Ульрих с жаром принялся за работу, и Моор следил за ней в качестве благожелательного, но внимательного и строгого учителя. При этом он остерегался излишне отягощать мальчика работой, брал его часто с собой во время прогулок верхом и посылал гулять по городу.

Вначале Ульрих весьма охотно бродил по городским улицам, глазел на длинные блестящие процессии или торопливо удалялся, когда укутанные с ног до головы фигуры проносили мимо него мертвеца. Бой быков не понравился ему, потому что он любил лошадей и ему было жаль видеть, как убивают или калечат этих благородных животных. Духовные и светские церемонии, которые, повторяясь чуть не ежедневно, привлекали постоянно толпы любопытных мадридцев, скоро надоели ему: духовными лицами кишел Альказар, а на солдат различного рода войск он насмотрелся достаточно при ежедневных сменах караула во дворце. Его мало интересовали так же мулы с побрякушками и пестрыми кисточками, потому что он достаточно нагляделся на них во время пути, а принцев, принцесс и разных расфранченных придворных он встречал ежедневно на лестницах, во дворе и в парке дворца.

В Тулузе и в других городах, через которые он проезжал, жизнь, как ему казалось, была гораздо веселее и суетливее, чем в тихом Мадриде, где все прохожие имели вид богомольцев, где редко можно было встретить веселое лицо и где для мужчин и женщин не было более привлекательного зрелища, как вид сжигаемых на костре еретиков и евреев. Словом, город казался Ульриху малопривлекательным. Дворец Альказар представлял собою целый мирок, и в нем он находил все, что ему было нужно.

Особенно любил он бывать на конюшнях, так как там мог проявить свои способности. Но не менее нравилось ему и в мастерской художника, где Моор давал ему для срисовывания красивые оригиналы и модели; а Софронизба Ангвишола, которая часто по целым часам рисовала подле Моора, частенько подходила к Ульриху, рассматривала его работу, критиковала или одобряла ее, помогала советом и никогда не уходила без приветливой шутки.

Нередко Ульриху приходилось работать одному, потому что иногда король призывал к себе художника и покидал вместе с ним на несколько дней дворец, чтобы, как по секрету сообщил ему Моор, удалиться в какую-нибудь загородную виллу и писать там с натуры.

Вообще здесь было столько нового, интересного, приятного, что мальчик чувствовал себя вполне счастливым. Его огорчало только то, что у него не было подходящих товарищей, но и этот недочет вскоре был устранен.

Алансо Санчес Челло, пользовавшийся отличной репутацией испанский живописец, устроил свою мастерскую в верхнем этаже дворца. Король очень благоволил к нему и иногда брал его с собой в загородные поездки. Этот веселый художник ничуть не завидовал Моору, с которым он вместе учился в Венеции и Флоренции, а напротив, от души был привязан к нему. Во время первого пребывания нидерландского художника в Мадриде он даже просил своего коллегу помочь ему своими советами и указаниями. И теперь он часто посещал Моора, внимательно следил за его приемами во время работы и попросил взять в число своих учеников его детей, Санчеса и Изабеллу.

Вначале Ульрих не особенно обрадовался новым товарищам, так как он уже привык к уединению и вполне довольствовался образами, которые рисовала ему его пылкая фантазия. До сих пор он по утрам усердно занимался, с нетерпением ожидал посещения Софронизбы, а затем… мечтал и мечтал. Теперь все это должно будет измениться. К тому же Санчес, который был тремя годами старше, сразу не понравился Ульриху, потому что своими коротко остриженными черными волосами и худощавым лицом очень напоминал давнего недруга Ксаверия. Но тем более дружественные отношения установились между ним и Изабеллой.

Это была девушка лет четырнадцати, миловидное маленькое создание, с несколько неловкими минерами и с такими подвижными чертами лица, что оно порой казалось очень красивым, порой отталкивающим. Глаза девочки были бесспорно хороши; остальные же черты лица еще находились в стадии формирования, и пока трудно было сказать, выйдет ли из нее со временем красавица или же дурнушка. Увлекшись работой, Изабелла прикусывала язык, а ее черные как смоль волосы, и без того редко толком причесанные, окончательно растрепывались; однако когда она была весела и шутила, то не могла не нравиться окружающим.

Несомненно девочка была даровита; ее манера работать составляла яркий контраст с манерой Ульриха. Она работала медленно, но однажды начатое непременно доводила до конца. Ульрих же за все принимался с жаром, начало его работы обещало многое, но по мере того как она продвигалась, великое сводилось к малому, и его труд все больше терял, а не выигрывал.

Санчес значительно отставал от них обоих, но зато он знал многое такое, о чем неиспорченная душа Ульриха не имела понятия. Мать Изабеллы приставила к дочери в качестве дуэньи ворчливую зоркую вдову, госпожу Каталину, которой поручено было не отлучаться от девушки ни на мгновение, пока та работала в мастерской Моора.

Учение сообща пробудило в Ульрихе дух соревнования, и, кроме того, оно помогало ему научиться испанскому языку. Но вскоре ему представился еще лучший случай ознакомиться с этим языком. Однажды, когда он вышел из конюшен, к нему подошел худощавый человек в черном кафтане, пристально посмотрел ему в лицо, приветствовал его, как земляка, и стал рассыпаться насчет того, как ему приятно поговорить на родном языке. Он назвал себя магистром Кохелем, объявил, что состоит писарем у духовника короля, и просил «господина художника» навестить его.

Этот бледный человек с высохшим лицом, впалыми глазами и выступающими, будто всегда оскаленными зубами не особенно понравился юноше; но ему захотелось воспользоваться случаем, чтобы вволю поболтать на родном языке, и потому он направился к новому знакомому. Тот, желая принести своему молодому земляку какую-нибудь пользу, предложил Ульриху учить его испанскому языку. Ульрих был рад-радешенек, что убежал из школы и от противной латыни, и потому отклонил это предложение. Но когда магистр объявил ему, что он будет ограничиваться испанскими разговорами, не задавая уроков, и уверил его, что этим способом он шутя и без труда выучит язык, мальчик согласился и стал посещать магистра через день в сумерки.

Они тотчас же принялись за учение, и оно пошло легко, потому что Кохель заставлял его переводить на испанский язык веселые повести и любовные рассказы из итальянских и французских книг, которые он читал ему по-немецки, никогда не бранил его и ровно по прошествии получаса откладывал в сторону книгу, чтобы поболтать с ним.

Моор похвалил Ульриха за то, что он так усердно принялся за изучение испанского языка, и обещал ему по окончании занятий вознаградить как следует магистра, человека отнюдь не богатого. Моор и без того благоволил к Кохелю, который был ярым поклонником его таланта и ставил голландца выше Тициана и других итальянских мастеров, называл его добрым другом богов и королей и убеждал своего ученика брать пример с Моора.

– Труд, труд! – твердил магистр. – Только с помощью труда можно достигнуть вершины славы и богатства. Но, конечно, успехи требуют жертв. Как редко, например, этому достойному человеку доводится пользоваться благодеяниями церковной службы. Ведь он небось давно не был в церкви?

Ульрих прямо и правдиво отвечал на этот и на подобные вопросы, а когда магистр стал говорить о дружбе, соединяющей короля с художником, и назвал их обоих Орестом и Пиладом, Ульрих, гордясь оказанной его учителю честью, рассказал Кохелю, как часто король тайком посещал Моора.

Затем Кохель стал спрашивать его, как бы случайно, среди разговора: «Что, король опять удостоил вас своим посещением?» – или же замечал: «Какие вы счастливцы! Говорят, король опять был у вас?» Это «вас» льстило Ульриху, так как ему казалось, что луч королевского благоволения падает и на него, и он стал сообщать земляку о каждом посещении короля, не ожидая вопросов любопытного магистра.

Так прошли недели и месяцы.

Еще не минуло года со времени пребывания Ульриха в Мадриде, а он уже давно бегло говорил по-испански и легко мог объясняться со своими товарищами по занятиям; он даже начал учиться говорить по-итальянски.

Софронизба Ангвишола по-прежнему проводила все свои свободные часы в мастерской или беседуя с Моором. Гранды и другие высокопоставленные лица также часто посещали мастерскую. Особенно часто в ней появлялся в то время, когда там бывала красивая итальянка, давнишний обожатель ее, дон Фабрицио ди Монкада.

Однажды Ульрих, сам того не желая, совершенно случайно (дверь из комнаты учеников в мастерскую была отворена) подслушал, как Моор убеждал ее, что с ее стороны неблагоразумно отвергать такого жениха, как барон, человека благородного и знатного, в любви которого не могло быть сомнения. Софронизба долго не отвечала; наконец она поднялась с места и сказала взволнованным голосом:

– Мы хорошо знаем друг друга; я знаю так же, что вы желаете мне добра. И все же!.. Оставьте меня быть тем, что я теперь; большего я не желаю. Барон мне далеко не противен; но разве брак может принести мне что-нибудь лучше того, что я уже имею? Любовь свою я отдала искусству, а вы – мой друг… Сестры мои заменяют мне детей. Не правда ли, я приобрела право так называть их? Мне придется заботиться о них, когда отец наш проживет наследство. О моей будущности обещала позаботиться королева, а пока мое место подле нее. Мое сердце наполнено… чуть не переполнено. Я делаю все, что могу, и мне доставляет удовольствие, что я могу приносить пользу тем, кого люблю. Я желаю остаться вашей Софронизбой, я желаю остаться свободной художницей!

– Да, да, оставайся тем, что ты теперь, моя девочка! – воскликнул Моор, и затем в мастерской художника на долгое время все смолкло.

Между Изабеллой и Ульрихом, еще прежде чем они в состоянии были беседовать друг с другом, установились дружеские отношения, и в промежутках между занятиями они уже не раз пытались изобразить друг друга на полотне. При этом было немало смеху, а между Ульрихом и Санчесом не раз доходило до приятельских потасовок, потому что последний особенно любил придавать этим портретам карикатурные черты.

Моор часто хвалил работу Изабеллы; Ульриха же он то поощрял, то порицал, а порою и бранил. Бранил он его из деликатности обычно по-немецки, но тем не менее эти укоры очень огорчали юношу, и он целыми днями ходил как опущенный в воду.

«Слово» по-прежнему помогало ему во всех других отношениях; но там, где начиналось искусство, оно, по-видимому, утрачивало свою силу. Когда учитель задавал ему трудную задачу, с которой ему нелегко было справиться, он призывал «слово», но чем искреннее он его призывал, тем менее спорилась работа; когда же он забывал о «слове» и полагался только на собственные силы, ему удавалось и самое трудное, и он удостаивался похвалы художника.

Иногда Ульриху думалось, что он охотно отдал бы все блага жизни и все дары счастья, если бы только ему удалось достигнуть в области художества того, чего требовал от него Моор. Он знал и чувствовал, что последний справедлив в своих требованиях; но карандаш и уголь не могли передать то, что он видел внутренним взором, что возникало в его воображении. Вот краски – это другое дело, но рисование, вечное рисование – оно сделалось для него противным, невыносимым. Он был уверен, что с кистью в руке он сделается художником, быть может, вторым Тицианом. Он тайком и пробовал уже писать красками, и повод к первому опыту ему подал Санчес Челло.

Этот зрелый не по годам юноша ухаживал за одной красавицей. Он доверил свою тайну Ульриху и однажды утром, когда Моор и отец Санчеса были у короля в Толедо, повел его на балкон верхнего этажа, отделенный только узким двором от расположенных напротив окон, возле одного из которых имела обыкновение сидеть хорошенькая Кармен, дочь привратника. Девушка постоянно располагалась у окна, так как отцовская квартира была очень темна, а ей с утра до вечера приходилось заниматься золотошвейной работой. Этим она зарабатывала кое-какие деньги, на которые ее отец отлично угощался в ближайшем трактире. Чем больше был аппетит отца, тем прилежнее приходилось работать дочери. Только в большие праздники или в те дни, когда жгли еретиков, Кармен позволяли уходить из дома со старой теткой. Тем не менее у девушки не было недостатка в женихах. Девятнадцатилетний Санчес мечтал, конечно, не о руке, а о ее любви, и ежедневно отправлялся в сумерки на свой наблюдательный пункт, делал девушке выразительные знаки, бросал цветы и печенье на ее рабочий стол.

– Она еще застенчива, – говорил молодой испанец, приглашая Ульриха остановиться возле узкой, двери, которая вела на балкон. – Вот она! Посмотри, какой ангел! А этот гранатовый цветок в ее черных волосах, – видел ли ты когда-нибудь лучшие волосы? – это мой подарок. Увидишь, она скоро растает. Я знаю женщин.

И вслед за этим букет роз упал на колени очаровательной золотошвейки. Кармен слегка вскрикнула; увидев Санчеса, она сделала ему головой и рукой отрицательный знак и наконец повернулась к нему спиной.

– Сегодня она, верно, в дурном расположении духа, – заметил Санчес. – Но заметь, пожалуйста, ведь она все-таки оставила у себя мои розы! Хочешь держать пари, что она завтра приколет одну из них к груди или к волосам?

– Может быть, – ответил Ульрих, – у нее, вероятно, нет денег на то, чтобы самой купить себе цветы.

Действительно, на следующий день в сумерки волосы Кармен украшала роза. Санчес торжествовал и потащил Ульриха с собой на балкон. Красавица взглянула на них, слегка покраснела и ответила на поклон Ульриха легким наклоном головы.

Дочь привратника была премилая девушка, и Ульрих решил, что ему тоже стоит попробовать сделать то, что делал Санчес. На третий день они снова пошли на балкон, и на этот раз Ульрих решился, предварительно втихомолку призвав на помощь «слово», прижать руку к сердцу в ту самую минуту, когда Кармен взглянула на него. Она снова покраснела, слегка помахала веером и так низко наклонила голову, что едва не коснулась ею своего шитья. А на следующий вечер она украдкой послала Ульриху воздушный поцелуй.

Отныне влюбленный юноша предпочитал ходить на балкон без Санчеса. Ему ужасно хотелось пропеть ей что-нибудь или сказать несколько нежных слов, но это было невозможно, так как по двору постоянно ходили взад и вперед разные люди. Тогда ему пришло в голову вступить с красавицей в разговор посредством кисти и красок. Он отыскал дощечку, в красках и кистях в мастерской не было недостатка, и спустя час было нарисовано пылающее сердце. Но оно было так красно и безобразно, что он бросил его рисовать, скопировав одного из тициановских ангелов, маленького, голенького, державшего в ручонке сердце. Дело пошло на лад, и это оригинальное упражнение в живописи доставило ему самому такое удовольствие, что он не мог оторваться от работы, и на третий день картина была закончена.

Он сам и не думал серьезно относиться к своей затее, но кистью его водило свежее, зарождающееся чувство. Маленький купидон наклонился с ликующим лицом, а правую ножку он откинул назад, точно раскланиваясь. Ульрих почему-то счел нужным опоясать его черно-желтым шарфом, вроде тех, которые он видел на молодых австрийских эрцгерцогах. Он не удовлетворился также тем, что дал ему в одну ручку пронзенное стрелой сердце, и нашел нужным вложить в другую розан.

Он сам рассмеялся при виде своего творения и, не дав высохнуть краскам, побежал на балкон и показал картину Кармен. Она рассмеялась от души и отвечала на его жесты нежными поклонами. Затем она отложила в сторону работу и ушла в глубь комнаты, но тотчас же опять появилась у окна, держа в руках молитвенник и показывая ему восемь пальцев своих маленьких, прилежных ручек. Он ответил ей знаками же, что понял ее. На следующее утро, в восемь часов, он стоял возле нее на коленях в церкви и, улучив благоприятную минуту, шепнул ей: «Прелестная Кармен». Она покраснела, но он тщетно ожидал ответа от нее.

Вскоре девушка поднялась; Ульрих также встал, чтобы пропустить ее мимо себя, и в это время она как бы случайно уронила молитвенник. Он нагнулся, чтобы поднять его; она сделала то же и, когда они чуть не прикоснулись друг к другу головами, она поспешно прошептала ему: «Сегодня вечером в девять часов, в гроте-раковине; сад будет открыт».

Действительно, вечером юноша нашел Кармен в назначенном месте. Он вначале не находил слов, и сердце его сильно билось. Но она сама пошла к нему навстречу, сказав, что он хороший мальчик, которого можно полюбить. Тогда он вспомнил о тех нежных клятвах, которые переводил Кохелю во время уроков испанского языка, и стал повторять их одну за другой, не забыв так же стать на колено, как это описывается в рыцарских романах.

И что же! Она поступила точно так же, как опять-таки значилось в прочитанных им книгах. Она просила его встать, что он и исполнил очень охотно, так как на нем были надеты тонкие шелковые чулки, а грот был усыпан острыми камешками. Затем она привлекла его к себе и стала нежной ручкой своей гладить его шелковистые кудри, наконец ее мягкие губы прикоснулись к его губам.

Все это было так обаятельно хорошо, и притом ему не приходилось говорить. Но под конец он почувствовал некоторое смущение, и ему стало даже как бы легче, когда издали раздались шаги обходчика, и Кармен увлекла его с собой из сада. Перед дверью, которая вела в квартиру ее отца, она еще раз пожала ему руку и исчезла как тень.

Ульрих остался один и долго расхаживал по дворцовому двору. Ему казалось, что он совершил нечто весьма дурное, и он не решался показаться на глаза своему учителю. Когда он входил час тому назад в темный сад, он снова призывал к себе счастье, но теперь он желал бы, чтобы оно в таком виде не приходило на его зов.

В мастерской горели свечи. Моор сидел в большом кресле и держал в руках – Ульрих хотел провалиться сквозь землю, – держал в руках его амура.

Юный «преступник» хотел прошмыгнуть мимо учителя, сказав вполголоса: «Спокойной ночи», – но тот подозвал его и, улыбаясь, спросил, показывая на картину:

– Ты это нарисовал?

Ульрих, краснея, кивнул. Тогда живописец осмотрел его с ног до головы и сказал:

– Ну что же? Очень недурно. Пожалуй, нам теперь можно приняться и за живопись.

Ульрих не знал, что и подумать, так как еще несколько недель тому назад Моор довольно резко ответил ему, когда он попросил его о том, что теперь художник сам предлагал ему. Вне себя от счастья, он нагнулся к руке своего учителя, чтобы поцеловать ее, но тот отдернул руку, взглянул на ученика с отеческой нежностью и сказал:

– Попробуем, попробуем, мой милый, но, чур, не бросать рисования, ибо оно – мать нашего искусства. Оно удерживает нас в границах истинного и гармоничного. Итак, до обеда мы будем по-прежнему заниматься рисованием, а после обеда, в виде награды, станем писать красками.

Так и случилось. Первое любовное приключение ученика принесло и другой плод, потому что отразилось и на отношениях его к Санчесу. Сознание, что он заступил ему дорогу и злоупотребил его доверием, так сильно беспокоило Ульриха, что он делал все от него зависящее, чтобы оказать своему товарищу какую-нибудь услугу. Красавицу Кармен он больше не видел, потому что увлекся живописью так, как ничем не увлекался до сих пор и мало чем – впоследствии.