина и вся ее свита, но спокойная и снова готовая отвечать на каждый вопрос.

Архитектор Понтий приехал из Фив в Безу вместе с нею.

Она воспользовалась всем, чем могла, чтоб наказать его за долгое отсутствие, и без всякой пощады заставила его выслушать ее стихи к Антиною.

Он остался при этом очень спокойным и отнесся к ее стихотворениям так, как будто они обращались не к живому человеку, а к какой-нибудь статуе или к кому-нибудь из богов. Одну эпиграмму он похвалил, в другой нашел недостатки, третью порицал. Признание Бальбиллы, что она с удовольствием дарила Антиною цветы и другие безделицы, он принял, пожимая плечами, и дружески заметил:

— Продолжай посылать ему подарки, я ведь знаю, что ты не требуешь ничего от своего божества в награду.

Эти слова изумили и обрадовали поэтессу.

Понтий всегда понимал ее и не заслуживал того, чтобы она его оскорбляла.

Поэтому она призналась ему также в том, что сильно любила Антиноя, пока этот юноша отсутствовал.

Затем она улыбнулась и сказала, что становилась к нему равнодушной, как только была с ним вместе.

Когда она после смерти вифинца предалась отчаянию, Понтий оставил ее в покое и просил ее спутницу сделать то же.

На другой день, после того как труп вытащили из воды, он был сожжен на костре из драгоценного дерева.

Адриан, узнав, что смерть жестоко обезобразила его любимца, не захотел смотреть на его труп.

Через несколько часов после того, как пепел Антиноя был собран в золотую урну и принесен Адриану, нильский флот, на котором находился теперь и император, поднял паруса, чтобы плыть безостановочно в Александрию.

Адриан оставался на корабле только со своим рабом и секретарем. Только по временам он посылал Понтию приказание оставить свое нильское судно и посетить его. Ему приятно было слышать густой голос Понтия, и он говорил с архитектором о планах, которые последний начертил для его мавзолея в Риме, а также о надгробном памятнике в честь его умершего любимца. Этот памятник, по собственному чертежу, он намеревался поставить в большом городе, который предполагал выстроить на месте маленького города Безы и который он теперь же назвал Антиноя.

Но эти переговоры занимали каждый раз только несколько часов, а после них архитектор мог возвращаться на корабль Сабины, на борту которого находилась и Бальбилла.

Однажды вечером, через несколько дней после отплытия из Безы, он сидел совсем один с поэтессой на палубе нильского судна. Увлекаемое быстрым течением и гонимое веслами сотни гребцов, оно быстро и безостановочно приближалось к своей цели.

Со времени смерти несчастного юноши Понтий тщательно избегал говорить с Бальбиллой об Антиное.

Теперь она снова сделалась такой же внимательной и разговорчивой, как была прежде, и даже по временам в ее глазах мелькали проблески прежней лучезарной веселости.

Архитектор думал, что понимает этот поворот в ее чувствах, и не допытывался о причине сильной, но скоро угасшей горячки.

— О чем ты сегодня совещался с императором? — спросила его Бальбилла.

Понтий опустил глаза в землю, соображая, можно ли упомянуть имя Антиноя в разговоре с поэтессой.

Бальбилла заметила его колебание и вскричала:

— Говори же! Я могу слышать все. Мое безумие прошло!

— Император работает над планом будущего города Антинои и над проектом памятника своему несчастному любимцу, — отвечал Понтий. — Он не позволяет помогать ему, но все-таки приходится учить его отличать невозможное от возможного и осуществимого.

— Да ведь он созерцает звезды, а твои глаза прикованы к дороге, по которой ты ходишь.

— Зодчий не может иметь дела с тем, что колеблется и не имеет надежного фундамента.

— Это жестокие слова, Понтий. Я вела себя совсем как безумная в последние недели.

— Однако пусть бы все колеблющееся так же скоро и хорошо приходило в равновесие. Антиной был полубог по красоте, и к тому же, что еще важнее в моих глазах, он был честный, верный юноша.

— Не говори мне больше о нем, — сказала Бальбилла и содрогнулась. — Его вид был ужасен. Можешь ли ты простить мне мое поведение?

— Я никогда не сердился на тебя.

— Но ты потерял уважение ко мне.

— Нет, Бальбилла. Красота, которая дорога каждому, кого лобзает муза, увлекла легкокрылую душу поэтессы, и она заблудилась в своем полете. Пусть она летает. Она стоит на твердой почве, это я знаю.

— Какие добрые, какие ласковые слова! Но они слишком добры, слишком ласковы. Я все-таки бедное, колеблемое ветром создание, тщеславная безумица, которая в этот час не знает, что сделает в следующий, избалованное дитя, которое охотнее всего предпринимает то, что ей следовало бы оставить, слабая девушка, которой доставляет удовольствие спорить с мужчинами. Словом…

— Словом, прекрасная любимица богов, которая сегодня твердым шагом всходит на скалу, а завтра порхает над цветами, окруженная солнечным сиянием, словом, существо, на которое не похоже никакое другое и которое, для того чтобы стать совершеннейшей женщиной, не имеет недостатка ни в чем, кроме…

— Я знаю, чего мне недостает, — вскричала Бальбилла. — Сильного мужа, который был бы моей опорой и советов которого я слушалась бы. Этот муж — ты, и никто другой, потому что, как только я знаю, что ты находишься со мною, то мне становится трудно делать что-нибудь другое, кроме того, что следует делать. Вот я, Понтий, перед тобою. Желаешь ли ты принять меня со всеми моими слабостями, капризами и недостатками?

— Бальбилла! — вскричал архитектор вне себя от потрясающего сердце изумления и надолго прижал губы к ее маленькой руке.

— Желаешь? Желаешь ты принять меня? Не оставлять меня никогда, предостерегать, поддерживать и лелеять?

— До конца дней моих, до моей смерти, как мое дитя, как мои глаза, как… смею я верить этому и сказать: как мою милую, как мое второе «я», как мою жену.

— О Понтий, Понтий! — отвечала она с горячим чувством и схватила его руку обеими своими. — Этот час возвращает сироте Бальбилле отца и мать и, сверх того, дарит ей мужа, которого она любит.

— Моя, моя! — вскричал Понтий. — Вечные боги! В течение всей моей жизни я среди работы и усилий не находил времени насладиться счастьем любви, и за сокровище, которого вы лишали меня так долго, вы платите мне теперь с лихвой, и с лихвой на лихву!

— Как можешь ты, рассудительный человек, так преувеличивать цену своего сокровища? Но ты все же найдешь в нем кое-что и хорошее. Оно уже не сможет представить себе жизнь без своего обладателя.

— А мне уже давно она казалась пустой и холодной без тебя, редкое, единственное, несравненное создание!

— Почему же ты не явился раньше?

— Потому, потому… — отвечал Понтий, — потому, что полет к солнцу мне казался слишком смелым, потому, что я помнил, что отец моего отца…

— Что он был благороднейший человек, который поднял предка моего рода до своего величия.

— Он был — вспомни хорошенько об этом в настоящий час — он был рабом твоего деда.

— Я знаю это, но знаю также и то, что я не видела на земле ни одного человека, который был бы более достойным свободы, чем ты, и которого я стала бы с таким смирением просить, как тебя: возьми меня, бедную, глупую Бальбиллу в жены, веди меня и сделай из меня все, что еще может из меня выйти к твоей и моей чести.

Быстрое плавание по Нилу доставляло Понтию и его милой дни и часы величайшего счастья. Прежде чем флот вошел в Мареотийскую гавань Александрии, архитектор открыл императору свою прекрасную тайну.

— Я неправильно истолковал пророчество, которое тогда изрекла тебе пифия, — сказал Адриан, вкладывая руку архитектора в руку Бальбиллы. — Хочешь ты, Понтий, знать слова оракула? Тебе нет надобности помогать мне, милое дитя. Что я прочел раз и два, того я никогда не забываю. Пифия сказала:

То, что выше всего и дороже тебе, ты утратишь,

И с олимпийских высот ты ниспровергнешься в прах.

Но испытующий взор открывает под прахом лучистым

Прочный фундамент из плит, мрамор и каменный грунт.

Ты сделала хороший выбор, девушка. Оракул обеспечивает тебе странствование в жизни по твердой почве. Что касается пыли, о которой он говорит, то она и действительно существует в известном смысле. Что же касается декрета о вашем браке, который вследствие различия вашего происхождения, пожалуй, противоречит закону, то об этом позабочусь я. Отпразднуйте в Александрии вашу свадьбу так скоро, как желаете, но затем отправляйтесь в Рим. Вот условие, которое я ставлю вам. Моим задушевным желанием всегда было ввести в сословие всадников новых, достойных членов, так как только этим способом может быть снова поднято его значение. Это кольцо делает тебя всадником, Понтий, и для человека, подобного тебе, для мужа Бальбиллы и друга императора, конечно, найдется впоследствии место в сенате. Что в наше время можно сделать из плит и мрамора — это ты покажи при постройке моей гробницы. Изменил ли ты план моста?

 

XV

Известие о назначении «поддельного Эрота» наследником императора было принято в Александрии с торжеством, и граждане снова воспользовались этим благоприятным случаем для того, чтобы устраивать празднество за празднеством.

Титиан позаботился о выполнении обычного в таких случаях милостивого манифеста, и таким образом, между прочим, отворилась и канопская тюрьма, и скульптор Поллукс был выпущен на свободу.

Несчастный художник побледнел в заключении, но не исхудал и не лишился физических сил; зато бодрость его души, его жизнерадостность, его веселое стремление к творчеству — все это было сломлено.

Когда он в разорванном и грязном хитоне шел из Канопа в Александрию, в его чертах не выражалось ни живой благодарности за неожиданно подаренную ему свободу, ни радости от надежды скоро снова увидать своих и Арсиною.

В городе он безучастно и бессознательно шагал из одной улицы в другую, но он хорошо знал свою родину, и его ноги нашли надлежащую дорогу к дому сестры.

Как обрадовалась Диотима, какие радостные крики подняли дети, с каким нетерпением каждый вызывался проводить его к старикам! Как высоко перед новым домиком Эвфориона прыгали грации, кинувшись с ласками к возвратившемуся Поллуксу!

А бедная Дорида чуть не лишилась чувств от радостного испуга; ее муж должен был подхватить ее на свои длинные руки, когда исчезнувший, но вернувшийся милый сын вдруг очутился перед нею и спокойно сказал: «Вот и я!» И с какою нежностью старуха прижимала к своему сердцу и целовала потом доброго, нехорошего, наконец возвратившегося беглеца.

Певец тоже высказал свою радость и в стихах и в прозе и достал из сундука самый красивый из своих театральных хитонов, чтобы заменить им изорванный хитон своего сына.

Сильная буря проклятий вырывалась из его губ, когда Поллукс рассказывал о своих приключениях.

Художнику было трудно довести свой рассказ до конца, потому что отец прерывал его на каждом слове, а мать беспрестанно заставляла его есть и пить даже и тогда, когда он уже был сыт по горло.

После его многократных уверений, что он уже не в состоянии есть больше, старуха все-таки поставила два новых горшка на огонь, говоря, что в тюрьме он, разумеется, изголодался, и если теперь он и насытился так скоро, то, может быть, вслед за тем настоящий аппетит тем сильнее даст себя знать.

Вечером Эвфорион сам повел Поллукса в баню и по возвращении оттуда не отходил от него.

Сознание, что сын находится возле него, доставляло ему какое-то физически приятное ощущение.

Певец обыкновенно не был любопытен, но сегодня не переставал расспрашивать, пока мать не повела сына к приготовленной для него постели.

Когда художник лег, старуха еще раз вошла в его комнату, поцеловала его в лоб и сказала:

— Сегодня ты еще много думаешь об этой ужасной тюрьме; но завтра ты снова будешь прежним Поллуксом? Не правда ли?

— Оставь меня, мама, мне уже и так лучше, — отвечал он с благодарностью. — Такая постель клонит ко сну, как усыпляющий напиток; вот жесткое дерево в тюрьме — это нечто совсем другое.

— Ты ничего не спросил о своей Арсиное, — заметила Дорида.

— Что мне до нее? Теперь дай мне спать.

На следующее утро Поллукс был таким же, как в прошлый вечер, и в течение нескольких дней он оставался неизменно в этом же состоянии духа.

Он ходил опустив голову, говорил только тогда, когда его спрашивали, и каждый раз, когда Дорида или Эвфорион пробовали заговорить о будущем, он спрашивал: «Я вам в тягость?» — или же просил не приставать к нему.

Но он был ласков, брал детей сестры на руки, играл с грациями и ел с большим аппетитом. Время от времени он спрашивал даже об Арсиное. Однажды он позволил проводить себя к ее жилищу, но не постучался в дверь Павлины и, по-видимому, испугался ее великолепного дома.

После того как он целую неделю провел в бездействии, причем был так вял и выказывал такое отвращение к работе, что это стало сильно тревожить сердце матери, его брат Тевкр набрел на счастливую мысль.

Молодой резчик по камню обыкновенно был редким гостем в доме своих родителей, но со времени возвращения бедного Поллукса он навещал их почти ежедневно.

Время его учения прошло, и ему, по-видимому, предстояло сделаться великим мастером в своем искусстве. Однако же талант брата он ставил гораздо выше своего собственного и придумал средство пробудить в нем уснувшее влечение к творчеству.

— Поллукс, — сказал Тевкр матери, — обыкновенно сидит вон у этого стола. Сегодня вечером я принесу глыбу глины и хороший кусок воска. Все это ты поставишь на стол и положишь возле него инструменты. Когда он увидит все это, то, может быть, ему придет охота работать. Если он решится слепить хоть какую-нибудь куколку для детей, то снова попадет в свою колею и от малого перейдет к большому.

Тевкр принес обещанные вещи. Дорида поставила их на стол, положила возле инструменты и на другое утро с сильно бьющимся сердцем дожидалась, что будет делать сын.

Он, как всегда со времени возвращения домой, проснулся поздно и долго сидел перед суповой чашкой, которую принесла мать ему на завтрак. Потом побрел к столу, остановился перед ним, взял в руку кусочек глины; помяв ее между пальцами, он сделал из нее несколько шариков и валиков, поднес один из них к глазам, чтобы поближе посмотреть на него, затем, бросив его на пол, оперся обеими руками на стол и сказал, наклонившись к матери:

— Вы хотите, чтобы я опять работал; но я не могу, у меня ничего не выходит.

У старухи выступили слезы на глазах, но она ничего не возразила.

Вечером Поллукс попросил ее унести все инструменты.

Она сделала это, когда он пошел спать, и, когда она осветила каморку, в которой складывали посуду с разным хламом, взгляд ее упал на начатую восковую модель, последнюю работу ее несчастного сына.

Тогда ей пришла в голову новая мысль.

Она позвала Эвфориона, велела ему выбросить глину на двор, а модель поставить на стол возле воска.

Сама она положила на стол те самые инструменты, которыми он работал в день их изгнания из Лохиадского дворца, возле прекрасно начатой модели и попросила своего мужа уйти с нею рано утром из дому и не возвращаться до полудня.

— Вот посмотри, — сказала она, — когда он будет стоять перед своим последним произведением и никто не будет мешать ему или смотреть на него, то он найдет опять концы порванных нитей; может быть, ему удастся соединить их и продолжить работу, от которой его оторвали.

Сердце матери не ошиблось.

Когда Поллукс покончил со своим супом, он точно так же, как накануне, подошел к столу, но вид его последней работы подействовал на него совсем иначе, нежели вчера вид глины и воска.

Глаза его засветились. Он ходил вокруг стола и так внимательно, так пристально всматривался в свое произведение, как будто в первый раз видит нечто особенно прекрасное.

В нем живо проснулись воспоминания. Он громко засмеялся, захлопал в ладоши и пробормотал про себя:

— Великолепно! Из этой вещи может кое-что выйти!

Вялость его исчезла, уверенная улыбка заиграла на губах, и на этот раз он твердой рукой схватился за воск.

Но он не тотчас же начал работу. Он только попробовал, сохранилась ли сила в его пальцах и будет ли слушаться его материал.

Воск оказался покорным, он гнулся и растягивался в его руках, как в прежние дни.

Значит, страх, отравлявший ему жизнь, страх, что он в тюрьме перестал быть художником и что он поплатился своим талантом, может быть, был безумной фантазией!

По крайней мере, он должен был попробовать, может ли еще работать.

Никого не было, чтобы наблюдать за ним, и он мог начать свой смелый опыт.

Пот выступил у него на лбу от страха, когда он, собрав всю силу воли, отбросил кудри назад и обеими руками схватил большой кусок воска.

Статуя Антиноя стояла с наполовину оконченной головой.

Удастся ли ему слепить эту прекрасную голову по памяти?

Дыхание его ускорилось, пальцы дрожали, когда он начал свою работу.

Но скоро его руки приобрели прежнее спокойствие, взгляд его глаз сделался пристальным и зорким, и дело начало подвигаться вперед.

Прекрасное лицо вифинца стояло у него перед глазами, и когда через четыре часа его мать заглянула в окно, чтобы посмотреть, что делает сын и удалась ли ее попытка, она громко вскрикнула от изумления. Возле начатой модели стояла голова императорского любимца, похожая во всех чертах.

Не успела она переступить порог, как сын бросился ей навстречу, приподнял ее, поцеловал в лоб и в губы и вскричал, сияя от счастья:

— Матушка! Матушка! Я еще могу творить, я не погиб!

После полудня пришел брат скульптора и увидал сделанное Поллуксом.

Только теперь Тевкр мог вполне радоваться возвращению брата.

В то время как оба художника сидели вместе и резчик, которому скульптор жаловался на плохой свет в доме родителей, предложил ему докончить свою статую в светлой мастерской своего учителя, Эвфорион потихоньку пробрался в самую глубину своей кладовой и принес оттуда амфору с благородным хиосским вином, подаренную ему когда-то одним богатым торговцем, для свадьбы которого он обучал хор юношей гимну в честь Гименея. Уже двадцать лет он хранил этот сосуд для какого-нибудь особенно счастливого события. Амфора и его лучшая лютня были единственными предметами, которые Эвфорион собственноручно принес с Лохиады к дочери и потом в свой новый домик.

С гордым достоинством певец поставил старую амфору перед своими сыновьями, но Дорида поспешно прикрыла ее руками и сказала:

— Я позволю вам воспользоваться этим действительно прекрасным даром и даже сама охотно выпью один стакан с вами, но умный военачальник не празднует победу прежде, чем выиграет сражение. Как только статуя прекрасного юноши будет готова, я сама обовью этот почтенный сосуд плющом и попрошу тебя, мой старик, подарить его нам. Но не прежде!

— Мать права! — вскричал Поллукс. — Итак, теперь амфора предназначена для меня, но, если вы позволите, мой отец снимет для вас ее черную смоляную покрышку только тогда, когда моя Арсиноя снова будет принадлежать мне.

— Именно так, мой мальчик! — прервала его Дорида. — Но тогда я увенчаю не только сосуд, но и всех нас душистыми розами!

В следующий день Поллукс отправился с начатой моделью в мастерскую хозяина своего брата.

Почтенный художник отвел для скульптора лучшее место, потому что высоко ценил его и желал вознаградить, насколько мог, бедного молодого человека за несправедливость, нанесенную ему негодным Папием.

Поллукс прилежно работал с восхода солнца до вечера.

Он с настоящей страстью отдался вновь пробудившейся в нем жажде творчества. Вместо воска он употребил в дело глину и вылепил высокую фигуру, изображавшую Антиноя в виде юного Вакха, каким он явился перед морскими разбойниками. Длинный плащ складками легко спускался с левого плеча до ступней ног и оставлял его круглую, красиво изогнутую грудь и правую руку совершенно свободными. Виноградные листья и гроздья украшали роскошные кудри, и шишка пинии, подобная пламени, венчала его макушку. Левая рука красивым изгибом была поднята вверх. Слегка согнутые пальцы играли длинным тирсом, который упирался в землю и поднимался выше головы нового бога. Возле этой несравненной фигуры юноши стояла великолепная амфора, наполовину скрытая под его плащом.

В течение целой недели, пока был дневной свет, Поллукс со всем жаром и рвением отдавался своей работе. Перед наступлением ночи он обыкновенно оставлял работу и ходил взад и вперед перед домом Павлины, но на время отложил попытку постучаться в дверь и спросить о своей милой. Он знал от матери, как заботливо оберегают от него и от его родных его невесту; но строгость христианки, говоря по правде, не помешала бы ему попытаться овладеть своим драгоценнейшим сокровищем. От желания даже приблизиться теперь к Арсиное его удерживал обет, который он дал самому себе: выманить ее из ее нового надежного убежища не прежде, чем он приобретет твердое убеждение в том, что остался художником, истинным художником, который может надеяться создать что-нибудь великое и будет вправе связать судьбу дорогого ему существа со своею жизнью.

Когда утром восьмого дня своей работы он отдыхал, хозяин его брата подошел к его произведению и после продолжительного рассматривания вскричал:

— Великолепно, превосходно! Мне кажется, наше время не создавало ничего равного этому!

Через час Поллукс остановился перед городским домом Павлины и сильно постучал молотком в дверь.

Ему ответил домоправитель и спросил, что ему нужно. Поллукс сказал, что ему нужно поговорить с госпожой Павлиной, и получил ответ, что ее нет дома. Тогда он спросил об Арсиное, дочери Керавна, которую приютила у себя вдова.

Старый слуга покачал головой и сказал:

— Госпожа велела разыскать ее. Девушка вчера вечером исчезла. Неблагодарное создание! Уж несколько раз она пыталась уйти.

Художник засмеялся, потрепал домоправителя по плечу и вскричал:

— Уж я-то найду ее!

С этими словами он бросился на улицу и поспешил к своим родителям.

В доме Павлины Арсиноя видела много хорошего, но вместе с тем прожила в нем много дурных часов.

Она давно была убеждена, что ее милого уже нет на свете. Понтий сообщил ей, что Поллукс исчез, а ее благодетельница обыкновенно говорила о нем, как об умершем.

Бедная девушка пролила много слез. Когда она уже была не в силах преодолеть страстное желание говорить о нем с кем-нибудь, кто любил его, она попросила Павлину позволить ей навестить его мать или пригласить Дориду к себе. Но вдова приказала ей выбросить из головы всякую мысль о ваятеле идолов и о его родных и говорила с презрением о жене привратника.

Как раз в это время Селена оставила город, и теперь тоска одинокой девушки по старым друзьям дошла до высшей степени.

Однажды она последовала влечению своего сердца и проскользнула на улицу, чтобы идти к Дориде, но привратник, которому Павлина приказала никогда не выпускать Арсиною за ворота без ее особого позволения, заметил ее и отвел обратно к названной матери. Так же он поступил и при нескольких других сделанных девушкою попытках к бегству.

Не только страстное желание поговорить о Поллуксе, но и разные другие причины делали для Арсинои пребывание в своем новом убежище невыносимым.

Она чувствовала себя узницей, да такой она и была в самом деле, потому что при каждой ее попытке к бегству свобода ее подвергалась все большему и большему ограничению.

Она скоро разучилась терпеливо повиноваться всему, чего от нее требовали, и часто сопротивлялась названной матери, прибегая даже к запальчивым словам, слезам и проклятиям. Но эти неприятные сцены, которые всегда оканчивались уверением Павлины, будто она прощает ее, постоянно имели своим последствием длинные перерывы между прогулками и разные мелкие огорчения.

Арсиноя начала ненавидеть свою благодетельницу и все исходившее от нее. Часы учения и молитвы, от которых девушка не могла уклониться, тоже сделались для нее часами настоящей пытки. Скоро она начала смешивать учение, к которому предполагалось ее склонить, с тем толкованием, которое навязывала ей Павлина, и упрямо закрывала для него свое сердце.

Епископ Евмен, избранный весной патриархом александрийских христиан, чаще обыкновенного посещал ее летом, в то время когда Павлина жила в своем загородном доме. Последняя думала, что может и должна обойтись без его помощи и одна довести свое дело до конца; однако же достойный старец выражал участие бедной девушке, находившейся под таким неискусным руководством. Он старался успокоить ее, показать ей во всей красоте цель, к которой желала привести ее Павлина.

После таких разговоров с ним Арсиноя смягчалась и чувствовала себя расположенною веровать, любить бога и Христа. Но как только Павлина звала ее в комнату для учения и преподавала ей те же вещи, но на свой лад, сердце девушки сжималось, и когда ей приходилось молиться, то, возведя руки, она назло ей молилась в душе только эллинским богам.

Иногда Павлину посещали языческие женщины в богатых нарядах, и вид их всегда напоминал Арсиное о прежних днях. Как ни бедна была она тогда, но все же имела какую-нибудь голубую или красную ленту, чтобы вплести ее в волосы или обшить ею края пеплума.

Теперь она могла носить только белые одежды, и даже какие-нибудь самые бедные яркие безделушки для украшения волос или платья были ей строго запрещены. «Подобная суетная дрянь, — говорила обыкновенно Павлина, — хороша только для язычников; Господь смотрит не на наружность, а на сердце».

Увы, бедное сердце несчастной девушки не могло обращать радостные взоры к небесному отцу; внутри его бушевали ненависть, тоска, горесть, нетерпение, богохульство.

Эта юная душа была создана для радости и любви, но у нее была только грусть. И Арсиноя не переставала тосковать по радости счастья.

Когда наступил ноябрь и ее новая попытка бежать при переезде в городской дом не удалась, Павлина наказала ее тем, что две недели не говорила с нею и запретила говорить с нею и рабыням.

В эти недели разговорчивая дочь Греции была близка к полному отчаянию; мало того, ей всерьез пришла в голову мысль: взбежать на крышу и оттуда броситься на двор. Но Арсиноя слишком любила жизнь, чтобы осуществить это ужасное намерение. Первого декабря Павлина снова заговорила с нею. Как всегда, в длинной ласковой речи она простила ей ее неблагодарность и сказала, сколько часов она провела в молитве об исправлении и просветлении ее души.

Павлина говорила правду, но только наполовину, потому что она никогда не чувствовала истинной любви к Арсиное и уже давно смотрела на все ее действия и движения с антипатией, но ей нужно было ее обращение на путь истинный, так как посредством этого обращения исполнилось бы желание ее сердца.

Не ради строптивой девушки, а ради вечного блаженства своей умершей дочери она молилась о просветлении Арсинои и была неутомима в своих усилиях открыть ее зачерствевшее сердце для веры.

В день, предшествовавший тому утру, когда Поллукс наконец постучался в дверь к христианке, солнце блестело особенно ярко и Павлина позволила Арсиное выехать с нею.

В доме одного христианского семейства, жившего на берегу Мареотийского озера, они пробыли долго, и случилось так, что им пришлось возвращаться домой вечером.

Арсиноя уже давно научилась, как бы смотря в землю, незаметно выглядывать из экипажа и видеть все вокруг. Когда колесница повернула на их улицу, она заметила вдали какого-то высокого мужчину, который показался ей похожим на ее так долго оплакиваемого Поллукса.

Тяжело дыша, она приковала к нему глаза и была принуждена сделать над собою усилие, чтобы не вскрикнуть громко, потому что он, а не кто другой, шел медленно по улице. Она не могла ошибиться, так как его ярко освещали факелы двух рабов, которые шли впереди каких-то носилок.

Значит, он не погиб, он жив, он ищет ее!

Ей хотелось вскрикнуть от восторга, но она не пошевелилась до тех пор, пока экипаж Павлины не остановился перед ее домом.

Привратник, как всегда, поспешил помочь своей госпоже выйти из высокой колесницы. Теперь Павлина повернулась к Арсиное спиной, и в то же мгновение Арсиноя выпрыгнула с противоположной стороны крытого экипажа и побежала вдоль улицы, на которой она видела своего милого.

Прежде чем ее названная мать могла заметить ее исчезновение, беглянка затерялась среди тысяч людей, которые, покончив свои работы, шли домой из мастерских.

Рабы Павлины, посланные тотчас же, чтобы преследовать и схватить беглянку, на этот раз должны были вернуться ни с чем; но и Арсиное не удалось найти Поллукса, которого она потеряла из виду.

Она целый час искала его понапрасну. Затем она поняла, что ее поиски будут безуспешны, и задала себе вопрос, каким образом ей попасть в дом его родителей. Вместо того чтобы возвратиться к своей благодетельнице, она охотней примкнула бы к бесприютным бродягам, проводившим ночи под портиками храмов на жестком мраморе.

Сначала она чувствовала себя счастливой сознанием новообретенной свободы, но когда на ее вопросы ни один из прохожих не смог сказать ей, где живет певец Эвфорион, а молодые люди стали преследовать и кричать ей вслед дерзкие слова, то страх загнал ее на улицу, которая вела в Брухейон.

Преследователи еще не оставляли ее, когда мимо пронесли какие-то носилки в сопровождении ликторов и множества факелоносцев.

В них сидела госпожа Юлия, жена наместника. Арсиноя с первого же взгляда узнала ее, последовала за нею и одновременно с носилками дошла до дверей префектуры.

Выходя из носилок, матрона заметила девушку, которая скромно, но подняв просительно руки, стояла на ее пути.

Юлия с сердечным участием поздоровалась с прелестным созданием, которому однажды уже оказала материнскую заботливость, знаком подозвала ее к себе, улыбнулась, услыхав просьбу дать ей приют на ночь, и весело повела ее к своему супругу.

Титиан был болен, но обрадовался, увидав снова прекрасную дочь несчастного Керавна, выслушал историю ее бегства с некоторыми знаками неодобрения, но ласково, и выразил живейшее удовольствие, когда узнал, что ваятель Поллукс еще жив.

Высокая, богато убранная постель в комнате для гостей принимала многих знатных посетителей, но ни один из них не видел в ней снов более прекрасных, чем бедная осиротевшая молодая беглянка, которая еще накануне заснула в слезах.

 

XVI

На следующее утро Арсиноя встала рано и затем, смущенная окружавшим ее великолепием, начала ходить взад и вперед по комнате, думая о Поллуксе. Она любовалась своим отражением в большом зеркале, стоявшем на туалетном столике, и по временам вытягивалась на ложах префектуры, сравнивая их с ложами в доме Павлины. Она чувствовала себя снова узницей, но на этот раз тюрьма ей нравилась, и, когда рабы проходили мимо ее комнаты, она подбегала к двери, чтобы прислушаться, в надежде, что Титиан, может быть, призовет к себе Поллукса и позволит ему повидаться с нею. Наконец вошла рабыня; она принесла Арсиное завтрак и от имени госпожи Юлии пригласила ее посмотреть на цветы и клетки с птицами в саду, пока не придет к ней супруга префекта.

Титиан рано утром получил известие, что Антиной искал смерти и нашел ее в Ниле. Он был сильно потрясен этим известием не столько из-за самого несчастного юноши, сколько из-за императора.

Отдав своим чиновникам приказание сообщить печальную весть народу и потребовать от граждан публичного выражения их участия к горю своего повелителя, он принял патриарха Евмена.

Префект заговорил с патриархом о вредных последствиях смерти молодого человека, которые угрожают императору, а вместе с тем и управлению империей.

— Когда Адриан, — сказал префект, — хотел дать какой-нибудь час отдыха своему беспрестанно работавшему мозгу или развлечься после разочарований и разных неприятностей, тяжкого труда или забот, которыми переполнена его жизнь, то он уезжал с сильным юношей на охоту или же находил в своей комнате этого красивого добросердечного товарища. Вид вифинца радовал художественный глаз императора, и как хорошо умел Антиной задумчиво, скромно и безмолвно слушать его! Адриан любил его как сына, зато и умерший был привязан к своему повелителю более чем сыновнею верностью. Это доказала его смерть. Однажды сам император сказал мне: «Когда среди неугомонной сутолоки кипучей жизни я смотрю на Антиноя, мне кажется, что я вижу перед глазами какой-то прекрасный воплощенный сон».

— Горесть императора по поводу этой утраты должна быть велика, — заметил патриарх.

— И эта утрата омрачит его задумчивый, угрюмый характер, сделает еще более непостоянными его беспокойные мысли и действия, усилит его недоверчивость и раздражительность.

— А обстоятельства, при которых умер Антиной, — прибавил патриарх, — дадут новую пищу его склонности к суеверию.

— Этого можно опасаться. Нам предстоят несчастные дни. Восстание, поднимающееся в Иудее, будет опять стоить тысяч человеческих жизней.

— Однако если бы тебе можно было принять управление этой провинцией!

— Но ты знаешь мое состояние, достойный муж. В свои дурные дни я не способен собраться с мыслями и шевелить губами. Когда моя одышка усиливается, я чувствую себя так, как будто меня душат. Много десятков лет я охотно отдавал и душу и тело в распоряжение государства, но теперь я чувствую себя вправе употребить остаток ослабевших сил на другие предметы. Мы с женой намерены удалиться в свое имение на Ларийском озере. Там мы хотим попробовать, не удастся ли нам сделаться достойными спасения и усвоить надлежащим образом истину, какую ты показал нам… А, вот и ты, Юлия! Когда в нас созрело решение удалиться от света, мы не раз вспоминали слова еврейского мудреца, которые ты недавно сообщил нам: «Когда ангел господень изгнал первых людей из рая, он сказал им: „Отныне да будет ваше сердце вашим раем“«. Мы покидаем удовольствия больших городов…

— И делаем это без сожаления, — прибавила Юлия, — потому что мы носим в себе самих семена более невозмутимого, более чистого и прочного счастья.

— Аминь! — вскричал патриарх. — Где бывают вместе двое таких, как вы, там Господь участвует в качестве третьего в вашем союзе.

— Отпусти с нами в путь своего ученика — Маркиана, — попросил Титиан.

— Охотно, — ответил Евмен. — Может он прийти к вам после меня?

— Не сейчас, — возразила Юлия. — Сегодня утром мне нужно сделать одно важное, но вместе с тем веселое дело. Ты знаешь госпожу Павлину, вдову Пудента. Она приняла к себе одно прекрасное молодое существо.

— И Арсиноя ушла от нее.

— Мы приютили ее у себя, — прервал его Титиан. — Ее названной матери, по-видимому, не удалось привязать ее к себе и благотворно подействовать на ее душу.

— Да, — сказал патриарх. — Существовал только один ключ к ларцу ее горячего и веселого сердца — любовь, а Павлина пыталась взломать его насильно посредством неблагоразумной настойчивости. Он остался замкнутым, и замок был испорчен. Но могу я спросить, как попала девочка в ваш дом?

— Я расскажу после; мы знаем ее не со вчерашнего дня, — отвечал Титиан.

— А я сейчас отправлюсь и приведу ее к жениху! — вскричала супруга префекта.

— Павлина потребует ее у вас обратно, — заметил патриарх. — Она велела искать ее повсюду, но из этой девушки никогда ничего не выйдет под ее руководством.

— Разве вдова формально удочерила ее? — спросил Титиан.

— Нет, она намеревалась это сделать, как только ее питомица…

— Одно намерение ничего не значит в глазах закона, и поэтому я могу защитить от нее нашу прекрасную гостью.

— Я приведу ее! — вскричала матрона. — Не пойдешь ли ты со мною, Евмен?

— Охотно, — отвечал старик. — Мы с Арсиноей добрые друзья; примиряющие слова из моих уст хорошо на нее подействуют, а мое благословение не повредит и язычнице. Прощай, Титиан, меня ждут дьяконы.

Когда Юлия вернулась с Арсиноей в комнату мужчин, у девушки были слезы на глазах. Добрые слова почтенного старца тронули ее сердце, и она поняла, что от Павлины она получила не одно дурное, но и хорошее.

Матрона нашла своего мужа уже не одного. У него был богатый Плутарх со своими двумя живыми подарками; в черной одежде, украшенной вместо пестрых исключительно белыми цветами, он представлял собою какое-то особенно странное зрелище.

Старик говорил с большим жаром.

Однако, увидав Арсиною, он прервал свою речь, всплеснул руками и казался сильно взволнованным от удовольствия при виде Роксаны, ради которой однажды напрасно объехал всех золотых дел мастеров в городе.

— Но я устал, — вскричал Плутарх с юношеской живостью, — я устал беречь для тебя убор! Мне и так некуда деваться от ненужных вещей. Это украшение принадлежит тебе, и сегодня я пришлю его благородной госпоже Юлии, чтобы она надела его на тебя. Дай мне руку, милая девушка. Ты сделалась бледнее, но пополнела. Как ты думаешь, Титиан, — она даже сегодня годилась бы для роли Роксаны; только твоей супруге пришлось бы снова позаботиться о ее платьях. Вся в белом, ни одного бантика в волосах, точно христианка!

— Я знаю одного человека, который сумеет украсить эти мягкие локоны к лицу, — сказала Юлия. — Она невеста ваятеля Поллукса.

— Поллукса! — вскричал Плутарх в сильном волнении. — Подвиньте меня вперед, Антей и Атлас! Так ваятель Поллукс — твой милый? Великий, превосходный художник! Тот самый, о котором я тебе только что рассказывал, благородный Титиан?

— Ты знаешь его? — спросила супруга префекта.

— Нет. Но я только что был в мастерской резчика по камню, Периандра, и видел там одну модель для статуи Антиноя. Это единственная, чудная, несравненная вещь! Вифинец изображен в виде Диониса! Никакой Фидий, никакой Лисипп не устыдился бы подобного произведения. Поллукса там не было, но я уже наложил свою руку на его работу. Молодой художник должен немедленно высечь эту статую из мрамора. Адриан будет в восторге от изображения своего удивительного, верного любимца. Вы, все знатоки, все и каждый должны удивляться ему! Я заплачу за статую, но вопрос еще в том, кто предложит ее императору: город или я сам. Твой супруг решит этот вопрос.

Арсиноя просияла от радости при этом известии и скромно отступила назад, потому что один из чиновников подал Титиану какую-то только что полученную бумагу.

Префект пробежал ее глазами и сказал, обращаясь к Плутарху и к жене:

— Адриан причисляет Антиноя к числу богов.

— Счастливый Поллукс! — вскричал Плутарх. — Ему выпало на долю создать первое изображение нового олимпийца. Я дарю его городу, и пусть Александрия поставит его в храме Антиноя, для которого мы должны заложить фундамент еще до возвращения императора. Прощайте, благородные супруги! Кланяйся своему жениху, дитя мое, его произведение принадлежит мне. Поллукс займет первое место между своими собратьями, и я имел счастье открыть эту новую яркую звезду. Восьмой художник, в котором я открыл талант, прежде чем он стал великим! Из твоего будущего деверя Тевкра также выйдет кое-что. Я заказал ему вырезать мне камень с изображением Антиноя. Еще раз прощайте, я должен отправиться в Совет. Дело идет о храме в честь нового бога. Вперед, вы оба!

Через час после того, как Плутарх оставил префектуру, колесница госпожи Юлии остановилась у переулка, который был слишком тесен для экипажа, запряженного двумя лошадьми. Он оканчивался у зеленой площади, где стоял домик Эвфориона.

Скороход Юлии скоро отыскал жилище родителей скульптора, провел матрону и Арсиною на площадь и показал им дверь, в которую они и постучались.

— Как ты раскраснелась, моя девочка! — сказала Юлия. — Я не буду мешать вашему свиданию, но мне очень хотелось бы передать тебя собственноручно твоей будущей свекрови. Иди вон в тот дом, Арктус, и попроси госпожу Дориду выйти. Скажи только, что с нею кое-кто хочет поговорить, но не называй моего имени.

Сердце Арсинои билось так сильно, что она была не в состоянии сказать своей ласковой покровительнице ни одного слова благодарности.

— Зайди за эту пальму, — сказала Юлия.

Арсиноя повиновалась, но ей чудилось, что не ее собственная, а чужая воля заставляет ее зайти за дерево и притаиться. Она не слышала ничего из начала разговора римлянки с Доридой. Она видела только милое лицо матери Поллукса, и, несмотря на воспаленные глаза и морщины, которыми избороздило его горе, девушка не могла насмотреться на него. Оно напоминало ей счастливейшие дни детства, и ей хотелось тотчас же броситься вперед и кинуться на грудь этой доброй и ласковой женщине.

Но вот она услыхала слова Юлии:

— И я привезла ее к тебе. Она так же мила и девственно-прекрасна, как была тогда, когда мы видели ее в театре в первый раз.

— Где она, где она? — спросила Дорида дрожащим голосом.

Юлия указала на пальму и хотела позвать Арсиною, но на этот раз девушка была не в силах преодолеть своего страстного желания кинуться на шею дорогого ей человека. В это время вышел за дверь Поллукс, чтобы посмотреть, кто вызвал его мать. Арсиноя увидела его и с радостным криком бросилась в его объятия.

Юлия посмотрела на обоих со слезами на глазах и после нескольких слов, обращенных к старикам и к молодым людям, сказала, прощаясь с этими счастливыми людьми:

— Мне придется позаботиться о твоем приданом, моя девочка; и на этот раз ты будешь им пользоваться не только несколько часов, но всю свою долгую счастливую жизнь.

Вечером этого дня в домике Эвфориона раздавались громкие песни. Дорида, ее муж, Поллукс, Арсиноя, Диотима и Тевкр в венках лежали около обвитой розами амфоры и пили во славу прекрасного настоящего, в котором со всеми его другими дарами соединились радость, веселье, искусство и любовь. Густые волосы счастливой невесты опять были перевиты голубыми лентами.

Три недели спустя Адриан прибыл в Александрию.

Он держался вдали от всех празднеств, устроенных в честь бога Антиноя, и недоверчиво улыбнулся, когда ему сказали, что на небе явилась новая звезда и что оракул возвестил, будто это душа его любимца.

Когда богач Плутарх подвел императора и его свиту к Вакху-Антиною, статую которого Поллукс вылепил из глины, Адриан был глубоко тронут и пожелал узнать имя творца этого прекрасного произведения искусства.

Ни у одного из его спутников не хватило мужества произнести имя Поллукса; только Понтий осмелился выступить в качестве ходатая за своего молодого друга. Он рассказал Адриану историю несчастного художника и попросил императора простить его.

Император кивнул головой в знак согласия и сказал:

— Я прощаю его ради умершего.

К нему привели Поллукса, и Адриан, пожав ему руку, сказал:

— Боги взяли у меня его любовь и верность, но твое искусство сохранило для меня и для мира его красоту.

Каждый город в империи спешил поставить храм или статую новому богу, и Поллуксу, счастливому мужу Арсинои, заказывали статуи и бюсты для сотни мест. Однако он отклонил большую часть заказов и не выпускал из своих рук ни одного произведения, которое не создал бы сам по новой идее. Копирование своих работ он предоставил другим художникам.

Его бывший хозяин Папий возвратился в Александрию, но там товарищи по искусству встретили его с таким оскорбительным презрением, что он не вынес этого и в одну злополучную минуту лишил себя жизни.

Молодой Тевкр сделался знаменитейшим резчиком своего времени.

Вдова Анна вскоре после мученической смерти Селены покинула нильский город Безу. Ей вверена была должность главной дьякониссы в Александрии, и на этом почетном посту она благотворно трудилась до глубокой старости.

Горбатая Мария осталась в нильском городе, который император велел расширить и превратить в великолепный город Антиною. Там у нее были две могилы, с которыми она не могла расстаться.

Через четыре года после того, как Арсиноя вышла замуж, Адриан вызвал ваятеля Поллукса в Рим. Он должен был сделать там статую императора на колеснице, которую везла четверка лошадей.

Этим произведением предназначалось увенчать мавзолей Адриана, выстроенный Понтием, и Поллукс выполнил его так прекрасно, что по окончании работы император сказал ему с улыбкой:

— Теперь ты приобрел право произносить приговор над произведениями других мастеров.

В почете и богатстве вырастили своих детей, сделавшихся дельными гражданами, Поллукс и его верная жена Арсиноя, которою и на берегах Тибра многие восхищались. Они остались язычниками, но христианская любовь, выказанная Евменом приемной дочери Павлины, навсегда сохранилась в ее памяти, и Арсиноя отвела ей хорошее место в своем сердце и доме.

Дорида умерла за несколько месяцев до отъезда молодой четы в Рим, а ее муж скончался вскоре после нее. Он умер от тоски по своей веселой подруге.

Архитектор Понтий остался и на Тибре другом ваятеля. Бальбилла и ее муж подавали своим безнравственным соотечественникам пример достойного супружества. Бюст поэтессы был окончен Поллуксом еще в Александрии и со всеми своими локонами и локончиками обрел милость в глазах Бальбиллы.

Веру было дано право при жизни императора носить титул цезаря, но он умер после продолжительной болезни раньше Адриана. Луцилла ухаживала за ним с верной преданностью и с глубокой горестью пользовалась счастьем, которого так горячо желала, — владеть им безраздельно. Их сыну впоследствии досталась императорская багряница.

Предсказание префекта Титиана исполнилось.

Недостатки характера императора и мелочные стороны его образа мыслей с годами росли и выступали с большею резкостью.

Титиан и его жена вели у Ларийского озера, вдали от света, уединенную жизнь, и оба перед смертью приняли крещение. Они никогда не жалели о волнениях света, гоняющегося за удовольствиями, и о его блеске, потому что им удалось посеять красоту жизни в своем собственном сердце.

Раб Мастор привез Титиану известие о смерти своего повелителя. Адриан еще при жизни даровал ему свободу и щедро обеспечил в своем завещании. Префект отдал ему в аренду одно из своих имений и впоследствии находился в дружеских отношениях со своим соседом-христианином и его милой дочерью, выросшей среди единоверцев своего отца.

Передав своей жене печальную весть, Титиан сказал серьезно:

— Умер великий государь. То мелочное, что искажало характер Адриана как человека, будет забыто потомством, потому что Адриан как властитель был одним из тех, которых судьба ставит на надлежащее место и которые, будучи верны своему долгу, борются без отдыха до конца.

Он с мудрой умеренностью умел обуздывать свое честолюбие и не боялся идти наперекор порицаниям и предрассудкам всех римлян. Отказ от провинций, содержание которых истощало бы силу государства, был несомненно самым тяжким и, может быть, самым мудрым решением его жизни.

Империю в ее новых, назначенных им границах он прошел вдоль и поперек, не боясь ни морозов, ни зноя, и старался хорошенько ознакомиться со всеми ее частями с таким рвением, как будто государство было его вотчиной.

Обязанность властителя побуждала его к путешествиям, и его врожденная любовь к странствованиям облегчала для него эту задачу.

Он одержим был страстью понимать и изучать все. Даже непостижимое не ставило пределов его любознательности, и, постоянно стремясь проникнуть мыслью дальше и глубже, чем дано человеческому уму, он большую часть своих способностей отдавал на то, чтобы разорвать завесу, скрывающую будущую судьбу.