Бургомистр пригласил дворянина сесть на свой рабочий стул, а сам прислонился в полусидячем положении к своему письменному столу и не без нетерпения стал слушать своего статного гостя.

— Прежде чем говорить о более важных вещах, — начал господин Матенессе, — я хотел бы возложить на вас, как на справедливого человека, обязанность отмщения за обиду, нанесенную в этом городе моему кровному сыну.

— Говорите, — сказал бургомистр.

И рыцарь рассказал вкратце и с нескрываемым волнением, что его сын у церкви Святого Петра был окружен и оскорблен толпой учеников.

— Я расскажу ректору об этом неприятном случае, — ответил ван дер Верфф, — и с виновными поступят по всей справедливости; но, простите, благородный господин, если я спрошу вас: дознались ли уже о том, кто подал повод к этой драке?

Господин Матенессе ван Вибисма с удивлением посмотрел на бургомистра и гордо ответил:

— Вы слышали рассказ моего сына?

— По справедливости нужно бы выслушать обе стороны, — спокойно ответил ван дер Верфф, — таков издревле нидерландский обычай.

— Мой сын носит мое имя и говорит правду.

— Наши мальчики носят только имена: Лендерт, Адриан или Геррит, но они поступают точно так же, поэтому я должен просить вас послать для слушания дела вашего сына в главную школу.

— Из этого ничего не выйдет, — решительно ответил рыцарь. — Если бы я думал, что это дело касается ректора, то я и обратился бы к нему, а не к вам, господин Питер. Мой сын имеет собственного учителя, и, кроме того, на него напали не в вашей школе, для которой он, наконец, и слишком велик, так как ему уже семнадцать лет, но на улице, а заботиться о безопасности на улицах обязанность бургомистра.

— Отлично, но тогда подайте жалобу в суд, приведите вашего юношу, поставьте свидетелей и предоставьте делу идти своим чередом. Но, господин, — продолжал ван дер Верфф, смягчая нотку нетерпения в своем голосе, — разве вы сами не были молоды, неужели вы забыли драки у крепости?… Какое удовольствие это может вам доставить, если мы посадим в эту чудную погоду на два дня в яму несколько неразумных буянов? Эти повесы найдут себе и в ней, как и на свободе, какую-нибудь забаву, и в результате наказанными окажутся только родители.

Последние слова прозвучали так дружелюбно и сердечно, что не могли не оказать своего действия на дворянина. Это был красивый человек с изящными и приятными чертами лица чисто нидерландского типа, дышавшего упрямством.

— Если вы будете говорить со мной таким тоном, — сказал он, улыбаясь, — то мы легко придем к соглашению. Я именно про то и говорю. Если бы драка вышла из-за игры или из-за какой-нибудь мальчишеской ссоры, то я не сказал бы ни одного слова, но не следует оставлять без наказания того, что дети уже теперь позволяют себе презирать и притеснять тех, кто думает иначе, чем они. Ученики кричали моему сыну пошлое слово.

— Конечно, это скверное ругательство! — прервал дворянина ван дер Верфф. — Действительно, наш народ дает оскорбительные прозвища врагам своей свободы.

Дворянин поднялся и, взволнованный, остановился перед своим собеседником.

— Кто вам говорит, — сказал он, ударяя себя по широкой груди с шелковыми буфами, — кто вам говорит, что мы не желаем свободы Голландии? Мы желаем так же горячо, как и вы, вернуть ее государству, но только хотим достичь этого другим, более прямым путем, нежели Оранский…

— Прям ли, или крив ваш путь, господин, — прервал его ван дер Верфф, — я не стану здесь разбирать. К сожалению, я знаю наверное только одно, что это непрочная бревенчатая мостовая.

— Но она приведет нас к сердцу Филиппа, нашего и вашего короля!

— Да, если бы только у него было то, что мы в Голландии называем сердцем! — ответил Верфф с горькой улыбкой.

Но Вибисма с волнением закинул голову и сказал с упреком:

— Господин бургомистр, вы говорите о венчанном короле, которому мы клялись в верности.

— Дворянин Матенессе, — произнес ван дер Верфф с глубокой грустью в голосе; он выпрямился во весь рост, скрестил руки и смотрел прямо в глаза дворянину. — Я говорю о притеснителе, кровавый совет которого объявил достойными казни преступниками всех и все, что носит название нидерландского, и вас вместе со всеми нами; о притеснителе, который с помощью Альбы, этого свирепого дьявола, обезглавил и повесил десять тысяч честных людей, а другие десять тысяч лишил имущества и изгнал из страны. Да, я говорю о нечестивом тиране…

— Довольно! — воскликнул рыцарь, хватаясь за рукоятку своего кинжала. — Кто дает вам право…

— Вы хотите спросить, кто дает мне право говорить такие горькие истины? — прервал собеседника господин Питер, стараясь встретиться своим мрачным взглядом с его взором. — Кто дает мне такое право? Это право дают мне немые уста моего честного отца, обезглавленного из-за своей веры, это право дает мне произвол, который без судебного приговора изгнал из страны меня и моих братьев, это право дают мне клятвы, нарушенные испанцами, разорванные освободительные хартии этой страны, нужды каждого угнетенного, который погибнет, если мы не спасем его.

— Вы не спасете его, — ответил Вибисма более спокойным тоном. — Стоящую на краю пропасти толпу вы толкаете в самую бездну и погибнете вместе с ней!

— Мы кидаем жребий: может быть, вытянем свое спасение, может быть, погибнем вместе с теми, ради которых мы готовы умереть.

— Вы говорите так, а между тем связали ваше существование с жизнью молодой цветущей женщины.

— Господин барон, вы явились к бургомистру как истец, вы переступили этот порог не в качестве гостя или друга.

— Совершенно верно, но я явился к главному лицу этого прекрасного и несчастного города с добрым намерением, чтобы предостеречь его. Однажды вы спаслись от грозы, но над вашими головами собираются новые тучи, гораздо более грозные.

— Мы их не боимся.

— Все еще не боитесь?

— Теперь с полным основанием еще меньше, чем прежде.

— Значит, вы не знаете, что брат принца…

— Людвиг Нассауский четырнадцатого числа произвел большое нападение на испанцев, и наше дело в отличном положении…

— Сначала оно действительно было недурно.

— Вести, которые пришли вчера вечером…

— Наши пришли сегодня утром.

— Вы говорите сегодня утром, и что же?…

— Войско принца было разбито и совершенно рассеяно на Моокской равнине. Сам Людвиг Нассауский остался на поле битвы.

Ван дер Верфф с силой оперся руками о письменный стол. Свежий цвет его щек и губ сменился матовой бледностью; губы его приняли выражение боли, когда он спросил:

— Людвиг погиб? Наверняка погиб?

— Погиб, — ответил барон решительно и угрюмо. — Мы были противниками, но Людвиг был славным воином. Я оплакиваю его вместе с вами.

— Умер! Любимец Вильгельма умер! — бормотал про себя бургомистр словно во сне. Потом мощным усилием воли он овладел собой и сказал твердо: — Простите, благородный господин! Часы бегут. Мне пора идти в ратушу.

— И, несмотря на мои вести, вы будете продолжать агитировать за отпадение от Испании?

— Да, господин, как истинный голландец!

— Но вспомните судьбу Гарлема.

— Да, я помню сопротивление его граждан и спасение Алькмара.

— Заклинаю вас всем святым, — воскликнул барон, — одумайтесь!

— Довольно, господин барон, мне пора в ратушу!

— Нет, еще одно слово! Одно только слово! Я знаю: вы клеймите нас прозвищами глиппер и отщепенец и не только еще такими, но вы осуждаете нас напрасно. Это так же истинно, как и то, что я верю в Божье милосердие. Нет, господин Питер, нет, я не изменник! Я люблю так же горячо, как и вы, свою страну и ее смелый трудолюбивый народ, потому что и в моих жилах течет его кровь. Я принял участие в подписании «Компромисса».

Вот я стою перед вами. Взгляните на меня! Разве я похож на Иуду? Разве я похож на испанца? Разве вправе вы сердиться на меня за то, что я остаюсь верен клятве, данной королю? С какого это времени в Нидерландах начали играть присягой? Вы, друг Оранского, только что объявили, что всякому предоставляете держаться той веры, какой он держится, и я не хочу в этом сомневаться. Так вот, я твердо держусь старой церкви: я католик, и останусь католиком. Но в эту минуту я признаю откровенно, что так же, как вы, я ненавижу инквизицию и кровавые деяния Альбы. Они так же мало относятся к нашей религии, как иконоборство к вашей. Так же, как и вы, я уважаю конституцию нашей страны. Вернуть ее — настолько же моя цель, как и ваша. Но разве удастся нам, маленькой кучке народа, долго сопротивляться могущественнейшему в мире государству? Пусть мы победим один, два, три раза, за разбитым войском последуют два новых, еще более сильных. Силой мы не добьемся ничего, но, может быть, многого добьемся разумными уступками и мудрыми действиями. Казна Филиппа пуста; войска его нужны ему и в других странах. Ну, значит, нам надо воспользоваться его трудностями! Заставим же вернуть утраченную конституцию всякому отпавшему от него владению, которое возвратится к нему. Купим же на то, что осталось у нас от древнего богатства, из его рук те права, которые он присвоил себе в борьбе с восставшими. У меня и у моих единомышленников вы найдете открытую кассу. Ваш голос имеет большое значение в городском совете, вы друг Оранского, и если бы вы были в состоянии склонить его…

— На что, благородный господин?

— Войти в соглашение с нами. Мы знаем, что в Мадриде умеют ценить его по достоинству и боятся его. Как первое условие, мы поставим полное прощение ему и его приверженцам. Король Филипп, я знаю это, возвратит ему свою благосклонность…

— Примет его в свои объятия, чтобы задушить! — решительно ответил бургомистр. — Неужели вы забыли прежние ложные обещания прощения, неужели вы забыли судьбу Эгмонта и Горна, благородного Монтиньи и других сеньоров? Они решились поверить, но попались в логовище тигра. То, что мы выкупим сегодня, наверное отберут у нас завтра, так как, есть ли для Филиппа какая-нибудь священная клятва? Я не государственный человек, но я знаю вот что: если бы он даже вернул нам все права, он никогда не возвратит нам одного, без которого жизнь ничего не стоит.

— Чего, господин Питер?

— Право веровать так, как нам велит сердце. Вы мыслите по-своему честно, благородный господин, но вы верите испанцам, а мы нет, и если бы мы так поступили, то были бы обмануты, как дети. Вам нечего бояться за вашу религию, а мы должны бояться. Вы думаете, что решение нашей борьбы зависит от числа войск и могущества золота, мы же утешаем себя надеждой, что Бог наконец поможет и даст победу справедливому делу смелого народа, который готов за свою свободу умереть тысячу раз. Вот мое убеждение, и его я буду защищать в ратуше.

— Нет, мейстер Питер, нет, вы не можете и не имеете права.

— То, что я могу сделать, пустяки, а то, на что я имею право, написано здесь, в моей груди, и я буду действовать, руководствуясь этим.

— Таким образом вы будете слушаться своего наболевшего сердца, а не доводов рассудка, и подадите только дурной совет. Вспомните, гражданин, что на Моокской равнине погибло последнее войско Оранского.

— Совершенно верно, барон; потому-то не будем терять этих мгновений на разговоры, а употребим их на дело!

— То же самое я говорю и себе, господин бургомистр. Еще до сих пор в Лейдене есть несколько друзей короля, которых надо убедить не следовать за вами слепо на убой.

Тогда ван дер Верфф отступил от дворянина, поднял правую руку, возвысив голос, произнес холодно и повелительно:

— В таком случае я, как гарант безопасности этого города, приказываю вам тотчас покинуть Лейден. Если завтра после полудня вас встретят в стенах этого города, то я прикажу городским служителям вывести вас через границу.

Дворянин удалился, не поклонившись.

Как только за ним захлопнулась дверь, ван дер Верфф опустился в кресло и закрыл руками лицо. Когда он поднялся снова, то на бумаге, которая была под его пальцами, сверкали две крупные слезы. С горькой улыбкой он смахнул их с написанного листа тыльной стороной ладони.

— Умер, умер! — пробормотал он; перед его внутренним взором предстал образ героя, искусного посредника, любимца Вильгельма Оранского. Он спрашивал себя, как подействует этот новый удар на принца, которого он почитал как провидение страны, которого он любил и уважал как мудрейшего и самостоятельнейшего человека. Горе Вильгельма так сильно отзывалось в нем, как если бы он сам его испытывал, а удар, нанесенный делу свободы, был настолько тяжел, что, может быть, никогда не удастся оправиться от него.

Но он недолго позволил себе предаваться печали, так как теперь-то и следовало собрать все силы, чтобы возместить потери, новыми действиями отклонить угрожающие тяжелые последствия поражения Людвига и подумать о новых средствах для борьбы. Сдвинув брови, он ходил взад и вперед по комнате, придумывая новые меры и проверяя планы.

Мария открыла дверь и остановилась на пороге, но он только тогда заметил жену, когда она назвала его по имени и подошла к нему. Она держала в руке часть тех цветов, которые собрал для нее мальчик, а другие пестрели у нее на груди.

— Возьми, — сказала она, протянув ему букетик, — их нарвал Адриан. Славный мальчик! Ты знаешь теперь, что они означают.

Он охотно взял эти вестники весны и поднес их к своему лицу; потом он привлек Марию к себе на грудь, долгим поцелуем прижался к ее лбу и сказал печально:

— Так вот как мы празднуем первую годовщину нашей свадьбы. Бедная женщина! Глиппер был не совсем не прав. Может быть, с моей стороны было бы умнее и лучше не связывать твою судьбу с моей!

— Питер, — воскликнула она, — как могут приходить тебе в голову подобные мысли?

— Людвиг Нассауский погиб, — пробормотал он глухо, — его войско рассеяно!

— О! — воскликнула она, испуганно всплеснув руками.

— Это была наша последняя военная сила. Казна пуста, откуда взять необходимые средства? И то, что случилось теперь, то, то… Прошу тебя, Мария, оставь меня одного. Если мы теперь не воспользуемся каждым часом, если мы не найдем теперь настоящего пути, то ничего не выйдет, не может ничего выйти.

С этими словами он бросил на стол свежий букет, поспешно схватил бумагу, заглянул в нее и, не оборачиваясь к жене, сделал ей знак рукой.

Сердце молодой женщины было переполнено и доверчиво открыто, когда она вошла в комнату. Она ожидала столько радости от этого часа, а теперь она стояла одиноко в той самой комнате, где был и он; и она смотрела на него растерянная, смущенная и огорченная.

Мария выросла во времена борьбы за свободу и сумела оценить все печальное значение известия. Сватаясь за нее, Питер сказал, что ее ждет около него жизнь, полная беспокойства и опасностей, и все-таки она радостно пошла к алтарю со смелым бойцом за правое дело, которое было делом и ее отца. Она надеялась разделить с ним его тревоги и борьбу. А теперь? Чем она смела быть для него? Что он взял от нее? Что захотел он разделить с ней, которая также умела чувствовать сильно, сегодня, в годовщину их свадьбы?

Так стояла Мария, ее сердце болезненно сжалось, и что-то мешало ей позвать мужа и сказать ему, что она так же охотно будет нести его заботы и делить с ним всякую нужду, как делила счастье и почести.

Теперь Питер нашел то, что искал, схватил шляпу и вдруг снова увидел ее. Какая бледная и разочарованная стояла она! Сердце его сжалось. Как бы хотелось ему выразить в словах сильную и теплую любовь, которую он чувствовал к ней! Как бы хотелось ему поздравить ее веселее, но в этот час, с этой печалью и заботами на сердце он не мог сделать это; потому он только протянул к ней обе руки и ласково сказал:

— Ведь ты знаешь, Мария, что для меня значишь, а если ты этого не знаешь, то я скажу тебе это сегодня вечером. Я должен еще застать господ в ратуше, в это время надо дорожить каждой минутой. Итак, Мария…

Молодая женщина смотрела вниз. Она с радостью бросилась бы к нему на грудь, но ее оскорбленная гордость не позволяла ей сделать это, и какая-то таинственная сила связывала ее руки и мешала ей положить их в его…

— Прощай, — сказала она глухо.

Тогда он воскликнул с упреком:

— Мария, право, ты выбрала неудачный день для капризов. Иди и будь моей разумной женой.

Но она не сразу пошла. Он же услышал, как пробило четыре часа, что означало конец заседаний, и, не глядя больше на нее, вышел из кабинета.

Букетик еще лежал на письменном столе. Она взглянула на него и с трудом удержала слезы.