Лизочка съела кусок жареного голубя, первый кусочек после долгого промежутка в несколько дней; поэтому во всем доме царила радость, как будто на долю семьи выпало великое счастье. Адриан побежал в мастерские и рассказал об этом работникам. Питер пошел в ратушу, несколько ободренный, а Мария, которой все равно надо было выйти из дому, хотела рассказать жене сборщика податей о благодетельном действии подарка ее сына.

У старушки рассказ бургомистерши вызвал крупные слезы, которые покатились по ее впалым щекам. Она поцеловала Марию и воскликнула:

— Да, Вильгельм, Вильгельм! Жаль, что его теперь нет дома. Но я позову отца. Боже мой, да ведь и он, наверное, в ратуше… Слушайте-ка, милая госпожа, что это такое?

Звон колоколов и пальба из мортир прервали речь старушки; поспешно открыв окно, она воскликнула:

— С Панкратьевой башни! Это не набат! Пальба и веселый звон колоколов! Случилось что-нибудь хорошее! Нам так это нужно! Ульрих, Ульрих, сейчас же возвращайся и расскажи нам! Милосердный небесный Отец! Благий Господи, пошли нам освобождение! Ах, если бы это случилось!

Женщины с величайшим нетерпением ожидали возвращения Ульриха, брата Вильгельма. Наконец он вернулся и рассказал, что посланные в Дельфт гонцы благополучно пробрались сквозь вражеские ряды и принесли с собой письмо от Штатов. Городской секретарь громко прочел его у окна ратуши. Представители страны одобряли поведение и выдержку горожан и сообщали им, что они прорвали плотину, несмотря на вред, который это принесет тысячам земледельцев.

Действительно, вода уже ворвалась в страну, и гонцы сами видели назначенные для освобождения Лейдена корабли. Вскоре должны были затопиться и окрестности Лейдена, и увеличивающееся наводнение могло было принудить испанское войско к отступлению. «Лучше испортить, чем погубить страну», — это изречение оказало решительное влияние на применение крайнего средства, а со стороны тех, которые поставили на карту так много, можно было ожидать, что они не испугаются никакой жертвы, чтобы только спасти Лейден.

Женщины радостно пожали друг другу руки; веселый звон колоколов продолжался, и стекла окон дребезжали от выстрелов.

В сумерках Мария пошла домой. Давно уж у нее не было так отрадно на сердце. Черные доски на домах, где были больные чумой, производили на нее сегодня менее тягостное впечатление, истощенные лица возбуждали менее жалости, чем обыкновенно, потому что помощь уже приближалась. Верность и стойкость должны были вознаградиться, дело свободы должно было восторжествовать.

Марии казалось, что у нее выросли крылья, когда она вошла в широкую улицу. Здесь толпились тысячи горожан, желая посмотреть, послушать и узнать, на что можно надеяться или чего еще следует опасаться. На перекрестках улиц стояли городские музыканты, игравшие радостные мелодии; пение гимна гёзов сливалось со свирелями, трубами и криками «виват!» воспрянувших духом лейденцев. Но собралась также изрядная группа хорошо одетых горожан и горожанок, которые громко и безбоязненно издевались над веселой музыкой и ликовавшими дураками, которых можно было провести пустыми обещаниями. Где оно это освобождение? Что может сделать горсть гёзов, которую в лучшем случае может привести сюда принц, против грозного войска короля, которое окружило Лейден? А затопление страны? Уровень города слишком высок, для того чтобы вода когда-нибудь могла подойти к нему. Сделали вред для крестьян без всякой пользы для горожан. Есть одно только спасение: довериться милости короля!

— Какая там свобода, — восклицал пивовар, у которого, как и у всех его товарищей по ремеслу, уже давно было отобрано все зерно и которому было запрещено приготовление нового пива. — Какая там свобода, когда нам всем голодно! Кто понимает что-нибудь, пусть идет к ратуше и требует сдачи города, пока еще не поздно!

— Сдаваться! Милость короля! — закричали вслед за ним человек двадцать горожан.

— Прежде всего жизнь, а уж потом вопрос: свобода или власть испанцев, кальвинистская ли, или папистская вера! — воскликнул хозяин ткацкого заведения. — Я тоже пойду к ратуше.

— Разумеется, добрые люди, вы правы! — сказал бургомистр Барсдорп, который шел из ратуши в дорогой мантии, отороченной соболем, и услышал эти слова. — Но позвольте объяснить вам! Легковерные снова начали надеяться сегодня, поэтому время удовлетворить ваше законное желание было бы выбрано сегодня неудачно! Подождите еще несколько дней, и если осаду не снимут, то выскажете ваше мнение! Я скажу вам несколько слов, и со мной согласны многие хорошие люди среди отцов города. От Вальдеса мы не можем ожидать ничего, кроме кротости и доброты. Восставать против короля вообще было делом дерзким, но бороться против голода, чумы и смерти — грех и безумие. С Богом, люди!

— Бургомистр хорошо сказал! — воскликнул красильщик материй.

— Ван Свитен и Норден думают, как он, а мейстер Питер председательствует по милости принца. Испанцы нас спасут, а ему снесут голову, если он впустит их. Ну и пусть умирает, коли сам хотел. Ему-то с семьей хорошо: они как сыр в масле катаются.

— Вон идет его жена, — указал хозяин ткацкого заведения, показывая пальцем на Марию, — как она весела! Должно быть, торговля кожами идет все еще хорошо. Эй, госпожа бургомистерша! Эй! Поклонитесь вашему мужу и передайте ему, что его жизнь драгоценна, но что и наша все-таки не какая-нибудь соломенная метла!

— Скажите ему еще, — крикнул ей в лицо торговец скотом, который, кажется, еще мало был задет нуждой, — скажите ему, что быков можно резать, и чем больше, тем лучше; но лейденские граждане…

Торговец скотом не успел кончить своих слов, как из «Векселя» выскочил господин Акванус, увидевший из своего «Angulus'a», что происходит вокруг госпожи бургомистерши. Войдя в толпу недовольных, он закричал:

— Стыдитесь! Упрекать на улице честную женщину! Неужели это лейденский обычай? Позвольте мне вашу руку, госпожа Мария, и если я услышу еще хоть одно оскорбительное слово, я позову городских служителей. Я вас знаю! Около синего камня еще стоит виселица, которую велел построить для таких, как вы, господин ван Бронкхорст. Кто из вас хочет обновить ее?

Те, кого касались эти слова, не отличались особенным мужеством, и потому, когда Акванус повел молодую женщину в «Вексель», не послышалось ни единого слова. Жена и дочь хозяина приняли Марию в своем жилище, отделенном от комнат гостиницы, и просили ее подождать здесь, пока разойдется толпа. Но Марию тянуло домой, и когда она объяснила, что ей нужно идти, Акванус предложил себя в провожатые.

В дверях стоял Георг фон Дорнбург, который при виде их отступил с почтительным поклоном от дверей, но хозяин «Векселя» позвал его и сказал:

— Сегодня у меня будет много дел: многим захочется пропустить стаканчик после хорошего известия. Не сердитесь на меня, пожалуйста, госпожа бургомистерша, но юнкер проводит вас так же хорошо, как и я… а вы, господин фон Дорнбург?…

— К вашим услугам! — ответил Георг и вышел вместе с молодой женщиной на улицу.

Некоторое время они шли молча рядом, и каждый из них слышал, как ему казалось, биение сердца другого. Наконец, юнкер глубоко вздохнул и вымолвил:

— Прошло три длинных-длинных месяца с тех пор как я приехал. Хорошо ли я вел себя, Мария?

— Да, Георг.

— Но вы не можете себе представить, чего мне стоило держать на цепи свое бедное сердце, таить про себя все, что хочешь сказать, и закрывать глаза. Но хоть раз, один только раз я должен высказаться, Мария…

— Никогда, никогда! — настойчиво просила она. — Я знаю, что вы честно боролись; не лишайте же себя так безрассудно победы.

— О выслушайте меня, Мария, выслушайте только один раз!

— Что за польза будет вам от того, что вы смутите мою душу горячими речами? Я смею слушать только одного человека на свете, когда он говорит, что любит меня, и вы не должны говорить мне, чего я не смею слышать.

— Не смеете? — спросил он тоном легкого упрека и продолжал мрачно и горько: — Вы правы, совершенно правы. Мне запрещено даже говорить. Пусть же жизнь течет вперед свинцовым потоком и все, что зеленеет и цветет на его берегу, потеряет свой запах и поблекнет! Туман скрыл от меня золотой свет солнца, радость утратила всю свою силу, и все, что прежде восхищало меня, теперь кажется мне бледным и непривлекательным. Узнаете ли вы прежнего беззаботного весельчака?

— Постарайтесь быть опять веселым, постарайтесь ради меня, Георг!

— Все прошло, все прошло, — печально прошептал он. — Вы видели меня в Дельфте, но вы никогда не понимали меня хорошо. Эти глаза были как бы два зеркала счастья, в которых чудесно преображается каждое изображение, воспринимаемое ими, и за это они были вознаграждены: повсюду, куда бы они ни глядели, им светили приветливые взгляды. В этом сердце вмещался целый мир, и оно билось так быстро и радостно! Часто я не находил исхода своим силам и не знал, куда девать избыток веселья и жизни, и мне казалось, что я, как мушкет, который разрывает слишком сильный заряд, разлечусь на тысячу кусков, но не в ширину, а прямо вверх, на небо. Это было такое счастливое и в то же время такое мучительное чувство, я раз десять испытывал его в Дельфте, когда вы были добры ко мне. А теперь, теперь? У меня еще есть силы, я мог бы еще летать, но я ползаю, как улитка, потому что этого хотите вы.

— Я не хочу этого, — возразила Мария. — Вы дороги мне, я смею признаться в этом, и мне тяжело видеть вас таким удрученным. Но если и я вам дорога, а я знаю, что вы желаете мне добра, перестаньте же так жестоко мучить меня… Вы мне дороги… Я уже сказала это, и должна была сказать, чтобы выяснить все между нами. Вы мне дороги как прекрасные дни моей прошедшей юности, как милые сны, как прелестная песнь, которая радует нас и освежает нашу душу, когда мы слушаем ее или вспоминаем ее, но быть для меня чем-нибудь больше этого — вы не можете. Вы мне дороги, и я хочу, чтобы это всегда было так, и вы можете добиться этого, если не разорвете клятву, которую вы дали.

— Клятву? — спросил Георг. — Клятву?

— Да, клятву, — перебила его Мария и пошла тише, — клятву, которую вы дали на груди Питера в день его рождения, после пения. Вы помните это? Вы дали в это время молчаливую клятву; я знаю это, знаю так же хорошо, как то, что я сама клялась перед алтарем в верности своему мужу. Попробуйте сказать мне, что я лгу.

Георг отрицательно покачал головой и продолжал с еще большей горячностью:

— Вы читаете в моей душе. Наши сердца точно два верных друга, ни в одном нет ничего скрытого для другого, — они знают друг друга, как Земля свой Месяц, как Месяц свою Землю. Разве может быть одно без другого? Зачем их разделять? Случалось ли вам когда-нибудь ехать по лесной дороге? Там видны следы от двух колес, они идут рядом, но никогда не соединяются. Ось держит их на расстоянии, как нас наша клятва.

— Скажите лучше: как наша честь!

— Как наша честь. Но в лесу часто можно встретить место, где дорога вдруг оканчивается пашней или костром, и тогда следы скрещиваются и перерезываются, и я чувствую в эту минуту, что моя дорога окончена. Я не могу двигаться вперед, не могу, иначе лошади врежутся в чащу, и повозка разобьется о корни и камни.

— А вместе с нею и честь. Ни слова более! Пойдемте поскорее. Видите свет в окнах? — Всякому хочется показать, что его радует хорошая весть. Наш дом также не должен оставаться темным.

— Не спешите так: Варвара позаботится об этом; а как скоро мы должны расстаться? Вы все-таки сказали, что я вам дорог.

— Не пытайте меня! — воскликнула молодая женщина с трогательной мольбой.

— Я не хочу мучить вас, Мария, вы должны только выслушать меня. Молчаливая клятва, которую я дал, была для меня серьезным, невероятно серьезным делом, и я старался откупиться от нее смертью. Вы слышали о том, как я во время осады Бошхэйзенских шанцев бросился, как бешеный, сквозь ряды испанцев. Ваш бант, голубой бант из Дельфта, лента небесного цвета, развевался у меня на плече, когда я устремился навстречу мечам и копьям. Но мне не суждено было умереть, и я вернулся невредимый из схватки. О Мария, ради этой клятвы я перенес мучение, не имеющее себе равного. Освободите меня от нее, дайте мне хоть раз, только один раз высказать вам прямо…

— Остановитесь, Георг, остановитесь! — умоляла молодая женщина. — Я не хочу, я не смею слушать вас… ни сегодня, ни завтра, никогда, никогда до конца века!

— Раз, только один раз я должен сказать вам, что я люблю вас, что жизнь и счастье, мир и честь…

— Ни слова больше, юнкер фон Дорнбург. Вот наш дом. Вы наш гость, и если вы прибавите еще хоть одно слово к тому, что вы сейчас сказали жене вашего друга…

— Мария, Мария… О не беритесь еще за молоток. Как можете вы так бессердечно разрушить счастье человека…

Дверь отворилась, и бургомистерша вступила на порог. Георг стоял перед ней и, протягивая к ней руку, как бы прося о помощи, мрачно говорил:

— Отвергнуть на смерть и отчаяние! Мария, Мария, за что вы так поступили со мной?

Тогда она положила свою правую руку в его и сказала:

— Для того чтобы мы оба остались достойными уважения друг друга в горе.

Она с силой вырвала из его пальцев свою руку, холодную, как лед, и вошла в дом; а он несколько часов подряд бродил, как пьяный, по освещенным улицам, а вернувшись, с пылающей головой бросился на свою постель. На столике подле кровати лежала плотно сшитая книжечка. Он схватил ее и стал писать дрожащими пальцами.

Часто карандаш его останавливался, часто он смотрел подолгу, тяжело дыша, с широко раскрытыми глазами куда-то в пространство. Наконец он отбросил записную книжку в сторону и полный беспокойства метался на постели до утра.