После ухода Константина в доме Порфирия началась кипучая деятельность. К Олимпию приходило уже несколько посланных. Один писец из язычников, служивший у наместника Эвагрия, предупредил своих единомышленников о предстоящем перевороте, так что маститый философ немедленно стал готовиться к решительным действиям.

Хозяин дома велел запрячь лошадей в закрытую колесницу, так называемую «армамаксу», и взял на себя доставку значков и оружия в Серапеум. Кладовая, где хранились эти вещи, была выстроена на собственной земле Порфирия, в египетском квартале Ракотис; здесь был устроен склад лесных материалов. Сараи и запасы строевого леса скрывали небольшое здание от посторонних глаз.

Старый акведук, снабжавший водой жертвенные дворы и подземные помещения храма, предназначенные для религиозных мистерий, проходил как раз рядом с участком Порфирия. Этот водопровод был перестроен в царствование Юлиана, после чего старый подземный канал, прочно выложенный кирпичом, оставался сухим, и через него можно было незамеченным пробраться в Серапеум.

Незадолго перед тем Олимпий распорядился открыть его и вычистить, чтобы он служил для доставки оружия и разных припасов, которые могли понадобиться защитникам святилища.

Порфирий с Олимпием наскоро передавали друг другу свои последние распоряжения. Дамия сидела тут же, внимательно следя за их торопливым разговором и вставляя изредка свои замечания.

Разлука с друзьями была, по-видимому, особенно тяжела для маститого философа перед началом решительной борьбы, исход которой казался ему сомнительным. Когда хозяин дома протянул ему руку на прощание, ученый крепко обнял его и сказал глубоко взволнованным голосом:

– Благодарю тебя, друг, благодарю за многое! Мы жили, как подобает мыслящим людям, и если нам суждено погибнуть, то мы сложим головы во имя блага последующих поколений. И стоит ли жалеть жизнь, если она обращается в невыносимую пытку? Помню, однако, что наша борьба началась при неблагоприятных предзнаменованиях и, судя по всему, она будет проиграна. Для нас, философов, существование по ту сторону могилы не представляет ничего пугающего. Вечный промысел устроил на таких мудрых началах Вселенную и духовный мир человека, что мы, наверное, встретим стройную гармонию и в этой загадочной области, недоступной исследованиям человеческого разума. Мысль о том, что моей душе предстоит освободиться от бремени ее телесной оболочки, каждый раз вызывает во мне чувство глубокой отрады, точно у меня вырастают крылья.

Верховный жрец поднял руки, как будто его душа нетерпеливо рвалась в горнюю страну, и под влиянием религиозного экстаза обратился с горячей мольбой к бессмертным богам, давая торжественные обеты.

Его глубоко прочувствованная речь до того подействовала на слушателей, что сам Порфирий, озабоченный исходом рискованного предприятия, не смел прервать своего маститого наставника и друга.

Взгляд бодрого старика горел юношеским задором, прекрасные черты преобразились и просветлели, а на серебристую бороду падали крупные капли слез... Глаза Дамии и Горго тоже сделались влажными. Заметив это, философ хотел им что-то сказать, но хозяин начал торопить его. Олимпий едва успел поднести к губам дрожащую руку старушки и мимоходом шепнуть опечаленной Горго:

– Ты родилась в смутное время, но под счастливой звездой. Два мира восстают ныне друг на друга, и кто знает, который из них победит. Но что бы ни случилось, желаю тебе, моя дорогая, только одного: будь счастлива!

Ученый удалился, а Порфирий продолжал задумчиво прохаживаться взад и вперед по обширной галерее, и когда его взгляд случайно встретился с испытующим взглядом матери, он тихонько заметил, как будто говоря сам с собой:

– Если он предвидит неминуемое поражение, то кто после того смеет еще надеяться на счастливый исход?

Дамия гордо выпрямилась и воскликнула с жаром:

– Кто смеет надеяться? Я надеюсь, я верю в вашу победу! Неужели все то, чего достигли наши предки: все успехи науки и произведения искусства обречены на гибель? Неужели мрачное суеверие распространится по всей Вселенной и заживо погребет под собой красоту окружающего мира, как поток горячей лавы затопляет города у подножия Везувия? Нет, тысячу раз нет! Может быть, наше выродившееся, трусливое поколение из страха перед грядущим ничтожеством потеряло смелость наслаждаться жизнью и само обрекло себя на гибель, как во времена Девкалиона . Если это действительно так, то нечего жалеть его. Предопределение судьбы все равно должно исполниться, но последователи новой веры все-таки никогда не переделают мир на свой лад. Допустим, что им удастся совершить чудовищное святотатство, что великий Серапис позволит им повергнуть в прах несравненный храм и осквернить его изображение. Пусть все это совершится, но тогда если погибнем мы, то и весь мир не устоит на своих основах, а вместе с разрушенной Вселенной погибнут также и наши противники.

Дамия с мрачной ненавистью сжала кулаки и прибавила, тяжело дыша:

– Я знаю то, что известно немногим... Теперь обнаруживаются неоспоримые предзнаменования грядущего страшного переворота. Мне они хорошо понятны, и я обладаю даром угадывать их таинственный смысл. Древнее предание александрийцев совершенно верно. Каждый ребенок в нашем городе слышит от своей кормилицы и запоминает на всю жизнь, что существование Вселенной тесно связано с неприкосновенностью Серапеума. Если великое святилище будет осквернено святотатственной рукой, если оно будет разрушено, то земля не устоит на своих основах и рассыплется прахом, как сухой комок глины под ударом конского копыта. Это предсказано сотнями оракулов, обозначено положением светил на небесном своде и занесено в книгу судьбы. Пускай безумцы совершают задуманное ими безрассудство! Не будем и мы бояться неизбежного: сладко умереть тому, кто видит своими глазами гибель врага!

Хрипя и задыхаясь от волнения, Дамия беспомощно откинулась на спинку кресла. Горго подбежала к ней, и старая женщина тотчас опомнилась в руках внучки. Едва успев открыть глаза, она с досадой крикнула своему сыну:

– Ты еще здесь? Неужели тебе не дорого время? Друзья, наверное, давно ожидают твоей помощи! Ключ у тебя, а им поскорее нужно оружие.

– Я помню о своем долге, – спокойно отвечал Порфирий. – Пока соберутся юноши, все будет давно готово. Сирус принесет значки, я разошлю гонцов, а потом мы отправимся.

– Гонцов? Но к кому же? – спросила Дамия.

– К Баркасу: под его начальством тысячи ливийских крестьян и рабов; другой посланный пойдет с моими поручениями к египтянину Пахомию, который отыскивает нам союзников между биамитскими рыбаками и земледельцами восточной дельты.

– Знаю, знаю! Я пожертвую в пользу новобранцев двадцать талантов из собственных денег, если они придут сюда вовремя.

– А я готов дать в десять и тридцать раз больше, только бы они оказались сию минуту в городе! – воскликнул Порфирий, в первый раз обнаруживая свои настоящие чувства. – Меня сделали христианином, когда я был еще в колыбели, и мне приходилось до настоящей минуты покорно носить свои цепи, подчиняясь жестокой необходимости, но сегодня я решился покончить с моим малодушием и открыто показать, что я остался верен старым богам. У нас много сторонников, но все-таки мы не можем надеяться на победу, если имперские войска стойко выдержат нашу атаку. Если они окружат Серапеум раньше прибытия Баркаса, тогда все погибло, но если Баркас успеет явиться вовремя, то наше дело может быть еще и выиграно. Монахи не в силах оказать серьезного сопротивления, а на подмогу двум легионам, охраняющим Александрию, присланы только конные латники под начальством нашего Константина.

– Нашего?.. – прохрипела Дамия. – Повтори, что ты сказал, сын мой!.. Ты ошибаешься, он не наш: мы не имеем ничего общего с низким трусом, который раболепствует перед императором!

– Нет, бабушка, Константин глубоко предан нашему семейству, – прервала Горго дрожавшую от гнева матрону. – Вспомни, как он постоянно относился ко всем нам! Конечно, он воин и обязан исполнять свой долг, но все-таки этот юноша искренне любит нашу семью.

– Нашу семью? – с иронической усмешкой заметила Дамия. – Уж не поклялся ли он тебе сегодня утром в любви? Признайся откровенно! И что отвечала ты ему на это? Не советую верить клятвам, которые говорятся на ветер. Я хорошо знаю трусливую душу твоего возлюбленного. За кусочек хлеба и глоток вина из рук христианского священника он готов предать на гибель всех нас, не исключая и тебя!.. Ах, вот явились гонцы.

Порфирий торопливо передал пришедшим юношам свои поручения, потом горячо обнял Горго и напоследок наклонился к матери, чтобы поцеловать ее, чего он уже давно не делал.

Дамия выпустила из рук костыль, обхватила голову сына и долго шептала какие-то слова, похожие то на ласку, то на заклинания.

Оставшись одни, женщины долго сосредоточенно молчали. Дамия сидела, сгорбившись в своем кресле, а Горго задумчиво опустила голову, облокотившись на постамент мраморного бюста Платона. Наконец, Дамия выразила желание, чтобы ее перенесли на женскую половину дома.

Тогда внучка подошла к ней и сказала серьезным тоном:

– Подожди немного, бабушка. Сначала ты должна меня выслушать.

– Выслушать тебя? – удивилась Дамия, пожимая плечами.

– Да, родная. Я всегда была искренна с тобой, но скрывала от тебя только одно, в чем сама не была уверена до сегодняшнего утра. Теперь мне хорошо известно, что я люблю...

– Христианина? – с живостью спросила бабушка, откидывая резким движением темно-зеленый козырек, защищавший ее глаза от света.

– Да, Константина, и потому я не хочу и не должна больше слушать, как ты оскорбляешь его.

– Вот как! – надменно воскликнула Дамия, заливаясь дребезжащим, резким смехом. – В таком случае тебе придется заткнуть уши, моя голубка! Пока я жива...

– Перестань, бабушка, перестань! – перебила Горго. – Не подвергай меня испытанию, которого я не в силах перенести. Эрос поразил меня позднее, чем это случается с другими девушками; он только один раз коснулся моего сердца, но если бы ты знала, как глубока моя рана! Задевая Константина, ты причиняешь мне невыносимые страдания! Право, тебе не следует быть такой безжалостной! Не делай этого больше; прошу тебя, перестань, или я...

– Ну, что же? – спросила Дамия, окидывая внучку испытующим взглядом.

– Или я не переживу этого, родная, а ведь ты не захочешь моей погибели?..

Слова Горго звучали серьезно, но без малейшего раздражения. Они относились к будущему, однако девушка представляла себе союз с любимым человеком как нечто уже совершившееся. Бабушка снова украдкой взглянула на нее и невольно содрогнулась. Горго воодушевляла порыв такой искренней, беззаветной любви, что ее старая воспитательница испытала благоговейный трепет, как будто она находилась в храме, ощущая близость божества.

Внучка напрасно ждала ответа; Дамия упорно молчала. Тогда Горго облокотилась на постамент, приняв свою прежнюю задумчивую позу. Наконец, бабушка подняла свое морщинистое лицо, взглянула ей прямо в глаза и заметила:

– Но что-то будет из всего этого?

– Да, что-то будет? – глухо повторила девушка, грустно качая головой. – Я сама спрашиваю себя о том и не нахожу ответа. Хотя образ Константина ежеминутно стоит передо мной, но между нами столько неодолимых преград! Допустим даже, что мне удастся вырвать из сердца эту роковую страсть, но все-таки я буду свято чтить память любимого человека.

Старуха впала в глубокую задумчивость; ее поблекшие губы механически повторяли последние слова внучки все с увеличивающимися промежутками, пока, наконец, это невнятное бормотание не перешло в едва слышный бессвязный лепет.

Позабыв окружающее, Дамия погрузилась в воспоминания далекого прошлого. Перед ней воскресли давно минувшие дни, когда она со всем пылом юношеского сердца полюбила молодого вольноотпущенника, благородного астронома и философа – своего учителя. Он осмелился просить руки богатой наследницы, и его с позором выгнали из дома за такую дерзость.

Девушку вынудили отказаться от любимого человека и впоследствии, когда она сделалась женой другого, а ее бывший учитель приобрел громкую известность на ученом поприще, Дамия ни разу не дала ему понять, что он не был забыт ею.

Две трети столетия отделяли теперь престарелую мать Порфирия от этих блаженных и вместе с тем злополучных дней. Возлюбленный ее молодости давно умер, а между тем она до настоящей минуты помнила о нем. Образ стоявшей перед ней Горго понемногу стушевался, и Дамия увидела на ее месте самоё себя, какой она была в годы юности. То же самое горе, которое отравило ей жизнь, угрожало теперь ее любимой внучке. Но Дамия носила его в своем сердце десятки лет, как арестант повсюду влачит за собой тяжелые цепи. Страдания Горго не могут быть столь продолжительными, потому что скоро настанет гибель вселенной. Неотвратимая катастрофа приближается медленными, но верными шагами.

Разве неопытные юноши и наскоро собранные отряды сельских жителей могут оказать серьезное сопротивление великолепно обученному и дисциплинированному римскому войску?

Час назад Дамия спорила со своим сыном, сомневавшимся в победе, но теперь ей стало очевидно, что легионы императора развеют в прах единомышленников Олимпия, ливийцев Баркаса и жалких бедняков, собранных по биамитскому прибрежью египтянином Пахомием. Святилище Сераписа не выдержит осады и будет разрушено до основания. Громадные залы осветятся заревом пожара, потолки затрещат, своды обрушатся, и несравненное произведение Бриаксиса, величественная статуя бога будет раздроблена падающими сверху глыбами и скроется в густом облаке пыли. Престарелая мать Порфирия до того ясно представила себе гибель Серапеума, как будто она действительно присутствовала при этой потрясающей катастрофе. Дамия дошла до галлюцинаций. Ей казалось, что изображение великого Сераписа уже ниспровергнуто, и вдруг вся природа подняла дикие вопли, как будто каждая звезда на небосклоне, каждая волна в океане, каждый лист на дереве, былинка в поле, скала на приморском берегу и каждая песчинка в неизмеримой пустыне обрели вдруг голос. Потрясающие стенания Вселенной заглушались такими страшными громовыми ударами, что их не могло выдержать ни одно живое существо.

Небо разверзлось, и из темной расщелины смертоносных туч излились огненные потоки, из недр земли вырывалось разрушительное пламя, взметнувшееся до самого неба. То, что было воздухом, обратилось в огонь и пепел. Серебро и золото, из которых состояли небесные светила, с оглушительным звоном ударялись друг о друга, низвергаясь с высоты; наконец, сам небесный свод упал, погребая под своими обломками разлетевшийся на тысячи кусков земной шар. Пепел, один только летучий серый измельченный пепел наполнял все пространство вселенной. Наконец, поднялся неистовый ураган; его бурные порывы разогнали эти серые тучи, которые мгновенно рассеялись, и ужасное «Ничто» раскрыло свою гигантскую ненасытную пасть; оно всасывало в себя жадными могучими глотками все то, что успело еще уцелеть от разрушения, и на том месте, где был вещественный мир, где обитали боги и людской род, где находились прекрасные создания человеческого гения, осталось только ужасное, леденящее неуловимое «Ничто». И в нем и над ним – но какие же размеры могло иметь «Ничто»? – в холодном, безучастном самодовольстве, за гранью всего действительного, даже за гранью мышления, которое возможно только при существовании многих предметов, господствовало непостижимое единое Начало, признаваемое школой неоплатоников, к которой причисляла себя Дамия.

Эти нарисованные воображением жуткие картины бросали ее в лихорадочный озноб и жар, но она верила, даже заставляла себя верить, что все это непременно совершится. Теперь ее бледные губы явственнее и громче повторяли одно и то же слово: «Ничто».

Горго в недоумении смотрела на бабушку.

«Да что же с ней происходит?» – со страхом спрашивала себя девушка.

Что значит этот блуждающий взгляд, хриплое дыхание, страшное подергивание лицевых мускулов, судорожные движения конечностей? Уж не помешалась ли бабушка от беспокойства за участь сына? Почему она постоянно повторяет ужасное слово «Ничто»?

Испуганная Горго не могла дольше скрывать своего волнения. Она бросилась к Дамии, положила ей руку на плечо и сказала дрожащим, умоляющим тоном:

– Бабушка, родная, очнись, опомнись! Что ты хочешь сказать своим страшным «Ничто»?

Старуха содрогнулась, повела плечами, как будто ей было холодно, и спросила сначала глухо, а потом с оттенком веселости, ужаснувшей Горго:

– «Ничто»? Так, значит, я говорила про «Ничто», моя голубка? Ты умна. «Ничто»? Как оно тебе нравится? Ты также научилась думать, однако сумеешь ли ты ясно определить сущность понятия «Ничто»? Ведь у этого чудовища нет ни головы, ни хвоста, ни зада, ни переда...

– Что значат твои слова, матушка? – спросила Горго с возрастающей тревогой.

– Вот и она тоже не может уловить и понять его, – за» метила Дамия с неопределенной улыбкой. – А между тем Мелампус не далее как вчера говорил мне, что ты понимала его объяснения о конических сечениях не хуже любого ученика высшей школы. Да, душа моя, я сама когда-то занималась математикой, и даже теперь делаю ежедневно множество вычислений в своей обсерватории, но мне до сих пор трудно постичь, что такое математическая точка. Это ничто, а между тем – все-таки нечто. Но великое, последнее «Ничто»! Как нелепо звучит подобное выражение: ведь «Ничто» не может быть ни велико, ни мало; кроме того, оно находится вне времени, не правда ли, голубка. Ни о чем не думать вовсе не трудно каждому из нас, но думать о «Ничто» – на это мы не ухитримся с тобой даже вдвоем. Само первобытное единое Начало не имеет места в «Ничто». Но зачем нам, в сущности, ломать голову? Подождем до завтра или до послезавтра; тогда наступит нечто, что обратит и наши личности, и этот великолепный мир именно в то, чего мы сегодня не в силах постичь. «Ничто» придет; я издали слышу тяжелые шаги бесплотного чудовища. Забавный великан! Он меньше математической точки, о которой мы сейчас говорили, но это не мешает ему быть неизмеримо великим. Да, да, у человеческого ума длинные руки, он может обнять ими даже гигантские вещи, но «Ничто» еще труднее поддается его пониманию, чем «безграничное» и «бесконечное». Мне снилось, будто бы это «Ничто» успело воцариться и открывает свои широкие челюсти, свою беззубую пасть, и проглатывает всех нас в свой желудок, которого у него в действительности нет, – всех нас: меня, тебя, твоего префекта, вместе с этим прекрасным, но ничего уже не стоящим городом, вместе с небом и землей. Подожди еще, постой! Величественное изображение Сераписа еще сияет перед нами, но символ новой веры – крест отбрасывает от себя гигантскую тень; он помрачил солнечный свет уже на целой половине Земли. Император ненавидит наших богов, а Цинегий сумеет осуществить все его желания...

Здесь Дамия была прервана появлением домоправителя, который вне себя от горя прибежал сообщить ужасное известие.

– Мы погибли, погибли! – восклицал он. – Эдикт Феодосия повелевает закрыть все языческие храмы, а конные латники рассеяли нашу дружину!

– Ты видишь, Горго, мое видение сбывается: общее разрушение приближается. Это первые шаги великого «Ничто». Твои конные латники – храброе войско! Они копают большую-большую могилу! В ней найдется место для многих: и для тебя, и для меня, и для них самих вместе с отважным префектом. Позови Аргоса, старик, – добавила она, обращаясь к домоправителю, – вы отнесете меня в гинекей , там ты подробно расскажешь мне о случившемся.

Слухи, дошедшие из города, были очень неблагоприятны; оставалась только одна надежда на Олимпия, которому удалось со своими единомышленниками проникнуть через потайной ход в святилище Сераписа и укрепиться в его стенах.

Но Дамия уже не ожидала счастливого исхода начавшейся борьбы. Она равнодушно выслушала страшное известие, между тем как Горго была до глубины души потрясена словами домоправителя. Она любила Константина со всем пылом первой, долго сдерживаемой любви. Девушка с раскаянием теперь вспомнила свою недавнюю вспышку ревности, так жестоко оскорбившую ее возлюбленного. Ей ничего не значило в эту минуту поспешить к нему, унизить свою гордость и попросить прощения. Однако ее удерживала преданность старым богам, которым она ни за что не хотела изменить в этот критический момент. Подобный поступок был бы низким предательством. Если бы Олимпий победил, то Горго могла бы идти к Константину и сказать: «Оставайся сам христианином и позволь мне держаться веры отцов моих или посвяти меня в новое учение». Но теперь ей предстояло сдержать порывы собственного сердца и стоять до конца за проигранное дело. Молодая девушка была истая гречанка; она сознавала это, но все-таки ее глаза сверкнули гордостью при рассказе домоправителя, и Горго ясно представила себе Константина в ту минуту, когда он, бросившись на язычников во главе своего отряда, разогнал их, как стадо робких овец. Она невольно сильнее сочувствовала врагу, чем пострадавшим друзьям. Защитники старых богов представились ей малодушными трусами, тогда как возлюбленный ее сердца воплощал в себе все качества легендарного героя.

Такой разлад в собственной душе заставлял Горго тяжело страдать, но, твердо веря предсказаниям бабушки, она утешила себя мыслью, что скоро все кончится.

Победа непременно достанется христианам благодаря отваге Константина, а между тем, если врагам удастся ниспровергнуть изображение Сераписа, Вселенная не устоит на своих основах, и земля будет разрушена. Горго также хорошо знала, что это единогласно возвестили все оракулы и ученые; она постоянно слышала подтверждение их слов как от своей кормилицы и от рабынь за ткацким станком, так и от почтенных людей, от высокообразованных философов. Но в близком осуществлении этого ужасного пророчества заключался для нее конец всем противоречиям и горькая отрада умереть с любимым человеком.

В сумерки в дом Порфирия пришел мосхосфрагист Сераписа, который ежедневно рассматривал внутренности одного из жертвенных животных по поручению Дамии. Сегодняшние предзнаменования были до такой степени неблагоприятны, что он даже не решился их сообщить.

Дамия заранее предвидела это и потому равнодушно приняла роковую весть, после чего пожелала подняться в обсерваторию для своих астрономических наблюдений.

Горго осталась одна в женской комнате. Из мастерских, смежных с большим залом, до нее доносился мерный стук ткацких станков, за которыми в этот день работало много невольниц.

Но вот неожиданно там все затихло.

Дамия послала сказать из обсерватории, что она освобождает служанок от занятий на целый вечер и даже позволит им отдыхать весь завтрашний день. В обширную комнату, где обычно обедали слуги, было принесено, по ее приказанию, вино, и в таком большом количестве, как в торжественные праздники Диониса.

Гинекей погрузился в глубокую тишину. Здесь на столах лежали цветочные гирлянды, которые Горго с помощью подруг собственноручно приготовила для украшения храма Исиды. Но теперь венки и гирлянды более не понадобятся. По словам домоправителя, высокочтимое святилище богини было заперто и охранялось военным караулом.

Предполагаемая торжественная церемония, конечно, не могла состояться, и молодая девушка отчасти была рада этому, так как ей приходилось участвовать в языческом празднике наперекор желанию Константина; тем не менее, она с невольной грустью думала о милосердной Исиде, в храме которой так часто находила отраду и утешение. Еще маленькой девочкой она срывала с собственных клумб первые цветы, чтобы воткнуть их в землю в святилище богини возле фонтана, откуда брали воду для жертвенных возлияний. Когда родные дарили ей деньги, Горго покупала на них благовонные эссенции, чтобы умастить заветный алтарь, и в минуту скорби всегда находила поддержку в молитве перед мраморным изображением Исиды. Как были великолепны ее празднества, с каким благоговейным восторгом исполняла юная девушка священные гимны на этих церемониях. Все поэтическое и возвышенное, с чем она познакомилась с детства, было связано у нее с Исидой и ее храмом, который обречен теперь на гибель, а прекрасная статуя супруги Осириса, может быть, уже обращена в груду обломков.

Горго были хорошо известны возвышенные идеалы, служившие основанием культа этой богини, но она никогда не думала о них во время молитвы, обращаясь именно к самому изображению, потому что молодая девушка верила в его сверхъестественную силу.

Участь, постигшая храм Исиды, грозила также Серапеуму. Эта мысль пугала Горго. Она привыкла считать святилище этого бога центром Вселенной, центром тяготения, от которого зависело равновесие мировой системы, и сам Серапис, по мнению его почитателей, составлял нераздельное целое со своим жилищем, полным таинственной благодати и могущества.

Все предсказания сивилл и пророчества оракулов должны были оказаться ложью, если бы ниспровержение его статуи осталось безнаказанным и не причинило гибели Вселенной, как порча плотины причиняет наводнение. И как могло быть иначе, судя по тем понятиям о существе бога, которые были переданы Горго ее учителями из неоплатоников?

Не Серапис, а великий, недосягаемый, непостижимый для человеческого разума, недоступный для всего существующего Единый, Который не может вместить никакое пространство, всеблагий, Который вмещает в себе все, что было, есть и будет, – вот Кто, как переполненный сосуд, послужил источником для всего божественного, и от этого избытка произошло возвышенное мышление, чистая мысль, неразлучная с Единым, как неразлучен свет с его источником – солнцем. Эго, одухотворенное мышление, – возникшее тоже до начала времен, в самой вечности, – могло по произволу иметь движение или оставаться в покое; в нем заключалось множество предметов, тогда как Единый составлял одно, совершенно неделимое, и мог оставаться только одним.

Мысль каждого живущего существа исходила из второго начала – из вечного мышления, и эта животворящая и движущая, и мыслящая сила заключала в себе все первообразы одаренных жизнью существ, а также и всех бессмертных богов; но только то были их идеи, их первообразы, а не они сами. И как вечное мышление возникло от единого, так возникла от него, в виде третьего начала, душа Вселенной, двойственная природа которой соприкасается здесь с вечным, высоким мышлением, а там – с низким вещественным миром. Эта мировая душа была небесной Афродитой, которая блаженно парила в чистом сиянии светлого мира идей и все-таки не могла отрешиться от праха вещественного мира, от материи, с которой связаны внешние чувства и где таился зародыш греха.

Головой Сераписа было вечное мышление, в его пространной груди покоилась душа Вселенной и неисчислимое множество первообразов всего созданного. Чувственный мир служил ему подножием. Ему, могучей первобытной силе, стремившейся в высоту к невместимому и непостижимому единому, служили также подвластные силы. Серапис представлял «сумму всего», собрание всего созданного, и в то же время являлся силой, которая вдохновляла и оживляла существующее, предохраняя его от гибели с помощью вечного возрождения. Его могущество поддерживало многосложное здание чувственного и духовного мира в гармоническом порядке. Все, что было оживлено: одушевленная природа и одушевленный человек, было неразлучно связано с Сераписом. Когда он пал, вместе с ним рухнул порядок Вселенной и перестало жить все существующее, потому что этот великий бог был «суммой всего».

Что осталось, было не «Ничто», о котором говорила престарелая Дамия, – то был единый, холодный, невещественный, непостижимый единый.

С низвержением Сераписа был разрушен мир, и, может быть, недосягаемое начало пожелает из своего изобилия вызвать к жизни иной мир, предназначив его для новых будущих существ, не имеющих ничего общего с настоящим человеческим родом.

Эти размышления Горго были прерваны громким шумом, доносившимся из отдаленных комнат прислуги до самого гинекея. Девушка подумала, что Дамия слишком щедро угостила рабов вином. Но нет! Под влиянием даров Диониса они имели привычку предаваться разнузданному веселью, а эти звуки вовсе не походили на веселое пение.

Горго стала прислушиваться: из помещения невольников раздавались жалобные вопли и стоны. Наверное, случилось что-нибудь ужасное. Не погиб ли отец?

Встревоженная девушка бросилась через двор в помещение прислуги.

Черные и белые рабы метались здесь из угла в угол, как безумные. Женщины растрепали волосы, падавшие им на глаза, и с громким воем били себя в грудь; мужчины сидели, понурив голову, над нетронутыми кружками вина и тихонько плакали. Что случилось с ними, какой удар разразился над семьей Порфирия?

Горго кликнула свою кормилицу, и та передала ей следующее. Жрец, приходивший к Дамии, сообщил, что римские солдаты собрались вокруг Серапеума, так как император приказал префекту восточных областей разрушить храм царя богов. Сегодня или завтра свершится неслыханное осквернение святыни. Жрец велел им молиться и приносить покаяния в грехах, потому что при гибели самого священного из святилищ вся Земля будет низринута в бездну. Внутренности жертвенного животного, присланного Дамией, оказались черными, как бы перегоревшими и обугленными, а из груди бога вырвался жалобный, потрясающий стон. Колонны в большом гипостиле поколебались, а трое церберов у ног Сераписа разинули пасти.

Горго молча слушала слова старухи и сказала только:

– Пусть эти несчастные оплакивают свою участь!