Уарда

Эберс Георг

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Солнце зашло, и ночь опустилась над Городом Мертвых. Над Долиной Царей сияла луна, и скалы отбрасывали в ущелье густые, резкие тени. Жуткая тишина царила в этой безлюдной и глухой долине, но, несмотря на это, жизнь здесь кипела еще более бурно, чем в полуденную пору. В ночной тьме проносились летучие мыши, оставляя за собой след, подобный черным шелковым нитям; широко распластав крылья, беззвучно скользила в воздухе сова, и стайки шакалов одна за другой пробегали по склонам долины. Порой тишину нарушал их отвратительный лай или пронзительный хохот гиены.

Не спали еще и люди в этой долине царских гробниц.

Слабый огонек мерцал в пещере колдуньи Хект. Перед хижиной парасхита горел костер, и бабка больной Уарды время от времени подбрасывала в него кусочки сухого навоза, не давая ему угаснуть.

Двое мужчин сидели у хижины, молча глядя в неверное пламя костра, тусклый свет которого не в силах был побороть яркого сияния луны, а третий мужчина – отец Уарды – потрошил поодаль тушу большого барана.

– Как жутко воют нынче шакалы! – нарушил молчание старик парасхит, зябко кутая свои голые плечи в кусок рваной коричневой материи, накинутой для защиты от ночного холода и росы.

– Чуют свежее мясо, – отозвался Небсехт. – Бросьте им потроха, а окорока и спинку можно зажарить. Осторожно, воин. Аккуратнее вырезай сердце! Ага, вот оно! Да, большой был баран!

Небсехт положил себе на ладонв сердце барана и принялся внимательно его разглядывать. Старый парасхит боязливо покосился на него и сказал:

– Я, правда, обещал сделать, все, что ты потребуешь, если наша малышка опять будет здорова… но ты требуешь невозможного!

– Невозможного? – удивился врач. – Почему же? Ты ведь вскрываешь трупы, ты свой человек среди бальзамировщиков – так найди себе дело и постарайся пристроиться вблизи каноп []. Положи это баранье сердце в сосуд, а оттуда вынь человеческое сердце. И никто, ручаюсь тебе, никто не заметит! Пускай это будет не завтра или послезавтра. Пускай твой сын каждый день покупает на мои деньги барана и режет его, пока не представится удобный случай. А от сытной мясной пищи твоя внучка быстро поправится. Ну, будь же смелей!

– Я ничего не боюсь, – сказал старик. – Но вправе ли я украсть у покойника его жизнь в потустороннем мире? И это еще не все! Я жил в нищете, всеми презираемый, и много лет подряд – никто ведь не вел им счета – неизменно следовал законам, чтобы хоть на том свете быть праведником и получить на нивах Иалу и в солнечной ладье воздаяние за все то, чего я лишен здесь. Ты хороший и добрый человек, но я не пойму, как можешь ты ради какой-то прихоти жертвовать блаженством несчастного, который всю свою долгую жизнь не знал, что такое счастье, и не сделал тебе никакого зла?

– Для чего мне нужно это сердце, ты все равно не поймешь, – промолвил врач. – Но если ты мне его раздобудешь, то окажешь тем самым помощь великому и полезному делу. А прихотей у меня нет никаких, потому что я не какой-нибудь праздный бездельник! Что же касается твоего блаженства на нивах Иалу, то не беспокойся. Я – жрец и беру на себя твой грех и все его последствия, ты слышишь, – на себя! И как жрец говорю тебе: то, чего я от тебя требую, – дело доброе, и если судьи в загробном царстве спросят тебя: «Зачем ты вынул сердце человека из канопы? » – ответь им… ответь им так: «Потому что жрец Небсехт приказал мне сделать это и обещал взять на себя ответ за мой грех».

Старик опустил глаза и задумался, а врач продолжал еще настойчивей:

– Если ты исполнишь мое желание, то… клянусь тебе, я позабочусь о том, чтобы, когда ты умрешь, твою мумию снабдили всеми амулетами, а сам напишу изречение «Выхода днем» [] и велю вложить его тебе между пеленами, как знатному человеку. Это оградит тебя от всех злых духов, ты получишь право входа в чертог воздающего и карающего правосудия и будешь признан достойным блаженства.

– Но ведь хищение сердца отягчит мои грехи, когда собственное мое сердце положат на чашу весов [], – со вздохом промолвил старик.

Небсехт на мгновение задумался, затем сказал:

– Я дам тебе еще грамоту, где засвидетельствую, что это я приказал тебе совершить хищение. Ты зашьешь ее в мешочек, который будешь носить на шее, и пусть его положат вместе с тобой в могилу. А когда Техути [], защитник душ, станет оправдывать тебя перед Осирисом и судьями загробного мира [], подай ему эту грамоту. Он прочитает ее вслух, и тебя оправдают.

– Я-то не разбираюсь в письменах, – пробурчал старик, и в голосе его послышалось легкое недоверие.

– Клянусь тебе девяткой великих богов [], что я напишу в этой грамоте только то, что обещал. Я покаюсь в ней, что я, жрец Небсехт, приказал тебе взять сердце, и твоя вина – это моя вина.

– Ну, тогда принеси мне такую грамоту, – пробормотал старик.

Врач вытер со лба пот и, протянув старику руку, с облегчением в голосе сказал:

– Завтра ты получишь грамоту, а внучку твою я буду лечить, пока она совсем не выздоровеет.

Воин, занятый разделкой барана, не слыхал ни слова из всего этого разговора. Теперь он уже стоял у костра и держал над огнем баранью ногу на деревянном вертеле. Едва шакалы учуяли запах поджариваемого бараньего жира, как вой их стал еще громче, а старик, глядя на жаркое, сразу забыл о страшном деле, за которое он взялся, – вот уже год, как в его доме и не пробовали мяса!

А врач Небсехт, отломив себе кусочек лепешки, молча смотрел, как едят парасхит и его сын. Они отрывали зубами мясо от костей. Молодой воин ел лакомую пищу с особой жадностью. Небсехт даже слышал, как он жует, словно лошадь в стойле, и не мог подавить в себе отвращение.

– Жертвы своих чувств! – бормотал он себе под нос. – Животные, наделенные рассудком! И все-таки они люди! Странно! Они обречены томиться в оковах своих чувств, но, несмотря на это, насколько сильнее в них стремление к сверхчувственному по сравнению с нами!

– Ты хочешь мяса? – спросил воин, заметив, что губы врача шевелятся, оторвал кусок мяса от жареной бараньей ноги и протянул его врачу.

Небсехт невольно отшатнулся, испуганный сверкающими зубами и плотоядным выражением его смуглого лица. При этом он вспомнил о нежном и белом личике девушки, лежавшей в хижине на циновке, и с губ его невольно сорвался вопрос:

– Эта девочка, Уарда, твоя дочь?

Воин ударил себя рукой в грудь и воскликнул:

– Так же, как наш фараон Рамсес – сын Сети!

Когда мужчины закончили ужин, съев все, даже плоские лепешки, которые старуха подала, чтобы они вытерли свои жирные пальцы, воин тяжко вздохнул, – медленно соображавший, он все еще думал о вопросе, заданном врачом.

– Ее мать была из чужих краев. Это она подложила белую голубку в гнездо ворона.

– Из какой же страны была твоя жена? – спросил Неб-сехт. – Неужели ты ни разу не спросил ее, откуда она, когда жил с ней?

– Как же, спрашивал! Но разве могла она мне ответить? Это долгая и необыкновенная история!

– Расскажи, – попросил его Небсехт. – До рассвета далеко, а я больше люблю слушать, чем говорить. Но сначала я хочу взглянуть на нашу больную.

После того как врач убедился, что Уарда спокойно спит и дыхание у нее ровное, он снова подсел к мужчинам, и рыжебородый воин начал свой рассказ.

– Давно все это было. Еще Сети был жив, но Рамсес уже правил тогда вместо него. Вот в эти-то времена и вернулся я с севера. И послали меня к рабочим, которые должны были строить укрепления в городе Рамсеса – Цоане. Я был поставлен надсмотрщиком над шестью рабочими – все сплошь аму [] из племени иудеев, – а Рамсес крепко держал их в то время за горло. Среди этих рабочих было несколько сыновей богатых скотовладельцев: тогда ведь не спрашивали: «Что у тебя есть? » – а спрашивали только: «Из какого ты племени? ». Надо было закончить крепостные сооружения и канал, соединяющий Нил с Тростниковым морем, а фараон – да ниспошлют ему боги долгую жизнь, здоровье и силу! – увел на войну всех молодых воинов и велел использовать на этих работах народ аму, родственный по крови его врагам на востоке. Славно пожили мы в ту пору в Гошене [] – страна эта прекрасная, изобилует зерном, травами, овощами, рыбой и птицей. Я имел все, что только душе угодно, потому что среди моих шести рабочих было двое сынков из очень богатых семей и родители их частенько подсыпали мне серебра. Всякий любит своих детей, но иудеи любят их нежнее, чем все другие народы. Мы должны были каждый день сдавать определенное число кирпичей. Когда солнце припекало особенно сильно, я помогал моим молодчикам и за час делал больше кирпичей, чем они втроем, – ведь я и сейчас сильный, а тогда был еще сильнее.

Но вот настало время, и меня освободили от этой работы. Я должен был ехать в Фивы к пленным, сооружавшим огромный храм Амона, что на том берегу. И так как я привез кое-какие деньжонки, а окончанию постройки жилища царя богов еще не было видно конца и краю, я начал подумывать о женитьбе, только я не хотел жениться на египтянке. Дочерей у парасхитов было сколько угодно, но я жаждал вырваться из этой проклятой касты своего отца, а здешние девушки из других каст, как я не раз убеждался, чуждались нас, нечистых. В Нижней стране мне было лучше: там женщины из племен аму и шасу охотно приходили ко мне в палатку. С тех пор я и стал подумывать о женитьбе на азиатке.

Много раз привозили к нам на продажу пленных девушек, но все они или не нравились мне, или стоили слишком дорого.

А денежки-то между тем таяли! Мы недурно пользовались жизнью, особенно когда отдыхали после работы. К тому же там, в квартале чужеземцев, было немало хорошеньких танцовщиц.

И вот однажды, в дни священного Праздника Лестницы, прибыла новая партия пленных и среди них множество женщин – их продавали прямо у пристани с публичного торга. За красивых и молодых заламывали непомерно высокие цены, но даже и на пленницу постарше денег у меня не хватало.

Под самый конец торга вывели двух женщин – одну слепую, а другую ужасно тощую да к тому же еще и немую, торговец сам об этом предупредил. А надо сказать, что до этого он здорово расхваливал свой товар! У слепой были крепкие руки, и ее купил хозяин кабачка, где она и по сей день вертит ручную мельницу. Ну, а немая держала на руках ребенка, и никто не мог сказать, молода она или стара, такая она была тощая. Вид у нее был страшный, краше в гроб кладут, а ребенок словно еще раньше нее готов был сойти в могилу. Да, а волосы у нее были рыжие, огненно-рыжие, поистине цвета Сетха. Лицо же, белое, как снег, не казалось ни злым, ни добрым, оно выражало лишь усталость, смертельную усталость. Синие жилы, словно шнуры, обвивали ее белые, иссохшие руки, которыми она едва держала ребенка. Если подымется ветер, подумалось мне, он унесет ее вместе с малышом. Торговец предложил покупателям самим назначить цену. Но все молчали: ведь для работы эта немая не годилась, она и так была полужива, а погребение стоит немалых денег.

Так прошло несколько минут. Тогда торговец подошел к женщине и вытянул ее плетью, чтобы она приободрилась и не выглядела так уж жалко. Она задрожала, как в лихорадке, крепче прижала к себе ребенка, озираясь вокруг, словно искала защиты, и тут наши глаза встретились. То, что произошло вслед за этим, похоже на чудо! Глаза у нее были огромные, никогда еще мне не доводилось видеть таких, в них была какая-то неотразимая сила, которая властно захватила меня и не отпускала до самого конца жизни этой женщины. И вот в тот день глаза ее в первый раз меня околдовали.

Было не жарко, я ничего не пил в тот день, и все же, против собственной воли и здравого рассудка, я предложил за нее все, что у меня было. Я мог бы купить ее много дешевле! Приятели мои стали смеяться надо мной, а торговец лишь пожал плечами, пересчитывая мои кольца; я же тем временем помог ей собраться, взял на руки ее ребенка, перевез их в лодке через Нил, затем посадил свое жалкое приобретение на тачку и привез эту женщину сюда, к моим старикам, точно плиту известняка.

Мать покачала головой, а отец поглядел на меня, как на безумного, но не сказал ни слова. Ей постелили соломы, а я построил вот эту лачугу возле нашей хижины – тогда это был вполне приличный домик, – работая по ночам, в свободное время. Вскоре моя мать полюбила ребеночка. Он был очень маленький, и мы называли его Пенну, мышонок, потому что он был такой хорошенький – и впрямь точь-в-точь мышонок. Я перестал ходить в квартал чужеземцев, где раньше транжирил свои деньги, стал копить их и купил козу – коза эта уже стояла перед дверью нашей хижины, когда я перенес туда женщину.

Она только говорить не могла, а так все слышала, но не знала нашего языка. Зато злой дух в ее глазах говорил и слушал за нее. Она понимала все и могла все сказать глазами, – правда, лучше всего она умела благодарить. Ни один верховный жрец, что долгими гимнами возносит богам хвалу за их благодеяния в день великого праздника Нила, не в состоянии так искренне выразить благодарность своими многоопытными устами, как она своим немым взглядом. А когда она просила о чем-нибудь, то, казалось, злой дух в ее глазах становится еще могущественнее.

Поначалу, правда, я терял терпение, когда она бессильно прислонялась к стене, а малыш вопил и не давал мне спать. Но стоило ей, бывало, только поднять на меня глаза, как сердце мое смирялось и мне казалось, что крик ребенка – это просто пение. И в самом деле, Пенну кричал не так, как другие дети, и у него были такие нежные белые пальчики.

Как-то раз он кричал особенно долго. Я нагнулся к нему и хотел с ним заговорить, а он вдруг ухватился ручонками за мою бороду. Как это было приятно! После этого ему часто приходилось трепать меня за бороду: его мать заметила, что это доставляет мне удовольствие. Стоило мне принести ей что-нибудь хорошее – яйцо, или цветок, или печенье, как она брала малыша и, подойдя ко мне, сама клала его ручонки мне на бороду.

Да, да! Прошло всего несколько месяцев, и она уже могла брать его на руки, так она окрепла благодаря покою и уходу. Она, правда, все еще оставалась бледной и хрупкой, но хорошела буквально с каждым днем. Когда я ее купил, ей было лет двадцать. Как ее звали, я так никогда и не узнал, и мы не дали ей никакого имени. Она была просто «женщина», так мы ее и звали.

Восемь лун прожила она у нас, и вдруг наш мышонок помер. Я горько плакал, не меньше ее. Когда я нагнулся над его маленьким трупиком и дал волю слезам, подумав о том, что он уже никогда больше не протянет ко мне свои ручонки, то вдруг в первый раз почувствовал на своей щеке мягкое прикосновение руки этой женщины. Как ребенок, она нежно гладила мою жесткую бороду и глядела на меня с такой благодарностью, что на душе у меня сделалось так хорошо, будто фараон подарил мне сразу и Верхний и Нижний Египет вместе.

Когда мы схоронили мышонка, женщина опять слегла, но моя мать выходила ее. Мы жили с ней, как отец с дочерью. Она была всегда приветлива, но стоило мне к ней приблизиться со своими ласками, она вскидывала на меня глаза, и их неотразимая сила гнала меня прочь; ну, я и оставлял ее в покое.

Она поправлялась, становилась все здоровее и красивее. Теперь она была так красива, что я должен был прятать ее от всех, а сам только и мечтал сделать ее своей женой. Правда, хорошей хозяйки из нее никогда бы не получилось: ручки у нее были слишком нежные для этого, она не умела даже подоить козу. Все это делала за нее моя мать.

Днем она работала в хижине: она была очень искусна во всех женских рукоделиях и плела тонкие, как паутина, кружева. Мать продавала их и на вырученные деньги покупала ей благовония, которые она очень любила. Любила она и цветы – это от нее наша Уарда унаследовала любовь к ним.

По вечерам, когда Город Мертвых пустел, она бродила по этой долине, глубоко задумавшись и поглядывая на луну, которую она почему-то особенно чтила.

Однажды – дело было зимой – прихожу я как-то в свою хижину. Было уже темно, и я думал найти ее у порога. Вдруг слышу, как шагах в ста за пещерой старухи Хект злобно залаяла целая стая шакалов. Я подумал: верно, они там напали на человека. И сразу же понял, на кого, хотя никто мне не сказал ни слова, а сама женщина не могла ни кричать, ни звать на помощь. Дрожа от страха, я вырвал из земли кол, к которому мы привязывали козу, выхватил из очага головню и бросился к ней на выручку. Я разогнал этих тварей и принес женщину в хижину – она была без чувств. Мать помогла мне, и вскоре мы привели ее в себя. А когда мы остались с ней вдвоем, я плакал как ребенок от радости, что она спасена. Она позволила мне поцеловать себя и в ту же ночь стала моей женой… через три года, после того как я купил ее!

Она родила мне девочку и сама назвала ее Уардой – она указала нам на розу, а затем на ребенка, и мы поняли ее без слов. Вскоре после этого она умерла…

Хоть ты и жрец, но скажу тебе прямо: когда меня призовет Осирис и я буду допущен на нивы Налу, то я сначала спрошу, встречу ли я там мою жену, и если привратник ответит «нет», то пусть меня столкнут к проклятым и грешникам, лишь бы я нашел ее там.

– Неужели не было никакого знака, указывающего на ее происхождение? – спросил врач.

Воин, рыдая, закрыл лицо руками и не слыхал его вопроса, а старик отвечал:

– Она была дочерью какого-то знатного человека, потому что в ее одеждах мы нашли золотое украшение с драгоценным камнем и какими-то странными письменами. Это дорогая вещь, и моя старуха тщательно бережет ее для нашей малышки.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда занялась заря нового дня, Небсехт покинул хижину парасхита. Состояние больной уже не вызывало у него опасений, и, погруженный в глубокое раздумье, он направился к храму царицы Хатшепсут, чтобы отыскать своего друга Пентаура и написать там обещанную старику грамоту.

С первыми лучами солнца молодой врач подошел к храму. Он ожидал услышать утренний гимн жрецов, однако в храме царила мертвая тишина. Он постучал, и заспанный привратник отворил ворота.

Небсехт спросил, где можно найти главного жреца.

– Он умер сегодня ночью, – зевая ответил привратник.

– Да что ты говоришь? – с ужасом вскричал врач. – Кто умер?

– Наш старый настоятель Руи, почтенный человек. Небсехт облегченно вздохнул и спросил, где Пентаур.

– Ты из Дома Сети, а не знаешь, что его лишили сана! – со злостью проговорил привратник. – Сегодня святые отцы отказались восславить вместе с ним нарождение Ра. Он, наверно, наверху распевает в одиночестве гимны. Там ты его и найдешь.

Врач быстро взбежал по ступеням. Несколько жрецов, едва завидев его, сбились в кучку и запели утренний гимн. Однако он не обратил на них внимания. Своего друга он нашел на самой верхней террасе. Пентаур что-то писал.

Вскоре Небсехт уже знал обо всем и, не в силах сдержать своей злобы, воскликнул:

– Для мудрых мужей Дома Сети ты слишком искренен, а здесь, для этого отродья, ты слишком усерден и чист! Я знал, что так будет! Для нас, посвященных, выбор один – лгать или молчать!

– Это старое заблуждение, – возразил Пентаур. – Мы знаем, что божество едино, и мы называем его «всем», «оболочкой всего» [] или попросту – Ра []. Однако под словом «Ра» мы понимаем нечто иное, чем эти рабы своих страстей. Ведь для нас вся вселенная – божество, и в каждой ее частице мы познаем одну из форм проявления высшего существа, кроме которого нет ничего ни на небе, ни под землей.

– Мне, посвященному, ты, конечно, можешь говорить это…– прервал его Небсехт.

– А я не скрываю этого и от непосвященных! – воскликнул Пентаур. – Только тем, кто не в состоянии постичь целое, я показываю лишь отдельные части. Разве я лгу, когда вместо «я говорю» употребляю слова «мои уста говорят», когда утверждаю, что твой глаз смотрит, в то время как смотришь ты? Когда вспыхивает сияние единственного, я пылко возношу ему благодарность в гимнах, называя при этом ярчайшую его форму – Ра.

Когда я смотрю вон на те зеленые нивы, я призываю верующих возблагодарить богиню Ренене [], иными словами, то проявление единственного, благодаря которому созревают тучные хлеба. Если меня поражает обилие даров, изливаемых на нашу землю этим божественным потоком, источник которого от нас сокрыт, я прославляю единственного в лице бога Хапи [] – таинственного. Смотрим ли мы на солнце, на зреющий урожай или на Нил, наблюдаем ли мы в видимом или невидимом мире единство или стройную гармонию всего сущего, всегда и везде мы имеем дело только с ним – единственным и всеобъемлющим, ибо и сами мы принадлежим ему, как та из его форм, в которую он вдохнул свой собственный дух. Круг представлений толпы узок…

– И поэтому мы, львы, крошим и поливаем соусом, словно для больного со слабым желудком, тот кусок, который сами проглатываем зараз. []

– Нет! Нет! Мы лишь чувствуем, что обязаны разбавить и подсластить тот крепкий напиток, который может свалить с ног и мужчину, прежде чем мы подносим его детям, духовно несовершеннолетним. В символических образах, наконец, в прекрасном и красочном мифе мудрецы древности, правда, сокрыли высшие истины, но в то же время они преподнесли их толпе в виде, доступном ее пониманию.

– Доступном пониманию? – переспросил врач. – К чему же тогда скрывать их?

– А ты думаешь, толпа смогла бы взглянуть в лицо неприкрытой, обнаженной истине [] и не прийти при этом в отчаяние?

– Если я могу смотреть ей в лицо, значит, это может всякий, кто смотрит вперед и не стремится увидеть ничего иного, как одну только истину! – вскричал врач. – Мы оба знаем, что все предметы, нас окружающие, таковы, какими они отражаются в зеркале нашей души, более или менее подготовленном к этому. Я вижу серое серым, а белое – белым и привык, когда хочу познать что-либо, отбрасывать прочь свои иллюзии, если только они вообще возникают в моем трезвом мозгу. Ты смотришь на вещи так же прямо, как и я, но у тебя в душе все преобразуется, ибо в ней трудятся незримые ваятели, они исправляют кривое, преображают безликое, еще более украшают привлекательное. А все потому, что ты – поэт, художник, я же всего лишь человек, стремящийся к истине.

– Всего лишь? – спросил Пентаур. – Именно за это стремление, я и ценю тебя так высоко. Даты ведь знаешь, что и я ищу одну только истину.

Врач кивнул другу.

– Знаю, знаю! Однако наши дороги лежат рядом и нигде не сходятся, а наша конечная цель – решить загадку, у которой столько ответов. Ты думаешь, что решил ее правильно, а она, быть может, вовсе не разрешима.

– Раз так, будем довольствоваться наиболее подходящим и прекрасным решением.

– Прекрасным? – раздраженно воскликнул Небсехт. – Может ли быть прекрасным то чудовище, что вы называете божеством, это гигантское тело, которое вечно порождает самого себя ради того только, чтобы потом себя же и поглотить? Божество – это все то, утверждаете вы, что удовлетворяется самим собой. Говорят, оно вечно – и это справедливо, ибо оно забирает обратно все, что исходит от него, ибо этот великий скупой не дарит ни единой песчинки, ни единого лучика, ни одного пузырька воздуха, не потребовав их обратно. И правит он безо всякой цели, без разума и любви, а лишь на основе одной тиранической необходимости, рабом которой является он сам. Только через него самого можно объяснить это трусливое существо, скрывающееся под покровом непостижимости, который я хотел бы сорвать. Вот как понимаю я то, что вы называете божеством!

– Оно отвратительно! – согласился Пентаур. – А все лишь потому, что ты забываешь об одном: основой всего сущего, силой, движущей всей вселенной, мы признаем разум, что проявляется в гармонии частей божества и в нас самих, ибо и мы сами сотканы из его материи и в нас вложена частица его души.

– Так неужели битва жизни разумна? – спросил Небсехт. – Неужели эти вечные удары, повергающие нас наземь ради того, чтобы затем вновь дать возможность встать на ноги, так уж целесообразны и мудры? Вводя разум во вселенную, вы тешите себя вымышленным повелителем, который до ужаса похож на тех владык, что вы показываете народу.

– Это только так кажется, – возразил Пентаур. – Дело в том, что сверхъестественное можно объяснить лишь посредством восприятия чувств. Из-за того, что божество проявляется как всемирный разум, мы именуем его «словом». Тот, кто облекает свои члены словом, как говорят об этом священные тексты, являет собой волю, придающую вещам различие их форм. Скарабей, который «рождается как свой собственный сын», напоминает нам вечно самообновляющуюся силу становления в природе, а она-то и побуждает тебя назвать наше божество чудовищем. Силу эту ты не в состоянии отрицать, равно как и удачный выбор этого образа, – ты же знаешь, что среди скарабеев есть только самцы и они порождают самих себя. []

Небсехт усмехнулся и сказал:

– Если все ваши таинства столь же правдивы, сколь удачно выбран этот образ, тогда ваше дело плохо. Я уже много лет живу в дружбе и соседстве с навозными жуками. Я хорошо изучил их и заверяю тебя, что у них тоже есть самцы и самки, как и у кошек, обезьян или людей. Твоего «доброго божества» я не знаю и никак не могу понять, почему вы вообще различаете во вселенной доброе и злое начало. Если вселенная действительно божество, а божество, как учит священная книга, – это добро и, кроме него, ничего не существует, где же вы тогда находите место для зла?

– Ты говоришь, как ученик, – с неудовольствием промолвил Пентаур. – Все сущее само по себе является добрым и разумным, однако беспредельное единственное божество, которое само предписало себе законы и пути бытия, придает конечному свои извечные свойства посредством непрестанного обновления и каждое мгновение переходит в непрерывно изменяющиеся формы конечного. То, что мы называем злым, бессмысленным, темным, – само по себе божественно, а потому является добрым, разумным и светлым, но наш затуманенный ум воспринимает его в искаженной форме, ибо мы видим лишь путь, а не саму цель, лишь часть, но не целое. Ты уподобляешься сейчас неискушенным слушателям, которые хулят музыкальную пьесу, когда слышат в ней нестройные звуки, а ведь арфист извлекает их из своего инструмента только для того, чтобы дать своим слушателям возможность глубже ощутить чистоту последующих гармоничных аккордов. Точно так же глупец осуждает художника, когда тот покрывает доску черной краской еще до появления картины, которая будет отчетливее выглядеть как раз на темном фоне. Точно так же ребенок ругает дерево за то, что его плоды гниют, а между тем без этого из их семян не сможет родиться новая жизнь. То, что кажется дурным, есть лишь шаг на пути к более высокому благу, а смерть – это порог новой жизни, так же как вечерняя заря исчезает во мраке ночи, чтобы вскоре переродиться в утреннюю зарю нового дня.

– Ах, до чего же это убедительно! – возмутился Небсехт. – Все, даже отталкивающее, обретает очарование в твоих устах. Но я легко могу повернуть твою мысль другой стороной и утверждать, что дурное правит миром и лишь порой дает нам отведать сладостного удовлетворения, чтобы мы еще острее чувствовали всю горечь жизни. Вы видите всюду гармонию и доброту, а по моим наблюдениям выходит, что только страсть пробуждает жизнь, что все существование есть борьба, где одно живое существо пожирает другое.

– Но неужели ты не видишь красоты всего, что тебя окружает! – восторженно воскликнул Пентаур. – Неужели непреложная закономерность, царящая во вселенной, не наполняет тебя смиренным восхищением?

– Я никогда не искал красоты, – ответил врач. – Мне кажется даже, что я лишен того органа, который дал бы мне возможность постичь ее самостоятельно, хотя я охотно постигаю ее при твоем посредстве; что же касается закономерности в природе, то я целиком и полностью ее признаю, потому что она-то и есть истинная душа вселенной. Вы называете единственного «Тем», что означает сумма, единство, полученное сложением многих чисел. Это мне нравится, ибо составные части вселенной и силы, направляющие жизнь по путям ее развития, точно определены мерой и числом; однако красота и доброта к этому совершенно не причастны.

– Такие взгляды – прямое следствие твоих странных занятий, – огорченно промолвил Пентаур. – Ты убиваешь и разрушаешь ради того, чтобы, как ты сам говоришь, напасть на след тайны жизни. Взгляни на становление бытия в природе, раскрой пошире глаза, и красота всего, что ты увидишь вокруг, убедит тебя и без моей помощи в том, что ты молишься ложному богу.

– А я вообще никому не молюсь, – возразил Небсехт. – Ведь закон, который движет вселенной, так же мало трогают молитвы, как и ваши песочные часы. И кто тебе сказал, что я не стремлюсь напасть на след становления бытия? Ведь я уже доказал, что лучше тебя знаю пути размножения скарабеев. Я действительно убил несколько насекомых, и не только чтобы изучить их организм, но и чтобы исследовать, как он сложился. Однако именно во время этой работы мой орган восприятия красоты что-то никак не давал о себе знать. Уверяю тебя, что в созерцании созидания так же мало прелести, как и в созерцании гибели и разложения!

Пентаур вопросительно взглянул на Небсехта.

– Ладно, попытаюсь и я говорить образами, – продолжал врач. – Взгляни на это вино; как оно прозрачно, какой у него аромат! Однако виноделы давили виноград своими грубыми, мозолистыми ногами. А эти тучные нивы! Они отливают чистым золотом и дадут белую, как снег, муку, хотя колосья выросли из сгнившего зерна. Не так давно ты превозносил мне красоту огромного, почти законченного зала с колоннами в храме Амона, по ту сторону Нила, в Фивах. [] Им будут восхищаться грядущие поколения. А я видел, как он строился: в ужасном беспорядке валялись там глыбы камня, пыль, клубясь, спирала дыхание; не далее как три месяца назад меня послали туда, потому что больше сотни рабочих были забиты насмерть надсмотрщиками, – их заставляли под палящим солнцем шлифовать каменные плиты. Будь я, как ты, поэтом, я мог бы нарисовать тебе тысячи подобных картин, которые вряд ли пришлись бы тебе по вкусу. Но и без того у нас хватит дела наблюдать существующее и исследовать закон, движущий бытием.

– Я никогда не мог до конца понять твои стремления и удивляюсь, почему ты не занялся астрологией, – сказал Пентаур. – Ведь ты считаешь, что всю жизнь растений и животных, изменяющуюся и зависящую он условий окружающего мира, можно свести к законам, числам и мерам, как и движение звезд?

– И ты спрашиваешь меня об этом? А разве та самая гигантская рука, которая заставляет светила там, наверху, стремительно нестись по намеченным путям, не может быть настолько искусной, чтобы определять полет птиц и биение человеческого сердца?

– Вот мы снова дошли до сердца, – усмехнулся поэт. – Приблизился ли ты по крайней мере к своей цели?

Лицо врача стало очень серьезным, и он сказал:

– Быть может, завтра я получу то, что мне нужно. Послушай, вот твоя палетка с красной и черной краской, папирус и перо; можно мне взять этот лист?

– Разумеется. Но расскажи сначала…

– Лучше ни о чем не спрашивай: ты не одобришь мое намерение, и у нас снова разгорится спор.

– Мне кажется, нам нечего бояться споров, – сказал поэт, кладя руку на плечо друга. – До сей поры они были для нашей дружбы лишь связующим звеном и освежающей росой.

– Да, пока дело касалось воззрений, а не действий!

– Неужели ты хочешь раздобыть человеческое сердце?! – вскричал поэт. – Подумай о том, что ты делаешь! Ведь сердце – сосуд, куда изливается мировая душа, живущая в нас.

– Ты так твердо уверен в этом? – раздраженно спросил врач. – Ну, в таком случае подавай сюда доказательства! Случалось ли тебе когда-либо исследовать сердце? Или, может быть, этим занимался кто-нибудь из моих собратьев по врачеванию? Даже сердце преступника или пленника считается неприкосновенным, а когда мы беспомощно стоим у ложа больного, наши лекарства так же часто приносят вред, как и пользу… Почему же это происходит? Только потому, что мы, врачи, вынуждены уподобляться астрономам, от которых требуют, чтобы они наблюдали звезды сквозь толстую доску. Еще в Гелиополе я просил великого урма [] Рахотепа, поистине ученого главу нашего сословия, – а надо тебе сказать, что он ценил меня очень высоко, – так вот, я просил разрешить мне исследовать одного умершего аму. И он отказал, ибо великая Сохмет и доблестных семитов вводит на нивы блаженных [], да и жив еще старый предрассудок: разрезать сердце, даже у животного, – грех, ибо и у него оно, мол, – вместилище души, быть может, даже человеческой, оскверненной и проклятой, и ей, прежде чем вновь предстать перед единым божеством, надлежит проделать очистительные странствия через тела животных. Но я не успокоился и заявил, что мой прадед Небсехт, несомненно, должен был исследовать человеческое сердце, прежде чем ему удалось написать свой знаменитый трактат о сердце []. Урма отвечал мне, что все, написанное прадедом, было ниспослано ему божеством как откровение, потому, мол, его труд и вошел в священные писания Тота, а они стоят неколебимо и тверды, как мировой разум. Он обещал мне тишину и покой для плодотворной работы, уверял, что я – избранный ум, так что, может быть, и ко мне снизойдут боги со своим откровением. Я был в то время молод и проводил ночи в молитвах, но… я лишь худел от этого, а ум терял ясность, вместо того чтобы становиться светлее. Тогда я тайком зарезал курицу, затем стал резать крыс, наконец, кролика, рассекал их сердца, прослеживал выходящие из них сосуды. Теперь я знаю лишь немногим больше, чем тогда, но я должен добраться до истины, а для этого мне нужно человеческое сердце!

– Что оно тебе даст? – спросил Пентаур. – Неужели ты надеешься, что твои глаза простого смертного увидят невидимое и беспредельное?

– Известен ли тебе трактат моего прадеда?

– Немного, – отвечал поэт. – Он говорит там, что куда бы он ни положил свои пальцы – на голову ли, на руки или на живот, – он всюду встречает сердце, ибо его сосуды протянулись во все члены, а само сердце – связующий узел всех этих сосудов. Он подробно объясняет, как эти сосуды распределены по членам, доказывает – не так ли? – что различные состояния души – гнев, печаль, отвращение, – а также и само существование слова «сердце» в человеческой речи целиком подтверждают его точку зрения.

– Именно так! Мы уже говорили об этом, и я полагаю, что он прав, поскольку дело касается крови и низменных чувств, однако чистый и светлый разум находится в другом месте, – и врач хлопнул рукой по своему широкому, но низкому лбу. – Голов я исследовал сотни, в том числе непосредственно на месте казни [] Герофил – один из первых ученых Александрийского музея – не только исследовал тела казненных, но ставил также опыты на живых преступниках. Он утверждал, например, что четвертое углубление человеческого мозга является обиталищем души, вскрывал черепа даже у живых зверей. Но послушай: дай-ка я напишу кое-что, пока нам никто не помешал!

Врач схватил перо, обмакнул его в черную краску, приготовленную из жженого папируса, и принялся писать красивыми иератическими письменами [] грамоту для старика парасхита. В этой грамоте он объявлял себя виновным в том, что это он побудил парасхита похитить сердце, и подтверждал, что он принимает на себя вину старика перед лицом Осириса и судей загробного мира.

Когда он кончил, Пентаур протянул руку, желая прочитать этот документ, но Небсехт поспешно сложил его и засунул в мешочек, висевший у него на шее, где хранился амулет, который его мать, умирая, дала ему, и, с облегчением вздохнув, произнес:

– Ну, с этим покончено. Прощай, Пентаур!

Поэт удержал друга, заклиная его отказаться от своего намерения. Однако Небсехт остался глух к просьбам товарища и изо всех сил пытался высвободить свои пальцы, словно в железных тисках зажатые в сильной руке Пентаура.

Взволнованный поэт и не замечал, что он причиняет боль своему другу, пока тот после еще одной неудачной попытки освободиться, морщась от боли, не воскликнул:

– Ты расплющишь мне пальцы!

Едва заметная улыбка тронула губы поэта, он отпустил врача и, поглаживая его покрасневшие руки, как мать, стремящаяся унять боль у ребенка, сказал:

– Не сердись, Небсехт! Ты сам знаешь силу моих несчастных пальцев, а ведь сегодня они должны держать тебя особенно крепко, ибо ты замышляешь что-то совсем безумное.

– Безумное? – переспросил врач с усмешкой. – Пожалуй, что и так! Но разве ты не знаешь, что мы, египтяне, особенно привержены к своим безумствам и готовы пожертвовать ради них и домом и имуществом?

– Нашим собственным домом и собственным имуществом, – поправил его поэт. – Но отнюдь не чужой жизнью и чужим счастьем!

– Я же сказал тебе, что не считаю сердце вместилищем души, и лично мне совершенно безразлично, похоронят ли меня с бараньим сердцем или с моим собственным.

– Я говорю не о покойниках, а о живых, – сказал поэт. – Если преступление парасхита будет раскрыто, то он погиб, и эту милую девочку там, в хижине, ты спас, как видно, только для того, чтобы ввергнуть ее в пучину горя.

Небсехт взглянул на своего друга с удивлением и испугом, словно человек, которого подняло среди ночи известие о несчастье; затем, несколько овладев собой, он воскликнул:

– Я поделюсь со старухой и Уардой всем, что у меня есть!

– А кто будет о них заботиться?

– Ее отец.

– Этот грубый пьяница, которого не сегодня-завтра могут отправить неизвестно куда?!

– Он хороший человек! – воскликнул врач, сильно волнуясь и заикаясь. – Но кто захочет обидеть Уарду? Она так… так… Она так своеобразна, так очаровательна…

Небсехт потупился и покраснел, как девушка.

– Ты поймешь меня лучше, чем я сам, – продолжал он. – Ведь и ты находишь ее прекрасной! Странно! Ты не должен смеяться, если я признаюсь – ведь я тоже человек, как и все прочие, – если я признаюсь, что тот орган чувств, который отсутствовал у меня прежде, орган, воспринимающий красоту форм, пожалуй, все же оказался во мне, и даже не пожалуй, а наверняка, потому что он не просто дал себя знать, а начал шуметь, бушевать, так что у меня в ушах загудело, и впервые в жизни сама больная заинтересовала меня больше, чем ее болезнь. Словно зачарованный, сидел я в хижине, разглядывая ее волосы, ее глаза, прислушиваясь к ее дыханию. В Доме Сети уже давно, верно, хватились меня и, весьма возможно, уже открыли все мои тайные опыты, когда вошли в мою комнату. Два дня и две ночи я позволил себе отнять у работы ради этой девушки! Если бы я принадлежал к числу мирян, которых вы дурачите, то, пожалуй, я решил бы, что меня околдовали злые духи. Однако это не так! – Глаза врача засверкали. – Нет, это не так! Животные, низменные влечения, сокрытые в сердце, разрывавшие мне грудь у ее ложа, заглушили вот здесь все высокие и чистые помыслы. И накануне того дня, когда я надеялся стать всеведущим, как божество, которое вы зовете повелителем всякого знания, я должен был испытать, что животное во мне сильнее того, что я называю своим божеством.

Во время этой страстной речи взволнованный Небсехт смотрел в землю, казалось, едва замечая присутствие друга, а тот с удивлением и глубоким участием слушал эту его исповедь.

Некоторое время оба молчали. Затем Пентаур дотронулся до руки Небсехта.

– И моей душе не чуждо то, что ты испытываешь, – сказал он проникновенно. – И у меня, если я вправе повторить твои слова, взбудоражены ум и сердце. Но я знаю, эти чувства, что нас волнуют, хоть они и чужды нашим обычным ощущениям, не низменнее, а возвышеннее и достойнее их. Не животное проснулось в тебе, Небсехт, а божество. Доброта – прекраснейший атрибут богов, а ты всегда был добр и к великим и к малым; но я спрашиваю: влекло ли тебя когда-либо столь неодолимо излить на другое существо целый океан доброты, не пожертвовал бы ты ради Уарды с большей радостью и большим самопожертвованием всем, что у тебя есть, нежели ради отца, матери и лучших друзей?

Небсехт утвердительно кивнул головой, а Пентаур продолжал:

– Ну, так вот! Следуй же этому новому божественному чувству, возникшему в тебе, и будь добр к Уарде, не приноси ее в жертву своим тщеславным желаниям. Бедный мой друг! В твоих исследованиях тайны жизни ты никогда не оглядывался на жизнь, тебя окружающую, которая широко раскинулась перед нами и манит к себе наши взоры. Подумай о том, что девушка, воспламенившая самого хладнокровного мыслителя Фив, станет объектом вожделения сотен сладострастных людей, если у нее не будет защитника. Нужно ли говорить тебе, что танцовщицы в квартале чужеземцев в девяти случаях из десяти – дочери опальных родителей? В силах ли ты перенести мысль, что из-за тебя невинность будет отдана во власть порока, роза будет втоптана в грязь? Так неужели человеческое сердце, которого ты так домогаешься, стоит Уарды? Ну, а теперь ступай. И завтра снова приходи ко мне, твоему другу, который сочувствует тебе во всем Помни, сегодня ты стал мне много ближе, ибо ты удостоил меня радости разделить с тобой твое чистое счастье.

Пентаур протянул врачу руку, и тот, помедлив, с опаской пожал ее. Погруженный в глубокое раздумье, мучимый сомнениями, направился он через гору в Долину Царей к хижине парасхита, не обращая внимания на палящие лучи полуденного солнца.

Там он увидел воина, сидевшего возле дочери, и с волнением в голосе спросил:

– А где же старик?

– Он пошел работать в дом бальзамировщика, – ответил воин. – Он велел передать тебе, чтобы, если ему что-нибудь попадется, ты не забыл о какой-то записке. Когда он уходил, то был совсем как безумный: засунул зачем-то в мешок баранье сердце и взял его с собой. Побудь с нашей малышкой; матушка занята, а я должен сопровождать пленников в Ермонт.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В то самое время, когда друзья из Дома Сети беседовали в храме Хатшепсут, взволнованная Катути ходила взад и вперед по открытой пристройке в доме ее зятя, где читатель в свое время с ней и познакомился. Белоснежная кошка бегала вслед за ней, то играя подолом ее длинного скромного одеяния, то подбегая к пьедесталу, на котором раньше стояла серебряная статуя – несколько месяцев назад она была продана, – а теперь сидел на корточках карлик Нему.

Он полюбил это место, откуда так хорошо можно было сверху вниз смотреть на свою госпожу и других людей нормального роста.

– Смотри же, если ты меня обманываешь! Не вздумай вводить меня в заблуждение! – выкрикивала она, проходя мимо него, и сопровождала свои слова угрожающими жестами.

– Тогда можешь насадить меня на крючок и поймать на меня крокодила. Одно только хотел бы я знать – каким это образом предложит Паакер тебе эти деньги?

– Но ведь ты уже дважды поклялся, что не от моего имени просил Паакера спасти нас! – перебила его встревоженная Катути.

– Тысячу раз готов я поклясться в этом! – вскричал карлик. – Может быть, повторить тебе мой вчерашний разговор с ним? Можешь не сомневаться: за ласковый взгляд Неферт он отдаст даже свои поля, даже свой дом с высокими воротами.

– Если бы Мена любил ее так, как он! – вздохнула Катути и вновь принялась молча мерить шагами залу, а Нему тем временем пристально глядел в сторону садовых ворот. Вдруг Катути остановилась перед ним и сказала таким зловещим голосом, что карлик невольно вздрогнул:

– Я хотела бы, чтобы она стала вдовой!

Карлик сделал рукой движение, словно защищаясь от дурного глаза, поспешно соскользнул с пьедестала на пол и воскликнул:

– У ворот остановилась колесница, и я слышу лай огромного пса. Это он! Позвать Неферт?

– Нет, – тихо промолвила Катути и схватилась за спинку стула, как будто искала опоры.

Пожав плечами, карлик исчез, а несколько минут спустя Паакер уже стоял перед его госпожой; она приняла махора со спокойным достоинством, исполненная самообладания.

Ни одна черточка ее тонкого лица не выдавала волнения, охватившего все ее существо, и, после того как лазутчик приветствовал ее, она обратилась к нему приветливо и покровительственно:

– Я так и думала, что ты придешь. Садись! Сердце твое подобно сердцу твоего отца. А с тех пор, как ты вновь стал нашим другом, ты совсем как твой отец.

Паакер пришел предложить своей тетке деньги для выкупа мумии ее покойного супруга. Правда, до этого он долго сомневался – может быть, ему следовало бы поручить это дело матери, но его удержала отчасти какая-то внутренняя робость, отчасти – простое тщеславие.

Он любил щегольнуть своим состоянием. Пусть знает Катути, какие у него блестящие возможности и какого зятя она отвергла. Охотнее всего Паакер сразу взял бы из кладовой столько золота, сколько требовалось, и велел бы своим рабам нести это золото впереди него, как несут завоевателю дань покоренные вожди. Но поскольку сделать это было нельзя, он надел на палец большое кольцо с редчайшим драгоценным камнем, подаренное в свое время фараоном Сети его отцу, и нацепил на себя превеликое множество всяких пряжек и браслетов. Перед выходом из дома, еще раз взглянув на себя в зеркало, он с удовлетворением заметил, что в таком виде, как сейчас, он стоит гораздо больше, чем все имущество Мена.

После разговора с карликом, растолковавшим его сон, Паакер ясно увидел перед собой тот путь, которым нужно следовать для достижения цели: мать Неферт лучше всего спасти от позора, привлечь ее звоном золота на свою сторону, а Мена отправить к праотцам. Добиться успеха он надеялся при помощи своей грубой силы – «непоколебимой решительности», как он любил ее называть, – гибкого ума карлика и любовного напитка.

И вот теперь он пришел к Катути, полный уверенности в своей победе, словно купец, отправившийся за дорогим товаром и чувствующий себя достаточно богатым, чтобы уплатить любую цену.

Однако достоинство и гордость тетки привели его в замешательство. Он представлял себе все по-иному: она раздавлена горем и станет умолять о помощи. Он надеялся сразу же вслед за своим великодушным жестом услыхать горячие слова благодарности из уст Неферт и ее матери. Но… прекрасной жены Мена не было, а Катути, видно, и не собиралась позвать ее, даже после того как Паакер осведомился о ее здоровье.

Катути не сделала ни одного шага ему навстречу, и прошло немало времени в пустых разговорах, прежде чем Паакер, наконец, решился сам перейти к делу. Неожиданно, с грубоватой простотой, которую Катути сочла за неуклюжее простодушие, извиняющее, между прочим, и неуместные при подобных обстоятельствах украшения, надетые Паакером, он сказал, что слышал о безрассудном поступке ее сына и решил спасти от бесчестья саму Катути и ее семью – своих самых близких родственников.

Катути поблагодарила его с достоинством, но все же сердечно, правда, больше от имени своих детей, чем от своего собственного, так как перед ними, сказала она, жизнь еще только открывается, а для нее она давно уже кончена.

– Но ведь ты в лучшей своей поре, – возразил Паакер,

– Возможно, что это и впрямь лучшие мои годы, – согласилась вдова. – Но я считаю свое существование бременем, причем бременем весьма нелегким.

– Я понимаю тебя, ведь управление этим погрязшим в долгах имением доставляет тебе немало забот и неприятностей.

Катути кивнула и грустно сказала:

– Все это еще можно было бы перенести, если бы я не была обречена видеть, как гибнет моя несчастная дочь, не имея возможности помочь ей ни делом, ни советом. Ты ведь любил ее в свое время, и я спрашиваю тебя: была ли в Фивах и даже в целом Египте девушка, равная ей по красоте? Была ли она достойна любви, и достойна ли она ее еще и сейчас? Заслуживает ли она того, чтобы ее супруг заставил ее бедствовать в одиночестве, бросил ее, как постылую жену, и взял в свою палатку какую-то пленницу? Я читаю твои мысли у тебя на лице! Ты сваливаешь на меня всю вину за случившееся, а сердце твое спрашивает: «Зачем ты расторгла помолвку? » – и твой честный ум отвечает, что ты устроил бы ее жизнь много лучше.

При этих словах вдова встала, схватила племянника за руку и продолжала потеплевшим тоном:

– Мы нашли в тебе сегодня самого великодушного человека во всех Фивах, ибо за тяжкую несправедливость ты отплатил нам неоценимым благодеянием. Но помни, еще мальчиком мы любили и ценили тебя. Желание твоего отца, который относился ко мне, как любящий брат, до последних дней своей жизни, всегда было для меня священным, и я готова была скорее причинить боль себе, чем твоей доброй матери, моей сестре. Я берегла свою дочь, воспитывала ее для юного героя, который в далекой Азии доказал свою силу и отвагу, – одним словом, для тебя и только для тебя. Но вот умер твой отец, и с ним исчезла моя опора, мой защитник…

– Я знаю все, – перебил ее Паакер, мрачно глядя в пол.

– Кто же рассказал тебе это? – спросила Катути. – Ведь после того как произошло немыслимое, твоя мать закрыла передо мной двери вашего дома и не пожелала даже выслушать меня. Сам фараон сватал мою дочь для Мена, который ему дороже его сыновей! А когда я указала ему на твое право первенства, он просто приказал мне отдать Неферт за Мена, а кто посмеет ослушаться приказа повелителя обоих миров, именующего себя сыном солнца? У царей короткая память! А как часто твой отец рисковал ради фараона своей жизнью, сколько ран получил он на его службе! Уже ради одного твоего отца он должен был избавить тебя от такого позора и таких страданий!

– Да разве сам я не служил ему? – спросил Паакер, и щеки его побагровели.

– Он мало знал тебя, – отвечала Катути, как бы извиняясь. Затем голос ее зазвучал по-иному, и она с участием спросила:

– Чем это еще в ранней молодости возбудил ты у него недовольство, неприязнь и даже…

– Что? – оборвал ее махор, задрожав всем телом.

– Оставим это, – мягко заметила Катути. – Ведь цари подобны божеству: мы либо радуемся их милости, либо покорно склоняемся перед их гневом.

– Что еще возбудил я в Рамсесе, кроме недовольства и неприязни? Я хочу знать это! – воскликнул Паакер еще более запальчиво.

– Ты меня пугаешь, – вновь попыталась успокоить его вдова. – Унижая тебя, он, конечно, хотел возвысить своего любимца в глазах Неферт.

– Что он вам сказал? – крикнул махор, и его смуглый лоб покрылся холодным потом, а глаза готовы были выскочить из орбит.

Катути в испуге попятилась, но он подскочил к ней и, схватив ее за руку, хрипло спросил:

– Что он сказал?

– Паакер! – вскрикнула вдова, и в голосе ее зазвучал жалобный упрек. – Пусти меня. Тебе же будет лучше, если я не произнесу тех слов, которыми Рамсес старался отвратить от тебя сердце Неферт. Пусти и подумай, с кем ты говоришь.

Но Паакер только крепче стиснул руку вдовы и еще настойчивее повторил свой вопрос.

– Стыдись! – закричала Катути. – Ты причиняешь мне боль. Пусти же меня! Ах, ты не хочешь меня пустить, пока не узнаешь, что он сказал? Ну, так будь же-по-твоему! Но знай, что лишь по принуждению язык мой произносит эти слова. Фараон сказал: «Если бы я не знал, что его мать Сетхем порядочная женщина, то не считал бы его сыном своего отца, потому что он так же мало похож на него, как сова на орла».

Паакер тотчас отпустил руку вдовы, и его побелевшие губы прошептали:

– Ах так… так…

– Неферт и я защищали тебя, но… все напрасно. Не принимай так близко к сердцу эти дурные слова. Твой отец был замечательный человек, и к тому же Рамсес не забывает, что мы в родстве со свергнутой династией. Его дед, его отец, да и сам он – выскочки, но жив еще один человек, имеющий больше прав на трон, чем он.

– Везир Ани! – решительно воскликнул Паакер. Катути утвердительно кивнула головой и, приблизившись к махору, тихо произнесла:

– Я отдаю себя в твои руки, хотя знаю, что они могут подняться и против меня. Но ты – мой единственный союзник, так как тот же поступок Рамсеса, который опозорил тебя, сделал и меня участницей планов везира. У тебя фараон похитил невесту, а у меня – дочь; он вселил в твою душу ненависть к надменному сопернику, мне же он влил в сердце огонь, лишив мою дочь счастья. Я чувствую в своих жилах кровь царицы Хатшепсут, и ум мой достаточно тверд, чтобы повелевать мужчинами. Это я разбудила дремавшие в груди везира чувства и обратила глаза его к трону, ибо сами боги предназначили его для престола. Слуги богов, жрецы, на нашей стороне, мы…

В это мгновение из сада послышался какой-то шум, и запыхавшийся раб вбежал в залу.

– Везир остановился у наших ворот! – крикнул он. Некоторое время Паакер стоял как оглушенный. Однако скоро он взял себя в руки и хотел было удалиться, но Катути удержала его:

– Останься. Я пойду встречу Ани, – сказала она. – Он будет рад видеть тебя здесь, потому что высоко тебя ценит и был другом твоего отца.

Едва только Катути вышла, как карлик Нему вылез из своего укрытия, подошел к Паакеру и нагло спросил:

– Ну, что скажешь? Хороший ли совет дал я тебе вчера? Но Паакер не ответил карлику. Отшвырнув его пинком в сторону, он принялся задумчиво шагать взад и вперед по зале.

Катути встретила везира в саду. – В руке он держал исписанный свиток и уже издалека приветливо махал ей рукой.

Вдова с удивлением смотрела на своего друга. Ей показалось, что, с тех пор как она видела его последний раз, он словно стал выше ростом и помолодел.

– Слава тебе! – воскликнула она полуразвязно, полупочтительно, с благоговением протянув к нему руки, как будто на голове у него уже была двойная корона властелина Верхнего и Нижнего Египта. – Повстречалась ли тебе Девятка богов, или Хаторы поцеловали тебя во сне? – продолжала она. – Этот день – ясный день, счастливый день, я читаю это на твоем лице!

– Ты хорошо умеешь читать! – весело, но с достоинством отвечал Ани. – Так вот, прочти это послание.

Катути приняла из рук везира свиток папируса, прочла его и, возвращая ему, сказала:

– Снаряженные тобой войска разбили союзные армии эфиопов и ведут в Фивы их князей с несметными богатствами и десятью тысячами пленных. Благодарение богам!

– Мы благодарим их также за то, – добавил Ани, – что мой полководец Шешонк, мой молочный брат и друг, здоровый и невредимый, ведет наших воинов домой. Я думаю, Катути, отныне наши мечты начинают обретать плоть и кровь.

– Они – герои! – воскликнула вдова. – И тебя самого, мой повелитель, коснулось дыхание божества! Как истинный сын Ра шествуешь ты рядом со мной, мужество Монту сияет в твоих глазах, а на губах у тебя играет улыбка победоносного Гора.

– Терпение, терпение, мой друг, – сказал Ани, чтобы умерить пылкие восторги вдовы. – Теперь, более чем когда-либо, следует придерживаться моего обычного правила: лучше переоценить силы врага и недооценить свои собственные, чем наоборот. Когда я бывал уверен в успехе, мне не везло, когда же я опасался неудачи, все оборачивалось счастливо. Заря моего успеха еще только едва занялась!

– Но ведь как несчастье, так и счастье никогда не приходят одни, – заметила вдова.

– Совершенно с тобой согласен! – подхватил Ани. – Я, мне кажется, уже давно заметил, что все события в жизни происходят попарно. Всякая беда имеет спутника, равно как и счастье. Так, может быть, ты сообщишь мне еще об одной победе?

– Женщины не выигрывают сражений, но они приобретают друзей, – усмехнулась вдова. – Я заполучила сильного союзника!

– Какого-нибудь бога или целое войско? – осведомился везир.

– Ни то ни другое, – отвечала она. – Паакер, лазутчик фараона, перешел на нашу сторону. Вот послушай!

И она рассказала везиру всю историю любви и ненависти ее племянника.

Ани молча выслушал ее, а затем сказал с беспокойством:

– Этот человек – слуга Рамсеса и скоро вернется к нему. Пусть многие догадываются о наших планах, но каждый новый союзник может в любую минуту стать изменником. Ты слишком торопишь меня, нам нельзя так спешить. Тысяча самых сильных врагов менее опасна, чем один ненадежный союзник…

– На Паакера можешь положиться, – решительно заверила его Катути.

– А кто поручится тебе за него? – спросил везир.

– Он будет с головой выдан тебе в руки, – серьезно отвечала вдова. – Моему мудрому карлику Нему известно, что он совершил тайный поступок, который закон карает смертью.

Везир просиял и, успокоившись, воскликнул:

– Это меняет дело! Он убил кого-нибудь?

– Нет! – отвечала Катути. – Карлик поклялся, что сообщит тебе, только тебе одному, то, что ему известно. Он ведь предан нам всей душой!

– Хорошо, хорошо, – задумчиво произнес везир. – Но ведь и он неосторожен, даже слишком неосторожен! Да и вы все напоминаете мне всадников, которые, чтобы выиграть скачку, заставляют коня прыгать через копья. Напорется он на острие – ему же хуже, а вы бросите его и пойдете дальше пешими.

– Или копья пронзят нас вместе с благородным конем» – строго поправила его Катути. – Ты больше выиграешь, а потому и потерять рискуешь больше, чем мы. Но ведь самое ничтожное существо и то любит жизнь. Нужно ли мне говорить тебе, Ани, что я работаю на тебя не для того, чтобы приобрести какую-то выгоду, а потому, что ты мне дорог, как брат, потому, что я вижу в тебе воплощение попранного права моих предков.

Ани протянул ей руку.

– А с Бент-Анат ты тоже говорила на правах моего друга? Правильно ли понимаю я твое молчание? – спросил он ее.

Катути скорбно кивнула головой.

– Вчера еще это заставило бы меня отказаться от нее, – с неожиданной решимостью продолжал Ани. – Но сегодня у меня прибавилось мужества, и, если Хаторы мне помогут, я добьюсь своего – она станет моей!

С этими словами он прошел впереди Катути в залу, где Паакер по-прежнему беспокойно шагал из угла в угол.

Увидав Ани, махор низко склонился перед ним. Везир ответил на это движением руки – в этом жесте была и гордость и дружелюбие. Затем, уже опустившись в кресло, он обратился к Паакеру со словами приветствия, называя его сыном своего друга и родичем по крови.

– Весь мир, – сказал он, – прославляет твою бескорыстную отвагу. Такие храбрые мужи, как ты, редки, а у меня их вообще нет. Я желал бы, чтобы ты стал мне ближе… Но Рамсес не захочет лишиться тебя, хотя… хотя… Ведь твоя должность имеет две стороны: она требует отваги и умения хорошо писать. В первой тебе никто не может отказать, но что касается владения пером… Меч и тростниковое перо – очень различное оружие: одно требует крепких мускулов, а другое – деликатности пальцев.

Прежде фараону не нравились твои донесения; ну, а теперь – доволен ли он ими?

– Надеюсь, – ответил махор. – Мой брат Гор – опытный писец, он сопровождает меня в моих разъездах.

– Вот это правильно! – воскликнул везир. – Будь у меня право приказывать, я бы утроил число твоих помощников и дал бы тебе четырех, пятерых, даже шестерых писцов, чтобы ты неограниченно ими повелевал и давал бы им материал для донесений. Твоя должность требует мужества и осмотрительности, а эти качества редко сочетаются в одном человеке. Ну, а героев пера целые сотни в наших храмах.

– Я тоже так думаю, – согласился Паакер. Ани задумчиво опустил глаза, затем продолжал:

– Рамсес любит сранивать тебя с твоим отцом. Но это неправильно! Покойника ни с кем нельзя сравнить. Это был храбрейший воин-герой и искуснейший писец в одном лице. О тебе судят неправильно! И я сожалею об этом, потому что ты по материнской линии принадлежишь к моему несчастному, но высокому роду. Посмотрим, не удастся ли мне найти тебе достойное место. Пока еще ты нужен в Сирии, ну, а если фараон по-прежнему будет недоброжелателен к тебе, тогда – о вечные боги! – удались к себе в родовое имение! Ты уже не раз доказал свое презрение к смерти и теперь имеешь право наслаждаться вместе с женой своим богатством.

– У меня нет жены, – отвечал Паакер, слегка нахмурившись.

– Так пусть, когда ты вернешься, Катути найдет тебе самую прекрасную девушку во всей стране, – ласково сказал везир и улыбнулся. – Она целыми днями смотрится в зеркало и поэтому знает толк в женской красоте.

После этих слов Ани встал, попрощался с Паакером, протянул руку вдове и, уходя, обронил:

– Пришли мне сегодня же… с карликом Нему мой платок. Уже выйдя в сад, он еще раз обернулся и крикнул Паакеру:

– Сегодня у меня ужинают несколько приятелей. Прошу тебя, приходи и ты.

Махор поклонился. Он вдруг смутно почувствовал, как его опутывают невидимые нити. До этого часа он гордился собственной верностью своему призванию, своими заслугами, а теперь он узнал, что тот самый фараон, который пожаловал ему цепь, украшающую его шею, оказывается, презирает его. Больше того – весьма возможно, что он терпит его на этой трудной и опасной должности только в память об его отце, а ведь Паакер взялся за нее добровольно, без всякой корысти, несмотря на свои богатства, манившие его к спокойной жизни в Фивах. Он знал, что плохо владеет пером, но разве можно за это не уважать его? Много раз пытался он устроить все так, как только что говорил Ани. На его просьбу разрешить ему иметь при себе писцов Рамсес ответил отказом. Все, что он выведает, сказал тогда фараон, нужно держать в тайне, а никто ведь не может поручиться за чужие уста.

Когда подрос Гор, он стал послушным помощником брата и сопровождал его, даже после того как женился и должен был оставлять жену с ребенком в Фивах у их матери Сетхем. Вот и теперь он вместо Паакера поехал лазутчиком в Сирию, причем, по мнению махора, справлялся с делом плохо, но тем не менее получал похвалы только потому, что перо у него резво бегает по папирусу.

Привыкнув к одиночеству, Паакер и сейчас замкнулся в себе, совершенно забыв, где он, не замечая вдовы, которая, усевшись на подушки, молча следила за ним.

Невидящими глазами смотрел он прямо перед собой, а в голове его теснились беспорядочные мысли. Он считал себя жестоко пострадавшим, и ему казалось, что он вправе и даже обязан подвергать других ужасной участи. Все его чувства были смутны и как бы объяты туманом. Любовь в нем неразрывно сплеталась с ненавистью, но при этом он уже не сомневался, что овладеет прекрасной Неферт.

Во всем виноваты боги! Как много потратил он на них, и как мало дали они ему взамен! Лишь одно могло бы вознаградить его за все терзания, и он надеялся на это так же твердо, как на деньги, которые давал взаймы под надежный залог.

И все же горькие раздумья омрачали его сладостные мечты и надежды. Напрасно старался он вновь обрести спокойствие и ясность мысли.

Снедаемый сомнениями, он не знал, в какую сторону ему броситься, и не мог ждать ответа ни от одного из своих амулетов, так как не имел представления, на что ему загадать. Тут надо было думать и строить планы, а он был не в состоянии сделать это.

Он судорожно прижал руку к своему горячему лбу, но внезапно пришел в себя и вспомнил, где он. Он вспомнил о матери своей любимой, о своем разговоре с ней, во время которого она сказала, что умеет повелевать мужчинами.

– Так пусть же она думает и за меня, – пробормотал он. – А мое дело – действовать.

Он медленно подошел к Катути.

– Итак, решено! – вокликнул он. – Мы – союзники!

– Мы за Ани, против Рамсеса, – твердо сказала она, протягивая ему свою изящную руку.

– Через несколько дней я уеду в Сирию, а ты тем временем подумай, не будет ли у тебя какого-нибудь поручения. Деньги для твоего сына доставят еще сегодня, после захода солнца. Можно ли мне повидаться с Неферт?

– Сейчас – нет, она молится в храме.

– А завтра?

– Ну, конечно, мой милый. Она будет рада увидеть и поблагодарить тебя.

– Прощай, Катути!

– Называй меня матерью, – сказала вдова и помахала своим покрывалом вслед удалявшемуся племяннику.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Едва Паакер скрылся из виду, как Катути ударила в металлический диск, и на звон явилась рабыня. Катути спросила, не вернулась ли Неферт из храма.

– Ее носилки только что остановились у задних ворот, – отвечала рабыня.

– Пусть зайдет ко мне, – приказала вдова.

Рабыня удалилась, и через несколько минут в залу вошла Неферт.

– Ты звала меня? – спросила она, поздоровавшись с матерью и опускаясь на ложе. – Я устала. Нему, возьми опахало и отгоняй от меня мух!

Карлик уселся на подушку возле ложа и принялся усердно размахивать опахалом из страусовых перьев. Но Катути остановила его.

– Ступай! – сказала она. – Нам нужно поговорить наедине.

Карлик пожал плечами и встал. Но Неферт бросила на мать такой взгляд, перед которым Катути не могла устоять.

– Оставь его! – сказала Неферт так мягко и кротко, словно от этого зависела вся ее жизнь. – Мухи так мучают меня. А Нему умеет молчать.

При этом она схватила карлика за уши, как хватают комнатную собачонку. Потом она позвала свою белую кошку, которая грациозно прыгнула ей на плечо и замерла там, выгнув спину, ожидая нежного прикосновения пальцев хозяйки.

Нему вопросительно взглянул на свою госпожу, а та, обернувшись к дочери, строго сказала:

– Мне нужно поговорить с тобой об очень серьезном деле.

– Вот как? – отозвалась Неферт. – Но не могу же я допустить, чтобы мухи заели меня. Правда, если ты так настаиваешь…

– Хорошо, пусть Нему останется, – сказала Катути тоном няньки, уступающей шаловливому ребенку. – Он и так все знает.

– Вот видишь! – обрадовалась Неферт. Она поцеловала белую кошку в мордочку, и снова протянула карлику опахало.

Вдова взглянула на дочь с нескрываемым сожалением, подошла к ней и в тысячный раз подивилась ее необычайной красоте.

– Бедное дитя, – вздыхая, сказала она. – С какой радостью я избавила бы тебя от этой ужасной вести, но когда-нибудь ты все же должна выслушать ее, должна все узнать. Оставь эту глупую игру с кошкой! Я намерена сообщить тебе нечто очень серьезное.

– Говори же! – воскликнула Неферт. – Сегодня я ничего не боюсь, даже самого страшного. Звезда Мена, как сказал астролог, стоит под знаком счастья, а в храме Беса я спрашивала оракула и узнала, что у моего мужа все идет хорошо. Я облегчила свою душу молитвой. Ну, говори, я ведь уже знаю, что в письме брата недобрые вести. Позавчера ты проплакала весь вечер, а вчера у тебя был такой ужасный вид, что даже цветы граната в волосах не смогли тебя украсить.

Катути вздохнула.

– Твой брат причиняет мне много горя, и из-за него мы пали бы жертвой бесчестья…

– Мы? Жертвой бесчестья? – переспросила Неферт, испуганно прижимая к себе кошку.

– Твой брат проиграл огромные деньги… и чтобы отыграться… он заложил мумию отца…

– Какой ужас! – вскрикнула Неферт. – Теперь нам придется просить помощи у фараона! Я сама напишу ему, и ради Мена он прислушается к моим мольбам. Рамсес велик и благороден, он не допустит, чтобы из-за легкомыслия глупого мальчишки была опозорена преданная ему семья. Ну, конечно же, я напишу ему!

Все это было сказано с самой искренней и детски наивной уверенностью, как будто дело было уже решено. И, не меняя тона, Неферт приказала Нему сильнее махать опахалом.

В сердце Катути боролись два чувства: удивление и возмущение холодным, как ей казалось, равнодушием дочери. Однако она удержалась от упреков и с невозмутимым спокойствием продолжала:

– Нам уже помогли. Мой племянник Паакер, едва узнав, что нам грозит, тотчас предложил нам свои услуги. Сделал он это добровольно и без всякой просьбы с моей стороны, от щедрого сердца и преданности нам.

– Добрый Паакер! – воскликнула Неферт. – Он так меня любил, ты ведь помнишь, мама, я всегда его защищала. Ну, конечно же, он только ради меня великодушно пришел к нам на помощь!

При этом молодая женщина звонко расхохоталась, схватила головку кошки, прижала ее прохладный носик к своему носу и, глядя прямо в ее зеленые глаза, сказала, подражая маленькому ребенку:

– Вот видишь, кисанька, как добры злые люди к твоей маленькой хозяюшке!

Катути вновь почувствовала, что уязвлена ребячеством дочери, но на этот раз она уже не сдержалась и с упреком сказала:

– Мне кажется, тебе не следовало бы так шутить и резвиться, когда с тобой говорят о серьезных вещах. Я уже давно замечаю, что тебе совершенно безразлична судьба нашей семьи. Однако тебе придется все же искать защиты и любви под нашей крышей, когда твой муж тебя…

– Что такое? – спросила Неферт, поднявшись на своем ложе. Дыхание ее стало частым и порывистым.

Едва Катути увидела, какое волнение охватило Неферт, она тут же раскаялась в своей неосторожности. Ведь она любила свою дочь и хорошо знала, что причиняет ей боль, а поэтому, переменив тон, продолжала:

– Ты только что в шутку похвалилась, что люди добры к тебе. И это действительно так! Ты невольно привлекаешь к себе сердца уже одним своим видом. И Мена, конечно, нежно любил тебя, но разлука, говорит пословица, – враг верности, и Мена…

– Что сделал Мена? – снова перебила Неферт свою мать, и ноздри ее тонкого носа затрепетали.

– Мена, – продолжала Катути тоном, не допускающим возражений, – нарушил верность и уважение к тебе, он растоптал…

– Мена? – спросила молодая женщина, и глаза ее метнули молнию.

Резким движением отбросив кошку, она вскочила на ноги.

– Да, Мена! – твердо повторила Катути. – Твой брат пишет, что он отказался от своей доли серебра и золота в добыче, а взял себе в палатку прекрасную дочь данайского царя. Этот бесчестный негодяй…

– Бесчестный негодяй? – повторила Неферт слова матери, и угроза зазвучала в ее голосе.

Катути в испуге попятилась, до того разительно переменилась ее нежная, мягкая дочь, еще минуту назад полная детской непосредственности.

Теперь она была подобна прекрасному демону мести. Глаза ее сверкали, грудь часто и высоко вздымалась, все ее тело трепетало. С необычной для нее силой и порывистостью она схватила карлика Нему за руку, подтащила его к одной из дверей, ведущей во внутренние покои дома, распахнула дверь, вытолкнула его за порог и подошла к матери. Губы ее побелели.

– Ты назвала его бесчестным негодяем? – воскликнула она вне себя хриплым голосом. – Возьми свои слова назад, матушка, возьми их назад… или…

Лицо Катути все больше бледнело. Стараясь успокоить дочь, она сказала:

– Может быть, эти слова жестоки, но ведь он нарушил супружескую верность и публично опозорил тебя!

– И я должна этому верить? – зло рассмеялась Неферт. – Должна верить только потому, что это написал тебе негодный мальчишка, проигравший в кости мумию отца и честь семьи? Только потому, что об этом сообщил подлинный негодяй, которого уложила бы на месте одна пощечина моего супруга? Взгляни на меня, матушка! Вот мои глаза! Если бы тот вот пьедестал был палаткой Мена, а ты была бы Мена и вела бы за руку самую прекрасную из всех женщин в свою палатку и вот эти самые глаза видели бы это, снова и снова видели бы эту картину, то я бы смеялась, как смеюсь сейчас, и говорила бы тебе: «Кто знает, что он хочет там дать или сказать этой красавице? » Ни на минуту я не усомнилась бы в его верности мне, ибо сын твой лжив, а Мена правдив! Даже Осирис нарушил верность Исиде [], а Мена может знать о благосклонности к нему целой сотни женщин, но в свою палатку он не возьмет никого, кроме меня!

– Ну, и оставайся со своей уверенностью, – горько возразила Катути. – А мне предоставь знать свое.

– Свое? – повторила Неферт, и краска вновь сбежала с ее зарумянившихся было щек. – Что же такое ты знаешь? Ты охотно выслушиваешь самые низкие сплетни о человеке, который буквально осыпал тебя благодеяниями. Как тебе только не стыдно! Негодяем, бесчестным негодяем называешь ты того, кто позволяет тебе управлять своим имением, как тебе заблагорассудится!

– Неферт! – с возмущением воскликнула Катути. – Я буду…

– Делай, что хочешь, – гневно оборвала ее молодая женщина. – Но не смей порочить великодушного человека, который не мешал тебе обременять долгами его имение, щадя твоего сына и твое честолюбие. Три дня назад я узнала, что мы не богаты; я долго раздумывала об этом и спрашивала себя: куда же подевались наше зерно и наш скот, наши овцы и деньги, которые платили нам арендаторы? Ты не брезговала имуществом негодяя, так вот теперь я говорю тебе: я не была бы достойна называться женой благородного Мена, если бы потерпела, чтобы его имя позорили под его же собственным кровом. Оставайся при своем убеждении – это твое право, но знай, что в таком случае одна из нас должна покинуть этот дом – ты или я…

Тут голос ее пресекся – она разразилась бурными рыданиями. Упав на колени перед ложем и зарыв лицо в подушку, она безутешно плакала, судорожно всхлипывая от обиды.

Катути молча стояла над ней. Она была ошеломлена, растеряна, ее трясло, как в лихорадке. Неужели это ее кроткая и мечтательная дочь? Осмеливалась ли когда-нибудь хоть одна дочь так говорить со своей матерью? Но кто же прав: она или Неферт? Катути постаралась заглушить в себе этот вопрос, встала на колени подле молодой женщины, обняла ее, прижала свою щеку к ее лицу и умоляюще зашептала:

– Ты, жестокое и злое дитя мое, прости свою бедную мать и не переполняй чашу ее горя.

Неферт встала, поцеловала у матери руку и, не проронив ни слова, удалилась в свою комнату.

Катути осталась одна. Ей казалось, будто холодная рука мертвеца стиснула ей сердце.

– Ани прав, – чуть слышно пробормотала она про себя. – Добром оборачивается то, от чего ждут самого худшего!

Она приложила руку ко лбу с таким выражением, как будто не могла поверить невероятному. Сердце ее рвалось к дочери, но, вместо того чтобы следовать его голосу, она собрала все свое мужество и вновь перебрала в памяти все то, в чем упрекала ее Неферт. Она не упустила ни одного ее слова и, наконец, прошептала:

– Она может все испортить. В своей любви к Мена она готова пожертвовать не только мной, но и целым светом. Мена и Рамсес – одно, и, как только Неферт заподозрит, что мы подготавливаем, она, не задумываясь, выдаст нас. До сих пор она ничего не замечала, но сегодня в ней что-то пробудилось, открылись ее глаза, уши и уста, которые до сих пор ничего не видели, не слышали и не произносили. С ней произошло то же, что бывает с немой, когда сильный испуг возвращает ей речь. Из любящей дочери она превратится в моего сторожа… и – да избавят меня от этого боги! – в моего судью.

Правда, последние слова она не произнесла вслух, но они прозвучали в ее ушах. Зловещий голос, нашептывавший ей эти страшные слова, и одиночество заставили ее содрогнуться, и она кликнула карлика, а когда он явился, приказала, чтобы ей приготовили носилки: она решила посетить храм и доставленных из Сирии раненых.

– А платок везира? – спросил карлик.

– Это был всего лишь предлог, – ответила Катути. – Он хочет поговорить с тобой о том, что, как ты утверждаешь, тебе удалось узнать о Паакере. Что же это?

– Не спрашивай, – попросил ее карлик. – Я не могу сказать тебе этого. Клянусь Бесом, покровителем карликов, тебе лучше до времени ничего не знать.

– На сегодня с меня довольно новостей! – сказала вдова. – Ну что ж, отправляйся к Ани, и если тебе удастся целиком отдать Паакера в его руки, то… ах, у меня уже нечего больше дарить… То я буду тебе только благодарна. А когда мы достигнем своей цели, я отпущу тебя на свободу и осыплю богатством.

Нему поцеловал край ее одежды и тихо спросил:

– А какова эта цель?

– Ты знаешь, чего добивается Ани, – ответила вдова. – А для себя я желаю лишь одного.

– Чего же?

– Видеть Паакера на месте Мена.

– Ну, в таком случае наши желания совпадают, – сказал карлик и вышел из зала.

Катути взглянула ему вслед и пробормотала:

– Это непременно должно случиться! Ведь если все останется по-прежнему, Мена вернется и потребует отчета, а тогда… тогда… Нечего тут и раздумывать: этому не бывать!

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда Нему, возвращаясь от везира, подходил к дому своей госпожи, какой-то мальчик остановил его и поманил за собой в квартал чужеземцев. Увидев, что Нему колеблется, мальчик показал ему кольцо старой Хект, которая, как оказалось, пришла в город по своим делам и непременно хотела с ним поговорить. Нему очень устал, так как привык ездить верхом, а теперь ослик его издох, и Катути не могла дать ему другого. Уже половина скота, принадлежавшего Мена, была распродана, а оставшийся едва справлялся с полевыми работами.

На углах самых оживленных улиц и около рынков стояли мальчуганы с осликами – они давали их внаймы за весьма скромную плату. [] Но Нему уплатил своим последним кольцом за платье и новый парик, чтобы явиться к везиру в приличном виде. В прежние дни в его кармане никогда не бывало пусто, потому что Мена частенько бросал ему то золотое, то серебряное кольцо, и все же его беспокойная и честолюбивая душа не сетовала на утраченное благополучие. Со злобой вспоминал он о минувших годах изобилия и теперь, задыхаясь, брел по пыльным улицам, но все же чувствовал себя сильным и был доволен собой.

Как только везир разрешил ему говорить, ловкий карлик сразу завладел всем его вниманием. А слушая, как он описывает безумную страсть Паакера, Ани хохотал до слез, хотя обычно во время таких разговоров везир бывал очень серьезен.

Нему чувствовал себя, как утка, выросшая на суше, когда ее пускают в воду, как птица, родившаяся в клетке, когда ей в первый раз удается расправить крылья и унестись ввысь. Без единого слова жалобы он барахтался и нырял бы в воде или порхал в воздухе на собственную погибель, если бы обстоятельства не положили предел его рвению и жажде деятельности. Обливаясь потом, покрытый пылью с ног до головы, добрался он, наконец, до того пестрого балагана в квартале чужеземцев [], где обычно останавливалась колдунья Хект, бывая в Фивах.

Обдумывая свои грандиозные планы, взвешивая все возможности, изобретая всякие ухищрения, отбрасывая слишком тонкие хитрости и заменяя их более осуществимыми и менее опасными, этот маленький человечек словно не замечал царившей вокруг суеты. Он прошел мимо храма, где финикийцы поклонялись своей Астарте [], мимо святилища Сетха [], где они приносили жертвы своим Ваалам, не обращая внимания на вопли пляшущих в молитвенном экстазе людей, на звон кимвал и звуки лютни, доносившиеся до него из-за оград.

Палатки и легкие деревянные балаганы танцовщиц и публичных женщин не манили его. Впрочем, их обитательницы, которые по вечерам в своих пестрых одеждах, увешанные грошовыми украшениями, подбивали фиванскую молодежь на любовные забавы и всякие сумасбродные выходки, сейчас, пока солнце сияло на небе, предавались отдыху. Только в игорных притонах было шумно. Стражникам с трудом удавалось утихомирить бурные страсти воинов, проигрывавших здесь свои доли в военной добыче, а также яростный гнев матросов, считавших себя обманутыми, и удержать спорщиков от кровопролития.

Перед кабаками валялись пьяные; другие, прилежно наполняя и опорожняя чаши, тоже спешили стать жертвой винных паров. Не видно было и музыкантов, фокусников, глотающих огонь, жонглеров, укротителей змей и скоморохов, которые по вечерам показывали здесь свое искусство. Но и без них квартал чужеземцев походил на огромную, никогда не прекращающуюся ярмарку.

Однако все эти соблазны, которые карлик видел уже тысячи раз, никогда не влекли его. Любовь продажных женщин и азартные игры – все то, что легко давалось в руки, отнюдь его не прельщало. Он не боялся насмешек танцовщиц и их посетителей – более того, при случае он даже старался обратить на себя их внимание, ибо словесные перепалки доставляли ему удовольствие и он твердо верил, что во всех Фивах не найдется человека, который сумел бы в споре с ним оставить за собой последнее слово. Впрочем, не только он один был такого мнения о себе – совсем недавно домоправитель Паакера сказал о Нему: «Наши языки – палки, а язык этого карлика – нож».

После долгого и утомительного пути он добрался до большой палатки, ничем не отличавшейся от множества других палаток, стоявших вокруг нее. Широкий вход был завешен куском грубой холстины. Нему проскользнул между стеной палатки и этой своеобразной дверью. Внутри палатка имела форму многогранника; конусообразную крышу ее поддерживал деревянный столб, сделанный в виде колонны.

На пыльном полу валялись измызганные куски ковра, на которых сидели на корточках несколько пестро одетых женщин, а какая-то старуха усердно хлопотала над их туалетом. Она красила ногти на руках и на ногах этих красавиц оранжевой хной, чернила им брови и веки сурьмой, чтобы придать их взорам томность, накладывала на щеки белила и румяна, втирала в волосы благовонные масла.

В эту пору в шатре было нестерпимо душно, и сморенные жарой женщины молчали, покорно отдавая себя во власть искусных рук старухи. Лишь время от времени одна или другая хватала какой-нибудь из пористых кувшинов, расставленных прямо на полу, чтобы напиться, или открывала свою коробочку, чтобы достать пилюлю кифи и осторожно положить ее в накрашенный рот.

Вдоль стен были разложены музыкальные инструменты: бубны, флейты и лютни, а посреди шатра на полу стояли четыре тамбурина. На телячьей коже одного из них, среди обручей с бубенцами, мирно спала кошка, а ее котята играли бубенцами на другом тамбурине.

Через заднюю дверь шатра непрестанно входила и выходила старая негритянка, вынося облепленные мухами и осами глиняные миски с остатками еды, кожурой гранатов, крошками хлеба, обгрызенными стеблями чеснока, – миски эти стояли на ковре уже несколько часов после обеда обитательниц шатра.

Старая Хект, сидевшая в стороне от девиц на ярко размалеванном сундуке, вынула из кармана какой-то пакетик и крикнула служанке:

– На, возьми это курение, сожги шесть зерен, и вся нечисть, – она указала на мух, роившихся вокруг мисок, – вмиг исчезнет. [] Если пожелаете, то я могу прогнать также и мышей, выманить змей из их нор – у меня это получается получше, чем у надменных лекарей.

– Держи-ка ты свои колдовские штучки при себе, – сказала одна из девиц хриплым голосом. – С тех пор как ты пробормотала надо мной какие-то заклинания и дала мне питье, чтобы я опять стала стройной и гибкой, я не сплю по ночам от злющего кашля и смертельно устаю от танцев.

– Но стройной ты все же стала, – огрызнулась старуха. – А кашлять скоро уж перестанешь.

– Перестанет, потому что протянет ноги, – прошептала служанка, обращаясь к старухе. – Я-то знаю. Все они этим кончают.

Хект пожала плечами и встала с сундука, увидав, что Нему прошмыгнул в шатер.

Девицы тоже заметили карлика и подняли неописуемый крик, похожий на переполох в курятнике и столь обычный для восточных женщин, когда что-нибудь выводит их из душевного равновесия. Нему они отлично знали, потому что его мать всегда останавливалась только в этом шатре. Вот и сейчас одна из них, самая бойкая, крикнула ему:

– А ты подрос, малыш, с тех пор как последний раз был у нас!

– И ты тоже, – не задумываясь, отвечал карлик. – Это видно по твоему рту.

– Ах, ты все такой же злой, как и маленький, – огрызнулась девушка.

– Ну, тогда злости во мне лишь капля, – засмеялся карлик. – Я ведь такой крохотный. Привет вам, девушки! Да поможет вам Бес в вашем туалете! Привет тебе, матушка. Ты звала меня?

Старуха кивнула головой. Карлик вскарабкался на сундук, уселся рядом с ней, и они стали шептаться.

– Ты весь пропылился, да и вид у тебя усталый, – сказала Хект. – Сдается мне, что ты прибежал пешком по этакой жаре.

– Мой ослик сдох, – отвечал Нему. – А нанять другого у меня нет денег.

– Так, так! Вот оно, начало будущего блеска, – захихикала старуха. – Ну, как там у вас дела?

– Паакер спас нас, а сюда я пришел после долгой беседы с везиром.

– И что же дальше?

– Он возобновит твою грамоту, если ты предашь махора в его руки.

– Ладно, ладно! Мне бы хотелось, чтобы он посетил меня, разумеется, переодетым, я бы…

– Он ведь очень нерешителен, и давать ему такой совет было бы неразумно с моей стороны.

– Гм! – хмыкнула старуха. – Может, ты и прав: ведь тот, кому приходится часто просить, имеет право просить лишь то, что можно исполнить. Одна дерзкая просьба зачастую отбивает у благодетеля желание удовлетворять другие. Посмотрим, посмотрим! Ну, а еще что?

– Войско везира Ани разгромило эфиопов и возвращается в Фивы с богатой добычей.

– Этим они и покупают людей, – пробормотала старуха. – Хорошо, хорошо!

– Меч Паакера уже отточен. За жизнь моего господина я дам теперь не больше, чем у меня найдется сейчас в кармане; ну, а почему я пешком брел сюда по колена в пыли, ты уже знаешь.

– Обратно можешь поехать верхом, – сказала старуха, протягивая карлику серебряное колечко. – Виделся ли махор с твоей госпожой Неферт?

– У нас в доме произошли странные вещи, – сказал карлик и рассказал матери о сцене, которая разыгралась между Катути и Неферт. Нему отлично умел подслушивать и не упустил ни одного слова из их разговора.

Старуха слушала его внимательно, а когда он кончил, сказала:

– Смотри-ка! Что за чудеса! А ведь обычно душа человеческая до отвращения одинакова и во дворце и в хижине. Все матери, что обезьяны: с радостью позволяют своим детям замучить себя до смерти, а те платят им за это неблагодарностью. А замужние женщины – те всегда готовы развесить уши, когда им рассказывают о беспутстве их мужей. Что касается твоих хозяек, то к ним это, видно, не относится.

Старуха задумчиво опустила глаза, а затем продолжала:

– В сущности, это легко объяснимо, – все так же просто, как зевок вот той усталой девки. Ты как-то рассказывал мне, что, когда мать и дочь, стоя рядом на колеснице, едут на торжественные празднества, на них любо посмотреть. Катути тоже еще заботится, чтобы цветы в ее волосах подходили к цвету одежды. Для которой из них первой выбирают одежду?

– Для госпожи Катути! Она всегда носит только определенные цвета, – отвечал Нему.

– Вот видишь, – рассмеялась колдунья. – Так и должно быть! Эта мать всегда думает прежде о себе и о своих желаниях. Но то, чего она желает, висит высоко, и она попирает ногами все, что оказывается рядом, даже свое собственное дитя, лишь бы дотянуться. Она натравит Паакера на Мена – это так же верно, как то, что у меня звенит сейчас в ухе. Потому что эта женщина в состоянии поставить на карту глаза своей дочери, выдать ее замуж за кого угодно, пусть даже за хромоногого ветреника, если только это поможет ей осуществить ее честолюбивые планы.

– А Неферт! – подхватил карлик. – Ты бы ее видела – из кроткой голубки она превратилась в разъяренную львицу.

– Потому что она любит Мена так же, как ее мать – себя, – ответила старуха. – Поэт сказал бы: «Она полна им». И это действительно так! Тут уж не остается места ни для чего другого. Одно лишь хочет она иметь, и горе тому, кто коснется этого!

– Я тоже видывал влюбленных женщин, – сказал Нему. – Но…

– Но…– Тут старуха вдруг так громко расхохоталась, что все девицы как по команде повернули головы в ее сторону. – Но они вели себя не так, как твоя госпожа Неферт? Этому я охотно верю! Ведь среди многих тысяч женщин едва найдется одна, которая до такой степени поражена этим недугом; а ведь он причиняет более жестокую боль, чем яд с наконечника нубийской стрелы в открытой ране, он распространяется быстрее огня, и его труднее загасить, чем хворь, от которой медленно, но верно помирает вот та кашляющая девка. Тот, кем завладел демон этой страсти, несчастнее отверженного, и в то же время, – при этих словах Хект вдруг понизила голос, – он счастливее всех богов, сколько их там ни на есть. Уж я-то знаю все это… все, потому что и я была одной одержимой из тысячи, и еще сегодня…

– Что? – удивленно перебил ее карлик.

– Да так, ничего, – проворчала старуха и потянулась, точно только что встала с постели. – Чепуха! Тот, о ком я вспомнила, давно уже умер, да если бы он даже и не умер, мне это было бы безразлично. Все мужчины похожи друг на друга, и Мена не лучше остальных.

– Пожалуй, махором Паакером завладел тот самый демон, которого ты только что мне расписала, – заметил карлик.

– Может быть, – согласилась старуха. – Но ведь он, говорят, упрям, как осел. Сейчас он готов жизнь отдать, лишь бы добиться того, в чем ему отказано. Ну, а если бы твоя госпожа Неферт принадлежала ему, он, верно, сразу бы успокоился. А впрочем, к чему эта болтовня? Я еще должна сбегать вот в ту золотую палатку, где сейчас вертятся все, у кого полны кошельки денег. Мне надо потолковать с хозяйкой…

– А что тебе от нее нужно? – поинтересовался Нему.

– Маленькая Уарда скоро опять будет здорова, – ответила старуха. – Ты ведь ее видел! Не правда ли, она стала хороша, просто чудо, как хороша? Вот я и хочу разузнать, что мне даст хозяйка, если я приведу сюда девочку. Она грациозна, как газель, и если ее хорошо выучить, она уже через каких-нибудь две-три недели будет прекрасно танцевать.

Нему побледнел и сказал строго и решительно:

– Этого ты не сделаешь!

– Почему же? – удивилась старуха. – Ведь на этом я могу хорошо заработать.

– Потому что я тебе запрещаю это, – почти прошептал карлик хриплым голосом.

– Ах, вот как! – расхохоталась старуха. – Тебе, видно, захотелось подражать Неферт, а я должна разыграть роль ее матери Катути! Однако поговорим серьезно! Ты что, видел малютку и желаешь заполучить ее для себя?

– Да, – отвечал карлик. – Когда мы добьемся своего, Катути отпустит меня на волю и сделает богатым человеком. Тогда я куплю у Пинема его внучку и возьму ее себе в жены. Я выстрою дом по соседству с залом суда и буду своими советами помогать и истцам и ответчикам, как это делает горбатый Сент – он ведь теперь разъезжает на своей собственной колеснице!

– Гм! – промычала старуха. – Об этом, пожалуй, можно бы и подумать, но теперь, вероятно, уже поздно. Когда девочка бредила, она все время говорила о каком-то жреце из Дома Сети, посетившем ее по приказу Амени. Видно, это красивый парень; думаю, что он сумеет позаботиться о ней. Говорят, он сын какого-то садовника и зовут его Пентаур.

– Пентаур! – воскликнул карлик. – Пентаур! У него гордая осадка и лицо, как у покойного махора, но он метит еще выше, чем тот. Однако ему скоро перебьют хребет.

– Тем лучше, – согласилась старуха. – Уарда была бы подходящей женой для тебя – она добра, скромна, и, кроме того, никто ведь так и не знает…

– Чего? – не выдержал карлик.

– Кто ее мать. Она была не ровня нашему брату. Попала она сюда из чужих краев, и на ней нашли какое-то украшение со странными письменами. Его нужно будет показать пленникам, как только Уарда станет твоей. Может, кто-нибудь из них сумеет истолковать эти непонятные знаки. Что она родом из богатого дома, это уж я знаю точно, потому что Уарда – живой портрет своей матери, а появившись на свет, она выглядела точь-в-точь как ребенок какого-нибудь знатного вельможи. И ты еще смеешься, дурень! Через мои руки прошла тысяча новорожденных, но даже когда они попадали ко мне завернутыми в лохмотья, я всегда узнавала, знатные у них родители или бедняки. Это видно хотя бы по форме ног, да есть и другие признаки. Ну, ладно, пусть Уарда пока останется в своей лачуге, а потом я тебе помогу. Если будут какие новости, дай мне тотчас же знать.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда Нему, теперь уже верхом на ослике, вернулся домой, он не застал там ни своей госпожи, ни Неферт.

Катути, как ему сказали, велела отнести себя в храм, а затем в город, Неферт же, повинуясь какому-то безотчетному влечению, отправилась к своей царственной подруге Бент-Анат. Дворец фараона скорее походил на небольшой городок, чем на дом. [] Крыло, где помещался везир (мы с вами уже побывали там!), находилось в стороне от реки, а покои самого фараона и его семьи были обращены фасадом к Нилу.

Лодочнику, проплывавшему мимо дворца, он казался огромным и чудесным – это была не просто каменная громада, одиноко торчащая посреди сада, а целый ансамбль построек различной архитектуры.

К самому большому зданию, где находились приемные и праздничные залы, симметрично, с обеих сторон, примыкали тройные ряды легких строений разной величины. Все они были связаны между собой колоннадами или мостами, перекинутыми через каналы, питающие сады водой, что придавало дворцу вид города, стоящего на островах.

Все постройки, составлявшие ансамбль дворца, были возведены из легкого нильского кирпича и искусно обработанного дерева; из этого же материала были сделаны и длинные стены, окаймлявшие территорию дворца, с башнями над воротами, перед которыми несли караул вооруженные с головы до ног стражники. Стены и пилястры, балконы и колоннады, даже крыши сверкали пестрой росписью, а около всех ворот стояли высокие мачты – в те дни, когда фараон бывал во дворце, на них развевались красные и синие флаги. Сейчас же лишь бронзовые острия мачт, служившие, кстати, громоотводами, одиноко смотрели в небо.

Справа от главного здания, утопая в буйной зелени, стояли дома женщин из царского семейства; некоторые из этих домов красиво отражались в глади каналов и озер. Сюда же необозримыми рядами примыкали и кладовые, а позади главного здания, где жил сам фараон, находились казармы его личной гвардии и сокровищницы. Левое крыло было отведено под жилье дворцовым чиновникам и бессчисленным слугам, а также под конюшни для царских лошадей и для хранения колесниц.

Несмотря на отсутствие фараона, во дворце царило оживление: целая сотня садовников поливала лужайки, клумбы, кусты и деревья; отряды стражников проходили то в одну, то в другую сторону; конюхи прогуливали и объезжали лошадей. А в домах женщин, словно пчелы в улье, суетливо сновали взад и вперед служанки и рабы, дворцовые чиновники и жрецы.

В этой части дворца все хорошо знали Неферт. Гвардейцы и стражи у ворот беспрепятственно пропустили ее носилки, почтительно отвешивая ей поклоны. В саду Неферт встретил один из царедворцев, который проводил ее к главному царедворцу, и тот уже, после краткого доклада, ввел ее в покои любимой дочери Рамсеса.

Покои Бент-Анат занимали весь нижний этаж дома, расположенного возле самого дворца фараона. В этих прохладных и светлых комнатах в свое время жила ее покойная мать, а когда Бент-Анат выросла, фараон захотел, чтобы она всегда была поблизости от него. Поэтому он отдал ей эти прекрасные покои своей безвременно умершей супруги и одновременно с этим предоставил ей ряд привилегий, которыми обычно пользовались одни лишь царицы.

Просторная комната, где Неферт встретила Бент-Анат, выходила окнами на реку.

Выход, завешенный светлыми занавесями, выводил на просторный балкон с искусно изготовленными из вызолоченной бронзы перилами, обвитыми вьющимися кустами с крупными розами.

В то самое мгновение, когда супруга Мена переступила порог, Бент-Анат велела нескольким служанкам раздвинуть шуршащие шелком занавеси. Солнце уже клонилось к западу, приближалась пора вечерней прохлады, а в эти часы Бент-Анат любила посидеть на балконе и, погрузившись в мечтательное раздумье, наблюдать закат Ра, когда он в облике старого Атума исчезает в западной части неба, скрываясь за некрополем, чтобы озарить своим сиянием праведников подземного царства.

Комната Неферт была убрана куда изысканнее, чем покои царевны. Ее мать, а затем и Мена, окружили ее множеством всевозможных изящных безделушек. Стены у нее были затянуты небесно-голубой сирийской парчой, затканной серебром, стулья и кровать – покрыты особой тканью, напоминавшей грудь пестрой птицы, – она была выработана эфиопскими женщинами из перьев. Статуя богини Хатор на домашнем алтаре была высечена из куска особого сплава, поддельного изумруда, называемого мафкат, а остальные фигурки богов, стоявшие вокруг статуи их покровительницы, – из лазурита, малахита, агата и золоченой бронзы. На туалетном столике расположилась целая коллекция всевозможных баночек для притираний, а также чаш из черного дерева и слоновой кости, покрытых тончайшей резьбой. Все это было расставлено самым изысканным образом и очень удачно гармонировало с внешностью самой Неферт.

Комнаты Бент-Анат также гармонировали с ее внешностью. Высокие и светлые, они были обставлены дорогой, но простой мебелью. Нижняя часть стен была выложена прохладными изразцами из нежно-белого и лилового фаянса в форме звездочек, образовывавших строгие геометрические фигуры. Верхняя их часть была обита роскошной темно-зеленой тканью из Саиса, ею же были обиты и длинные диваны, стоявшие вдоль стен. Тростниковые стулья и табуреты стояли посреди комнаты вокруг большого стола. По соседству был ряд других комнат, убранных со строгим вкусом. По их виду не составляло труда догадаться, что хозяйка не находит удовольствия в мелких безделушках, зато любит красивые комнатные растения. Редчайшие, невиданные сорта таких растений, художественно размещенные на ступенчатых подставках, красовались по углам комнат. В других углах стояли высокие тумбы из черного дерева в форме обелисков, а на них– драгоценные курильницы; все египтяне очень любили благовония, да и врачи предписывали окуривать ими комнаты.

Спальня у Бент-Анат была проста, как у мужчины, ее украшало лишь несколько растений с широкими листьями. Больше всего Бент-Анат любила воздух и свет. Только невыносимо жгучие солнечные лучи заставляли ее закрывать окна и двери, тогда как в комнатах Неферт с утра до вечера царил полумрак.

Царевна ласково приветствовала жену Мена, склонившуюся перед ней в глубоком поклоне, взяла ее правой рукой за подбородок и, поцеловав в нежный узкий лоб, воскликнула:

– А, моя дорогая! Ты все-таки явилась наконец ко мне без всякого приглашения! Это ведь в первый раз с тех пор, как наши мужчины снова отправились на войну. Когда дочь Рамсеса зовет, возражать не приходится, но ты вот явилась по своей воле…

Неферт с мольбой подняла на царевну свои огромные глаза, еще влажные от слез, и взгляд их, исполненный скрытой печали, был так чудесен, что Бент-Анат, прервав свою речь, схватила подругу за обе руки и сказала:

– Знаешь, у кого, по-моему, должны быть такие глаза, как у тебя? У божества, из чьих слез, упавших на землю, выросли цветы.

Неферт опустила глаза и, вся вспыхнув, чуть слышно проговорила:

– Мне хотелось бы навеки закрыть эти глаза – я так несчастна!

И две тяжелые капли скатились по ее щекам.

– Что с тобой, моя милая? – участливо спросила царевна, притягивая Неферт к себе за руку, как обиженного ребенка.

Неферт испуганно взглянула на главного царедворца и на женщин, вошедших вместе с ней. Бент-Анат поняла этот взгляд и попросила придворных удалиться; они беспрекословно повиновались. Оставшись наедине с опечаленной подругой, царевна сказала:

– Ну, теперь говори! Что тревожит твое сердце? Откуда эта страдальческая складка на твоем милом личике? Говори, и я утешу тебя, чтобы ты вновь стала моей веселой и беззаботной птичкой!

– Твоей птичкой! – повторила Неферт, и досада исказила ее лицо. – Ты права, когда называешь меня так – ничего лучшего я и не заслуживаю, потому что всю жизнь мне нравилось быть лишь игрушкой в руках моих родных.

– Но Неферт! Что с тобой? Я тебя не узнаю! – воскликнула Бент-Анат. – Неужели это ты, моя кроткая и ласковая мечтательница?

– Вот оно, то слово, что я ищу, – тихо промолвила Неферт. – Я спала и мечтала, жила в мире грез, пока меня не разбудил Мена, а когда он покинул меня, я снова погрузилась в сон и пробыла в плену сновидений два года. Но сегодня меня разбудили; разбудили так жестоко и грубо, что теперь мне уж никогда больше не обрести покоя.

Когда Неферт произносила эти слова, крупные слезы одна за другой медленно катились по ее щекам.

Бент-Анат была так тронута всем этим, словно супруга Мена была ее собственной несчастной дочерью. Мягко и ласково усадила она молодую женщину на диван, села рядом с ней и не успокоилась, пока Неферт не раскрыла перед ней свою истерзанную горем душу.

За несколько часов с дочерью Катути произошло то же, что бывает со слепорожденным, когда он внезапно прозревает. Он видит сияющее солнце, всевозможные предметы, но лучи светила ослепляют его, а вещи, которые он раньше лишь ощупью искал в воображении, теперь во всей своей грубой реальности назойливо лезут ему в глаза, пугая его и причиняя ему страдания. Лишь сегодня Неферт впервые задала себе вопрос: почему ее мать, а не она сама управляет домом, где «госпожой дома» [] называют все же ее? И она ответила на это так: «Потому, что Мена не считает меня способной ни думать, ни действовать!» Он часто называл ее своей розой, и теперь она почувствовала, что она действительно не больше чем цветок, который растет и увядает, лишь радуя глаз своими яркими лепестками.

– Моя мать, – сказала она, – конечно, любит меня, но она плохо, очень плохо вела хозяйство моего мужа, а я, несчастная, мирно спала и видела во сне Мена, не ведая, что творится с его, с нашим имением. И вот теперь мать боится моего супруга, а кого боятся, говорил мой дядя, того не любят и всегда готовы верить самым дурным слухам о нем. Так и она жадно внимает людям, которые поносят Мена и клевещут, будто он выкинул меня из своего сердца и взял в свою палатку какую-то пленницу. Но ведь все это ложь, и я не могу, да и не хочу смотреть в лицо родной матери, когда она оскверняет единственное, что у меня остается, что поддерживает меня, оскверняет воздух и кровь моей жизни – мою горячую любовь к мужу.

Бент-Анат ни разу не прервала подругу, а когда Неферт кончила, она некоторое время молча сидела возле нее. Затем она сказала:

– Выйдем на балкон! Там я скажу тебе все, что думаю, и, может быть, Тот вложит в мои уста спасительный совет. Я люблю тебя и хорошо тебя знаю, и хоть я и не мудрец, но глаза мои видят зорко, а рука не дрогнет. Обопрись на нее и следуй за мной!

Прохладный ветерок повеял с реки, когда они выходили на балкон. Наступал вечер, и живительная свежесть сменила, наконец, дневной зной. Деревья и постройки уже отбрасывали длинные тени, и бесчисленные лодки, полные возвращающихся из некрополя людей, усеивали сверкающую гладь реки, величаво катившей к северу свои быстрые воды.

Вокруг зеленел сад, из которого до самой решетки балкона дотягивались вьющиеся побеги душистых роз. Знаменитый художник распланировал этот сад еще во времена царицы Хатшепсут, и прекрасные картины, рисовавшиеся в его воображении, когда он разбрасывал семена и высаживал молодые побеги, стали действительностью теперь, через много десятилетий после его смерти. Он представлял себе этот сад в виде ковра, на котором будут расположены дворцовые постройки. Узкие, извилистые каналы с белыми лебедями образовывали как бы контуры рисунков, а очерченные ими фигуры оттенялись растениями разной величины, формы и цвета. Фон составляли ласкающие взор зеленые лужайки, и на этом фоне гармонично выделялись пестрые цветочные клумбы и группы кустарника, а древние диковинные деревья, доставленные в Египет из Аравии еще кораблями царицы Хатшепсут, придавали всей этой картине строгость и достоинство.

На листьях, на цветах, на траве – всюду сверкали сейчас светлые капли, так как совсем недавно сад был полит свежей водой из пруда, расположенного возле самого дома Бент-Анат.

Прямо напротив сада воды Нила обтекали остров, на котором зеленели священные дубравы Амона.

С балкона Бент-Анат был хорошо виден некрополь на другом берегу: аллеи сфинксов, ведущие от пристани к огромному зданию храма Аменхотепа III с его колоссами, величайшими в Фивах, к Дому Сети и храму Хатшепсут; длинные дома бальзамировщиков и густо застроенные улицы Города Мертвых; еще дальше на запад – Ливийские горы с их бесчисленными гробницами, а позади них, скрытая горами, широкая дуга долины царских усыпальниц.

Обе женщины молча смотрели на запад.

А солнце все ниже клонилось к горизонту. Вот оно коснулось его, затем исчезло за цепью гор, и едва только небо покрылось краской, похожей на расплавленное золото, гранат и аметист, как изо всех храмов полились звуки вечерних гимнов. Обе женщины опустились на колени и, спрятав лица в гирляндах роз, обвивавших перила балкона, замерли в страстной молитве.

Когда они поднялись, ночь уже раскинула над землей свой полог, потому что сумерки в Фивах очень коротки. Лишь кое-где еще светились на небе розовые облачка, но и они таяли с каждой минутой и исчезли совсем, когда взошла вечерняя звезда.

– Мне теперь так хорошо, – промолвила Бент-Анат, глубоко вздохнув. – А в твою душу тоже вернулся покой?

Неферт отрицательно покачала головой.

Царевна подвела ее за руку к скамье, опустилась сама рядом с ней и заговорила снова:

– Твоему бедному сердцу нанесли рану, отравили твое прошлое, и тебя страшит теперь будущее. Позволь мне быть с тобой откровенной – пусть даже тебе от этого будет больно. Ты больна, а мне хочется тебя вылечить. Согласна ли ты выслушать меня?

– Говори, – тихо вымолвила Неферт.

– Говорить не мое дело, я люблю действовать, – продолжала Бент-Анат. – И мне кажется, я знаю, чего тебе не хватает, а раз так, я попытаюсь тебе помочь. Ты любишь своего мужа, но долг разлучил тебя с ним, и ты чувствуешь себя покинутой и одинокой. Иначе и быть не может. Однако те, кого люблю я – мой отец и мои братья, – тоже ведь ушли на войну, мать моя давно умерла, а несколько недель назад смерть унесла и верную женщину, которую отец оставил со мной. Взгляни на этот опустевший город, где я живу. Кто же из нас более одинок – ты или я?

– Я! – ответила Неферт. – Ничье одиночество не может сравниться с одиночеством женщины, когда она разлучена с мужем, а сердце ее рвется к нему.

– Уверена ли ты в любви Мена? – спросила Бент-Анат. Неферт прижала руку к сердцу и только кивнула головой.

– Он вернется, а с ним вернется и твое счастье!

– Надеюсь, – произнесла Неферт слабым голосом.

– А кто надеется, – подхватила Бент-Анат, – тот владеет счастьем в будущем. Скажи мне: поменялась ли бы ты судьбой с богами, пока Мена был вместе с тобой? Нет! Ну, тогда ты богата сверх меры, потому что самые блаженные воспоминания о прошлом тоже принадлежат тебе. А что такое настоящее? Я говорю, и вот его уже нет! И я спрашиваю тебя: о каких блаженных минутах могу я вспоминать? На какое счастье в будущем имею я право надеяться?

– Ты не любишь, – возразила Неферт. – Подобно луне, ты, холодная и спокойная, идешь своим путем. Правда, тебе не удалось изведать высшее счастье, зато ты не знаешь и горечи страдания.

– Какого страдания? – спросила Бент-Анат.

– Страдания сердца, сжигаемого пламенем Сохмет! – отвечала Неферт.

Царевна долго задумчиво смотрела в пол, потом живо взглянула на подругу и воскликнула:

– Ты заблуждаешься! Я знаю, что такое любовь и тоска по любимому человеку. Однако если ты ждешь радостного дня, чтобы снова надеть на себя то украшение, которое принадлежит тебе по праву, то моя драгоценность принадлежит мне не больше, чем та жемчужина, тусклое сияние которой я вижу на глубоком морском дне.

– Ты любишь? – радостно воскликнула Неферт. – О, тогда я благодарю Хатор за то, что она коснулась наконец и твоего сердца. Дочери Рамсеса не нужно звать ныряльщиков, чтобы они выловили ей жемчужину со дна морского. Стоит ей лишь кивнуть, как жемчужина всплывет сама и ляжет на песок у ее стройных ножек.

Бент-Анат рассмеялась и, поцеловав Неферт в лоб, сказала:

– Ах, как такие разговоры волнуют тебя, оживляют твой ум, развязывают твой язык! Когда две струны одинаково настроены и музыкант ударяет по одной, начинает звучать и другая – так говорил мне мой учитель музыки. Я думаю, ты готова слушать меня до утра, если я стану тебе рассказывать о своей любви. Но не для этого мы вышли на балкон. Послушай меня! Я столь же одинока, как и ты, и люблю не так счастливо, как ты; из Дома Сети грозят мне тяжкими испытаниями, но, несмотря на это, меня не покидает непоколебимая энергия и радость жизни.

– Мы ведь такие разные, – сказала Неферт, с упреком взглянув на подругу.

– Пожалуй, – согласилась Бент-Анат. – Но ведь обе мы молоды, обе мы женщины, обе хотим счастья. Я рано лишилась матери, и никто не направлял меня. Окружающие начали мне повиноваться уже в те годы, когда я сама больше всего нуждалась в руководстве. Тебя же воспитала твоя мать. Она гордилась своей хорошенькой дочкой, когда ты была еще совсем ребенком, и позволяла тебе играть и мечтать, – это ведь так идет прелестной девочке! – не ограждая тебя от дурных наклонностей. Но вот к тебе посватался Мена. Ты горячо его полюбила, но за четыре долгих года он был твоим едва несколько лун. Мать твоя оставалась с тобой, и ты почти не замечала, как она вместо тебя управляет твоим собственным домом и несет на себе все тяготы хозяйства. У тебя была большая игрушка, и ей посвящала ты все свое время – это были думы о Мена, бесконечные грезы о твоем далеком возлюбленном. Я знаю это, Неферт! Все, что ты на протяжении двадцати лун видела, слышала, чувствовала, было полно им и только им одним; что ж, это неплохо. Вон та роза, что вьется по моему балкону, радует наши взоры, но если бы садовник не подстригал ее чуть ли не каждый день, не подвязывал ее пальмовым волокном, то на этой почве, на которой все растет так быстро, она неудержимо устремилась бы ввысь и скоро закрыла бы все окна и двери, так что я сидела бы в темноте. Накинь этот платок на плечи – уже падает роса – и слушай дальше! Прекрасное чувство любви и верности выросло в твоем мечтательном сердце, свободно, без помех, точно дикое растение, и затемняет сейчас твою душу и ум. Истинная любовь, как мне кажется, должна быть подобна плодовому дереву, а не буйному сорняку. Я не осуждаю тебя, ибо те, кому надлежало быть твоими садовниками, не замечали или не хотели замечать того, что с тобой происходило. Смотри, Неферт, я сама, пока носила локоны ребенка, тоже делала лишь то, что доставляло мне удовольствие. Мечты никогда не прельщали меня, но я с восторгом принимала участие в буйных забавах моих братьев: в скачках на конях, в охоте с соколом. [] Они часто говорили, что у меня душа мальчишки, да и сама я охотно стала бы мальчиком.

– А я – никогда, – прошептала Неферт.

– Ты же ведь роза, моя милая, – продолжала Бент-Анат. – О, какую я почувствовала тоску и неудовлетворенность, при всем своем буйном нраве, когда мне исполнилось пятнадцать лет, несмотря на то что я была окружена добротой и любовью! Однажды – это было года четыре назад, незадолго до твоей свадьбы с Мена, – отец позвал меня поиграть с ним в нарды. [] Ты ведь знаешь, как легко побеждает он самых искусных противников; однако в тот день он был рассеян, и я выиграла два раза подряд. Исполненная радостного задора, я вскочила, поцеловала его прекрасную голову и вскричала: «Великого бога, героя, под пятой которого извиваются чужеземные народы [], которому поклоняются жрецы, победила девочка!» Он снисходительно улыбнулся и отвечал: «Нередко небесные женщины покоряют самого небесного владыку, а наша богиня победы Нехебт [] – женщина». Затем лицо его стало серьезным, и он сказал: «Они называют меня богом, дитя мое, однако лишь в одном я чувствую себя поистине богоподобным: в любой час, во время самой напряженной работы мне удается доказать, что я приношу пользу, сдерживая в одном месте и подгоняя в другом. [] Богоподобен я один, ибо я творю и создаю великое». Эти слова запали мне в душу, подобно семенам, нашедшим благодатную почву. Я сразу поняла, чего мне недостает. А когда несколько недель спустя мой отец и твой супруг со ста тысячами воинов ушли сражаться, я решила стать достойной своего богоподобного отца и тоже приносить пользу. Ты далеко не все знаешь о том, что происходит там, в домах, позади дворца, под моим руководством. Три сотни девушек прядут там чистый лен и ткут из него бинты для раненых, множество детей и старух собирают лекарственные травы в горах, а другие сортируют их по указанию врачей; в кухнях уже не готовят больше яств для пиршеств, а варят фрукты в сахаре для больных воинов. Там солят, вялят и коптят мясо – запасы для войска при переходах через пустыни. Хранитель винных погребов уже не заботится больше о пирушках, а наполняет вином большие каменные сосуды. Мы же разливаем вино в крепкие мехи для наших воинов, а лучшие сорта – в бутылки, которые тщательно засмаливаем, чтобы они могли выдержать перевозку и подкрепили бы силы наших героев. Всем этим и еще многим другим руковожу я, и так, в тяжелом труде, проходят мои дни. Поэтому по ночам боги не посылают мне сновидений, ибо, утомленная дневными трудами, я засыпаю крепким и глубоким сном. Зато я чувствую, что приношу пользу, и гордо подымаю голову, хоть в чем-то уподобляясь своему великому отцу. А когда царь вспоминает обо мне, я знаю, он радуется делу рук своей дочери. Ну, вот я и кончила, Неферт, и хочу сказать тебе еще только одно: приходи сюда, помоги мне, докажи, что и ты можешь быть полезна, и тогда Мена будет вспоминать о своей жене не только с любовью, но и с гордостью.

Неферт медленно склонила голову, обвила руками шею царевны и, как ребенок, долго плакала у нее на груди. Потом, взяв себя в руки, она с мольбой обратилась к Бент-Анат:

– Возьми меня к себе, научи меня быть полезной людям.

– Я ведь знала, что тебе нужна лишь твердая рука, чтобы руководить тобой, – улыбнулась Бент-Анат. – Верь мне, скоро ты сможешь сочетать в своей душе тоску с чувством удовлетворения. Ну, а теперь ступай домой к матери, потому что уже поздно, и будь с ней поласковей – этого требуют боги! А завтра я навещу вас и попрошу Катути отпустить тебя ко мне, на место моей умершей помощницы. Послезавтра ты переберешься сюда, во дворец, поселишься в комнатах покойной и начнешь, как и она, помогать мне в моей работе. Да будет благословен этот час!

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Пока две молодые женщины вели во дворце этот разговор, на другом берегу Нила, в некрополе, врач Небсехт, раздираемый сомнениями, сидел возле хижины, поджидая парасхита.

Он то дрожал от страха за него, то, совсем позабыв об опасностях, подстерегавших старика на каждом шагу, мечтал о скором исполнении своего желания, о чудесных открытиях, к которым несомненно приведут его исследования человеческого сердца.

Порой он мысленно углублялся в самые дебри науки, но никак не мог сосредоточиться – то мешало беспокойство за парасхита, то мысли о том, что Уарда совсем близко от него, назойливо закрадывались в его душу.

Целые часы проводил он с ней наедине, потому что ее отец и бабка не могли больше сидеть дома – им нужно было заниматься своим ремеслом. Отец, как мы уже знаем, должен был сопровождать военнопленных в Ермонт, а старуха, с тех пор как ее внучка подросла и могла сама управиться с их скромным хозяйством, поступила в плакальщицы. Эти женщины, распустив волосы, измазав себе лоб и грудь нильским илом, сопровождали покойников в некрополь, оглашая воздух стенаниями и жалобными воплями.

Когда солнце стало клониться к горизонту, Уарда все еще лежала под навесом перед хижиной. Она была бледна и казалась утомленной. Ее пышные волосы снова рассыпались и спутались с соломенной подстилкой. Но стоило Небсехту подойти к ней, как она отворачивалась.

Но вот солнце спряталось за горы. Небсехт снова склонился над Уардой.

– Становится прохладно, – ласково сказал он. – Не перенести ли тебя в хижину?

– Оставь меня! – с досадой отозвалась она. – Мне жарко. Отойди от меня подальше. Я уже здорова и могла бы сама перейти в дом, если бы захотела; погоди, скоро придут дед и бабушка.

Небсехт отошел в сторону, сел в нескольких шагах от Уарды на плетеную корзину для кур и, заикаясь, спросил:

– Может быть, мне отойти еще подальше?

– Как хочешь.

– Почему ты неласкова со мной? – грустно промолвил врач.

– Ты все время смотришь на меня, а я этого не люблю, – отвечала Уарда. – Кроме того, я очень беспокоюсь – дедушка сегодня утром был на себя не похож, говорил о смерти, о какой-то непомерной цене, которую требуют от него за мое выздоровление… Потом просил меня не забывать его… Он был такой странный… очень волновался… Почему его нет так долго? Ох, хоть бы он поскорее пришел!

И Уарда тихо заплакала. Панический страх за парасхита овладел Небсехтом, его стали мучить угрызения совести, ведь он потребовал целую человеческую жизнь в уплату за то, что сам лишь выполнил свой долг. Он хорошо знал законы, знал, что старика тут же заставят выпить чашу с ядом, если он будет пойман при попытке похитить человеческое сердце.

Стемнело. Уарда перестала плакать и спросила врача:

– А не пошел ли дедушка в город, чтобы занять там ту огромную сумму, которую ты или твой храм потребовали за ваши лекарства? Но ведь у нас есть золотой браслет царевны и еще половина добычи отца, а в сундуке лежит нетронутой плата, полученная бабушкой за два года работы плакальщицей. Неужели всего этого вам мало?

Вопрос девушки прозвучал зло, как упрек, но врач, у которого правдивость давно вошла в привычку, отмалчивался. Он ведь не мог сказать правды. За свою помощь он потребовал большего, чем золото и серебро. Теперь он вспомнил о предостережении Пентаура и, когда начали лаять шакалы, поспешно схватил приспособление для добывания огня [] и зажег несколько заранее приготовленных кусков смолы. Разжигая огонь, он спрашивал себя: какая судьба постигнет Уарду без деда, бабки, без него самого? И фантастический план, вот уже много часов смутно рисовавшийся в его мозгу, начал приобретать теперь ясность и определенность. «Если старик не вернется, – думал Небсехт, – я попрошу колхитов, чтобы они приняли меня в свою касту [], они вряд ли откажутся, зная ловкость моих рук и мои знания». Он решил, женившись на Уарде, жить с ней вдали от людей, целиком посвятив себя новому ремеслу, которое даст ему много материала для исследований. Его не интересовали ни удобства, ни удовольствия, ни даже высокое положение!

Он надеялся, что по новому каменистому пути он быстрее пойдет вперед, чем по старой, гладко укатанной дороге. Ведь он и теперь не испытывал потребности делиться с кем-либо своими мыслями, сообщать другим свои открытия, ибо знание само по себе вполне удовлетворяло его. Он ни минуты не задумывался о своих обязательствах перед Домом Сети. Уже три дня не менял он одежды, бритва не касалась ни его лица, ни головы, ни одна капля воды не омыла его рук и ног. Он чувствовал себя почти одичавшим, он как бы уже превратился в бальзамировщика или колхита, а быть может, даже в самого презренного среди людей – в парасхита. Это пренебрежение жреческими обязанностями доставляло ему какую-то странную радость, так как равняло его с Уардой, а эта девушка, лежавшая со спутанными волосами на соломенной подстилке, слабая и испуганная, как нельзя более подходила для той будущности, которую он рисовал себе сейчас.

– Ты ничего не слышишь? – неожиданно спросила девушка.

Повернувшись в сторону долины, он вместе с ней стал прислушиваться. Вот залаяли собаки, и вскоре сам парасхит со своей женой остановился у ограды хижины, прощаясь со старой Хект, которую они нагнали по дороге, когда она возвращалась из Фив.

– Как долго вас не было! – воскликнула Уарда, когда старики оказались, наконец, возле нее. – Я так испугалась!

– Но ведь с тобой был врач, – сказала старуха, уходя в хижину, чтобы приготовить незатейливый ужин. А старик опустился на колени рядом с внучкой и ласкал ее так нежно и вместе с тем так благоговейно, будто он был ей не кровным родственником, а преданным слугой.

Затем он встал и подал дрожавшему от волнения Небсехту мешочек из грубого полотна, который всегда носил при себе.

– Там сердце, – шепнул он. – Вынь его и верни мне мешочек– в нем ножи, без которых я не могу обойтись.

Трясущимися от волнения руками Небсехт вынул сердце из мешочка, выкинул несколько коробочек из своего ящика с лекарствами, заботливо положил сердце на освободившееся место, сунул руку за пазуху и, подойдя к парасхиту, сказал ему на ухо:

– Вот, возьми мою расписку, повесь ее себе на шею, а когда ты умрешь, то я вложу тебе в пелены, как знатному вельможе, всю книгу «Выхода днем». Но это еще не все. Мой брат, весьма сведущий в разных делах, выплачивает мне проценты с состояния, что досталось мне в наследство, а я уже десять лет не трогал этих доходов. Так вот, все эти деньги я отдаю тебе, пусть у тебя с твоей старухой будет обеспеченная старость.

Парасхит взял мешочек с куском папируса и спокойно выслушал слова врача. Затем, отвернувшись, тихо, но решительно сказал:

– Оставь эти деньги себе – мы с тобой квиты. Разумеется, если девочка выздоровеет, – добавил он с горечью.

– Она… она уже почти здорова, – заикаясь, проговорил врач. – Но почему же ты не хочешь… не хочешь…

– Потому что до сей поры я никогда ничего не брал в долг и не клянчил, – перебил его старик, – и мне не хотелось бы на старости лет заниматься этим… Жизнь за жизнь! А еще я скажу тебе: за то, что я сегодня сделал для тебя, не в силах заплатить даже сам Рамсес всеми своими несметными сокровищами!

Небсехт потупился – он не знал, что ответить.

Тем временем старуха поставила перед мужчинами миску с наскоро разогретой вареной чечевицей, редьку и лук. [] Затем она отвела Уарду в хижину – девушка не пожелала, чтобы ее несли на руках. Вернувшись, старуха предложила Небсехту разделить с ними ужин. Небсехт охотно принял ее приглашение, так как со вчерашнего вечера ничего не ел.

Когда старуха снова ушла в хижину, он спросил парасхита:

– Чье сердце ты принес мне и как удалось тебе его раздобыть?

– Сначала объясни, зачем ты заставил меня совершить такое тяжкое преступление? – попросил его старик.

– Я хочу изучить строение человеческого сердца, – ответил врач, – чтобы, когда мне попадется больное сердце, уметь вылечить его.

Некоторое время парасхит молча смотрел в землю, затем спросил:

– Ты говоришь правду?

– Да! – решительно отвечал врач.

– Это меня утешает, потому что ты охотно оказываешь помощь бедным, – проговорил старик.

– Так же охотно, как и богатым! Ну, а теперь скажи: у кого ты взял это сердце?

– Я пришел в дом бальзамировщиков, – начал старик, раскладывая перед собой несколько кусков кремня, чтобы сделать из них ножи. – Пришел я туда и увидал три трупа. Я должен был сделать на них своим кремневым ножом восемь предписываемых обычаем надрезов. А когда нагие мертвецы лежат на деревянной скамье, то все они равны, и жалкий нищий так же неподвижен передо мной, как и любимый сын фараона. Но я хорошо знал, кто лежит передо мной. Крепкое тело старика принадлежало умершему пророку храма Хатшепсут, а чуть в стороне, рядком, лежали каменотес из некрополя и одна умершая от чахотки девка из квартала чужеземцев – два жалких, тощих трупа. Пророка этого я хорошо знал – сотни раз попадался он мне навстречу в своих раззолоченных носилках, все называли его богатым Руи. Я сделал, что положено, со всеми тремя, потом меня, как водится, отогнали камнями, после чего я с помощью своих товарищей разложил по порядку внутренности покойников. Внутренности пророка потом попадут в красивые канопы из алебастра, а внутренности каменотеса и девки предстояло вложить обратно в их тела. Вот тут-то я спросил себя: кого же из них мне обидеть, у кого взять сердце? Я подошел к трупам бедняков, остановился было над телом грешной девки… И тут я вдруг услыхал голос духа, взывающий к моему сердцу: «Эта девушка была бедна, презираема, несчастна, как и ты, пока странствовала по телу Геба [], быть может, она найдет прощение и радость в подземном царстве, если ты не совершишь над ней этого святотатства». Когда же я взглянул на худое тело каменотеса, на его руки, где мозолей было еще больше, чем у меня, то дух во мне зашептал то же самое. Тогда я остановился перед тучным телом пророка Руи, умершего от удара, подумал о тех почестях и богатстве, которыми он пользовался на земле. По крайней мере здесь у него было в жизни много счастья и радости. И вот тут-то, едва я остался один, схватил я его сердце, быстро сунул в мешочек, а вместо него положил сердце барана… Быть может, я совершил двойное прегрешение, сыграв эту злую шутку с пророком… Но они ведь увешают тело богатого Руи сотнями амулетов, засунут в него вместо сердца священного скарабея [], умастят его священным маслом да еще снабдят хорошими грамотами, которые защитят его от всех напастей на дорогах Аменти [], в то время как этим несчастным беднякам никто не даст спасительного талисмана. Ну, а затем… Ты ведь поклялся, что на том свете перед лицом Осириса возьмешь мою вину на себя…

– Да, да, я поклялся, – сказал Небсехт, протягивая старику руку. – Знаешь, на твоем месте я поступил бы точно так же. Возьми вот эту жидкость, раздели ее на четыре части [] и давай Уарде по одной части четыре вечера подряд. Начнешь сегодня же; думаю, что послезавтра она уже будет совершенно здорова. Я скоро снова приду проведать ее. А теперь иди спать, а мне позволь прилечь где-нибудь здесь. Я покину вас еще до того, как погаснет звезда Исиды [], а то меня давно уже ждут в храме.

Когда на другое утро парасхит вышел из хижины, врача уже не было. Лишь разложенный у остатков костра платок с большим пятном крови посередине говорил старику, что нетерпеливый Небсехт не удержался и осмотрел сердце пророка, а может быть, даже разрезал его.

Парасхита охватил ужас, и, дрожа от страха, он упал на колени, когда бог солнца появился на небе в своей золотой ладье. Он молился горячо, сначала за Уарду, а потом – за спасение своей души, которой грозила страшная кара. Ощутив после молитвы прилив бодрости и убедившись, что внучка чувствует себя гораздо лучше, он распрощался с женщинами и, захватив свои ножи из кремня и бронзовый крючок [], ушел, чтобы вновь приняться за свое печальное ремесло.

Строения, где почти все жители Фив подвергались после смерти бальзамированию и превращались в мумии, стояли в голой пустыне, далеко от хижины парасхита. Они образовывали к югу от Дома Сети, у самой подошвы горы, целый большой квартал, обнесенный грубой стеной из обожженного на солнце нильского кирпича.

Покойников доставляли через главные ворота, со стороны Нила, для жрецов же, парасхитов, тарихевтов [], ткачей и всяких рабочих, как и для бесчисленного количества водоносов, таскавших сюда нильскую воду, был устроен боковой вход.

На севере этого квартала высилось красивое деревянное строение с отдельным входом, где принимали заказы от родственников умерших, а также и от живых, заблаговременно заботившихся о собственном погребении [] в соответствии со своим вкусом.

В этом доме всегда толпились люди. Сейчас здесь было человек пятьдесят мужчин и женщин разных сословий не только из Фив, но и из многих мелких городов Верхнего Египта – они приехали, чтобы сделать покупки или сдать необходимые заказы сидящим там чиновникам.

Этот рынок товаров для мертвых был очень богат и разнообразен. Вдоль стен рядами стояли гробы всех форм, от простых ящиков до раззолоченных и красиво расписанных саркофагов, изготовленных по форме мумии. На деревянных полках громоздились кипы грубого и тонкого полотна, из которого изготовляли бинты для мумий. Полотно это ткали с благословения богинь Нейт, Исиды и Нефтиды, покровительниц ткацкого дела, специальные ткачи при доме для бальзамирования или же его привозили издалека, преимущественно из Саиса.

Посетителям предлагали на выбор образцы всевозможных саркофагов и бинтов, а также ожерелья, скарабеев, столбики джед – символ вечности, амулеты глаз-уджа – символ благополучия, а также и другие амулеты в виде лент, подголовников, треугольников, угольников, расщепленных колец, лестниц и других священных символов. []

Обычно их клали прямо на мумию или между пеленами.

Здесь было также множество печаток из обожженной глины, которые закапывали в землю, чтобы в случае возможных споров из-за могильных участков эти печатки указали, где граница родовой усыпальницы. Были тут и фигурки богов – их зарывали в песок, дабы очистить его, так как считалось, что песок принадлежит Сетху; и фигурки ушебти – их клали по одной или по нескольку штук в небольшие ящики, чтобы они помогли покойному работать мотыгой, нести мешок семян или идти за плугом на нивах блаженных праведников.

Вдова умершего Руи, пророка храма Хатшепсут, приехавшая сюда вместе со своим домоправителем и одним знатным жрецом, оживленно разговаривала с чиновниками. Она выбирала для покойного самый дорогой из всех имевшихся гробов; обычно мумию, обернутую полосками папируса, клали в деревянный ящик, а ящик – в каменный саркофаг. Выбирала она и тончайшее полотно, и амулеты из малахита, лазурита, халцедона, сердолика, зеленого полевого шпата, и роскошные алебастровые каноны. Чиновники записывали на специальной восковой табличке имя умершего вместе со всеми его титулами, имена его родителей, супруги и детей, указывали, какие тексты следует начертать на его гробу, а какие – на свитках папируса с именем покойного, которые будут положены вместе с ним. Что же касается надписей на стенах гробницы, на пьедестале статуи, которая будет установлена в усыпальнице, а также и на стеле, которая будет там установлена, то это предстояло еще обдумать. Сочинить эти надписи поручили одному жрецу Дома Сети, он же должен был составить список щедрых посмертных пожертвований покойного. Этот список, правда, он мог составить лишь позднее, когда после раздела станет известна стоимость оставленного им имущества. Одно только изготовление мумии с применением лучших масел и эссенций, пелен, амулетов, а также гробов, не считая каменного саркофага, стоило целую ношу серебра. []

На вдове было длинное траурное одеяние, лоб ее был слегка измазан нильским илом. Торгуясь с чиновниками и называя их цены неслыханными и грабительскими, она по временам испускала громкие жалобные вопли, как того требовал обычай.

Более скромные горожане гораздо быстрее делали свои заказы, причем нередко случалось так, что для бальзамирования главы семьи, отца или матери, им приходилось жертвовать доходами целого года.

Бальзамирование бедняков стоило дешево, а самых неимущих колхиты должны были бальзамировать бесплатно, в виде подати фараону; ему же они должны были отдавать определенную часть полотна из своих ткацких мастерских.

Своеобразная приемная была тщательно отделена от остальных помещений, доступ в которые непосвященным был строжайшим образом закрыт. Колхиты представляли собой замкнутую касту из многих тысяч человек, возглавляемую несколькими жрецами, выбиравшими из своей среды главу. Жрецы эти пользовались большим почетом; тарихевты, непосредственно занимавшиеся бальзамированием, тоже имели право показываться среди жителей города, хотя в Фивах люди с робостью их сторонились. Лишь над одними парасхитами, производившими вскрытие трупов, тяготело ужасное проклятие, которое превращало их в нечистых.

Само собой разумеется, что помещения здесь были мрачные. Выложенный камнем зал, где вскрывали покойников, и комнаты, где их бальзамировали, сообщались с различными препараторскими, лабораториями и складами для всевозможных снадобий.

В одном дворе, защищенном от солнца лишь легким навесом из пальмовых ветвей, был облицованный камнем большой бассейн с раствором соды, где тела покойников вымачивали, а затем сушили в каменном туннеле в искусственно созданном потоке горячего воздуха.

Мастерские ткачей, гробовщиков и лакировщиков помещались в многочисленных деревянных домиках вблизи помещений, где выставлялись образцы их изделий. Поодаль от всех этих построек находилось низкое, но необычайно длинное каменное здание с прочной и толстой крышей: здесь препарированные трупы обертывали пеленами, снабжали амулетами и всем необходимым для дальней дороги в другой мир. Все, что происходило в этом доме, куда непосвященных впускали всего лишь на несколько минут, было очень таинственно, и казалось, будто сами боги участвуют в подготовке тел усопших к отправке в подземное царство.

Из узких окон, обращенных к дороге, день и ночь доносились молитвы, гимны и жалобные вопли. Работавшие здесь жрецы-чиновники носили маски богов подземного царства. [] Среди них часто встречался бог Анубис с головой шакала, а прислуживали ему мальчики с лицами так называемых детей Гора. В головах и в ногах у каждой мумии стояли или сидели на корточках две плакальщицы – одна с эмблемой Нефтиды на голове, а другая– с эмблемой Исиды.

Каждый член тела покойника с помощью священных масел, амулетов и изречений посвящался какому-нибудь божеству. Для каждого мускула предназначался специально приготовленный кусок ткани, за каждое снадобье и каждую пелену нужно было благодарить какое-нибудь божество [], а разноголосые песнопения, снующие взад и вперед фигуры в масках, резкий аромат всевозможных благовоний действовали на посетителей одуряюще.

Сам дом бальзамировщиков и его окрестности были пропитаны резким запахом разных смол, сладким ароматом розового масла, мускуса и других благовоний.

Когда дул юго-западный ветер, он порой доносил эти запахи через Нил до самых Фив, и это считалось дурным знаком, причем не без основания, потому что с юго-запада дул ветер из пустыни; он лишал людей сил, грозил караванам гибелью. Перед домом с образцами кучками стояли люди – они собрались вокруг тех, кому пришли выразить свое искреннее соболезнование по поводу тяжкой утраты. Но вот появился еще один человек – это был управитель жертвенной бойни храма Амона. Многие из присутствующих, видимо, знали его, так как почтительно ему кланялись. Прежде чем выразить свое coбoлeзнование вдове пророка Руи, он в ужасе сообщил, что на той стороне Нила, в самом храме царя богов – Амона, произошло страшное событие, несомненно, предвещающее несчастье.

Окруженный толпой любопытных слушателей, он поведал им вот что: везир Ани, возликовав после победы своих отрядов, посланных им в Эфиопию, велел выдать всем воинам фиванского гарнизона, а также стражникам храма вдоволь вина; но пока все они пировали, в стойла священных овнов бога Амона ворвались волки. Несколько животных счастливо избежали гибели в их зубах, но великолепного барана, присланного в дар храму самим Рамсесом из Мендеса [], еще когда он отправлялся на войну, барана, которого бог Амон избрал вместилищем своей души, стражники нашли растерзанным. Обезумев от страха, они тотчас же разнесли по городу эту печальную весть. Но этого мало – в тот же час из Мемфиса пришло известие о кончине священного быка Аписа.

Едва управитель жертвенной бойни закончил свой рассказ, как собравшиеся огласили всю местность горестными воплями, причем сам он, а также вдова пророка Руи присоединили свои голоса к этому хору.

Из дома выбежали продавцы и чиновники, из зал для бальзамирования – тарихевты, парасхиты и их помощники, из ткацких мастерских – рабочие, работницы и надсмотрщики. Узнав о случившемся, все они тоже принялись выражать свою скорбь, крича и завывая, посыпая себе головы пылью и размазывая ее по лицу.

Поднялся дикий, невыносимый шум.

Когда страсти несколько утихли и все разошлись по своим местам, явственно послышался доносимый свежим восточным ветерком жалобный вой жителей некрополя, а может быть, даже голоса жителей Фив с того берега Нила.

– Ну, теперь-то уж дурные вести от фараона не заставят себя долго ждать, – торжественно изрек управитель бойни. – А смерть овна, нареченного нами его именем, огорчит его много больше, чем кончина Аписа. Да, дурное, очень дурное предзнаменование!

– Мой покойный супруг Осирис-Руи давно уже предвидел все это, – столь же торжественно заявила вдова пророка. – Если бы я только посмела, то могла бы рассказать вам такое, что многим пришлось бы не по вкусу.

Управитель бойни ухмыльнулся, так как знал, что пророк храма Хатшепсут был ярым приверженцем свергнутой династии.

– Рамсеса-Солнце могут, пожалуй, закрыть облака, но его заката не дождутся ни те, кто его страшится, ни те, кто об этом мечтает, – грозно сказал он.

Холодно откланявшись, он направился к дому ткачей, где у него было дело, а вдова села в свои носилки, ожидавшие ее у ворот.

Старый парасхит Пинем вместе со своими товарищами, выразив свою скорбь по поводу гибели священных животных, сидел теперь в зале для вскрытия трупов, прямо на каменном полу, намереваясь подкрепиться, ибо уже настало время обеда.

Каменный зал, где он собирался пообедать, был скудно освещен. Свет проникал сюда лишь через небольшое отверстие в крыше; сейчас над ней в зените стояло солнце, прорезая царивший здесь сумрак пучком ярких лучей, в которых мелькали и резвились мириады пылинок. У стен стояли ящики для мумий, а на гладко отполированных столах лежали трупы, прикрытые кусками грубой ткани. Словно ночью, по полу торопливо пробегали крысы, а из широких трещин между плитами пола не спеша выползали скорпионы.

Старый парасхит давно уже перестал обращать внимание на окружавшие его страхи. Расстелив перед собой тряпицу, он, не торопясь, принялся раскладывать на ней нехитрую снедь, сунутую старухой в его мешочек: половину лепешки, щепотку соли и редьку. Однако в мешочке неожиданно оказалось еще что-то. В недоумении сунул он туда руку и достал кусок мяса, завернутый в виноградные листья. Это старая Хект принесла вчера из Фив для Уарды целый газелий окорок, и только сейчас старик понял, что женщины тайком положили ему кусок этого окорока, чтобы он сытно пообедал. С умилением смотрел он на этот щедрый дар, не решаясь к нему прикоснуться: ему казалось, что, съев этот кусок, он ограбит Уарду. Жуя свою лепешку с редькой, он поглядывал на мясо, словно на драгоценность, а когда какая-то муха осмелилась усесться на него, он с негодованием ее раздавил.

Наконец, Пинем все же отведал мяса и вспомнил о прежних своих трапезах. Как часто он находил тогда в мешочке цветок! Это Уарда клала его вместе с едой, чтобы доставить деду удовольствие. Его добрые глаза увлажнились, а сердце преисполнилось благодарности к внучке за эту любовь к нему. Он поднял глаза, и взгляд его случайно упал на стол с трупами. «Что было бы со мной, – спрашивал он сам себя, – если бы вместо пророка Руи, сердце которого я украл, там, на столе, неподвижно лежало бы светлое солнце моей старости – моя внучка? » От этой мысли по спине у него забегали мурашки, и он подумал, что даже собственное его сердце было бы не слишком дорогой платой врачу, спасшему жизнь Уарды. Но все-таки… за свою долгую жизнь он испытал столько горя и унижений, что ему трудно было отказаться от мысли о лучшей доле в потустороннем мире. Расстроенный этой мыслью, он схватил расписку, которую дал ему врач Небсехт, поднял ее обеими руками вверх, как бы желая показать богам, и вознес молитву к владыкам подземного царства и особенно к судьям, заседающим в зале истины и справедливости, чтобы они не вменили ему в вину то, что он совершил не для себя, а для другого, и не отказали в оправдании пророку за то, что он похитил у него сердце.

В то самое время, когда душа его возносилась к богам в смиренной молитве, перед домом вдруг послышался какой-то шум. Старику показалось, будто за дверью произносят его имя, и едва успел он встать, напряженно прислушиваясь, как дверь распахнулась, вошел тарихевт и приказал ему следовать за собой.

У самого входа в залы, наполненные смолистыми запахами и ароматами, где производилось бальзамирование, стояла целая толпа тарихевтов… они внимательно разглядывали какой-то предмет, лежавший в алебастровой чаше. У старика подогнулись колени, когда он увидел баранье сердце, положенное им среди внутренностей пророка Руи.

Старший тарихевт спросил, он ли вскрывал тело умершего пророка.

Пинем, запинаясь, подтвердил это.

– Действительно ли это сердце пророка? – продолжал старший тарихевт.

Старик кивнул головой.

Не обращая больше внимания на старика, тарихевты начали перешептываться, один из них куда-то побежал и вскоре вернулся с управителем жертвенной бойни храма Амона в Фивах, которого он нашел в доме ткачей. С ними пришел и глава всех колхитов.

– Покажи-ка мне сердце, – сказал управитель, подходя к тарихевтам. – Я и в потемках сумею разглядеть, что к чему. Я каждый день проверяю по меньшей мере сотню сердец. Давайте-ка его сюда! Клянусь всеми богами неба и преисподней– это сердце барана!

– А нашли его в груди Руи! – воскликнул тарихевт. – Вчера его вскрыл в нашем присутствии вот этот испытанный парасхит.

– Странно, – протянул управитель. – Что-то не верится. Должно быть, здесь произошла какая-нибудь ошибка. Вы, наверное, вчера резали барана и…

– Мы постимся, – перебил главный колхит управителя, – так как готовимся к Празднику Долины, и вот уже десять дней, как мы не имеем права зарезать для еды ни одного животного. К тому же загоны для скота и бойни далеко отсюда, за ткацкими мастерскими.

– Странно, – повторил управитель. – Тщательно сбереги это сердце, колхит, или, еще лучше, положи-ка его в ларец. Мы отвезем его к первому пророку храма Амона. Кажется, здесь свершилось чудо!

– Сердце принадлежит некрополю, – возразил главный колхит, – и мне думается, что будет уместнее, если мы снесем его первому пророку Дома Сети, великому Амени.

– Ну что ж, ведь здесь распоряжаешься ты, – согласился управитель. – Идем к Амени!

Через несколько минут управитель и главный колхит, покачиваясь в своих носилках, уже двигались вниз, в долину. За ними следовал тарихевт – он сидел на стуле, укрепленном между двумя осликами, бережно держа в руках ларец из слоновой кости, где лежало баранье сердце.

Старый парасхит видел, как эта процессия исчезла за кустами тамариска. Охотнее всего он побежал бы сейчас следом за ними и во всем признался.

Его терзали мучительные угрызения совести, он чувствовал себя обманщиком, и если его медлительный ум не мог охватить всех последствий, какие повлечет за собой этот поступок, то все же он предчувствовал, что из брошенного им семени могут произрасти всевозможные ошибки и заблуждения. Ему казалось, что он с головой погряз в грехе и лжи, что богиня истины, которой он верой и правдой служил всю жизнь, исполненная презрения, повернулась к нему спиной. После случившегося он больше уже не мог надеяться, что судьи загробного мира причислят его к блаженным, всегда говорившим правду. Утрачена отныне цель его долгой жизни, полной самоотречения и молитв! Сердце его обливалось кровью, в ушах громко шумело, и от этого шума мысли у него в голове мешались. А когда он снова приступил к своей работе и хотел отделить у одного трупа подошвы ног [], руки его так тряслись, что он не в состоянии был держать нож.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Весть о кончине священного барана бога Амона в Фивах и быка Аписа в Мемфисе достигла, разумеется, стен Дома Сети, где она, как и всюду, была встречена горестными воплями всех обитателей храма, начиная с главы астрологов и кончая самым младшим учеником.

Верховный жрец храма Амени уже три дня находился в Фивах и должен был приехать лишь сегодня. Многие просто не могли его дождаться. Глава астрологов, например, сгорал от нетерпения как можно скорее передать Амени для наказания пойманных им учеников и пожаловаться ему на Пентаура и Бент-Анат. Посвященным было известно, что на том берегу Нила велись сейчас важные переговоры, а взбунтовавшиеся ученики прекрасно понимали, что теперь их ждет строгая кара.

Юные бунтовщики были заперты в небольшом дворе, под открытым небом, их посадили на хлеб и воду, а спать им пришлось в пустом складе на тонких соломенных подстилках, так как карцер был слишком мал и не мог вместить всех. Ученики были очень возбуждены, но чувства, переполнявшие их молодые души, как обычно, проявлялись по-разному.

С Рамери – братом Бент-Анат и сыном Рамсеса – поступили так же, как и с его товарищами, которые еще вчера весело играли с ним, а сегодня все повесили головы.

В одном углу двора, закрыв лицо руками, сидел юный Анана, любимый ученик Пентаура. Рамери подошел к нему и, тронув его за плечо, сказал:

– Уж раз мы заварили эту кашу, то худо ли, хорошо ли, а нужно ее расхлебывать. Как тебе не стыдно, у тебя глаза на мокром месте, да и эти капли на твоих пальцах никак не могли пролиться из облака. Стыдись! Ведь тебе семнадцать лет, через несколько месяцев ты станешь писцом и независимым мужчиной.

Анана посмотрел на друга, поспешно вытер глаза и сказал:

– Я был зачинщиком. Амени выгонит меня из школы, и я буду вынужден с позором вернуться к своей матери, а ведь, кроме меня, у нее нет никого на свете.

– Бедняга! – мягко промолвил Рамери. – Тут есть от чего загрустить! И добро бы наша выходка пошла на пользу Пентауру!

– Мы только навредили ему! – отозвался Анана. – И действовали мы как безумцы!

Рамери утвердительно кивнул; с минуту он задумчиво глядел перед собой, затем сказал:

– А знаешь, Анана, ведь вовсе не ты был зачинщиком! Вот в этой голове зародился план нашей глупой выходки, а вы лишь помогли мне его осуществить. Поэтому я и беру все на себя. Я сын Рамсеса, и, думаю, Амени обойдется со мной помягче, чем с вами!

– Он станет всех нас допрашивать, – возразил Анана. – И будь что будет, а я не стану лгать!

Рамери покраснел и воскликнул:

– А ты разве слыхал, чтобы мой язык грешил против правды, этой светлой дочери Ра? Эй, вы там, послушайте! Антеф, Хапи, Сент, все вы! Ответьте на мой вопрос: не я ли подстрекал вас на этот бунт? Кто, как не я, посоветовал вам разыскать Пентаура? Разве не я грозил попросить отца забрать меня из Дома Сети? Разве не я подбивал вас сделать то же? Да или нет? Так знайте же все и ты, Анана! Я – зачинщик, я – главарь, и, когда нас станут допрашивать, дайте мне сказать первому. Никто из вас не назовет имени Анана, слышите – никто! Пускай нас бьют палками, пускай морят голодом, но мы будем стоять на своем – я виновник всего!

– Молодец! – сказал сын первого пророка храма Амона и крепко пожал правую руку Рамери, в то время как Анана тряс его левую руку.

Рамери со смехом освободился и воскликнул:

– Ну, а теперь пускай приходит старик – мы встретим его во всеоружии! Однако я все же не изменю своего решения, и не будь я Рамери, если я не попрошу отца послать меня в Хенну или в Он []. Или пусть вернут обратно Пентаура.

– Но ведь он поступил с нами, как с глупыми сорванцами! – негодующе воскликнул самый старший из учеников.

– И был прав, – возразил Рамери. – За это я уважаю его еще больше. Вы, наверно, думаете, что я просто легкомысленный мальчишка, но у меня есть свои соображения, и сейчас я намерен возвестить вам всю премудрость.

Рамери оглядел товарищей с выражением комической серьезности на лице и продолжал, подражая голосу Амени:

– Великий человек отличается от ничтожного тем, что он презирает все, что льстит его самолюбию и в данный миг кажется ему приятным или даже полезным, если это не вяжется с законами, которые он признает, и с возвышенными целями, которые он перед собой поставил и которые смогут осуществиться, быть может, лишь после его смерти. Я частью слышал это из уст своего отца, а до остального додумался сам. И вот я спрашиваю вас: мог ли Пентаур, этот великий человек, обойтись с нами иначе?

– Ты высказал то самое, что со вчерашнего дня твердит мне мое сердце! – воскликнул Анана. – Мы поступили, как глупые мальчишки, и, вместо того чтобы настоять на своем, причинили вред и себе и Пентауру…

В этот миг послышался шум приближающейся колесницы, и Рамери, прервав Анана, сказал:

– Это он! Мужайтесь, дети. И помните – я зачинщик. Побить меня палкой он не имеет права, ну, а глазами пускай сотрет хоть в порошок!

Амени поспешно сошел с колесницы. Привратник доложил ему, что его спрашивают глава колхитов и управитель жертвенной бойни храма Амона.

– Пусть подождут, – коротко бросил в ответ первый пророк Дома Сети. – Проведи их пока в сад. А где главный астролог?

Но не успел привратник рта раскрыть, как старик резво выбежал к воротам, намереваясь рассказать Амени о том, что случилось в его отсутствие. Однако верховный жрец узнал все еще в Фивах.

Всякий раз, покидая Дом Сети, он приказывал каждое утро доносить себе обо всем, что здесь творится, и поэтому, когда астролог начал свой доклад, Амени величественно перебил его:

– Все это я уже знаю. Ученики, привязанные к Пентауру, ради него совершили безрассудство; ты встретил Пентаура вместе с царевной Бент-Анат в храме Хатшепсут, куда он, кроме того, еще разрешил войти простой женщине прежде, чем над ней был совершен обряд очищения. Все это очень дурные поступки, заслуживающие строгого наказания, но не станем заниматься этим сегодня. Успокойся! Пентаур не избегнет кары, и все-таки мы должны немедленно отозвать его обратно в Дом Сети, ибо он понадобится нам завтра на Празднике Долины. А пока он не осужден нами, все должны встретить его приветливо; я прошу тебя об этом и поручаю тебе передать то же самое другим.

Астролог хотел было расписать Амени все ужасы, которые неизбежно повлечет за собой эта несвоевременная мягкость, но тот прервал его и потребовал свой перстень. Затем он подозвал одного молодого жреца и, вручив ему драгоценное кольцо, приказал взойти на колесницу, ожидавшую у ворот, и от его имени передать Пентауру приказ немедленно вернуться в Дом Сети.

Астролог, в душе сильно раздосадованный, хотя и подчинился приказу, но все-таки спросил:

– Преступление учеников тоже останется безнаказанным?

– Да, – спокойно отвечал Амени. – Но как это тебе пришло в голову назвать мальчишескую выходку преступлением? Пускай юноши шумят и резвятся. Воспитатель просто губит своих подопечных, если иногда не закрывает глаза на их шалости. До того времени, как жизнь призовет нас к серьезным обязанностям, в нас бурлит избыток сил. Дитя находит для них выход в играх, а юноша, вооружившись молотком и долотом фантазии, расходует их на возведение чудесных миров или просто на глупые выходки. Ты качаешь головой, Сефта, а я снова повторяю тебе: озорная проделка мальчика – основа будущего подвига мужа! Я заставлю поплатиться за эту выходку лишь одного юношу, да и то только потому, что особые причины принуждают меня держать его вдали от нашего праздника.

Астролог уже больше не возражал, хорошо зная, что, когда глаза Амени начинают сверкать, а его всегда сдержанные движения становятся порывистыми, как сейчас, – значит, предстоят важные события.

Верховный жрец заметил перемену в астрологе:

– Пока ты еще не понимаешь меня, – сказал он. – Но сегодня вечером, на собрании посвященных, ты узнаешь все. Свершаются великие дела! Жрецы храма Амона на том берегу отрекаются от того, что для нас, облаченных в белые одежды, – святая святых. Они встанут нам поперек дороги, когда придет время действовать. На Празднике Долины мы окажемся лицом к лицу с ними. Все Фивы примут участие в торжестве, и тут-то нам придется показать, кто достойнее служит божеству – они или мы. Мы должны будем напрячь все свои силы, и без Пентаура нам пришлось бы нелегко. Завтра он должен выступить как херхеб [], но это продлится лишь один день, а послезавтра мы призовем его на суд. В числе этих непокорных мальчишек, насколько мне известно, наши лучшие певцы, а также юный Анана – запевала в хоре юношей. Я немедленно допрошу их. Скажи, сын Рамсеса тоже был среди бунтовщиков?

– Кажется, он один из зачинщиков, – отвечал астролог. Амени взглянул на старика и, многозначительно усмехнувшись, сказал:

– Однако славные лавры пожинает род фараона! Старшую его дочь мы вынуждены держать вдали от верующих и храма как оскверненную, да к тому же строптивую, а теперь, пожалуй, придется удалить из школы и его сына. Ты смотришь на меня со страхом? Но ведь я уже сказал тебе, что пришла пора действовать. Впрочем, об этом поговорим вечером! А теперь скажи мне вот что: дошла ли до вас весть о гибели священного овна Амона? Да? А ведь его подарил храму сам Рамсес, и они нарекли его именем фараона. Это дурное предзнаменование!

– Но и Апис тоже скончался, – промолвил астролог, печально воздев руки к небу.

– Его божественная душа вернулась в лоно мирового духа, – изрек Амеии. – У нас теперь много дел, и прежде всего мы должны показать себя достойными противниками наших собратьев с того берега, чтобы привлечь на свою сторону жителей Фив. Завтрашнее торжество должно быть поистине грандиозным. Везир выделил мне большую сумму…

– А наши чудотворцы, – подхватил астролог, – умеют творить чудеса, не то что бездельники из храма Амона, которые предаются пирушкам, в то время как мы совершенствуемся.

Амени утвердительно кивнул и сказал с усмешкой:

– К тому же и народу мы нужнее, чем эти жрецы. Они руководят им при жизни, а мы расчищаем тропу смерти. При свете легче идти без проводника, чем во мраке подземного царства. Теперь-то мы, наконец, померимся силами со жрецами Амона!

– Пока ты ведешь нас – мы не дрогнем! – воскликнул астролог.

– И пока храм этот не оскудеет людьми с таким умом, как у вас, – добавил Амени, обращаясь к астрологу и ко второму пророку Дома Сети – старому и грубоватому Гагабу, который в этот миг как раз подошел к ним.

Все трое направились в сад, где верховного жреца поджидали управитель боен из храма Амона и глава колхитов с неизвестно откуда взявшимся бараньим сердцем.

Амени приветствовал управителя бойни храма Амона с величественным радушием, а главу колхитов – лишь с благородной сдержанностью Он выслушал их сообщение и осмотрел вместе с астрологом и Гагабу лежавшее в ларце сердце. Затем он нерешительно взял его своими тонкими пальцами с остро отточенными ногтями, задумчиво поглядел на сердце, обработанное разными снадобьями и издававшее резкий запах,

– Ты, колхит, утверждаешь, что это не человеческое сердце, а ты, мой брат из храма Амона, уверяешь, будто это сердце овна и найдено оно в груди Осириса-Руи. Если это правда, то мы стоим перед загадкой, решить которую в состоянии лишь божество. Следуйте за мной в большой двор! Гагабу, вели четырежды ударить в гонг, ибо я хочу созвать всех наших братьев.

Мощные звуки гонга донеслись в самые дальние уголки огромного храма. Посвященные, святые отцы, служители и ученики в несколько минут заполнили большой двор. Пришли все, кто только мог держаться на ногах, потому что редко раздававшиеся четыре удара обязывали всех обитателей Дома Сети собраться в большом дворе храма. Пришел и врач Небсехт; услыхав четвертый удар, он встревожился, не вспыхнул ли где-нибудь пожар.

Амени велел всем выстроиться для процессии и, сообщив потрясенным служителям божества, что в груди благочестивого главы храма Хатшепсут обнаружено баранье сердце вместо человеческого, приказал всем следовать за собой. Пусть каждый, приказал он, падет на колени и молится, а он тем временем отнесет сердце в святилище и спросит богов, что означает это чудо.

Амени с сердцем в руке встал во главе длинной процессии и вскоре исчез за занавесями святилища. Посвященные молились в зале с шестью колоннами, прилегавшем к святилищу, остальные жрецы и ученики – в просторном дворе, огражденном с запада стройной колоннадой и входными воротами храма.

Около часа пробыл Амени в тиши святилища, откуда вырывались густые облака благовонных курений. Наконец, он показался снова, держа в руках золотую чашу, усыпанную драгоценными камнями. Его высокая фигура была теперь облачена в роскошное одеяние. Жрец, принявший из его рук чашу, шагая впереди него, так высоко держал ее в вытянутых руках, что чаша словно плыла в воздухе над его головой. Глаза Амени были прикованы к чаше, вслед за которой он шествовал, опираясь на посох и склоняясь по временам в смиренном поклоне.

Посвященные склонились так низко, что лбы их коснулись каменных плит двора, а жрецы и ученики пали ниц, когда увидели, что их гордый наставник выступает с таким смиренным и набожным видом. И лишь когда Амени дошел до середины двора и поднялся по ступеням к алтарю, где уже стоял сосуд с сердцем, молящиеся встали, жадно внимая словам верховного жреца. Зычным голосом он торжественно и размеренно возглашал:

– Падите ниц еще раз! Дивитесь, молитесь и благодарите! Благородного управителя жертвенных боен храма Амона в Фивах не обмануло его искусство, ибо в благочестивой груди нашего Руи действительно обнаружено сердце овна. Явственно услыхал я в святилище голос божества, и чудесной была его речь, которой довелось внимать вот этим ушам. Волки разорвали священного овна Амона на том берегу Нила, но сердце божественного животного переселилось в грудь благочестивого Руи. Великое чудо свершилось, и поистине достойное знамение явилось нам! Божеству не угодно было, чтобы его душа пребывала в теле этого недостаточно священного овна; она искала себе чистое вместилище и обрела его в благородной груди нашего Руи, а также вот в этом освященном сосуде. В нем будет храниться священное сердце, пока новый овн, пожертвованный более достойной рукой, не вступит в стойло бога Амона. Это сердце будет причислено к главнейшим реликвиям: оно обладает силой исцелять больных, и благую весть принес нам пророческий глас, прозвучавший в облаках курений. Вы должны услышать то, что он сказал, слово в слово: «Высокое возносится еще выше, а то, что вознеслось, скоро низвергнется во прах». Встаньте, пастофоры! Спешите к священным статуям, вынесите их сюда, пусть возглавит шествие этот сосуд с сердцем, и мы обойдем вокруг храма с благодарственными молитвами. А вы, неокоры, берите жезлы и возвестите всему городу о великом чуде, о ниспосланной нам милости божества!

После того как шествие обошло вокруг храма и все покинули двор, управитель жертвенных боен отвесил Амени глубокий поклон, сказав при этом весьма холодно, почти враждебно:

– Мы, в храме Амона, сумеем с уважением отнестись к тому, что ты услыхал в святилище. Чудо свершилось, так пусть же и фараон узнает, как свершалось оно и какими словами было о нем возвещено.

– О нем было возвещено словами божества, – с достоинством отпарировал верховный жрец, поклонился управителю и повернулся к группе жрецов, оживленно толковавших о великом событии.

Амени спросил у них, как идут приготовления к завтрашнему празднеству, приказал позвать главного астролога и распорядился вывести мятежных воспитанников на школьный двор.

Старик, доложив Амени, что Пентаур уже вернулся, пошел вместе с верховным жрецом к освобожденным пленникам. А тем временем юноши, готовые к худшему и ожидавшие тяжкого наказания, теперь тряслись от смеха, потому что царевич Рамери предложил, если их заставят стоять голыми коленями на горохе, первым делом сварить этот горох.

– Нас угостят длинной спаржей [], а не горохом, – сказал другой ученик, делая такой жест, словно он наносит удар палкой, и показывая при этом себе на спину.

Вновь раздался сдержанный смех, который сразу же оборвался, как только ученики заслышали хорошо знакомые шаги Амени.

Все были охвачены страхом, и когда перед ними предстал верховный жрец, то даже у Рамери пропала охота смеяться. Хотя в глазах Амени не было ни намека на гнев или угрозу, но вид его внушал всем такой трепет, что каждый смотрел на него, как на судью, против приговора которого бессильны все оправдания.

Однако ко всеобщему удивлению Амени заговорил с безрассудными юнцами ласково, похвалил чувство, толкнувшее их на этот поступок, – привязанность к своему одаренному наставнику. Затем он спокойно и сдержанно объяснил им, какими неразумными средствами стремились они достичь своей цели.

– Представь себе, – обратился он к сыну фараона, – что твой царственный отец перевел бы из Сирии в Эфиопию какого-нибудь военачальника, считая, что там он нужнее, а воины этого начальника перешли бы из-за этого на сторону врага. Как бы тебе это понравилось?

Так выговаривал он им несколько минут, после чего в ознаменование великого чуда обещал отнестись к ученикам снисходительно. Однако назидания ради, сказал он, нельзя оставить их проступок совсем безнаказанным; он спрашивает их самих: кто зачинщик? Кем бы он ни был, наказание понесет он один.

Едва успел он это произнести, как Рамери выступил вперед:

– Мы сознаем, святой отец, что совершили безрассудный поступок, – сказал он. – И я сожалею об этом вдвойне, ибо это я был зачинщиком и увлек других за собой. Я очень люблю Пентаура и считаю, что после тебя во всем Доме Сети нет ему равного.

Амени нахмурился и возразил с негодованием в голосе:

– Ученикам не дано право судить о своих наставниках. Не будь ты сыном фараона, который, подобно Ра, царствует над Египтом, я бы палкой наказал тебя за твой неосмотрительный поступок. Но тут руки у меня связаны, а они всегда должны быть свободны, чтобы я мог оградить от страданий сотни людей, порученных моему надзору.

– Накажи меня одного! – воскликнул Рамери. – Если я сделал глупость, то теперь я готов нести ее последствия.

Амени с удовлетворением взглянул на взволнованного юношу. Он охотно пожал бы ему руку, даже погладил бы его по курчавой голове, но наказание, придуманное им для Рамери, должно было послужить высоким целям, а поэтому он подавил шевельнувшееся было у него в душе чувство, чтобы оно не помешало ему в осуществлении задуманного плана. Голос его звучал строго и серьезно, когда он обратился к юноше:

– Я должен тебя наказать и сделаю это! Прошу тебя еще сегодня покинуть Дом Сети!

Рамери побледнел, а Амени продолжал свою речь:

– Я не изгоняю тебя с позором из нашей среды, – тут голос его смягчился, – а благосклонно прощаюсь с тобой. Через несколько недель ты и без того покинул бы нашу школу – так велел фараон, да процветает его жизнь, благоденствие и мощь – и отправился бы в учебный лагерь для колесничих. И я не могу наложить на тебя иного наказания. Ну, а теперь дай мне твою руку; из тебя выйдет достойный человек, а быть может, и великий герой!

Пораженный и растерянный, стоял Рамери перед Амени, но протянутой руки не принял. Тогда верховный жрец подошел к нему вплотную:

– Ведь ты же сказал, что готов вынести все последствия своего безрассудства. А слово царского сына непреложно. Итак, перед заходом солнца мы проводим тебя из храма.

Круто повернувшись, верховный жрец покинул школьный двор. Рамери смотрел ему вслед. Восковая бледность покрывала его юное, свежее лицо, даже губы и те, казалось, были обескровлены.

Никто из товарищей не приближался к нему. Каждый понимал, что творится сейчас в душе этого юноши, и знал, что всякое вмешательство было бы неуместным. Никто не проронил ни слова. Все молча смотрели на Рамери. Он вскоре заметил это, попытался овладеть собой, протянул руку Анана и еще одному из своих друзей и мягко спросил:

– Неужели я так уж плох, что меня столь поспешно изгоняют из вашей среды и находят нужным причинить моему отцу такое огорчение?

– Ты отказался подать Амени руку! – воскликнул Анана. – Сейчас же иди, извинись, попроси его быть не таким строгим, и тогда он, может быть, оставит тебя в школе.

Рамени ответил ему одним лишь словом:

– Нет!

Но это «нет!» прозвучало так решительно, что все, кто знал юношу, сразу поняли-другого решения не будет.

Еще до захода солнца Рамери покинул школу. Амени благословил ученика, сказав при этом, что со временем, когда ему самому придется повелевать, он поймет строгость своего наставника, и разрешил друзьям . проводить его до берега Нила. У самых ворот с ним сердечно распростился Пентаур.

Когда Рамери остался наедине с придворным в каюте раззолоченной барки, он почувствовал, как на глаза у него навернулись слезы.

– Неужели царевич плачет? – спросил придворный.

– С чего это ты взял? – резко сказал сын фараона.

– Мне показалось, что я видел слезы на глазах царевича.

– Да, да, слезы! Это слезы радости, потому что я, наконец, вырвался из западни! – воскликнул Рамери, выскочил на берег и через несколько минут был уже во дворце, у своей сестры Бент-Анат.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Этот богатый событиями день принес много неожиданного не одним только обитателям Города Мертвых, но и жителям Фив, а вместе с ними – и героям нашей повести.

После бессонной ночи Катути встала чуть свет. Неферт накануне вернулась домой очень поздно и, извинившись за долгое отсутствие, коротко сказала матери, что ее задержала Бент-Анат, а затем покорно подставила ей лоб для поцелуя.

Когда Катути собиралась уйти в свою спальню, а Нему зажигал фитиль лампы, вдова вдруг вспомнила о той тайне, которая должна была предать Паакера в руки везира. Она приказала карлику рассказать все, что ему известно об этом. После долгих колебаний карлик поведал ей, что махор Паакер дал Неферт половину любовного питья, а другая половина, вероятно, осталась у него. Рассказывал он об этом с явной неохотой, так как боялся за свою мать.

Несколькими часами раньше эта новость привела бы Катути в ужас и вызвала бы у нее взрыв негодования; теперь же она хотя и осудила поступок махора, но вскоре стала настойчиво добиваться у карлика, бывают ли в действительности такие напитки и способны ли они оказывать действие.

– Только в том случае, – отвечал карлик, – если выпито все зелье, а Неферт получила лишь половину.

Было уже очень поздно, когда Катути удалилась в свою спальню, размышляя о безумной страсти Паакера, о неверности Мена и о перемене, происшедшей с Неферт. Долго ворочалась она без сна на своем ложе, одолеваемая сотнями догадок, опасений и страхов; больше всего ее тревожило поведение дочери: не приходилось сомневаться, что как раз то чувство, которое навеки должно было остаться неизменным – любовь к матери, – омрачено в ее душе.

Вскоре после восхода солнца Катути пошла в домашнюю молельню, принесла жертву перед статуей покойного супруга в облике Осириса, потом побывала в храме, помолилась там, а вернувшись домой, все еще не застала дочери в открытом зале, где они обычно вместе завтракали.

Утренние часы Катути любила проводить в одиночестве, и поэтому она не возражала против склонности дочери спать чуть ли не до полудня, плотно завесив окна. Когда вдова шла в храм, Неферт, лежа в постели, выпивала чашку молока, затем позволяла себя одеть, а когда мать возвращалась, она заставала молодую женщину в зале.

Но сегодня Катути пришлось завтракать одной. Наскоро перекусив, она тщательно прикрыла от пыли и мух завтрак дочери – пшеничную лепешку и немного вина в серебряном бокальчике, после чего направилась в спальню Неферт.

Увидев, что дочери нет и там, она испугалась; однако ей тотчас доложили, что Неферт раньше обычного велела отнести себя в храм. Глубоко вздохнув, Катути снова вышла в зал. Здесь она застала своего племянника, который явился с двумя огромными букетами цветов [] – их нес следом за ним раб – и с огромным псом, принадлежавшим еще его отцу. Он пришел справиться о здоровье своих родственниц.

Один букет, по его словам, он велел нарезать для Неферт, а другой – для ее матери.

Катути, уже зная, что Паакер прибег к помощи любовного напитка, смотрела на него теперь с каким-то новым, ей самой непонятным чувством.

До сих пор в своем кругу она не встречала ни одного юноши, который был бы так захвачен страстью к женщине, как этот мужчина, рвущийся к своей цели, не брезгуя никакими средствами. Этот махор, выросший у нее на глазах, со всеми его слабостями, человек, на которого она привыкла смотреть свысока, внезапно обрел новый, прежде незнакомый ей облик. Он мог быть спасителем для друзей, но по отношению к врагам он не знал пощады.

Однако эти размышления занимали Катути всего несколько секунд. Она взглянула на приземистую, широкую фигуру своего племянника, и ей показалось странным, что он даже внешне совершенно не похож на своего высокого и стройного отца. Как часто восхищалась она в свое время изящными руками покойного зятя, зная, что эти тонкие пальцы умеют крепко сжимать рукоятку меча; а руки его сына широки, с толстыми и грубыми пальцами. Пока Паакер говорил о том, что ему скоро придется уехать в Сирию, она невольно следила за движениями его правой руки: сам того не замечая, он часто хватался ею за пояс, как бы проверяя, там ли спрятанная вещь, а этой вещью был флакон с любовным напитком. Катути побледнела.

Волнение, охватившее тетку, не укрылось от махора. – Я вижу по твоему лицу, что ты страдаешь, – участливо проговорил он. – У тебя, конечно, уже был управляющий конным заводом Мена в Ермонте? Нет? Странно! Он приходил ко мне вчера и просил разрешения присоединиться к моему отряду. Он очень недоволен тобой, – ведь ему пришлось отдать несколько золотисто-рыжих упряжек Мена. А самых лучших купил я! Чудесные кони! Так вот, теперь он хочет разыскать своего господина, «чтобы открыть ему глаза», как он сказал. Что с тобой, тетушка? Садись! Ты так ужасно побледнела! Но Катути не села, она лишь слабо улыбнулась. А когда она начала говорить, ее голос звучал негодующе и вместе с тем робко:

– Этот старый болван действительно воображает, будто от золотисто-рыжих коней зависит все наше благополучие. Неужели ты возьмешь его с собой? Он хочет открыть Мена глаза! Но ведь никто еще не закрывал их ему!

Последние слова она произнесла едва слышно и потупилась. Паакер тоже опустил взгляд и молчал, но вскоре он овладел собой и пробормотал:

– Если Неферт не скоро вернется, я лучше пойду…

– Нет! Нет! Оставайся! – перебила его вдова. – Неферт хотела тебя видеть, она с минуты на минуту должна прийти. Вот стоит нетронутым ее завтрак.

С этими словами она сдернула со стола салфетку, приподняла серебряный бокальчик и сказала, держа салфетку в руке:

– Я оставляю тебя на минутку. Пойду взгляну, может быть, Неферт уже вернулась.

Едва она ушла и Паакер убедился, что его никто не видит, он выхватил из-за пояса флакончик, поднял его над головой с краткой молитвой, призывая на помощь своего отца-Осириса, и вылил все зелье в бокальчик, который сразу же наполнился до краев.

А через несколько минут вошла Неферт со своей матерью. Паакер схватил букет, положенный рабом на один из стульев, и робко приблизился к молодой женщине. Она же держалась так уверенно и надменно, что даже Катути глядела на нее с нескрываемым удивлением, а Паакер нашел, что никогда еще она не была так прекрасна и удивительно свежа. Разве могла она любить своего мужа, если его измена так мало огорчила ее? Может быть, сердце ее принадлжеит теперь другому? Неужели любовный напиток позволил ему занять место Мена?

Да, да! Конечно, это так! А как она поздоровалась с ним! Уже издали протянула она ему руку, долго не отнимала ее, поблагодарила его самыми задушевными словами и превозносила до небес его доброту и великодушие.

Потом она подошла к столу, попросила Паакера сесть рядом с ней и, разламывая лепешку, спросила о здоровье своей тетки Сетхем – его матери.

С замирающим сердцем следили Катути и Паакер за каждым ее движением.

Вот она поднесла бокальчик к губам, но тут же отняла его и опять поставила на стол, чтобы ответить на замечание махора по поводу ее позднего завтрака.

– Да, последнее время я действительно была лентяйкой, – сказала она, покраснев. – Но сегодня я встала пораньше, чтобы еще по утренней прохладе отправиться в храм на молитву. Вы ведь знаете о несчастье, постигшем священного барана Амона? Это ужасно! Жрецы были очень взволнованы, но благородный Бек-ен-Хонсу сам принял меня и дал толкование моему сну. Теперь у меня так легко и радостно на душе!

– И все это ты сделала без меня? – с легким упреком спросила Катути.

– Я не хотела тебя тревожить, – отвечала Неферт. – К тому же ты ведь никогда не берешь меня утром ни в город, ни в храм, – после короткого молчания добавила она, покраснев.

Вот она опять взяла бокал, посмотрела на вино, но, не сделав ни одного глотка, сказала:

– Хочешь, Паакер, я расскажу, что мне сегодня снилось? Это был диковинный сон!

Хотя махор и задыхался от волнения, он попросил ее рассказать сон.

– Представь себе, – начала Неферт, двигая бокал по полированному подносу, мокрому от перелившегося через край вина. – Представь себе, Паакер, что мне снилось ладанное дерево, вон то, что стоит в большой кадке. Его привез мне из страны Пунт твой отец, когда я была еще ребенком; с тех пор оно выросло и стало большим. Во всем саду нет ни одного дерева, которое я так любила бы, как это, потому что оно напоминает мне о твоем отце – он был всегда так ласков со мной!

Паакер только кивнул головой.

Неферт взглянула на него и, увидев, как горит его лицо, оборвала свой рассказ.

– Становится жарко, – сказала она. – Не хочешь ли выпить глоток вина или воды?

С этими словами она поднесла бокальчик ко рту, одним глотком отпила половину, потом забавно сморщилась и, обернувшись к Катути, которая стояла за ее стулом, протянула ей бокал со словами:

– Что-то вино сегодня уж больно кислое! Вот попробуй сама!

Вдова взяла у нее бокальчик, поднесла его ко рту, но даже не омочила губ. Опуская бокал, она вдруг хитро улыбнулась махору, глядевшему на нее с неописуемым страхом. В голове ее, подобно молнии, мелькнула мысль: «Та, которой ты так жаждешь, боится твоего расположения». Правда, жестокость была чужда ее натуре, но все же ей хотелось расхохотаться, хотя в этот день она совершила самый постыдный поступок в своей жизни. Ей стало очень весело, когда она, возвращая дочери бокал, шутливо промолвила:

– Мне, правда, приходилось пить вино и послаще, но кислое так приятно освежает в жару.

– Это верно, – согласилась Неферт и, осушив бокал до дна, продолжала:

– Но я все-таки должна досказать тебе свой сон. Итак, я ясно видела вот это ладанное дерево, подарок твоего отца, во всей его красе. Мне даже казалось, что я вдыхаю его аромат, – правда, как сказал мне мой толкователь, это невозможно, потому что во сне человек не чувствует запахи. Восхищенная, я приблизилась к этому прекрасному дереву. Вдруг в воздухе засверкали не меньше сотни секир, и, словно направляемые чьими-то невидимыми реками, они начали с такой силой рубить несчастное деревце, что ветки его полетели во все стороны, а под конец и ствол упал на землю. Если вы думаете, что я опечалилась, то вы ошибаетесь! Меня даже обрадовали эти сверкающие секиры и летевшие во все стороны щепки. Когда уже нечего было рубить, кроме разве корней в земле, я вздумала оживить дерево. Мои слабые руки вдруг сделались крепкими и сильными, ноги – проворными и резвыми, и я стала носить воду из пруда. Я все носила ее и лила на корни, а когда у меня уже не оставалось сил, на израненном дереве появилась почка, из нее выглянул зеленый листок, затем стал расти стебель, он поднимался все выше и выше. Потом стебель начал твердеть, превратился в ствол, пустил сучья и веточки, из которых одни украсились листьями, а другие – белыми, красными и голубыми цветами. Потом откуда-то появилось много пестрых птичек, они расселись на ветках и начали петь. Ах, это было так красиво! Сердце мое пело еще громче птичек при виде этого, и я говорила себе, что без меня дерево погибло бы, а теперь оно обязано мне жизнью.

– Чудесный сон, – сказала Катути. – Он напомнил мне те годы, когда ты была еще девочкой и до полуночи выдумывала разные сказки. А как истолковал жрец этот сон?

– Он пообещал мне кое-что, – уклончиво отвечала Неферт. – И, между прочим, он заверил меня, что счастье, которое суждено мне судьбой, после грубых посягательств на него в конце концов расцветет свежей зеленью.

– И это ладанное дерево подарил тебе отец Паакера, – сказала Катути, спускаясь в сад.

– Да, это мой отец привез его для тебя с дальних восточных границ! – воскликнул Паакер, как бы подчеркивая последние слова вдовы.

– Это и радует меня больше всего, – сказала Неферт. – Потому что он был очень мне дорог, я любила его, как родного отца. Помнишь, как мы однажды катались по пруду? Лодка опрокинулась, и ты вытащил меня из воды уже без чувств. Никогда не забуду я взгляда, устремленного на меня этим прекрасным человеком, когда я очнулась у него на руках. Таких умных и честных глаз я не видела ни у кого на свете!

– Он был добр и очень любил тебя, – сказал Паакер, в свою очередь вспоминая тот день, когда он отважился запечатлеть поцелуй на губах прелестной девочки, потерявшей сознание.

– Как я рада, что настал, наконец, день, когда мы вместе можем вспоминать о нем, – сказала Неферт. – Теперь позабыта, наконец, эта старая вражда, камнем лежавшая у меня на сердце! Только сейчас я поняла, как ты добр. Сердце мое до краев полно глубокой благодарности, когда я вспоминаю о своем детстве, о том, что всем прекрасным и незабываемым в те годы я обязана тебе и твоим родителям. Взгляни на своего пса – он ластится ко мне, словно хочет показать, что и он не забыл меня! Все, что исходит из вашего дома, будит во мне приятные воспоминания!

– Мы все очень любили тебя, – сказал Паакер, с нежностью взглянув на Неферт.

– А как чудесно нам было в вашем саду! Этот букет, что ты мне принес, я поставлю в воду и постараюсь подольше сохранить, как привет из того места, где я так беззаботно и блаженно предавалась играм и мечтам!

С этими словами она коснулась губами пестрых лепестков, а Паакер внезапно вскочил и, схватив руку молодой женщины, начал покрывать ее горячими поцелуями. Неферт вздрогнула и попятилась, но он протянул к ней обе руки, намереваясь обнять ее. Его дрожащая рука уже коснулась ее стройного тела, как вдруг в саду раздались громкие крики и в зал вбежал карлик Нему, чтобы сообщить о прибытии царевны Бент-Анат.

Тотчас появилась Катути, а чуть ли не следом за ней в зал вошла любимая дочь Рамсеса.

Паакер отошел от Неферт и откланялся, прежде чем она успела прийти в негодование от его дерзости.

Пылая страстью и пошатываясь, словно пьяный, добрался он до своей колесницы. Он свято верил, что любим супругой возничего. Сердце его ликовало. Вспомнив о старой Хект, он тут же решил осыпать ее золотом. А пока, не теряя времени даром, он помчался во дворец просить везира Ани отпустить его в Сирию. Там должно решиться: он или Мена…

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Пока Неферт, все еще вне себя от возмущения и испуга, молчала, не в силах произнести ни слова, Бент-Анат, с царственным достоинством, уже успела сообщить вдове свое решение взять ее дочь на почетное место своей первой подруги. Она распорядилась, чтобы супруга Мена еще сегодня переехала к ней во дворец.

Таким тоном царевна никогда еще не говорила с Катути, и от вдовы не укрылось, что Бент-Анат умышленно переменила свое обращение с ней.

«Неферт пожаловалась ей на меня, – подумала Катути, – и теперь она уже не считает меня достойной дружеской благосклонности».

Вдова была глубоко уязвлена и встревожена этим. И хотя она прекрасно понимала, какой опасностью грозит ей то, что у Неферт, наконец, открылись глаза, сама мысль о том, что она теряет свое дитя, нанесла ее сердцу тяжелую рану. Поэтому слезы, выступившие у нее на глазах, и боль, звучавшая в ее голосе, когда она обратилась к царевне, были совершенно искренни.

– Ты требуешь от меня половины моей жизни, – сказала она. – Но твое дело повелевать, а мое – повиноваться.

Бент-Анат с горделивой уверенностью сделала жест правой рукой, как бы подтверждая слова вдовы.

Неферт подбежала к матери, обхватила руками ее шею и долго плакала у нее на груди.

На глазах царевны тоже заблестели слезы, когда Катути подвела к ней свою дочь, еще раз запечатлев поцелуй на ее чистом лбу.

Бент-Анат взяла Неферт за руку и не отпускала ее все время, , пока Катути передавала рабам одежды и украшения дочери.

– Не забудь шкатулку с засушенными цветами, фигурки богов и амулеты, – напомнила Неферт. – Ах, мне хотелось бы взять с собой и это ладанное дерево, подаренное дядей.

Белая кошечка играла у ее ног с упавшим на пол букетом Паакера. Неферт взяла кошку на руки и поцеловала ее в мордочку.

– Возьми ее с собой, – сказала царевна. – Ведь это твоя любимая игрушка!

– Нет! – воскликнула Неферт и залилась краской. Бент-Анат поняла ее чувства и тепло пожала ей руку. Потом она заметила, указывая на Нему:

– Карлик ведь тоже твоя собственность. Ты возьмешь его?

– Я дарю его матери, – отвечала Неферт.

Позволив карлику поцеловать край ее одежды и ноги, она еще раз обняла Катути и вышла в сад вместе с дочерью фараона.

Как только Катути осталась одна, она поспешила в молельню, к статуям своих предков, которые стояли отдельно от предков Мена. Здесь она бросилась на колени перед статуей покойного мужа и обратилась к ней со словами, в которых звучали и жалоба и признательность.

Правда, при мысли о разлуке с дочерью сердце ее болезненно сжималось, но в то же время разлука эта освобождала ее от неотвязного страха. Со вчерашнего дня она чувствовала себя, как путник, идущий по краю пропасти да еще преследуемый по пятам врагами. А поэтому чувство избавления от постоянной угрозы вскоре взяло верх над материнским горем. Зиявшая перед ней пропасть теперь исчезла, и впереди расстилалась гладкая, ровная дорога, которая вела прямо к цели.

Она вышла в сад и взволнованно забегала по аллеям. Трудно было поверить, что это та самая Катути, которая умела так величаво выступать на глазах у людей. Только сегодня, в первый раз с того дня, когда она получила из армии это ужасное письмо, удалось ей спокойно оглянуться вокруг и поразмыслить о том, что в первую очередь должен предпринять Ани.

Она твердила себе, что все идет хорошо, что настало время действовать смело и решительно.

Когда пришли люди, присланные царевной, она с обычным спокойствием и самообладанием распорядилась упаковкой вещей, которые Неферт пожелала взять с собой. Затем она послала карлика Нему к Ани с просьбой посетить ее. Но не успел Нему выйти из ворот, как показались скороходы везира, а за ними– колесница и отряд его телохранителей. Через несколько минут Катути вместе со своим царственным другом уже прогуливалась по аллеям сада. Она сообщила ему, что Бент-Анат взяла к себе Неферт, и рассказала все, о чем думала в эти последние часы.

– Да у тебя просто мужской ум, – сказал Ани, выслушав ее советы. – Что ж, на этот раз ты не напрасно побуждаешь меня к решительности. Амени уже готов действовать, Паакер сегодня собирает свой отряд. Завтра он хочет принять участие в Празднике Долины, а послезавтра отправится в Сирию.

– Он был у тебя? – спросила Катути.

– Махор приехал во дворец прямо из твоего дома, – отвечал Ани. – Лицо у него пылало, он полон решительности, хотя и не подозревает, что я держу его в руках.

Беседуя таким образом, они вошли в открытый зал, где в это время был Нему; завидев их, он спрятался за кадками с растениями, чтобы подслушать их разговор. Они сели рядом у столика, за которым всего несколько часов назад завтракала Неферт, и Ани спросил Катути, открыл ли ей Нему тайну колдуньи. Вдова притворилась, будто ей ничего не известно, снова выслушала всю историю о любовном напитке и весьма искусно разыграла роль глубоко возмущенной матери. Желая ее успокоить, везир стал уверять, что никаких любовных напитков не существует, но вдова его не слушала.

– Только теперь я поняла поведение моей дочери! – воскликнула она. – Паакер сегодня утром опять подлил ей этот напиток в вино, потому что, едва Неферт осушила свой бокал, она вся словно преобразилась. Сколько нежности звучало в ее словах, обращенных к Паакеру, и если он с такой радостью готов тебе служить, то лишь потому, что он уверен в любви моей дочери. Да, да! Снадобье старухи оказало свое действие!

– Значит, зелья все же существуют, – задумчиво промолвил Ани. – Но они, верно, привлекают сердца женщин только к молодым мужчинам. Если это так, старуха занимается дурным делом, потому что юность уже сама по себе есть чудо, пробуждающее любовь. Ах, если бы я был молод, как Паакер! Ты улыбаешься, глядя, как вздыхает зрелый мужчина… Э, да что кривить душой – не мужчина, а старик. Ведь лучшая пора жизни уже позади. И все же, Катути, друг мой, умнейшая из женщин, объясни мне только одно. Когда я был молод, меня многие любили и многие женщины доставили мне минуты радости, но все они были для меня лишь игрушкой, и моя безвременно умершая супруга – тоже. В конце концов я посягнул на девушку, которой гожусь в отцы, но не для того, чтобы искать утешения в ее объятиях, а чтобы использовать ее в своих целях. Теперь же, когда она отвергла меня, я вдруг ощутил страшное беспокойство, я чувствую себя безумцем, как… еще немного, и я уподоблюсь Паакеру, который носится со своим любовным зельем!

– Так ты говорил с Бент-Анат? – спросила вдова.

– Да, я был настолько глуп, что дал ей возможность собственными устами еще раз повторить тот отказ, который она передала мне через тебя, – ответил Ани. – Как видишь, голова у меня не совсем на месте!

– Под каким же предлогом она тебе отказала?

– Под каким предлогом? Разве Бент-Анат нужен предлог! Честное слово, у этой женщины поистине царская гордость, и она не уступит в правдивости самой великой Маат. [] Я должен признаться в этом откровенно. Когда я стоял перед ней, все наши дела вдруг показались мне какими-то жалкими. В моих жилах все же немало крови Тутмоса, и если жизнь научила меня кланяться, то спина моя болит от этого. Я никогда не знал удовлетворенности своим положением и своей деятельностью, так как всегда чувствовал себя значительнее, нежели имел на то право, и делал меньше, чем мог. Лишь для того чтобы не быть вечно угрюмым и недовольным, я всегда улыбаюсь. От рождения на лице у меня нет ничего, кроме кожи, а мне приходится вечно носить маску. Я служу человеку, который ниже меня по рождению. Я ненавижу Рамсеса, а он, искренне или нет, зовет меня своим братом, и я, притворяясь, будто укрепляю его государство, на деле старательно под него подкапываюсь. Все мое существование – сплошная ложь!

– Но оно будет истиной, – прервала его Катути, – как только боги дозволят тебе стать тем, кем ты должен быть – законным повелителем этой страны!

– Странно! – усмехнулся везир. – Почти эти же слова сказал мне сегодня верховный жрец Амени. Мудрость жрецов и мудрость женщин имеет много общего: ведь вы сражаетесь сходным оружием. Вместо мечей вам служат слова, вместо копий – петли, и вы набрасываете оковы не на тело, а на душу.

– Ты порицаешь, или хвалишь нас? – лукаво спросила вдова. – Во всяком случае, мы далеко не бессильны и поэтому, мне думается, можем быть неплохими союзниками.

– Это так, – согласился Ани. – В этой стране ни одна слеза не прольется от горя или от радости без участия жреца или женщины. Я говорю серьезно, Катути! В девяти из десяти великих событий замешаны вы, женщины. Ты затеяла все, что сейчас здесь готовится, и я должен признаться, что несколько часов назад я отказался бы от своих притязаний на трон, если бы женщина Бент-Анат вместо «нет» произнесла «да».

– Ты заставляешь меня поверить, что слабый пол одарен более твердой волей, чем сильный. Ведь в супружестве вы называете жену «госпожой дома», а когда родители, одряхлев, уже не в состоянии себя прокормить, в нашей стране не сыновья, а дочери обязаны их содержать. Однако и у нас, женщин, есть свои слабости, среди которых первое место принадлежит любопытству. Могу ли я спросить, какими же доводами отделалась от тебя Бент-Анат?

– Ты и так знаешь очень много, а хочешь знать все. Она была так милостива, что дозволила мне говорить с ней с глазу на глаз. Было еще очень рано, и она только что вернулась из храма, где первый пророк, этот больной старец, снял с нее осквернение. Свежая, прекрасная и гордая, словно богиня, вышла она мне навстречу. Сердце у меня забилось, как у юноши, и, пока она показывала мне цветы, я говорил себе: «Ты пришел сюда получить через нее еще одно право на трон, но, если она согласится стать твоей, ты будешь Рамсесу верным братом и везиром, наслаждаясь подле нее покоем и счастьем, пока еще не поздно. Если же она меня отвергнет, то пусть решает судьба: вместо мира и любви я избираю борьбу за корону, столь позорно похищенную у моего рода». И я начал свое сватовство, но она оборвала меня на полуслове, назвала меня благородным человеком и достойным женихом, но…

– И, несмотря на все, она сказала «но»? – не выдержала Катути.

– Да, сказала, – подтвердил Ани. – А за этим «но» последовало чистосердечное и откровенное «нет». Я потребовал объяснений. Она умоляла меня удовлетвориться этим «нет». Я продолжал настаивать, пока она с гордой решимостью во взоре не призналась, что сердце ее принадлежит другому. Я пожелал узнать имя этого счастливца. Она отказалась его назвать. И вот тогда кровь закипела в моих жилах, а в душе стало расти неудержимое желание обладать ею, и я должен был уйти, отвергнутый, без всякой надежды, но вкусив еще одну каплю яда, обжигающего сердце.

– Ты ревнуешь? – спросила Катути. – Но к кому же?

– Не знаю, – ответил Ани. – Но я надеюсь узнать это через тебя. То, что происходит в моей душе, не выразить словами.

Одно только могу сказать: я вошел во дворец, колеблясь, а вышел из него, полный твердой решимости. Теперь я рвусь вперед, чтобы не иметь возможности отступить. Отныне тебе придется не подгонять меня, а скорее сдерживать. Боги словно захотели указать мне путь – я вернулся к себе и узнал, что меня ожидают верховный жрец Амени и махор Паакер. Амени будет поддерживать меня в Египте, а Паакер – в Сирии. Завтра рано утром мои победоносные отряды, возвращающиеся из Эфиопии, вступят в Фивы так торжественно, как будто их вел сам фараон, и примут участие в Празднике Долины. Позже мы пошлем их на север и разместим там в крепостях, защищающих Египет от восточных врагов: в Танисе, Пелусии, Дафнах и Мигдоле. Рамсес требует, как тебе известно, чтобы мы обучили здесь земледельцев, принадлежащих храмам, а затем послали их к нему в качестве вспомогательных войск. Я отправлю к нему лишь половину этих людей, остальные же послужат моим целям. Преданный Рамсесу гарнизон Мемфиса мы пошлем в Нубию и заменим войсками, верными нам. Жители Фив пойдут на поводу у жрецов, и завтра Амени покажет им, кто их настоящий царь, кто прекратит войну и освободит их от бремени налогов. Они увидят, кто любезнее богам: последний представитель древней династии царей или жалкий отпрыск новой. Дети Рамсеса будут отстранены от участия в празднестве, ибо Амени считает Бент-Анат все еще оскверненной, невзирая на первого пророка храма Амона в Фивах. Юный Рамери провинился, и Амени, который замышляет еще и другие важные дела, выгонит его из Дома Сети. Это произведет впечатление на народ! Как обстоят дела в Сирии, тебе известно. Рамсесу приходится нести тяжкие потери от ударов хеттов и их союзников. Тысячам воинов смертельно надоела бесконечная война, и они примкнут к нам, когда дело дойдет до крайности. Весьма возможно, однако, что, если Паакер исполнит свой долг, мы победим и без кровопролития. Сейчас успех нашего дела прежде всего зависит от быстроты действий!

– Я не узнаю в тебе прежнего рассудительного и осторожного мужа, – удивилась Катути.

– Потому что осторожные действия были бы теперь неосторожностью, – возразил Ани.

– Ну, а если Рамсес прежде времени узнает обо всем, что здесь готовится? – спросила Катути.

– Раньше я говорил это! – вскричал Ани. – Мы поменялись ролями!

– Ты заблуждаешься, – возразила Катути. – Я и сейчас побуждаю тебя идти вперед, но хочу все же напомнить тебе об одной предосторожности: кроме твоих писем, никакие другие донесения не должны попадать в лагерь фараона в ближайшие недели.

– Снова твои слова совпадают со словами жрецов, – сказал везир. – Ведь Амени советовал мне то же! Что же касается писем, посылаемых через линию укреплений между Пелусием и Тростниковым морем, то они будут задержаны. К Рамсесу попадут лишь мои донесения, где я стану жаловаться на хищных сынов пустыни, нападающих на моих гонцов.

– Это мудро, – согласилась вдова. – А еще прикажи следить за портами Тростникового моря и за писцами. Заодно ты узнаешь из перехваченных писем, кто твой благожелатель, а кто – враг.

Ани отрицательно покачал головой.

– Так я попаду в затруднительное положение, – возразил он, – потому что если бы я вздумал наказать тех, кто сейчас предан фараону, и возвысить тех, кто ему изменил, то мне пришлось бы потом править неверными слугами и прогнать верных. Ты напрасно краснеешь, друг мой, мы ведь одной крови, и дело у нас общее.

Катути порывисто схватила протянутую ей везиром руку и сказала:

– Ты прав. Мне не нужно никакой награды, лишь бы видеть восстановленным царский род моих предков.

– Быть может, это нам удастся, – медленно произнес Ани. – Но надолго ли, если… если… Подумай, Катути, разузнай через свою дочь: кто он… кого она… ну, ты знаешь, о ком я говорю, – кого любит Бент-Анат?..

Катути вздрогнула, так как последние слова везир произнес с необычной для него горячностью. Но уже через секунду она снова заулыбалась и стала перечислять Ани имена тех немногих знатных юношей, которые не ушли с фараоном на войну и остались в Фивах.

– Может быть, это ее брат Хаемусет? – спросила она, наконец. – Он, правда, в лагере, но все же…

В это мгновение перед ними внезапно очутился Нему, сделавший вид, будто он вошел из сада, – он не упустил ни одного слова из их разговора.

– Простите меня, мои повелители! – воскликнул он. – Но я узнал удивительные вещи!

– Говори! – кивнула ему Катути.

– Благородная царевна Бент-Анат, божественная дочь Рамсеса, говорят, живет в любовной связи с одним молодым жрецом Дома Сети.

– Наглец! – Глаза Ани засверкали диким огнем-. – Докажи, что ты говоришь правду, или ты лишишься языка.

– Вели вырезать его у меня, по закону, как у клеветника и государственного изменника, если я лгу, – сказал карлик смиренно, но с лукавой усмешкой. – Но на этот раз я, пожалуй, вправе сохранить его, потому что могу поручиться за свои слова.

Вам известно, что Бент-Анат была объявлена оскверненной из-за того, что больше часа провела в хижине парасхита. Там у нее было назначено свидание с жрецом. А во время второго свидания – в храме царицы Хатшепсут – их застал Сефта, главный астролог Дома Сети.

– Кто этот жрец? – спросил везир с притворным равнодушием.

– Человек низкого происхождения, получивший образование в бесплатной школе Дома Сети, – ответил Нему. – Сейчас он славится умением толковать сны и своими стихами. Имя его Пентаур. Пожалуй, его можно назвать красивым и статным мужчиной: он как две капли воды похож на покойного отца махора Паакера – ты ведь видел его, мой владыка?

Везир, мрачно вперивший глаза в пол, кивнул головой, а Катути воскликнула:

– Ах, как я глупа! Ну конечно же, Нему прав! Я сама видела, как она вся зарделась, когда Рамери сказал, что мальчики из-за него хотят бунтовать против Амени. Она только и мечтает о Пентауре!

– Ну хорошо, – медленно произнес Ани, – мы еще посмотрим, чья возьмет!

Он распрощался с вдовой и исчез в саду, а она пробормотала про себя:

– Сегодня в его словах звучала невиданная решимость, но ревность уже начинает ослеплять его, и вскоре он почувствует, что не сможет обойтись без моих проницательных глаз.

Нему же шмыгнул в сад вслед за везиром. Появившись внезапно перед ним из-за фигового дерева, он быстро зашептал, отвешивая низкие поклоны:

– Моя мать знает очень многое, высокий повелитель! Ведь священный ибис [] тоже бродит по грязному болоту, когда отправляется за добычей, так почему бы и тебе не подобрать золото, валяющееся в пыли? Я бы научил тебя, как тайно с ней побеседовать.

– Говори, – мрачно буркнул Ани.

– Брось ее на один день в тюрьму, учини ей там допрос, а затем выпусти; если она сослужит тебе службу – награди ее, если же нет – всыпь ей палок. Но ты непременно узнаешь от нее что-то очень важное, а что именно – она не говорит даже мне.

– Ладно, увидим, – отозвался везир и, бросив карлику несколько золотых колец, величественно взошел на свою колесницу.

Неподалеку от дворца собралась такая густая толпа, что при виде ее в душу везира закрались опасения. Он приказал своему возничему придержать лошадей и отправил нескольких солдат вслед за скороходами. Однако его ожидала радостная весть, потому что крики толпы отнюдь не походили на жалобные вопли, – напротив, то были крики ликования и радости. Перед дворцом его встретили послы из Дома Сети, возвестившие по поручению Амени ему и народу, что произошло великое чудо: сердце овна Амона, разорванного дикими зверями, обнаружено в груди скончавшегося благочестивого пророка Руи.

Ани тотчас же сошел с колесницы, стал на колени на виду у всей толпы, последовавшей его примеру, молитвенно воздел руки к небу и громким голосом возблагодарил богов.

Продолжалось это довольно долго, а потом, войдя во дворец, он приказал рабам раздать толпе хлеб.

– У везира щедрая рука, – сказал один столяр из Фив, обращаясь к своей соседке. – Взгляни, какая белая лепешка. Я припрячу ее и отнесу деткам.

– Дай-ка мне кусочек, – пропищал какой-то совершенно голый мальчик, вырвал из рук столяра лепешку и скрылся в толпе, проворно скользя между ног людей.

– Крокодилово отродье! – выругался столяр. – От этих мальчишек прямо спасу нет!

– Они просто голодные, – сказала женщина, как бы оправдывая воришку. – Отцы на войне, а у матерей нет ничего, кроме сердцевины папируса да лотосовых семян.

– Пусть полакомится, – добродушно согласился столяр. – Проберемся теперь левее! Вон идет еще один слуга с лепешками.

– Видно, везир очень уж обрадовался чуду, – заметил сапожник. – То-то он расщедрился.

– Но ведь такого давно уж не бывало, – вмешался в разговор какой-то корзинщик. – Пожалуй, Ани особенно доволен, что именно Руи осчастливлен священным сердцем. Почему, спросите вы? Эх, дурни вы этакие! Ведь Хатшепсут – прародительница Ани!

– А Руи был пророком ее храма, – добавил столяр.

– Жрецы на том берегу Нила все привержены к старому царскому дому, уж я-то это знаю, – сказал пекарь.

– Как будто это тайна! – воскликнул сапожник. – Да, в старину людям получше жилось. Война дорого нам обходится, и даже уважаемые люди ходят босиком, потому что им не на что купить кожи. Да и добыча в прошедшем году была неважная. Рамсес, конечно, великий воин и герой, да к тому же он сын Ра, но что может он поделать без богов, если им не любы уже больше Фивы, – иначе почему же священное сердце барана стало искать себе вместилище в Городе Мертвых, да еще в груди сторонника старой…

– Придержи язык, – предостерег его корзинщик. – Вон идет стража.

– Ну, мне пора за дело, – заторопился пекарь. – А то у меня перед завтрашним праздником работы по горло.

– И у меня тоже, – вздохнул сапожник. – Кому охота брести босиком в Город Мертвых за первым из богов?

– Вы, верно, заработаете хорошие денежки! – вскричал корзинщик.

– Все бы ничего, если бы было кому помочь, а ведь сейчас все подмастерья на войне, приходится возиться с этими дрянными мальчишками. Да тут еще эти жены! Моя купила себе для процессии новую одежду, а детям, даже самым малым, – по ожерелью. Мы, правда, очень чтим наших покойников, и они нередко вознаграждают нас своей милостивой помощью, но что стоят мне жертвоприношения – и сказать невозможно. Больше половины моих доходов уходит на…

– А я под впечатлением смерти моей хозяйки дома дал клятву каждое новолуние приносить малую жертву, а раз в год – большую, – не выдержал пекарь. – Жрецы-то не отступятся от обещанного, а времена становятся все хуже и хуже. К тому же покойница не любит меня и неблагодарна, как, впрочем, и при жизни, потому что, являясь мне во сне, никогда не обрадует добрым словечком, да и нередко мучает меня.

– Она теперь – светлый и всезнающий дух, – сказала жена корзинщика. – А ведь ты, конечно, ей изменял. Блаженные-то знают все, что творится на земле.

Пекарь от растерянности даже крякнул, а сапожник воскликнул:

– Клянусь Анубисом, властелином подземного мира, я хочу умереть раньше моей старухи! Если она узнает у Осириса, что я здесь на земле творил, она, пользуясь своим правом принять там любой образ, какой захочет, будет являться ко мне каждую ночь, щипать меня, как рак клешнями, и давить кошмарами.

– А если ты умрешь первым, – сказала женщина, – то рано или поздно она все равно тоже попадет в преисподнюю и там увидит тебя насквозь.

– Это не так уж страшно, – со смехом сказал сапожник. – Ведь тогда я сам буду блаженным, и ее жизнь будет лежать передо мной как на ладони. Она тоже окажется не такой уж чистенькой, и если она бросит в меня там туфлей, то я запущу в нее молотком.

– Пойдем-ка лучше домой, – сказала жена корзинщика и потянула мужа за рукав. – Ничего путного ты здесь все равно не услышишь.

Окружающие захохотали, а пекарь воскликнул:

– Ну, мне пора! Я должен быть в Городе Мертвых еще засветло и распорядиться, чтобы мне там поставили стол для завтрашнего праздника. Лавка моя стоит как раз у входа в долину. Приводи ко мне завтра твоих детишек, сапожник, я подарю им сластей. А может быть, переправишься сейчас вместе со мной?

– Мой младший брат с товаром уже там, – ответил сапожник. – У нас же еще много дел в Фивах, а я вот стою здесь и теряю время на пустую болтовню! Интересно, покажут ли завтра чудотворное сердце святого барана?

– Непременно, – заверил его пекарь. – Ну, будь здоров! Вон и мои лари!

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Несмотря на поздний час, вместе с пекарем через Нил переправлялись сотни людей. Им было разрешено провести там под надзором стражников ночь накануне праздника, чтобы они могли заранее подготовить свои прилавки, установить навесы, разбить палатки и разложить товары, так как с восходом солнца следующего дня запрещалось всякое движение по священной реке с деловыми целями. В это утро от фиванского берега могли отчаливать лишь празднично убранные барки и другие суда, перевозящие на другой берег паломников – мужчин, женщин, детей, местных жителей и приезжих, чтобы все могли принять участие в большой процессии.

В залах и мастерских Дома Сети также царило необычное оживление. Причисление к священным реликвиям чудотворного сердца, правда, прервало ненадолго подготовку к празднику. Теперь же все снова пошло своим порядком: в одном месте происходили спевки хоров, в другом шла репетиция религиозной мистерии, которая будет показана завтра на священном озере [], столисты [] обтирали от пыли статуи богов и одевали их, освежали краску на священных эмблемах. Всюду проветривали и чинили шкуры пантер, а также другие предметы жреческого облачения, начищали жезлы, кадильницы и прочую металлическую утварь, украшали праздничную ладью [], которую должны были нести во время торжественного шествия. В священной роще Дома Сети младшие ученики под руководством садовника плели гирлянды и венки для украшения пристани, сфинксов, храма и статуй богов. Перед пилонами на мачты с бронзовыми остриями поднимали флаги, а над дворами натягивали пурпурную парусину для защиты от солнца.

Старший жрец, ведающий жертвоприношениями, уже расположился в боковых воротах храма и начал прием скота, зерна и фруктов; ему помогали писцы, заносившие приношения в списки, ловкие неокоры и рабы-земледельцы. В день Праздника Долины в храм Сети обычно поступали щедрые дары.

Амени появлялся то возле хоров, то около чудотворцев, которые должны были показать народу удивительные превращения, то подле неокоров, расставлявших кресла для везира, посланцев других жреческих общин страны [] и пророков из Фив, то у жрецов, занятых приготовлением курений, то около слуг, готовивших тысячи факелов для праздничной ночи, – короче говоря, он был повсюду, одних понукая, другим расточая похвалы. Убедившись, что приготовления идут полным ходом, он приказал одному из святых отцов позвать Пентаура.

Простившись с Рамери, изгнанным из храма, Пентаур вместе со своим другом Небсехтом удалился в его рабочую комнату.

Молодой врач беспокойно расхаживал взад и вперед среди своих бесчисленных сосудов и клеток. Охваченный лихорадочным возбуждением, он то отбрасывал ногой попадавшиеся ему на пути пучки растений, то, ударяя кулаком по столу, рассказывал Пентауру, в каком виде нашел он свою комнату, когда вернулся от парасхита. Рассказ свой он сопровождал резкими и неловкими жестами.

Его любимые птицы погибли от голода, змеи вырвались из своих клеток, а обезьяна, испугавшись змей, тоже выскочила наружу.

– Эта скотина, эта дрянь опрокинула горшки с жуками, открыла ящик с мукой, которой я кормлю пгиц и червей, и вся вывалялась в ней! – гневно воскликнул он. – Она выбросила за окно мои ножи, иглы, щипцы, резцы, циркуль и перья. А когда я вошел в комнату, она сидела вон на том шкафу, вся в муке, как эфиоп, день и ночь ворочающий жернов, и, держа в руках свиток папируса, где записаны все мои наблюдения над строением тела животных, этот плод многолетних занятий, склонила голову набок и с самым серьезным видом глядела в него. Я хотел отнять у нее свиток, но она увернулась от меня, выскочила в окно и, усевшись возле колодца, стала яростно мять папирус и рвать его в клочки. Я выскочил вслед за ней, но она уселась в бадью, дернула за цепь и, насмешливо выпучив на меня глаза, исчезла в колодце. Когда же я ее вытащил, она с остатками свитка бросилась в воду головой вниз.

– И утонула? – спросил Пентаур.

– Я снова выудил ее бадьей и положил сушиться на солнце, но она вдобавок ко всему еще наглоталась всяких лекарств и благополучно протянула ноги сегодня в полдень. И записи мои пропали! Кое-что у меня, правда, осталось, но в общем нужно все начинать сначала. Видишь, что получается – даже обезьяны и те враждебно относятся к моей работе, не говоря уже о наших мудрецах. Вон эта бестия лежит в ящике.

Пентаур, который от души смеялся, слушая рассказ друга, выразил сожаление по поводу столь тяжкой утраты.

– Это животное здесь? – спросил он озабоченно. – Ты забыл, что оно должно находиться в молельне бога Тота при библиотеке? Эта обезьяна принадлежит к священному роду собакоголовых [], у нее были найдены все признаки святости.

А библиотекарь доверил ее тебе, чтобы ты вылечил ей больной глаз.

– Глаз-то я ей вылечил, – с наивной непосредственностью заметил врач.

– Но ведь они потребуют у тебя обезьяну целую и невредимую, чтобы отдать ее для бальзамирования, – возразил Пентаур.

– Они… потребуют? – пробормотал Небсехт и взглянул на друга, словно мальчишка, у которого требуют обратно яблоко, давным-давно-уже съеденное.

– Ты, видно, опять что-то натворил?! – воскликнул Пентаур и ласково погрозил ему пальцем.

Врач кивнул.

– Я ее вскрыл и исследовал ее сердце.

– Нет, ты положительно помешался на сердцах, словно какая-нибудь кокетка! – возмутился поэт. – А что сталось с человеческим сердцем, которое должен был достать тебе старый парасхит?

Небсехт, не вдаваясь в подробности, рассказал своему другу, что дед Уарды достал сердце, которое он, Небсехт, исследовал и не нашел там ничего такого, чего бы не было в сердце животного.

– Но я должен увидеть, как оно работает в связи с другими органами человеческого тела! – возбужденно сказал он напоследок. – И я решил твердо: я покидаю Дом Сети и прошу колхитов принять меня в свою касту. Если понадобится, то для начала я готов исполнять работу простого парасхита.

Пентаур объяснил врачу, как невыгодно собирается он изменить свою судьбу, а когда Небсехт принялся горячо ему возражать, воскликнул:

– Мне не нравится это иссечение сердец. Ты же сам говоришь, что оно ничему тебя не научило. Находишь ли ты это занятие хорошим, даже прекрасным, или лишь полезным?

– Мне нет дела, хорошо или плохо то, что я наблюдаю, прекрасно оно или отвратительно, полезным или бесполезным оно окажется, я хочу знать лишь, что происходит, и только.

– Значит, во имя одного лишь любопытства ты собираешься подвергнуть опасности блаженство многих тысяч своих ближних, взвалить себе на плечи печальнейшее ремесло и покинуть эту обитель благородного труда, где мы добиваемся просветления, внутреннего очищения и истины!

Молодой ученый презрительно рассмеялся. На высоком лбу Пентаура вздулись гневные жилы, а в голосе зазвучала угроза, когда он спросил:

– Неужели ты думаешь, что твои руки и глаза нашли истину, которую вот уже тысячи лет тщетно ищут самые благородные умы? Ты без всякой пользы копошишься в пыли и из-за этого уподобляешься людям, обуреваемым плотской похотью, и чем уверенней считаешь ты себя обладателем истины, тем дальше влечет тебя за собой жалкое заблуждение!

– Если бы я действительно воображал, что уже обладаю истиной, то разве стал бы я тогда ее искать? – возразил Небсехт. – Чем больше я наблюдаю и познаю, тем острее чувствую ничтожность наших возможностей и знаний.

– Это, конечно, звучит очень скромно, – ответил поэт. – Однако мне известно, что твоя работа преисполняет тебя самоуверенности. Тебе кажется несомненным все то, что ты видишь глазами и осязаешь пальцами, а неверным, ложным, ты с усмешкой превосходства называешь все то, что не поддается твоему чувственному познанию. Но ведь эти самые опыты познания ты производишь только в сфере чувств, забывая при этом, что существуют еще вещи совершенно иного порядка.

– Эти вещи мне неведомы, – невозмутимо заявил Небсехт.

– А мы, посвященные, все свое внимание сосредоточиваем на них! – воскликнул поэт. – Догадки об их свойствах и характере были высказаны в нашей среде еще несколько тысячелетий назад. Сотни поколений испытывали эти предположения, одобрили их и передали нам по наследству уже как веру. Пусть все наши знания несовершенны, все же особо одаренные пророки могут заглядывать в будущее, и многим простым смертным даруется чудесная сила. Правда, все это противоречит законам чувственного познания, а ведь ты склонен признавать лишь их, и вместе с тем все объясняется так легко, если мы допустим существование вещей более высокого порядка. Дух божества живет как в природе, так и в каждом из нас. Человек, наделенный лишь чувственным познанием, может достичь только низшей ступени знания, а в пророке действует высшее свойство божества, то есть всезнание в чистой его форме, и чудотворец способен совершать сверхъестественные деяния не благодаря силе человека, а благодаря всемогуществу божества, не ограниченному никакими пределами.

– Избавь меня от всех этих пророков и чудес! – воскликнул врач.

– Мне думается, что даже тот порядок вещей в природе, который ты признаешь, каждую минуту являет тебе поразительнейшие чудеса, – не унимался Пентаур. – Да, единое божество порой нарушает обычный порядок вещей, чтобы обратить ту часть своего существа, что мы называем нашей душой, к высшему целому, к которому она принадлежит, иными словами, к себе самой. Не далее, как сегодня, ты видел, что сердце священного овна…

– Постой, постой! Наивный ты человек! – прервал Небсехт своего друга. – Это священное сердце взято из груди жалкого барана. А барана за гроши купил у барышника один пьяница-воин и зарезал его у очага некоего нечистого, а презренный парасхит вложил его в грудь Руи и… и…– С этими словами Небсехт открыл ящик, выкинул из него на пол труп обезьяны, какие-то тряпки и, вытащив алебастровую чашу, протянул ее поэту. – Вот эти мышцы, плавающие здесь в рассоле, бились когда-то в груди пророка Руи. А сердце моего барана будут завтра нести впереди процессии! Я бы сразу рассказал тебе об этом, если бы не дал себе обет молчать ради старика, и потом… Но что с тобой?

Пентаур отвернулся от друга и, закрыв лицо руками, глухо застонал, словно от жестокой боли.

Небсехт понимал, что творится в душе друга. Подобно ребенку, намеревающемуся просить у матери прощения за свой проступок, он подошел к Пентауру, робко остановился позади него, но так и не решился заговорить.

Прошло несколько томительных минут. Вдруг Пентаур выпрямился во весь свой высокий рост, порывисто воздел руки к небу и воскликнул:

– О Единый! Хотя ты и роняешь с неба звезды летней ночью, но все же твой извечный и неизменный закон в прекрасной гармонии направляет по орбитам «не знающих отдыха»! [] О ты, пронизывающий вселенную чистый дух! О ты, внушающий мне отвращение к лжи, действуй же и дальше, в мыслях моих – как светоч разума, в поступках моих – как добро, а в словах – как истина, только как истина!

Поэт произносил эти слова с такой страстью, что Небсехту они показались звуками, доносящимися из какого-то далекого и прекрасного мира. Тронутый до глубины души, он сделал еще шаг к своему другу и протянул ему руку. Тот схватил ее, порывисто пожал и проговорил:

– О, это были тяжкие минуты! Ты не знаешь, кем был для меня Амени, а теперь… теперь…

Он не успел договорить. Послышались шаги, в комнату вошел молодой жрец и потребовал, чтобы оба друга немедленно явились в зал собраний посвященных. Через несколько минут они уже входили в ярко освещенный лампами зал.

Амени сидел перед длинным столом на высоком троне, справа от него – старик Гагабу, второй пророк храма, а слева– третий пророк. За этим же столом сидели старейшины жреческих разрядов, и среди них – глава астрологов, в то время как остальные жрецы в белоснежных одеждах с важным видом сидели в креслах, образуя большой двойной полукруг, в центре которого высилась статуя богини истины и справедливости.

Позади трона Амени стояла пестро раскрашенная статуя бога Тота – хранителя меры и порядка вещей, дарующего мудрые советы не только людям, но даже богам, покровителя наук и искусств.

В одной из ниш в конце зала виднелось изображение фиванской троицы и приближающихся к ней с жертвами в руках фараона Рамсеса I и его сына Сети, заложивших в свое время этот храм. Все жрецы расположились в строгом порядке сообразно своему сану и времени приобщения к таинству. Пентаур занимал среди них самое последнее место.

Когда Пентаур и Небсехт вошли, заседание еще не началось. Амени задавал жрецам вопросы и распоряжался подготовкой предстоящего празднества.

Казалось, все было хорошо подготовлено, учтены все мелочи, в общем, праздник должен был пройти гладко. Правда, писцы храма жаловались на то, что крестьяне, обремененные военными поборами, жертвуют мало скота; кроме того, праздничное шествие было лишено тех лиц, которые обычно придавали ему особый блеск, – фараона и его семьи.

Это вызывало недовольство у некоторых жрецов, считавших рискованным и даже опасным не допустить к участию в празднике обоих детей Рамсеса, находящихся сейчас в Фивах.

Выслушав их доводы, Амени встал.

– Юношу Рамери, – начал он, – мы изгнали из наших стен, а Бент-Анат вынуждены были объявить оскверненной. И если мягкий и безвольный настоятель храма Амона в Фивах снял с нее осквернение и объявил чистой, – что ж, пусть ее считают чистой там, на том берегу, где думают только о жизни, но не здесь, где нам вменено в обязанность готовить души к смерти. Зато везир, внук великих царей, сброшенных с трона, появится во всем блеске своего величия. Я вижу, что вы удивлены, друзья мои! Но сейчас я могу сказать вам только одно. Свершаются великие дела, и не исключено, что вскоре над нашим народом, изнуренным войной, взойдет новое, милостиво сияющее солнце. У нас на глазах творятся чудеса, и я видел во сне послушного вере благочестивого мужа на троне наместника Ра на земле. Бог Ра словно внял нашим мольбам и дал нам то, что мы заслужили: он вернул на наши пашни посланных на войну земледельцев, он низвергнул алтари чужеземных богов и изгнал нечестивых чужестранцев из священной земли.

– Ты говоришь о везире Ани! – вскричал глава астрологов.

Среди собравшихся началось оживление, Амени же невозмутимо продолжал:

– Быть может, явившийся мне во сне муж и был похож на него, но гораздо важнее вот что – у него были черты истинного потомка Ра. К числу этих потомков принадлежал и пророк Руи, в чьей груди нашло себе прибежище священное сердце овна. Завтра этот залог божественной милости будет показан народу, которому, кроме того, будет возвещено еще и нечто другое. Слушайте и возблагодарите богов за их предопределения! Час назад я получил известие, что в стадах везира Ани в Ермонте обнаружен новый бык Апис со всеми священными знаками.

Все снова заволновались.

На этот раз Амени предоставил жрецам свободно выразить свое удивление, а потом воскликнул:

– Теперь решим последний вопрос! Присутствующему здесь жрецу Пентауру были поручены обязанности праздничного проповедника. Он совершил тяжкий проступок, но я думаю, что мы призовем его на наш суд лишь после праздника, принимая во внимание его чистые устремления, и не лишим его почетной обязанности. Разделяете ли вы мое мнение? Все ли согласны? Ну, тогда выйди вперед ты, самый младший из всех, тот, кому наша святая община доверяет высокое дело!

Пентаур встал со своего места и, глядя прямо в глаза Амени, по его требованию красиво и возвышенно изложил содержание своей речи, с которой он должен был назавтра обратиться к народу и знати.

Речь Пентаура была встречена с одобрением всеми, даже его противниками. Амени тоже похвалил его и заметил:

– Одного только не хватает в твоих словах – того, о чем нужно сказать особенно красноречиво; я говорю о чуде, которое взволновало сегодня наши души. Необходимо рассказать, как священное сердце…

– Прошу тебя, – неожиданно перебил Пентаур верховного жреца, смело глядя в его суровые глаза, еще недавно воспетые им самим, – прошу тебя не назначать меня провозвестником этого нового чуда.

На лицах посвященных выразилось удивление. Некоторые переглянулись с соседями, потом перевели глаза на поэта и, наконец, с недоумением уставились на Амени. Последний, хорошо зная Пентаура, тотчас же понял, что отказ этот – отнюдь не какая-нибудь прихоть поэта, что он вызван серьезными причинами. Какая-то неприязнь, пожалуй, даже отвращение звучали в чистом голосе молодого жреца, когда он произносил слова: «Это новое чудо».

Он сомневался в подлинности божественного знамения!

Медленно подняв глаза, пророк Амени смерил Пентаура долгим испытующим взором, затем сказал:

– Ты прав, друг мой. До тех пор пока мы не вынесем над тобой свой приговор, пока ты вновь не предстанешь перед нами в своей прежней духовной чистоте; ты недостоин возвестить народу о божественном чуде. Углубись в собственную душу и покажи верующим все ужасы греха, укажи им путь к просветлению сердца, на который и тебе отныне надлежит вступить, я сам возвещу о чуде!

Жрецы радостно приветствовали мудрое решение своего руководителя. После этого Амени отдал еще ряд распоряжений и приказал жрецам хранить в строгой тайне все, что они здесь слышали, даже рассказ о своем вещем сне, и отпустил их. Лишь старого Гагабу и Пентаура он попросил задержаться.

Как только они остались втроем, Амени спросил поэта:

– Почему ты отказываешься возвестить народу о необыкновенном чуде, наполняющем радостью сердца всех жрецов Города Мертвых?

– Ты сам учил меня, что истина есть высшая ступень познания, превыше ее ничего нет, – отвечал поэт.

– И я повторяю это тебе еще раз, – сказал Амени. – Именно потому, что ты исповедуешь это учение, я спрашиваю тебя именем светлой дочери Ра: сомневаешься ли ты в истинности чуда, столь осязаемо свершившегося на наших глазах?

– Сомневаюсь! – твердо отвечал поэт.

– Так останься же на высокой ступени истины, – продолжал Амени, – и возвести нам с ее высоты, какие же сомнения смущают твою веру?

– Мне известно, – нахмурившись, произнес Пентаур, – что сердце, к которому завтра толпа должна приблизиться с благоговением, перед которым склоняются даже посвященные, словно оно сосуд души Ра, извлечено из груди простого барана и обманным путем подброшено в канопы с внутренностями Руи.

Амени попятился, а Гагабу громко воскликнул:

– Кто сказал это? Кто может это доказать? Неужели я должен на старости лет выслушивать такие невероятные вещи!

– У меня неоспоримые сведения, но я не могу назвать имя юго, кто сообщил мне об этом.

– В таком случае мы вправе считать, что ты заблуждаешься и какой-то негодяй просто одурачил тебя! – воскликнул Амени. – Мы узнаем, кто он, и жестоко накажем его! Издеваться над голосом божества – великий грех, но всякий, кто охотно подставляет свое ухо лжи, далек от истины. Свято и трижды свято, ослепленный безумец, это сердце, которое я завтра вот этими руками покажу народу и перед которым ты сам, если не по доброй воле, то по принуждению, должен будешь пасть ниц с молитвой на устах! А сейчас ступай, обдумай слова, которыми ты завтра должен будешь возвысить души народа. Но знай одно: множество ступеней имеет истина, и многообразны ее проявления, равно как и формы проявления божества. Подобно тому как солнце плывет не по ровной глади, как звезды движутся волнообразной тропой, которую мы сравниваем с изгибами тела змеи Мехен [], так и избранным, обозревающим время и пространство, тем, кому предоставлено право руководить судьбой человека, не только разрешено, но даже велено идти сложными, переплетающимися путями для того, чтобы достичь высоких целей. Не понимая их, ты и тебе подобные в своем неведении воображают, будто они уклоняются в сторону от пути истины.

Вы видите лишь сегодняшний день, а мы видим и завтрашний, а посему то, что мы называем истиной, вы должны считать таковой, должны верить в нее! И заметь еще одно: ложь марает душу, но сомнение убивает ее!

Все это Амени сказал горячо и взволнованно. Когда же Пентаур удалился, верховный жрец, оставшись наедине с Гагабу, воскликнул:

– Что это значит? Кто портит чистый, еще детски невинный ум этого одаренного юноши?

– Пожалуй, он сам себя портит, – сказал Гагабу. – Он отвергает древний закон, ибо чувствует, как в его сознании растет новый.

– Но законы появляются и растут, как тенистые леса, – их создает не человек! – горячо возразил Амени. – Я люблю этого поэта, но должен обуздать его, иначе он взбунтуется, как Нил, который порой сносит плотины. А то, что он говорит о чуде…

– Это ты дал ему повод для сомнений? – спросил Гагабу.

– Клянусь единым божеством – нет! – воскликнул Амени.

– Однако Пентаур правдив и доверчив, – задумчиво заметил старик.

– Я это знаю, – ответил Амени. – Предположим, все действительно было так, как он говорит, но кто же мог сделать это и кто посвятил его в тайну позорного преступления?

Оба жреца задумались, глядя себе под ноги. Первым нарушил молчание Амени:

– Пентаур пришел сюда вместе с Небсехтом, а ведь они большие друзья! – сказал он. – Где был врач, пока я ездил в Фивы?

– Он лечил внучку парасхита, которую чуть не задавила Бент-Анат, и три дня провел в его хижине, – ответил Гагабу.

– А Пинем вскрывал грудь покойного Руи! – воскликнул верховный жрец. – Теперь я знаю, кто омрачил веру Пентаура! Это сделал косноязычный мечтатель, и он дорого заплатит за это. Сегодня мы будем думать о завтрашнем празднике, но послезавтра я учиню допрос этому юнцу и проявлю неумолимую железную строгость!

– А я считаю, что сначала нужно тайно допросить Небсехта, – сказал Гагабу. – Ведь он – украшение нашего храма, так как сделал много открытий и знания его огромны…

– Все это мы обдумаем потом, – сурово оборвал его Амени. – Нам надо еще многое сделать!

– А потом, после праздника, еще больше поразмыслить, – сказал Гагабу. – Мы вступили на опасный путь. Ты ведь знаешь, что во мне еще остался былой задор, хотя я уже и старик. Робость или нерешительность мне неведомы! Но Рамсес – человек могущественный, и долг обязывает меня спросить: не ненависть ли толкает тебя на слишком поспешные и неосторожные действия против фараона?

– Я не чувствую никакой ненависти к Рамсесу, – сдержанно возразил Амени. – Если бы он не носил короны, то я мог бы даже полюбить его. К тому же я знаю его, словно родного брата, и ценю в нем все великое, более того, я охотно признаю, что в нем нет мелочных недостатков. Если бы я не ведал, сколь велик этот противник, мы, пожалуй, попытались бы свергнуть его меньшими силами. Во всяком случае нам обоим ясно одно – он наш враг! Враг не твой и не мой, враг не наших богов, а враг издавна чтимых догм веры, в соответствии с которыми надлежит править этим народом. А если так – он в первую очередь враг тех, кто признан хранить священные заветы древности и указывать путь правителю страны. Я говорю о касте жрецов, которую я возглавляю и за права которой я борюсь всеми средствами своего разума. В этой борьбе, как тебе известно, по нашему тайному закону, сами боги покрывают сиянием чистого света истины все то, что в иных случаях достойно проклятья: ложь, измену и коварство. Подобно тому, как врач призывает себе на помощь нож и огонь, чтобы спасти больного, мы тоже вправе совершать страшные деяния, чтобы спасти целое, которому грозит опасность. Вот и сейчас ты видишь – я веду борьбу всеми средствами, ибо если мы станем пребывать в праздности, то из руководителей государства превратимся в рабов фараона.

Гагабу кивнул. Амени продолжал говорить с возрастающим жаром, выражения его стали возвышенными, речь – плавной, как в те минуты, когда он, выйдя из святилища храма, передавал общине повеления божества.

– Ты – учитель мой, высоко я тебя ценю, а посему я должен тебе поведать все, что движет мной и в эту жестокую битву вступить меня побудило. Я был, как известно тебе, взращен вместе с Рамсесом вот в этих стенах, и Сети мудро тогда рассудил, сына сюда отдав. Мы двое – наследник престола и я, первыми были во всем – и в игре и в учебе. Правда, я не мог с ним сравниться в быстроте усвоения знаний и в живости редкой ума; зато я старательней был и глубже в науки вникал. Часто смеялся он над моим кропотливым трудом, мне же его способностей блеск суетой лишь казался. Я посвященным стал, а он начал править страной, прежде вместе с отцом, а потом, когда Сети скончался, – один. Годы прошли, но по-прежнему души у нас различны. Он устремился к геройским ристаниям, ниц повергая народы, и кровавой ценой возвеличил неслыханно славу Египта. А я в упорном труде проводил это время – обучал молодых и веру хранил ту, на которой строится жизнь людей и зиждется связь народа с бoгами. Не ведая отдыха, углублялся я в древние книги и узнавал от старцев немало полезных вещей. Затем сопоставил я настоящее с прошлым. Чем были жрецы? Каким путем достигли они своей власти? Что бы сталось с Египтом, если б не было нас? Ведь без нас ни искусства, ни наука, ни ремесло не обходятся здесь. Мы венчали правителей, мы богами их называли и учили народ их чтить, как богов, ибо толпе нельзя без сильной руки, которая в страхе ее бы держала и заставляла ее трепетать, словно рука самой всемогущей судьбы. Мы охотно служили этому богу на троне, покуда он правил по нашим догмам, подобно тому как Единый правит по извечным законам. Из нашей среды выбирал он советников, мы наставляли его в том, как блюсти интересы страны, и уши его для нас были открыты. Прежде царь был лишь руками, мы же, жрецы, головой. А ныне, отец мой, чем мы стали? Мы нужны еще, дабы народ держать в вере, ибо, если не станет он чтить богов, что же заставит его повиноваться царю? Сети был дерзновен, и сын его тоже таков, а потому оба на помощь небес уповали. Благочестив фараон, он исправно жертвы приносит и любит молитву. Мы нужны ему, когда машем кадильницами, режем жертвенный скот, возносим молитвы, толкуем сны, но наших советов он уже слушать не хочет. Мой отец-Осирис, бывший верховным жрецом гораздо достойней меня, по просьбе великого совета пророков просил своего фараона отказаться от кощунственных помыслов – судоходным каналом соединить Северное море с нечистыми водами Тростникового моря. Лишь азиатам принесла бы пользу эта затея []. Но Сети нас не послушал. Мы желали соблюсти древнее деление страны, но Рамсес ввел новое, опять же во вред жрецам. Мы предостерегали его от кровопролитных войн, а он совершал поход за походом. У нас есть древние освященные грамоты, освобождающие наших земледельцев от службы в войсках, но тебе ведомо, что он кощунственно их попрал. С древних времен никто в этой стране не имел права сооружать храмы чужеземным богам, а Рамсес покровительствует чужим сынам и терпит не только на севере, а даже в издревле священном Мемфисе и здесь, в Фивах, в кварталах чужеземцев, алтари и святыни кровожадных и лживых богов Востока [].

– Ты говоришь, как прорицатель! – вскричал Гагабу. – И слова твои – сама справедливость! Мы еще зовемся жрецами, но – увы! – нашего совета мало кто спрашивает. «Ваше дело готовить людям прекрасную участь на том свете, – говорил Рамсес, – а их судьбами на земле правлю я один!»

– Да, именно так он говорил! – с живостью подтвердил Амени. – За одно это он должен быть осужден. Он со своей семьей – враг наших прав и нашей священной страны. Нужно ли мне напоминать, откуда ведет свой род фараон? Прежде мы называли «чумой» и «разбойниками» шайки, приходившие с Востока и нападавшие на нашу родину, подобно тучам саранчи, грабившие и попиравшие ее. К этим разбойникам принадлежали и предки Рамсеса. Когда прародители Ани изгнали инксосов, отважный глава рода, правящего ныне Египтом, просил как милости разрешить ему остаться на берегах Нила. Сыновья этого рода служили в войсках фараона, они сумели отличиться, а в конце концов первому из Рамсесов удалось привлечь на свою сторону войска и свергнуть с престола древний род истинных сынов Ра. С великой неохотой должен я признаться тебе, что правоверные жрецы – среди них были и твой дед и мой – поддержали дерзкого похитителя короны, который был в то время приверженцем древнего вероучения. Не менее сотни моих предков, равно как и твоих и многих других жрецов, умерли здесь, на берегах священного Нила, а предков Рамсеса мы знаем всего лишь десять колен, и всем известно, что родом они из чужих земель, из презренных шаек аму! Он такой же, как и все семиты. Эти люди любят скитаться, презрительно называют нас «пахарями» и издеваются над мудрым законом, по которому мы возделываем землю и живем честным трудом, ожидая переселения в вечную страну смерти. Они же все время кочуют, отправляются в походы за добычей, спускают суда на соленые волны и не ведают милого сердцу родного очага. Они селятся там, где расцветает выгода, а когда им уже нечего больше срывать, они ставят свой дом в другом месте. Таким был Сети, таков и Рамсес! Он живет в Фивах с год, а затем уходит на войну, в чужие земли. Он не знает благочестия и не внимает совету мудрецов. А каков отец, таковы и дети! Вспомни о кощунственном поступке Бент-Анат. Я говорил, что фараон ценит чужеземцев. Подумал ли ты, что это для нас значит? Мы стремимся к возвышенным, благородным целям и в борьбе с оковами плотских чувств стали хранителями душ. Бедняк спокойно живет под сенью закона и через нас приобщается к сокровищам духа, а богатым мы предоставляем неисчерпаемые ценности искусства и науки. Ну, а теперь обрати свой взор на чужие страны! На востоке и на западе по пескам пустынь скитаются со своими жалкими шатрами кочевые племена. На юге скотоподобные отродья поклоняются птичьему перу и уродливым идолам и бьют их, если боги не приносят им счастья и удачи. На севере, правда, есть организованные государства, но всем своим искусством и наукой они обязаны нам, а на их алтарях под видом жертвы богам все еще льется человеческая кровь. Таким образом, чужие страны несут нам только упадок, растление. Вот почему чуждому влиянию не следует поддаваться, вот почему оно ненавистно нашим богам. А царь Рамсес – чужеземец по крови, по духу и по облику. Мысли его всегда где-то далеко – эта страна слишком ему тесна, – и он никогда не поймет, в чем истинное благополучие его народа. Он не почитает никакого учения, он вредит Египту, и это дает мне право сказать: «Долой его с престола!»

– Долой! – с живостью подхватил старик Гагабу. Амени протянул старику трясущуюся от волнения руку, потом, немного овладев собой, продолжал:

– Везир Ани – истинный сын этой страны и по отцовской и по материнской линии. Я хорошо знаю его, знаю, что он хотя и умен, но труслив. И все же он снова вернет нам наши законные права, унаследованные от предков. Я сделал выбор, а уж начатое я всегда довожу до конца. Теперь ты знаешь все и должен мне помочь.

– Я предан тебе душой и телом! – вскричал Гагабу.

– Укрепи же сердца наших братьев! – назидательно произнес верховный жрец Амени, прощаясь со стариком. – Каждый посвященный может догадываться о том, что происходит, но вслух об этом ни слова!

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Взошло солнце двадцать девятого дня второго месяца разлива Нила []. Все жители Фив, старые и малые, свободные и рабы, под руководством жрецов славили восходящее дневное светило у ворот храмов в своих кварталах.

Целыми семьями стояли фиванцы у пилонов, ожидая, пока выйдет процессия жрецов, чтобы примкнуть к ней и вместе с нею направиться к огромному храму, а оттуда переправиться через Нил в некрополь на празднично убранных барках. Сегодня, в день Праздника Долины, Амона – великого бога Фив – торжественно перевозили в Город Мертвых, чтобы он, как говорили жрецы, принес там жертву своим родителям, пребывающим в потустороннем мире. Путь его лежал на запад – туда же, где находили место упокоения бренные останки смертных; там, на западе, миллионы раз угасало солнце, чтобы на другой день вновь появиться из мрака ночи.

Вновь народившийся светоч, говорили жрецы, не забывает угасший, из которого он родился, и возносит ему хвалу, в облике Амона, чтобы предостеречь верующих от забвения усопших родителей, которым они обязаны жизнью.

«Приноси жертвы, – учит одна из священных заповедей, – отцу твоему и матери твоей, что покоятся в долине гробниц, ибо это угодно богам, которые примут дары, как будто им принесены они. Посещай чаще усопших, чтобы то, что ты делаешь для них, сын твой сделал для тебя».

Праздник Долины был праздником мертвых, но не праздником печали с плачем и жалобными воплями, а праздником радости, посвященным памяти тех, кого люди продолжали любить и после смерти, прославляя их как блаженных. Мертвых почтительно поминали, приносили им жертвы и пировали, собираясь в гробницах или перед усыпальницами.

В этот день семьи бывали неразлучны: муж, жена и дети не покидали друг друга ни на минуту. За ними следовали рабы с провизией и факелами, чтобы освещать мрак подземелий, а также и дорогу во время ночного возвращения.

Даже последний бедняк за день до праздника договаривался о местечке для себя на одной из больших лодок, перевозивших жителей Фив на другой берег. Лодки богачей, сверкая ярким убранством, уже стояли наготове, ожидая своих владельцев и их семьи. Детям снилась ночью священная праздничная ладья Амона, которая в великолепии своем, как рассказывала им мать, почти не уступает золотой барке бога солнца, плывущего в ней со своими спутниками по небесному океану.

По большой лестнице храма Амона, спускавшейся к Нилу, уже сновали жрецы, а весь берег был усеян людьми; по реке скользили многочисленные лодки. Громкие звуки праздничной музыки заглушали гомон толпы. Прижатые друг к другу, окутанные облаками пыли, люди старались пробиться к своим лодкам и баркам. Уже опустели дома и хижины Фив – толпа каждую минуту ожидала появления бога из ворот храма, а членов семьи царского дома все еще не было видно, хотя обычно в этот день они пешком приходили в огромный храм Амона. Все уже спрашивали друг друга, почему так долго нет Бент-Анат – прекрасной дочери Рамсеса, почему задерживается выход процессии из ворот храма.

За стеной, скрывавшей пестро раскрашенные постройки храма от взоров толпы, жрецы уже затянули свои торжественные гимны, уже везир с блестящей свитой вступил в святилище. Наконец, распахнулись ворота, показались мальчики в легких набедренных повязках – они должны были усыпать цветами путь бога, – густые облака благовонных курений уже возвещали о приближении самого бога, но дочь Рамсеса все еще не появлялась.

Как всегда в таких случаях, в толпе мгновенно поползли самые противоречивые слухи. Но точно известно было лишь одно – это подтверждали и служители храма: царевна не примет участия в шествии, ее не допустили к Празднику Долины.

Вместе со своим братом Рамери и супругой Мена стояла она в это время на балконе дворца и смотрела на реку, ожидая появления статуи бога на священной ладье.

За день перед тем, ранним утром, верховный жрец храма Амона в Фивах старик Бек-ен-Хонсу снял с нее клеймо осквернения, а вечером он пришел сообщить, что Амени запрещает ей вступить на землю некрополя, пока она не вымолит прощения и у богов запада.

Еще до очищения Бент-Анат посетила храм богини Хатор и якобы осквернила его своим присутствием, а поэтому суровый глава Города Мертвых имел право – что подтвердил и Бек-ен-Хонсу– закрыть ей доступ на западный берег.

Тогда Бент-Анат обратилась к Ани, но, хотя везир и выразил готовность заступиться за нее, поздно вечером он пришел сказать, что его заступничество не помогло – Амени был неумолим. Изобразив на своем лице сожаление, везир посоветовал ей во избежание скандала не идти наперекор всеми почитаемому Амени и не появляться на празднике.

Катути же послала карлика Нему к своей дочери, приглашая ее принять участие в процессии и принести жертвы в гробнице предков. Однако Неферт велела передать ей, что она не может оставить свою подругу и повелительницу.

Бент-Анат отпустила всех своих знатных придворных и просила их не забывать о ней в этот прекрасный праздник.

Увидав с балкона, что возле храма толпятся люди, а по реке снуют лодки, она вошла в свою комнату и позвала брата, который громко негодовал по поводу дерзости Амени. Когда он пришел, Бент-Анат взяла его руки в свои и сказала:

– Оба мы провинились, брат мой, так будем же терпеливо нести наказание и поступать так, как будто с нами рядом наш отец.

– Он сорвал бы с плеч этого заносчивого жреца шкуру пантеры, если бы тот осмелился так унизить тебя в его присутствии! – воскликнул Рамери.

Слезы гнева и обиды заструились по щекам юноши.

– Ну, полно, перестань сердиться, – успокаивала его Бент-Анат. – Ты был еще совсем маленьким, когда отец в последний раз принимал участие в Празднике Долины.

– О, я хорошо помню это утро и никогда не забуду его!

– Ну еще бы, – сказала Бент-Анат. – Не уходи, Неферт, ты ведь мне совсем как сестра! Это было чудесное утро! Нас, детей, празднично одетых, собрали в большом зале дворца. Потом фараон велел позвать нас в эти комнаты, где жила наша мать, умершая несколько месяцев назад. Он брал каждого из нас за руку и говорил, что прощает нам все наши шалости, если мы чистосердечно раскаиваемся, а затем целовал в лоб. После этого он сказал так просто, как будто был простым человеком, а не могущественным фараоном: «Может быть, и я обидел кого-нибудь из вас или поступил с кем-нибудь несправедливо. Я, правда, не чувствую за собой вины, но, если это было, я искренне сожалею об этом!» Тут все мы бросились к нему, каждый хотел его поцеловать, но он с улыбкой отстранил нас и сказал: «Но вы сами знаете, в одном я никого из вас не обделил! Я говорю об отцовской любви. И сейчас я вижу, что вы возвращаете мне то, что я вам дал». После этого он напомнил нам о нашей покойной матери, сказав, что самый нежный отец не может заменить мать. Описав в ярких выражениях самоотверженность покойной, он предложил нам всем вместе помолиться у ее гробницы, принести ей жертву и всегда быть достойными ее не только в большом, но и в мелочах, из которых складывается наша жизнь, подобно тому как год складывается из дней и часов. Мы, старшие, пожали тогда друг другу руки, и, пожалуй, никогда не была я такой хорошей, как в этот день у могилы матери!

Неферт подняла влажные от слез глаза и со вздохом проговорила:

– С таким отцом, мне кажется, легко всегда быть хорошей.

– Но неужели твоя мать в утро этого праздника не пыталась просветлить твою душу? – спросила Бент-Анат.

Вся вспыхнув, Неферт ответила:

– Мы всегда опаздывали из-за наших нарядов, и нам приходилось торопиться, чтобы вовремя попасть в храм.

– Ну, так пусть я сегодня буду твоей матерью! – воскликнула Бент-Анат. – И твоей тоже, Рамери! Помнишь ли ты, как отец просил в этот день прощения у придворных и слуг, как он внушал всем, что нужно изгнать из сердца всякую злобу? «Сегодня, – говорил он, – у человека должна быть не только чистая одежда, но и чистая душа». А это значит, брат мой, – ни единого злого слова против Амени! Возможно, что это закон вынуждает его к такой строгости. Отец, конечно, узнает обо всем и вынесет свой приговор. Сердце мое так переполнено чувствами, что, кажется, вот-вот они перельются через край! Подойди, Неферт, поцелуй меня, и ты тоже, брат! А теперь я пойду в свою молельню, где стоят статуи предков, и буду думать о моей матери и о блаженных душах наших любимых, которым я сегодня не могу даже принести жертву.

– Я пойду с тобой, – сказал Рамери.

– А ты, Неферт, останься здесь и нарежь себе цветов сколько душе угодно, – сказала Бент-Анат. – Бери самые красивые! Сплети большой венок, а когда он будет готов, мы пошлем на тот берег человека и велим ему положить венок вместе с другими дарами в гробницу матери твоего супруга.

Когда через полчаса брат и сестра вернулись к Неферт, она держала в руках два венка – один для покойной матери царевны, а другой – для матери Мена.

– Я сам отвезу эти венки на ту сторону и положу их в гробницы! – воскликнул Рамери.

– Ани сказал, что нам нельзя показываться народу, – остановила его Бент-Анат. – Едва ли кто-нибудь заметит, что тебя нет среди учеников, но…

– Но я пойду туда не как сын Рамсеса, а как помощник садовника, – возразил Рамери. – Слышите, уже раздались звуки труб! Сейчас вынесут бога из храма!

Рамери вышел на балкон. Обе женщины последовали за ним, и все трое стали смотреть в сторону пристани. Их острые молодые глаза хорошо видели то, что там происходило.

– Без отца и без нас шествие будет жалкое, – сказал Рамери. – Это немного утешает меня. Как красиво поет хор! Вон идут опахалоносцы и певцы. А вон там – первый пророк храма Амона, старый Бек-ен-Хонсу. Какой у него сегодня торжественный вид! Однако не очень-то ему там сладко! Сейчас появится статуя божества. Я уже слышу запах священного курения. С этими словами Рамери упал на колени, Бент-Анат и Неферт последовали его примеру. Из ворот храма показался сначала великолепный бык; его светлая гладкая шкура блестела на солнце, а между рогами сверкал золотой диск, украшенный ослепительно белыми страусовыми перьями. Потом, вслед за несколькими опахалоносцами, появился сам бог Амон. Он то показывался, то исчезал за большими полукруглыми опахалами из черных и белых страусовых перьев на длинных палках. Этими опахалами жрецы прикрывали его от палящих лучей солнца.

Таинственным, как и его имя, было шествие этого бога: казалось, он медленно выплывал на своем драгоценном троне из ворот, направляясь к реке. Его трон был установлен на богато украшенном букетами и гирляндами столе с покрывалом из пурпурной златотканой парчи, ниспадавшим на жрецов, которые, двигаясь медленным и мерным шагом, несли этот стол на своих плечах.

Как только статуя бога была установлена на праздничной ладье, Рамери, Бент-Анат и Неферт поднялись с колен.

В это время из ворот храма вышли жрецы – они несли ящик с вечнозелеными священными деревьями Амона. А когда гимны зазвучали с новой силой и в воздухе повисли клубы ароматного дыма, Бент-Анат шепнула:

– А сейчас вышел бы отец.

– И ты вместе с ним! – воскликнул Рамери. – А следом за вами – супруг Неферт Мена с гвардейцами. Смотрите, наш дядя Ани идет пешком! До чего же он странно одет, совсем как сфинкс, только наоборот!

– Почему? – спросила Неферт.

– Потому что у сфинкса, – рассмеялся Рамери, – тело льва, а голова человечья, у дядюшки же наоборот – тело облачено в мирные жреческие одежды, а на голове – шлем воина.

– Ах, если бы был здесь сам фараон, дарующий жизнь, – вздохнула Неферт. – Тогда бы и ты, Рамери, оказался среди его носильщиков!

– Разумеется! – сказал Рамери. – Все шествие имеет совершенно другой вид, когда фигура отца, воина и героя, украшает золотой трон, когда позади него – статуя богини истины и справедливости, которая простирает над ним свои крылья, перед ним – его могущественный боевой товарищ – лев, а над головой – балдахин, украшенный готовыми к броску уреями. Глядите, астрологам и пастофорам со знаменами и эмблемами в руках, стадам жертвенных животных не видно конца! А вон и Нижний Египет прислал на праздник своих послов, как будто отец здесь. Я даже вижу значки на знаменах []. Узнаешь ли ты изображения царских предков, Бент-Анат? Нет? Я тоже. Мне, правда, показалось, что шествие открывает статуя первого Яхмоса, изгнавшего гиксосов, предка нашей бабки, а не деда Сети, как это обычно принято. Но вот идут воины! Это те самые отряды, которые снарядил Ани. Они только сегодня ночью с победой вернулись из Эфиопии. Как их приветствует народ! Впрочем, они это заслужили, храбро сражаясь с врагом. Представьте себе, вот будет зрелище, когда вернется отец с сотней плененных им правителей – они покорно и смиренно пройдут следом за его колесницей, и править ею будет Мена, а за ними – мои братья, вельможи, телохранители, все на роскошных колесницах.

– Они еще и не думают о возвращении, – вздохнула Неферт.

Пока к шествию присоединялись все новые и новые отряды войск везира, оркестры и диковинные звери [], праздничная ладья Амона уже отчалила от пристани.

Это было огромное великолепное судно, сделанное целиком из блестящего полированного дерева и богато инкрустированное золотом. Борта его были украшены искусственными изумрудами и рубинами [], мастерски изготовленными из стекла. Мачта и реи были вызолочены, на них полоскались по ветру пурпурные паруса. Сиденья для жрецов были из слоновой кости; всю ладью, ее мачты и снасти сверху донизу унизывали гирлянды из лилий и мальв.

Не менее роскошен был и нильский корабль везира: деревянные части блестели позолотой, каюта была устлана пестрыми вавилонскими коврами, а на носу, как некогда на морских судах царицы Хатшепсут, красовалась золотая голова льва, в которой вместо глаз сверкали два огромных рубина.

Когда все жрецы расселись по своим баркам, а священная ладья успела уже тем временем пристать к другому берегу, народ бросился к своим лодкам. Через несколько минут тысячи судов, порой настолько перегруженных, что они едва не черпали бортами воду, так густо усеяли реку между Фивами и Городом Мертвых, что солнце лишь изредка сверкало на поверхности желтоватой воды.

– Ну, а теперь я возьму у кого-нибудь из садовников одежду и поеду с венками на ту сторону! – громко сказал Рамери.

– Ты хочешь бросить нас одних? – спросила Бент-Анат.

– Не надрывай мое сердце, сестра, мне и так нелегко, – взмолился Рамери.

– Ну, тогда иди, – согласилась царевна. – Если бы отец был здесь, с какой радостью я последовала бы за тобой!

– А что, если вам в самом деле так и сделать? – воскликнул юноша. – Я думаю, здесь найдется одежда для вас обеих!

– Глупости, – сказала Бент-Анат, но при этом вопросительно взглянула на Неферт. Та лишь пожала плечами, как бы говоря: «Воля твоя, царевна».

Эти взгляды, которыми обменялись подруги, не ускользнули от сметливого юноши.

– Вы поедете со мной! – воскликнул он. – Я вижу это по вашим глазам! Последний нищий бросает сегодня цветок в общую усыпальницу, где лежит истлевшая мумия его отца, а дети Рамсеса и жена его возничего лишены права отнести венок своим покойникам?

– Я осквернила бы гробницу своим присутствием, – краснея, проговорила Бент-Анат.

– Ты?! – вскричал Рамери, обнимая и целуя сестру. – Ты, милое, великодушное создание, способное лишь облегчать горе и осушать слезы, ты, прекрасное подобие нашего отца, и вдруг – нечистая! Я скорее поверю, что лебеди там внизу черны, как вороны, а вот эти розы на балконе – ядовитая цикута. Бек-ен-Хонсу очистил тебя от скверны, и если Амени…

– Но Амени по-своему прав, – ласково сказала Бент-Анат. – А ты помнишь, о чем мы договорились? Я не хочу сегодня слышать о нем ни одного дурного слова!

– Ну хорошо! Он явил нам свою доброту и милость, – насмешливо проговорил Рамери, отвешивая низкий поклон в сторону некрополя. – Пусть ты не чиста. В таком случае не заходи ни в гробницу, ни в храм, а оставайся с нами в толпе. Дорогам на том берегу это вреда не принесет: ведь по ним каждый день ходит немало нечистых парасхитов и им подобных. Будь умницей, Бент-Анат, пойдем со мной! Мы переоденемся, я перевезу вас на ту сторону, возложу венки, мы вместе помолимся перед гробницей, посмотрим на праздничное шествие, на чудеса магов и послушаем торжественную речь. Ты только представь себе, Пентаур, несмотря на неприязнь к нему жрецов, все же выступит с речью. Дом Сети хочет сегодня блеснуть, а Амени хорошо знает, что стоит Пентауру открыть рот, и он произведет куда более сильное впечатление, чем все эти жрецы в белом, когда они хором поют священные гимны! Пойдем со мной, сестра!

– Ну ладно, будь по-твоему! – решительно произнесла Бент-Анат.

Хотя слова эти и обрадовали Рамери, но вместе с тем столь поспешное согласие сестры немного его испугало. А Неферт, вопросительно глянув на царевну, сразу же опустила свои большие глаза – теперь она знала, кто избранник ее подруги, и в голове ее мелькнул тревожный вопрос: «Чем же это кончится? »

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Час спустя стройная, скромно одетая горожанка в сопровождении смуглого юноши и мальчика с удивительно нежным личиком переправлялась через Нил. Правда, даже неискушенному наблюдателю сразу бросилось бы в глаза, что темные морщины на лбу и щеках этой женщины едва ли подходят к ее свежему и юному лицу.

Но тем не менее в них трудно было узнать гордую Бент-Анат, светлокожего Рамери и прекрасную Неферт, которая даже в длинном белом одеянии воспитанника жреческой школы была очаровательна.

Они вышли из дворца в сопровождении двух старших носильщиков паланкина царевны – сильных и верных людей. Им было приказано делать вид, будто они не имеют никакого отношения к своей повелительнице и ее спутникам.

Переправа через Нил отняла немало времени, и детям фараона впервые довелось узнать, сколько препятствий нужно преодолеть простому смертному, чтобы достичь цели, в то время как венценосным особам все само идет навстречу.

Никто не расчищал им дороги, ни одна барка не посторонилась, каждый стремился обогнать их и поскорее пристать к другому берегу.

Когда они ступили, наконец, на пристань, шествие уже углубилось в Город Мертвых и приближалось к Дому Сети. Там Амени, сопровождаемый хорами, которые распевали гимны, вышел навстречу процессии и торжественно приветствовал бога на этом берегу Нила. Пророки некрополя собственноручно водрузили статую Амона на священную ладью Дома Сети, искусно сделанную из кедрового дерева и электрона [] и украшенную драгоценными камнями. Тридцать пастофоров подняли священный ковчег на плечи и понесли его по аллее сфинксов, соединяющей пристань с храмом, в святилище Дома Сети. Там бог Амон находился в то время, когда люди, прибывшие на праздник из всех номов Египта, складывали свои дары в зале перед святилищем. По дороге Амона опередили колхиты, чтобы по древнему обычаю усыпать его путь песком.

Через час процессия снова вышла из ворот и, повернув к югу, сделала первую остановку в огромном храме Аменхотепа III, перед которым, точно стражи, высились два высочайших колосса во всей нильской долине. Следующая остановка была сделана в храме великого Тутмоса, что расположен еще южнее. Оттуда шествие повернуло обратно, задержалось у самого края восточного склона Ливийских гор, возле множества гробниц, поднялось на террасы уже знакомого нам храма Хатшепсут и остановилось у гробницы древних царей близ этого храма. Лишь к закату солнца процессии предстояло достичь, наконец, того места, где должен был начаться собственно праздник, – входа в долину с гробницей Сети, на западном склоне которой находились гробницы фараонов свергнутой династии.

Эту часть некрополя шествие обычно посещало уже при свете фонарей и факелов, перед возвращением бога и до праздничной мистерии на священном озере в самой южной части Города Мертвых, которая начиналась лишь в полночь.

Следом за богом, в сосуде из прозрачного хрусталя, укрепленном на длинном шесте, который был обернут золотой фольгой, несли священное сердце овна.

Незаметно положив венок на богатый жертвенный алтарь своих предков, дети фараона и Неферт присоединились к толпе, шедшей в хвосте шествия. Было уже далеко за полночь. Около гробницы предков Мена они поднялись на восточный склон Ливийских гор. Эту гробницу заложил еще пророк храма Амона по имени Неферхотеп, прадед Мена. Узкий вход в гробницу был буквально осажден народом, потому что в первой из высеченных в скале зал певец, аккомпанируя себе на арфе, пел по праздникам погребальную песнь в честь давно умершего пророка, а также его супруги и сестры. Сочинил эту песнь еще певец, служивший самому пророку, и слова ее были высечены на стене второго зала гробницы. Неферхотеп завещал правителям Города Мертвых большой участок земли, оговорив, что доход от него должен быть использован на содержание арфиста, чтобы он пел эту песнь под аккомпанемент арфы на каждом празднике мертвых.

Возничий Мена знал эту погребальную песнь прадеда и нередко пел ее Неферт, которая аккомпанировала ему на лютне. И в этом нет ничего удивительного, ибо в час радости египтяне с особой теплотой вспоминали своих покойников.

Вот и сейчас, стоя в толпе, Неферт вместе со своими спутниками слушала эту песнь: []

О, как праведен в покое своем этот великий!

Так восстань же к прекрасным делам!

Исчезать стало уделом людей

Со времен великих богов:

И старое уступает юному,

И солнце новое восходит

Каждое утро, когда старое

Покой свой находит на западе.

Так наполни ж весельем, пророк мой, этот праздничный день!

Благовонное масло, душистые смолы

Предлагаем мы и венками

Обвиваем мы стан и руки

Твоей возлюбленной сестры,

Что покоится рядом с тобой!

Песни петь и на арфе играть

Будем мы в твою честь!

Так откиньте же все заботы

И предавайтесь веселью,

Пока не придет пора пуститься в путь —

Туда, где навек обретаешь покой,

В царство, где молчанье царит.

Как только певец умолк, люди стали протискиваться под низкие своды гробницы, чтобы положить цветок на жертвенный алтарь пророка и выразить ему этим свою благодарность за песню. Неферт и Рамери тоже удалось туда пробраться, и Неферт после долгой безмолвной молитвы, обращенной к светлому духу покойной матери ее мужа, положила свой венок там, где покоилась мумия свекрови.

Много придворных проходило мимо детей фараона, но никто их не узнал. Они изо всех сил старались пробиться к площади, где происходил праздник, но давка была так велика, что женщинам не раз приходилось укрываться в ближайших гробницах, чтобы их не смяла толпа. В каждой гробнице они видели жертвенные алтари со щедрыми дарами, почти всюду семьями собирались люди. Здесь они ели жареное мясо и фрукты, пили пиво и вино, вспоминая своих покойников, словно путников, нашедших свое счастье в дальних краях, твердо надеясь рано или поздно свидеться с ними.

Солнце уже клонилось к закату, когда они добрались, наконец, до площади.

Здесь стояло множество столов со всевозможными лакомствами, чаще всего со сладким печеньем для детей, с финиками, фигами, гранатами и другими фруктами.

Под легкими тенистыми навесами продавались сандалии и платки всех форм и расцветок, украшения, амулеты, веера и зонты, благовонные эссенции и другие товары как для жертвенного алтаря, так и для туалетного столика. Корзины садовников и цветочниц были уже пусты, зато у менял работы было по горло, а за столами, где пили вино и играли в кости, царило веселье.

Друзья и знакомые приветствовали друг друга благочестивыми изречениями, а дети показывали друг другу новые сандалии, сладкие лепешки, выигранные в кости или подаренные медные колечки, на которые еще сегодня во что бы то ни стало нужно было что-нибудь купить.

Особым успехом пользовались маги из Дома Сети, вокруг которых, прямо на земле, сидело множество зрителей. Передние места все по доброй воле предоставили детям.

К тому времени, когда наши путники добрались до этой площади, религиозная часть торжества уже закончилась.

Еще стоял балдахин, под сенью которого семья фараона обычно слушала праздничную речь и где сегодня, наслаждаясь прохладой, восседал на троне везир Ани. Еще не убраны были кресла вельмож и рогатки, удерживавшие народ на почтительном расстоянии от знати, жрецов и трона.

Здесь, на этой площади, сам Амени возвестил ликующей толпе о чуде, свершившемся с божественным овном, и поведал людям, что в стадах везира объявился новый Апис. Его толкование этого божественного знамения переходило из уст в уста: оно сулило стране мир и счастье через какого-то любимца богов, и хотя Амени не назвал его имени, даже самым несообразительным стало ясно, что любимец этот – не кто иной, как везир Ани. Ну конечно, ведь Ани – потомок великой Хатшепсут, а ее пророк был удостоен сердца священного овна!

В то время как Амени возвещал о чуде, взоры всех присутствующих были устремлены на Ани, который на глазах у народа принес жертву священному сердцу и получил благословение верховного жреца.

Уже сказал свою речь и Пентаур. Бент-Анат слышала, как какой-то старик говорил своему сыну:

– Жизнь наша тяжела. Нередко казалась она мне невыносимым бременем, которое жестокосердые боги взвалили на наши несчастные плечи. Но теперь, послушав этого молодого жреца из Дома Сети, я ощутил, что боги добры и мы за многое должны быть им благодарны!

В другом месте жена жреца говорила своему сыну:

– Ты хорошо разглядел Пентаура, Хоруза? Так вот, запомни: этот человек низкого происхождения, но умом и дарованием он превосходит знатных и пойдет далеко!

Какая-то девушка делилась с подругой:

– Этот проповедник – самый красивый мужчина, какого я видела в своей жизни, а голос его звучал просто как песня!

– А как сверкали его глаза, когда он прославлял правдивость, называя ее высшей добродетелью! – подхватила другая. – Ты знаешь, в его душе, наверно, обитают все боги!

Бент-Анат вся вспыхнула, услыхав эти слова. Уже начало смеркаться, и она сказала, что пора домой. Но Рамери очень хотелось присоединиться к шествию и при свете фонарей и факелов пройти с ним через западную долину, чтобы посетить и гробницу их деда Сети.

Царевна неохотно уступила его настойчивой просьбе. К тому же пробиться к реке было сейчас нелегким делом, так как многие еще спешили от берега к площади, чтобы примкнуть к шествию. Поэтому брат и сестра, а с ними и Неферт влились в эту толпу и очутились в западной долине, когда солнце уже село. В эту ночь здесь не показывался ни один хищник: все шакалы и гиены убежали в глубь пустыни, напуганные светом бесчисленных факелов и фонарей, горевших в руках людей.

Чад и дым от факелов, пыль, поднятая ногами бесчисленных путников, густым облаком окутывали процессию и сопровождавшую ее толпу, скрывая от их взоров звездное небо.

Бент-Анат вместе с братом и Неферт добралась до хижины парасхита Пинема, но здесь они вынуждены были остановиться, потому что стражники длинными палками оттесняли напиравшую толпу, чтобы очистить путь для процессии.

– Взгляни, Рамери, – сказала Бент-Анат, указывая на дворик парасхита, оказавшийся всего в нескольких шагах от них. – Вот здесь живет та светлокожая девушка, на которую налетела моя колесница. Сейчас ей лучше. Обернись и посмотри – там, за изгородью из колючих кустов, возле костра сидит она сама со своим дедом.

Рамери приподнялся на носки, заглянул в жалкий дворик и чуть слышно проговорил:

– Какое прелестное создание! Но что это она делает со стариком? Он вроде молится, а она то подносит к его губам платок, то растирает ему виски. Какой у нее испуганный вид!

– Должно быть, парасхит заболел, – решила Бент-Анат.

– Еще бы! Он, верно, выпил по случаю праздника лишнюю кружку вина, – рассмеялся Рамери. – Ну конечно! Ты только взгляни, как подергиваются его губы, как дико он вращает глазами. Просто отвратительно! Он точно бесноватый.

– Он ведь нечистый, – осторожно заметила Неферт.

– Но тем не менее он добрый и славный человек с нежным сердцем, – живо возразила Бент-Анат. – Я справлялась о нем, и мне сообщили, что он честный старик и не пьет. Ну, конечно, он болен, а вовсе не пьян!

– Вот девушка встает! – воскликнул Рамери, опуская купленный им на площади бумажный фонарик. – Отойди, Бент-Анат! Она, должно быть, ждет кого-то. Нет, ты скажи: видела ли ты когда-нибудь такую белую кожу и такую очаровательную головку?! Даже волосы любимого цвета Сетха – и те изумительно идут ей. Но глядите, ее саму так и шатает из стороны в сторону. Она, наверно, еще очень слаба! Вот она опять села возле старика и растирает ему лоб. Бедняжка! Ты только взгляни, она плачет. Я брошу ей сейчас мой кошелек!

– Не надо! – воскликнула Бент-Анат. – Я щедро одарила ее! А слезы, что льются сейчас из ее глаз, по-моему, не унять никаким золотом. Я пошлю сюда завтра старую Аснат и велю ей разузнать, можно ли тут чем-нибудь помочь. Но как напирают на нас эти люди! Лишь только бога пронесут мимо нас, мы сразу же вернемся домой!

– Прошу тебя, пойдем, мне так страшно! – взмолилась Неферт и, дрожа всем телом, прильнула к царевне.

– Смотрите! Смотрите! – закричал Рамери. – Вот они! Не правда ли, это великолепно! А как сияет священное сердце – словно звезда!

Весь народ, а вместе с ним и Бент-Анат со своими спутниками упали на колени.

Прямо против них процессия остановилась – всякий раз, пройдя тысячу шагов, она ненадолго задерживалась. Вперед вышел глашатай и зычным, далеко слышным голосом восславил великое чудо, которое совсем недавно явило новое дивное свойство: с наступлением темноты священное сердце овна начало светиться!

Вернувшись из дома бальзамировщиков, старый парасхит упорно отказывался от еды, а на все расспросы перепуганной семьи не отвечал ни слова.

Неподвижно устремив перед собой взор, застыв, словно в оцепенении, он бормотал себе под нос какие-то непонятные слова, часто хватаясь рукой за лоб. А несколько часов назад он вдруг дико захохотал, и тогда смертельно перепуганная жена стремглав бросилась в Дом Сети за врачом Небсехтом.

Уарда тем временем стала растирать ему виски теми листьями, что колдунья Хект прикладывала к ее раненой груди: раз эти листья тогда хорошо помогли, то и теперь, может быть, они прогонят демона болезни.

Когда же сверкающее тысячами факелов и фонарей шествие остановилось подле ограды хижины парасхита, затерявшейся во мраке ночи, и какой-то человек громко крикнул: «Вот приближается священное сердце овна!» – старик вздрогнул и выпрямился. Он уставился на сияющую в хрустальном сосуде святыню и, казалось, не в силах был оторвать от нее глаз. Медленно, содрогаясь всем телом, стал он подыматься на ноги, вытягивая вперед шею.

Глашатай начал славить чудо.

И тут случилось нечто невероятное. В то время как народ, застыв на коленях, благоговейно внимал торжественным словам глашатая, старик парасхит, не дав ему кончить, ринулся вперед, ударяя себя кулаками по лбу, и, обратив лицо к священному сердцу, неожиданно разразился безумным хохотом. Этот неистовый хохот огласил всю долину, многократно отдаваясь эхом среди голых скалистых склонов.

Толпу объял ужас. Все стремительно вскочили на ноги. Испугался даже Амени, величаво выступавший следом за сосудом с сердцем; невольно вздрогнув, он обернулся в ту сторону, откуда раздался этот жуткий хохот. Он никогда не видал Пинема, но знал, где живет этот парасхит. Увидев маленький костер на его дворе, тускло мерцавший во мраке сквозь облака пыли и чада, он сразу сообразил, что они остановились возле жилища этого вскрывателя трупов. Он подозвал одного из начальников стражи, следовавших со своими людьми по обеим сторонам процессии, и что-то шепнул ему. Затем он подал знак, и процессия тронулась дальше как ни в чем не бывало.

Зловещий хохот старика становился все громче, он пытался прорваться к священному сердцу, но толпа отбросила его назад. Когда последние ряды торжественного шествия катились мимо его двора, старик, осыпаемый проклятиями и руганью, с трудом дотащился до порога своей хижины. Там он тяжело рухнул на землю. Уарда бросилась к нему, ощупью отыскав его недвижимое тело в пыли и мраке.

– Растоптать насмешника!

– Разорвать его в клочья!

– Спалить это гнездо нечистых!

– Бросить его вместе с девкой в огонь! – в диком бешенстве ревела на разные голоса толпа, так грубо пробужденная от благоговейного экстаза.

Две старухи сорвали с палок фонари и бросились бить несчастного старика, а какой-то воин-эфиоп, схватив Уарду за волосы, оттащил ее от деда.

В эту минуту появилась жена парасхита и с ней Пентаур. Старухе так и не удалось найти Небсехта, зато она встретила поэта, вернувшегося после своего выступления в Дом Сети. Ему-то она и рассказала о демонах, вселившихся в ее мужа, и умоляла пойти вместе с ней. Пентаур, ни минуты не колеблясь, как был, в домашнем одеянии, последовал за старухой, не надев белого жреческого облачения, показавшегося ему не совсем уместным для такого случая.

Когда они подходили к хижине парасхита, Пентаур услыхал рев толпы и пронзительные вопли насмерть перепуганной Уарды.

Он бросился вперед и увидел при тусклом свете угасающего костра и нескольких фонарей, как чернокожий солдат вцепился в волосы беззащитной девушки. Прыжок вперед – и пальцы Пентаура железной хваткой стиснули горло воина. Затем, схватив эфиопа за пояс, он сильно рванул его и перебросил через ограду, как бросают обломок скалы.

Разъяренная толпа ринулась на Пентаура, и тут им вдруг неожиданно овладел до сей поры еще неизвестный ему азарт битвы. Одним рывком он выломал подпорку, сделанную из тяжелого эфиопского дерева, которая поддерживала навес, устроенный заботливым дедом для своей внучки. Размахивая им, словно тростинкой, он заставил толпу отступить и крикнул Уарде, чтобы она держалась за него.

– Кто тронет эту девушку, тому не жить! – взревел он. – Как вам не стыдно нападать на слабого старика и беззащитного ребенка в такой священный день!

Толпа притихла. Но уже через минуту она снова стала наступать, и раздались дикие крики:

– Смерть нечистым! Спалим их логово!

Несколько ремесленников из Фив стали наседать на Пентаура, в котором никто не узнавал жреца. Но прежде чем их палки и кулаки успели коснуться его, он взмахнул несколько раз колом, и все они свалились как подкошенные. При каждом взмахе его грозного оружия кто-нибудь падал на землю. Однако эта неравная борьба не могла длиться долго. Несколько молодых парней, перескочив через изгородь, собрались напасть на Пентаура сзади. Сделать это было нетрудно, потому что Пентаур был теперь со всех сторон освещен ярким светом загоревшейся хижины – несколько факелов, брошенных на крышу, подожгли сухие пальмовые листья, и огромные языки пламени с треском вздымались к ночному небу.

Поэт увидел подбиравшихся к нему сзади парней. Прикрывая левой рукой дрожащую от страха и крепко прижавшуюся к нему девушку, он правой яростно размахивал колом. Пентаур прекрасно понимал, что оба они неминуемо погибнут, но твердо решил до последнего вздоха защищать невинность и жизнь очаровательного создания. Все это длилось недолго, потому что двум мужчинам удалось, наконец, схватить его оружие, еще несколько человек поспешили им на помощь и совместными усилиями они вырвали кол из его рук. Тем временем его противники, разъяренные, но безоружные, стали медленно наступать со всех сторон, все еще в страхе перед его невиданной силой.

Задыхающаяся, трепещущая всем телом, словно загнанная газель, Уарда судорожно цеплялась за своего защитника.

Почувствовав, что он безоружен, Пентаур глухо зарычал от бешенства. И вдруг, точно из-под земли, рядом с ним вырос какой-то юноша и подал ему меч, выпавший из рук оглушенного воина-эфиопа и валявшийся у его ног. Юноша и поэт встали спиной к спине. Пентаур гордо выпрямился, и громкий боевой клич сорвался с его уст – в эту минуту, размахивая своим новым оружием, он был похож на отважного героя, защищающего последние, еще не занятые врагом, укрепления.

Он стоял, сверкая глазами, словно лев, отгоняющий свору шакалов от своей добычи. Его противники снова попятились, увидев, что и его соратник – юный Рамери – угрожающе поднял секиру.

– Эти трусливые убийцы швыряют в нас факелами, – воскликнул Рамери. – Ко мне, девушка! Я погашу на твоем платье горящую смолу.

С этими словами он схватил Уарду за руку, привлек ее к себе и затушил уже тлевшее платье, между тем как Пентаур прикрывал его своим мечом.

Несколько минут Рамери и поэт простояли так спина к спине, как вдруг брошенный кем-то камень задел голову Пентаура. Он зашатался, и толпа с ревом бросилась к нему, но тут изгородь рухнула, словно под натиском чьей-то могучей руки, и на арене битвы показалась высокая женская фигура.

– Оставьте их! – крикнула она пораженной толпе. – Я приказываю вам! Я – Бент-Анат, дочь Рамсеса!

Толпа в изумлении отпрянула.

Хотя оглушенный камнем Пентаур уже успел прийти в себя, ему показалось, что у него помутился рассудок. Он все видел и слышал, но думал, что это – прекрасный сон. Сначала его охватило непреодолимое желание пасть на колени перед дочерью Рамсеса. Но уже в следующий миг его ум, приученный в школе Амени быстро соображать, мгновенно подсказал ему, в какое ужасное положение попала царевна. И вместо того чтобы преклонить перед ней колени, он воскликнул:

– Эй, люди! Кто бы ни была эта женщина, пусть даже она и похожа на Бент-Анат, но это не дочь Рамсеса. Зато я, хоть и нет на мне сейчас белых одежд, жрец Дома Сети, и зовут меня Пентаур. Сегодня на празднике я выступил перед вами с речью. Удались отсюда, женщина! Я повелеваю тебе это именем моего священного сана!

Слова его возымели действие, и Бент-Анат повиновалась.

Пентаур был спасен. Пока толпа приходила в себя, пока раненные им люди и их родственники и друзья готовились к новому нападению, а один парень, которому Пентаур раздробил кисть руки, в бешенстве орал: «Какой он святой отец, это бывалый рубака! Разорвать его, обманщика!» – из толпы вдруг раздался голос:

– Расступитесь перед моим белым одеянием! И оставьте в покое проповедника Пентаура – он мой друг! Ведь многие из вас знают меня!

– Ты – врач Небсехт, который вылечил мне сломанную ногу! – радостно воскликнул какой-то матрос.

– А мне – больной глаз, – подхватил ткач.

– Этот красивый и высокий мужчина действительно проповедник, я узнаю его! – звонким голосом воскликнула вдруг одна из девушек, чьи восторженные слова о Пентауре невольно подслушала на площади Бент-Анат.

– А мне какое дело до того, что он проповедник! – заорал один из парней и бросился вперед. Но толпа удержала его и почтительно расступилась, когда Небсехт попросил всех разойтись, чтобы он мог осмотреть раненых.

Прежде всего он склонился над парасхитом и тотчас же в ужасе вскричал:

– Позор вам! Что вы наделали? Вы убили старика!

– А мне пришлось обагрить кровью свои мирные руки, чтобы спасти от такой же участи его невинную внучку, – сказал Пентаур.

– Гады! Скорпионы! Змеиное отродье! Изверги! – бросал Небсехт в толпу, отыскивая глазами Уарду.

Увидав ее, невредимую, у ног колдуньи Хект, тоже протиснувшейся во двор, он с облегчением вздохнул и принялся осматривать пострадавших.

– Неужели это ты уложил всех людей, что валяются тут вокруг тебя? – шепотом спросил он своего друга.

Пентаур кивнул и улыбнулся, но это была не торжествующая улыбка отважного воина, а скорее стыдливая улыбка мальчишки, нечаянно задушившего в руке пойманную им птичку.

Небсехт удивленно взглянул на него и с беспокойством в голосе спросил:

– Почему же ты сразу не назвал свое имя?

– Потому что в меня вселился дух бога войны, когда вон тот негодяй схватил Уарду за волосы, – горячо отвечал Пентаур. – Я ничего не видел вокруг, ничего не слышал, я…

– Ты поступил правильно, – перебил его врач. – Но чем теперь все это кончится?

В тот же миг раздались звуки труб – это приближался начальник стражи со своими солдатами, которого Амени послал арестовать парасхита. Войдя во двор, он приказал народу разойтись. Кто отказывался подчиниться его приказу, тех выгоняли силой, и уже через несколько минут долина была очищена от озверевшей толпы, а пылающая хижина – оцеплена солдатами.

Вынуждены были отойти от ограды дворика парасхита и Бент-Анат со своим братом и Неферт. Как только Рамери убедился, что Уарда в безопасности, он присоединился к сестре.

Неферт едва держалась на ногах от испуга и волнения, и носильщикам царевны пришлось, взявшись за руки, нести молодую женщину. Так тронулись они в обратный путь – впереди носильщики с Неферт, за ними Бент-Анат и Рамери. Никто не говорил ни слова, даже Рамери, который не мог забыть Уарду и ее полный благодарности взгляд, брошенный ему вслед. Один только раз молчание нарушила Бент-Анат.

– Дом парасхита горит, – вполголоса проговорила она. – Где же будут теперь спать эти несчастные?

Когда долина была очищена, начальник стражи прошел в глубь двора, где, кроме колдуньи Хект с Уардой, нашел также поэта – он вместе с Небсехтом оказывал помощь пострадавшим.

Пентаур коротко рассказал ему о случившемся и назвал свое имя.

– Если бы в армии Рамсеса было побольше воинов вроде тебя, – сказал стражник, выслушав Пентаура и протягивая ему руку, – то война с хеттами закончилась бы очень скоро. Но ты побил не азиатов, а всего лишь мирных жителей Фив, и поэтому, как мне ни прискорбно, я должен тебя задержать и доставить к Амени.

– Ты исполняешь свой долг, – промолвил Пентаур, склонив перед ним голову.

Начальник стражи приказал своим людям взять труп парасхита и отнести его в Дом Сети.

– Пожалуй, следовало бы арестовать и девушку, – неуверенно проговорил он, обращаясь к Пентауру.

– Она больна, – возразил поэт.

– Если она немедленно не ляжет в постель, то не доживет до утра, – вмешался врач. – Оставь ее в покое – она ведь под особым покровительством Бент-Анат, которая на днях сбила ее своими конями.

– Я уведу ее к себе и позабочусь о ней, – сказала колдунья. – Вон там лежит ее бабка, она едва не задохлась в дыму, но теперь она скоро придет в себя, а места у меня хватит и на двоих.

– Она пробудет у тебя только до завтра, а потом я найду для нее пристанище, – проговорил врач.

Старуха дерзко ухмыльнулась, глядя ему прямо в лицо.

– Много вас тут найдется, таких заботливых, – пробормотала она себе под нос.

Солдаты по приказу начальника подобрали раненых и увели Пентаура, унося с собой труп парасхита.

Между тем дети фараона вместе с Неферт, преодолев немало препятствий, добрались все же до берега Нила. Одного из носильщиков послали подвести ждавшую их лодку, приказав ему поторапливаться, потому что уже показались огни приближавшейся процессии и бог Амон должен был начать переправу обратно в свой храм в Фивах. Они знали, что если им сейчас же, без промедления, не удастся сесть в лодку, то придется ждать много часов, так как ночью, пока процессия переправляется через реку, ни одно судно не имеет права отчалить от берега.

С нетерпением ждали брат с сестрой знака посланного ими носильщика, потому что Неферт страшно ослабела и могла каждую секунду лишиться чувств. Бент-Анат, поддерживая Неферт, чувствовала, как вся она дрожит мелкой дрожью.

Наконец, носильщик подал им условленный знак, скромная, но быстрая лодка, которой обычно пользовались только для охоты, скользнула к пристани. Рамери велел одному из гребцов подать ему весло и подтянул лодку поближе к мосткам.

В эту минуту подошел начальник стражи и крикнул:

– Это последняя лодка перед переправой бога!

Бент-Анат поспешила к пристани, увлекая за собой бессильно повисшую у нее на руке Неферт. В это время лестница, которая вела к пристани, была лишь слабо освещена несколькими фонарями. Только с приближением статуи бога на ней должны были ярко запылать факелы и чаши со смолой. Но не успела царевна дойти до последней ступеньки, как почувствовала на своем плече чью-то тяжелую руку и услышала грубый голос Паакера:

– Назад, сволочь! Сначала переправимся мы. Стражники не стали ему препятствовать: они слишком хорошо знали жестокий нрав махора. А Паакер вложил два пальца в рот, и пронзительный свист прорезал ночную мглу. Тотчас послышались удары весел, и махор крикнул своим матросам:

– Оттолкните эту лодку в сторону! Пусть они обождут. На огромной барке махора было гораздо больше гребцов, чем на жалкой лодчонке наших путешественников.

– Живо в лодку! – крикнул Рамери.

Бент-Анат снова поспешила вперед. Она молчала, так как не могла назвать себя при всех. Паакер заступил ей дорогу.

– Вы что, не слышали, сволочи? – крикнул он. – Ждите, пока мы не отчалим! Эй, рабы, отведите-ка челнок этих людей в сторону!

Бент-Анат почувствовала, как кровь стынет у нее в жилах. Вслед за грубым окриком Паакера на пристани поднялась перебранка, причем голос Рамери звучал громче всех. Паакер не унимался.

– Эта дрянь еще сопротивляется! – орал он. – Я проучу их! Сюда, Дешер! Возьми эту женщину и парня!

На его зов с лаем бросился огромный рыжий пес, повсюду сопровождавший Паакера.

Неферт испуганно вскрикнула, но собака сразу узнала ее и с радостным лаем начала к ней ласкаться.

Паакер, который тем временем успел спуститься к барке, обернулся, и, с удивлением увидав, как его пес ползает у ног Неферт, которая в наряде мальчика была неузнаваема, бросился назад и заревел:

– Я научу тебя, как ядом или колдовством портить мне собаку!

Схватив плеть, он изо всех сил хлестнул по плечам супругу Мена. Неферт пронзительно вскрикнула и упала на мостки. Еще один взмах плети, и ее конец просвистел у самой щеки бедной женщины – Бент-Анат успела отвести удар.

От ужаса, отвращения и гнева она не могла вымолвить ни слова. Но Рамери услыхал отчаянный вопль Неферт и в два прыжка очутился около женщин.

– Трусливый негодяй! – воскликнул он и замахнулся веслом, которое держал в руках. Привычный к битвам Паакер не дрогнул и крикнул собаке с каким-то особенным присвистом:

– Хватай его, Дешер!

Пес бросился на Рамери, но юноша не растерялся – еще ребенком он нередко бывал с отцом на охоте – и нанес разъяренному животному такой сильный удар по морде, что пес захрипел и покатился по мосткам.

Паакер, считавший эту собаку самым верным своим другом, никогда не разлучался с ней и брал ее во все свои походы. Теперь, увидев, как она корчится у его ног, он пришел в неистовую ярость и, высоко подняв плеть, бросился на юношу. Но Рамери и тут не оробел. Возбужденный событиями этого вечера, исполненный боевого духа своих предков, выведенный из себя грубостью махора, оскорбившего женщин, защищать которых было его долгом, юноша чувствовал в себе достаточно сил, чтобы справиться с любым обидчиком. Он ударил Паакера веслом по руке и выбил у него плеть. Паакер взревел от боли и схватился другой рукой за кинжал.

Тогда Бент-Анат не выдержала и, бросившись между Паакером и Рамери, второй раз за эту ночь назвала свое имя, теперь уже – вместе с именем брата. Она приказала Паакеру остановить своих матросов, отвела в лодку Неферт, которая так и осталась неузнанной, села туда вместе с Рамери, и вскоре они благополучно высадились у самого дворца. А Паакеру и его матери Сетхем пришлось еще долго ждать на пристани. Это для нее он вызвал свою нильскую барку; сидя в своих носилках неподалеку от пристани, Сетхем наблюдала всю эту бурную сцену, правда, так и не разобрав слов и не узнав действующих лиц.

Собака Паакера издохла, боль в руке не давала ему покоя, а в сердце его кипело бешенство.

– Рамсесово отродье! – злобно рычал он. – Искатели приключений! Я с ними еще рассчитаюсь. Мена и Рамсес – одна шайка. Я обоих их принесу в жертву!

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Паакер решил отправить труп своего пса в Кинополь – в город, где собаку считали священным животным, – чтобы там его набальзамировали и похоронили. Когда барка, увозившая его мать и труп собаки, отчалила наконец от пристани, сам он направился к Дому Сети. В ночь после праздника там обычно устраивали большое пиршество для знатных жрецов некрополя и фиванских храмов, а также для прибывших на торжество посланцев из других номов и избранных сановников.

Некогда отец его, если только он был в Фивах, неизменно присутствовал на этом пиршестве. Сам же Паакер сегодня впервые удостоился такой великой чести. Многие добивались приглашения – этого знака высшего отличия, и Паакер, как дал ему вчера понять Амени, должен быть благодарен за честь самому везиру.

Мать перевязала ему руку, пораненную Рамери. Рука сильно болела, но Паакер ни за что не согласился бы пропустить пиршество в Доме Сети, хотя шел туда не без страха. По древности и знатности род его не уступал другим знатным родам Египта, – более того, по чистоте крови он не уступал самому фараону, и все же Паакер никогда не чувствовал себя свободно в обществе вельмож.

Жрецом он не был, хотя и носил звание писца. Он был воином, но не стоял в одном ряду с героями армии фараона. Он был воспитан в духе строгой верности долгу и ревностно исполнял свое дело, но его житейские привычки резко отличались от условностей, принятых в том обществе, украшением которого был его отец, человек отважный и великодушный.

Паакер не был скуп. Он не дорожил унаследованными от отца сокровищами, и щедрость, как видно, не была ему чужда. Однако грубость его души ярче проявлялась именно тогда, когда Паакер бывал щедр, потому что он не уставал потом упрекать в неблагодарности людей, им облагодетельствованных. К тому же он считал, что щедрость дает ему право грубо обращаться с этими людьми и требовать от них чего угодно. Тем самым лучшие порывы Паакера приносили ему скорее врагов, чем друзей.

Паакер отнюдь не был, что называется, благородной натурой, он был эгоистом, который с одинаковой легкостью топтал и цветы и пески пустыни, чтобы сократить путь к цели. Это свойство его характера проявлялось решительно во всем: в звуках его голоса, в грубых чертах лица, в напыщенности его приземистой фигуры, в каждом его движении.

В военном лагере он мог себя вести как ему заблагорассудится. Иное дело – в обществе людей его круга. По этой причине, равно как и потому, что Паакер не умел поддерживать легкую и непринужденную беседу, необходимую в этом обществе, он всегда чувствовал себя в нем неловко. Пожалуй, он даже отклонил бы приглашение Амени, если бы оно не льстило его тщеславию.

Было уже поздно. Однако пиршество начиналось не раньше полуночи, так как до этого гости еще смотрели представление, разыгрываемое на священном озере при свете фонарей и факелов. Обычным сюжетом такого представления была божественная судьба Исиды и Осириса.

Когда Паакер вошел в празднично убранный зал, все гости были уже в сборе. Явился и везир Ани – он сидел справа от Амени на почетном месте – во главе среднего стола. Много мест за этим столом оставалось незанятыми, потому что пророки и посвященные фиванского храма Амона, извинившись, сообщили, что не могут присутствовать на пиршестве. Они были верными сторонниками Рамсеса и его семьи; их престарелый настоятель не одобрял дерзости Амени по отношению к детям фараона, и, кроме того, всю историю с чудесным перемещением сердца овна они воспринимали как враждебный выпад против всеми почитаемого и щедро одаренного самим фараоном государственного храма Амона.

Махор направился было к столу, за которым сидел начальник победоносных войск, возвратившихся из Эфиопии, а также другие прославленные воины. Возле военачальника было свободное место. На это место и хотел сесть Паакер, но, заметив, как военачальник кивнул своему соседу, чтобы тот придвинулся к нему, понял, что этот человек не хочет сидеть с ним рядом, и, злобно сверкнув глазами, отвернулся от стола военных.

Никто не хотел видеть Паакера за своим столом, а военачальник сказал даже, что вино покажется ему кислым, если этот болван будет торчать у него перед глазами.

Взгляды всех гостей обратились к махору, бродившему по залу в поисках места. Видя, что никто не приглашает его к себе, он почувствовал, как кровь закипела у него в жилах. Охотнее всего он со словами проклятия покинул бы сейчас этот зал. Он уже повернул было к выходу, как вдруг его окликнул везир, обменявшись перед тем несколькими словами с Амени. Он предложил махору занять приготовленное для него место, указав при этом на стул, предназначавшийся для первого пророка государственного храма.

Отвесив низкий поклон везиру, Паакер занял это почетное место, не отваживаясь поднять глаз, так как боялся увидеть насмешливые или удивленные лица. Но, несмотря на это, он все же мысленно представлял себе своего деда Асса и своего отца сидящими лишь где-то около этого места, как это и бывало в действительности.

Разве он не был их потомком и наследником? Разве его мать Сетхем не царского рода? Неужели же Дом Сети не обязан отблагодарить его за щедрые жертвоприношения?

Слуга возложил на его широкие плечи венок, другой слуга подал ему вино и еду. Тут только Паакер осмелился поднять глаза, но, встретившись с лукавыми, блестящими глазами второго пророка Гагабу, сидевшего прямо против него, сразу же снова опустил взгляд.

Но вот везир заговорил с ним и, полуобернувшись к сидевшим за столом, стал рассказывать, что махор собирается завтра ехать в Сирию, где он вновь приступит к исполнению своих трудных обязанностей. При этом Паакеру показалось, что Ани словно бы извинялся перед окружающими за то, что посадил его на столь почетное место. Наконец, Ани поднял кубок и выпил за блестящий успех разведок махора и за победоносный исход всех предстоящих ему сражений. Верховный жрец поддержал везира и громким голосом поблагодарил Паакера от имени Дома Сети за прекрасный участок пашни, который он пожертвовал храму [] в это утро в качестве праздничного дара.

Послышались одобрительные голоса, и чувство неуверенности постепенно начало покидать Паакера.

Его рука сильно болела, на ней по-прежнему была повязка, наложенная матерью.

– Ты ранен? – осведомился везир, указывая на перевязанную руку.

– Да так, пустяки, – пробормотал махор. – Провожая свою мать к лодке, я споткнулся и упал…

– Упал? – со смехом переспросил вдруг его бывший школьный товарищ, а ныне высокопоставленный начальник фиванской полицейской стражи. – Ну нет, это на его руку упала палка или, кажется, весло.

– Вот как! – удивился везир.

– На него поднял руку какой-то совсем еще молоденький парнишка, – продолжал начальник стражи. – Мои люди подробно доложили мне обо всем, что случилось на пристани. Сначала этот мальчишка убил его собаку…

– Как, прекрасного Дешера? – с сожалением спросил старый начальник охоты. – Твой отец, Паакер, частенько ходил с ним на кабанов.

Махор только кивнул головой. А начальник стражи, полный сознания важности своего поста, не замечая, как лицо Паакера багровеет от злости, спокойно продолжал:

– И вот, когда собака уже валялась на земле, этот смельчак выбил у тебя из рук плеть.

– А ссора не вызвала беспорядков? – спросил Амени.

– Нет, – заверил его начальник стражи. – Сегодняшний праздник вообще прошел удивительно спокойно. Если бы не это происшествие с безумным парасхитом, помешавшим процессии, то можно было бы сказать, что народ вел себя безупречно. Кроме буйного жреца, которого мы доставили сюда, было схвачено лишь несколько воров. Да и то все они принадлежат к касте воров [], а потому мы просто отобрали у них краденое и отпустили их на все четыре стороны. Но скажи мне, Паакер, какие же это миролюбивые духи вдруг вселились в тебя там у пристани, что ты позволил парню безнаказанно ускользнуть?

– Неужели ты дал ему уйти? – с изумлением вскричал Гагабу. – Ведь ты так мстителен….

Тут Амени с такой укоризной взглянул на старика, что тот осекся, а Амени спросил махора:

– Из-за чего произошла ссора? И кто был этот парень?

– Какие-то дерзкие людишки! – негодующе воскликнул Паакер. – Они хотели поставить свой челнок впереди барки, которую ждала моя мать. Ну, и я стал защищать свое право.

Тогда этот парень набросился на меня, убил собаку, и, клянусь моим отцом-Осирисом, который так любил этого пса, крокодилы давно уже сожрали бы парня, если бы между мной и им не бросилась какая-то женщина. Эта женщина объявила, что она – Бент-Анат, дочь Рамсеса! И это действительно была она, а перень – тот самый юный Рамери, которого вы только вчера выгнали из этого дома.

– Ого! – вырвалось у изумленного начальника охоты. – Разве можно говорить так непочтительно о детях фараона, почтенный махор?

Еще несколько верных фараону чиновников громко осудили слова Паакера, а Амени шепнул махору:

– Помолчи-ка покуда! – и затем громко добавил: – Друг мой, ты никогда не отличался умением взвешивать свои слова, а сегодня ты говоришь совсем как в бреду. Подойди сюда, Гагабу, и осмотри рану Паакера. Эта рана не позорит его – ведь нанес ее не кто иной, как сын фараона.

Старик снял повязку с отекшей руки махора и воскликнул:

– Это был сильный удар: три пальца у тебя раздроблены, а вместе с ними, взгляни-ка, и изумруд на твоем кольце-печатке.

Паакер взглянул на свои пальцы и облегченно вздохнул: разбито было не кольцо-оракул с именем Тутмоса III, a драгоценный перстень, который царствующий фараон подарил некогда его отцу. В золотой оправе перстня уцелело всего лишь несколько кусочков гладко отшлифованного камня. Имя фараона исчезло вместе с осколками. Побелевшие от волнения губы Паакера зашевелились, а внутренний голос твердил ему: «Сами боги указывают тебе путь! Имя уже уничтожено, за ним должен последовать и тот, кто его носит!»

– Жаль кольцо, – сказал Гагабу. – Но если ты не хочешь, чтобы за ним последовала твоя рука, к счастью, левая, то перестань пить, ступай к врачу Небсехту и попроси его вправить тебе кости.

Паакер встал и распрощался. При этом Амени пригласил его на другой день в Дом Сети, а везир просил явиться во дворец.

Когда махор вышел из зала, казначей Дома Сети сказал:

– Это был скверный день для махора, который, пожалуй, послужит ему уроком. Здесь, в Фивах, нельзя так свирепствовать, как в походе. С ним случилась сегодня еще и другая история. Хотите послушать?

– Расскажи! – попросили его все в один голос.

– Вы ведь знаете старого Сени, – начал казначей. – Когда-то он был богатым человеком, но роздал все свое имущество беднякам, после того как семь его сыновей погибли один за другим, кто на войне, а кто от болезни. Оставил он себе лишь небольшой домик с садиком и сказал: подобно тому как боги должны принимать его детей в загробном мире, так и он будет милосерден к несчастным здесь, на земле. «Накормите голодных, напоите жаждущих, оденьте нагих» – гласит заповедь. Ну, а поскольку Сени уже нечего больше отдавать, то он, как вы знаете, скитается по городу, ходит на все праздники, сам голодный, жаждущий, едва одетый, и просит милостыню для усыновленных детей своих, то есть для бедных. Все мы подавали ему, ибо каждый знает, ради кого он унижается и протягивает руку. Вот и сегодня ходил он повсюду со своей торбой, и его добрые глаза молили о подаянии. Паакер подарил нам по случаю праздника прекрасный кусок пашни, считая, быть может и справедливо, что долг свой он выполнил. Когда Сени обратился к Паакеру с просьбой о помощи, тот прогнал его прочь; но старик не отставал и следовал за ним до самой гробницы его отца, а за ними тянулась целая толпа любопытных. Тогда махор еще раз грубо прикрикнул на Сени, а когда старик ухватился за край его одежды, – поднял плеть и несколько раз наотмашь хлестнул старика, приговаривая: «Вот тебе твоя доля! Вот тебе! Вот тебе!» Добрый старик терпеливо снес эти удары и, открыв свою торбу, со слезами на глазах проговорил: «Свою долю я получил, ну, а теперь подай моим беднякам!» Все это произошло у меня на глазах, и я видел, как Паакер поспешно скрылся в гробнице, а мать его Сетхем бросила Сени свой туго набитый кошелек. Все последовали ее примеру, и никогда еще старик не собирал так много, как сегодня. Пусть бедняки поблагодарят за это махора! Перед гробницей собралось много народа, и ему пришлось бы плохо, если бы стража не разогнала толпу.

Все жадно слушали этот рассказ, ибо, как известно, истории о неудачах гордеца, которого не любит никто, всегда пользуются успехом. Тем временем везир и верховный жрец оживленно перешептывались.

– Итак, не подлежит сомнению, что Бент-Анат все же была на празднике, – говорил Амени.

– И снова виделась с этим жрецом, которого ты так горячо защищаешь, – шепотом добавил везир.

– Пентаура следует допросить нынче же ночью, – промолвил верховный жрец. – Блюда уже выносят, сейчас начнется возлияние. Пойдем, начнем допрос сейчас же!

– Но у нас нет свидетелей, – возразил Ани.

– А нам они и не нужны, – сказал Амени. – Пентаур не умеет лгать.

– Ну, тогда пойдем, – усмехнулся везир. – Теперь этот чудак возбудил и мое любопытство; интересно, удастся ли ему не отступить от правды. Не забывай, что здесь замешана женщина!

– Как всегда и везде, – заметил Амени, подозвал Гагабу и, усадив его на свое место, попросил поддерживать оживленную беседу, хорошенько потчевать гостей и немедленно пресекать всякие разговоры о фараоне, государстве и войне.

– Ты ведь знаешь, – сказал Амени, – мы не одни сегодня. А вино здорово развязывает языки! Помни об этом! Оглядка – мать осторожности!

Везир дружелюбно потрепал старика по плечу и заметил:

– Сегодня в ваших винных кладовых очистится немало места. Говорят, ты не можешь равнодушно видеть пустой чаши и… полной тоже! Ну, так сегодня тебе незачем сдерживать себя! А когда ты решишь, что настало подходящее время, кивни моему домоправителю, что пристроился вот там, в углу. Он привез несколько кувшинов с благороднейшим соком лозы из Библа [] и поднесет его вам всем. А я еще приду пожелать вам доброй ночи.

Амени обычно удалялся с пира, как только начиналась попойка.

Когда он в сопровождении везира удалился, гостям надели на шеи свежие венки, головы их убрали цветами лотоса, а чаши вновь наполнили вином. Появились музыканты и заиграли на арфах, лютнях и бубнах всякие веселые песни. Дирижер отбивал такт, хлопая в ладоши, а когда пирующие развеселились, то и они стали поддерживать его ритмичными хлопками.

Подвижный и жизнерадостный Гагабу не ударил лицом в грязь и поддержал славу не только хорошего распорядителя, но и человека, умеющего выпить.

Вскоре строгие лица жрецов загорелись весельем, а военные и придворные из кожи лезли, стараясь перещеголять друг друга в разнузданных шутках.

Но вот старик сделал знак, и появился юный служитель храма, весь в венках, с небольшой позолоченной мумией в руках и, пустив ее по кругу пирующих, воскликнул:

– Взгляните на нее! Веселитесь и пейте, пока вы на земле и не стали такими, как она. []

Гагабу снова подал знак, и домоправитель везира поднес гостям благородного вина из Библа. Все принялись восхвалять Ани, подателя всех благ, и чудесные качества напитка.

– Какое вино! – вскричал обычно сдержанный глава пастофоров. – Оно словно мыло!

– Что за сравнение! – расхохотался Гагабу. – Объясни-ка нам его смысл!

– Оно, словно мыло, смывает с души все заботы! – отвечал пастофор.

– Прекрасно, друг! – воскликнул Гагабу. – Раз так, пусть каждый воздаст хвалу этому благородному соку. Начинай ты, первый пророк храма Аменхотепа!

– Забота – яд, – сказал тот, – а это вино – противоядие от яда заботы!

– Правильно! Теперь дальше! Твой черед, тайный советник фараона.

– Всякая вещь имеет свою сокровенную тайну, – отвечал советник. – А тайна вина – веселье.

– Теперь ты, хранитель печати!

– Вино опечатывает двери печали и затворяет ворота перед заботами!

– Верно! Именно это оно и делает! Ну, а теперь ты, достопочтенный градоправитель Ермонта, старейший среди нас всех!

– Вино вызревает, собственно говоря, для нас, стариков, а отнюдь не для вас, молодые люди.

– Ну-ка, объясни нам свои слова! – крикнули из-за стола военных.

– Оно делает из стариков юношей, а из юношей-детей, – со смехом пояснил восьмидесятилетний старик.

– Вот вам, мальчики! – вскрикнул Гагабу. – Твое слово, главный астролог!

– Вино – яд! – проворчал желчный старик. – Оно превращает мудрых в глупцов.

– Ну, в таком случае тебе нечего его опасаться! – рассмеялся Гагабу. – Дальше, начальник царской охоты!

– Края чаши подобны губам возлюбленной: когда коснешься их, тебя словно целует невеста!

– Ну, военачальник, твой черед!

– Мне бы хотелось, чтобы Нил вместо воды наполняло вот такое вино, а я был бы такого роста, как колосс Аменхотепа, а самый большой обелиск Хатшепсут [] был бы моим бокалом, и я мог бы пить, сколько хочу. Ну, а теперь скажи-ка что-нибудь ты сам, почтенный Гагабу!

Второй пророк поднял чашу, любовно посмотрел на золотистую влагу, не спеша осушил чашу до дна и, молитвенно подняв глаза к небу, произнес:

– Друзья мои, я слишком ничтожен, чтобы вознести богам хвалу за такую милость!

– Хорошо сказано! – воскликнул везир Ани, незаметно для гостей вернувшийся в зал. – Если бы мое вино могло говорить, оно, конечно, поблагодарило бы тебя за эти слова!

– Слава везиру Ани! – закричали пирующие, высоко подняв чаши, наполненные благородным вином.

Везир выпил вместе со всеми, а затем встал и сказал:

– Кому из вас это вино пришлось по вкусу, того я приглашаю завтра к моему столу. Там каждый сможет отведать его опять, и если оно и там понравится, то пусть этот человек будет моим желанным гостем каждый вечер! Ну, а теперь спокойной вам ночи, друзья!

Вслед везиру понеслись радостные крики. Когда зал, наконец, опустел, уже занималось утро. Лишь очень немногие после такого пира могли сами найти дорогу со двора. Остальных ожидавшие рабы обычно взваливали себе на плечи и, как тюки, тащили к носилкам. Но сегодня всем был предоставлен ночлег в Доме Сети, потому что еще ночью разыгралась сильнейшая гроза.

Пока гости поднимали на пиру свои чаши и предавались безудержному веселью, верховный жрец в присутствии везира допрашивал Пентаура, содержавшегося в Доме Сети в качестве узника.

Люди, которых Амени послал за ним, застали его на коленях. Он был погружен в такое глубокое раздумье, что даже не слыхал их шагов. Он утратил душевное равновесие, ум его был взбудоражен, и ему никак не удавалось взять себя в руки и разобраться в новом горячем чувстве, с невероятной силой вспыхнувшем в его груди.

До той поры он никогда не ложился спать, не обдумав события минувшего дня, и ему без труда удавалось отделить добро от зла во всех своих поступках.

Сегодня же перед его внутренним взором предстала беспорядочная вереница наплывавших друг на друга картин. А когда он хотел отделить их одну от другой или привести их в какой-то порядок, перед ним возникал образ Бент-Анат, полонивший его сердце и ум.

Его мирная рука поднялась сегодня на ближних и пролила их кровь; он хотел обвинить себя в грехе, хотел покаяться, но… не мог. Стоило ему начать порицать себя, как перед его глазами появлялась рука солдата, вцепившаяся в волосы ребенка, он видел одобрение, даже восторг, светившийся в глазах царевны, и говорил себе, что он поступил правильно и завтра поступил бы точно так же, окажись он в подобном положении.

Но тем не менее он чувствовал, что во многих местах пробил брешь в поставленной ему самой судьбой преграде. Он понимал, что никогда уже больше не сможет вернуться к тихой, ограниченной, но мирной былой жизни.

Он молил светлый дух простой и благочестивой женщины, которую он называл матерью, даровать ему душевный покой и выдержку. Но тщетно; чем дольше стоял он на коленях, с мольбой протягивая к небу руки, тем дерзостней становились его желания, тем меньше чувствовал он себя виновным.

Приход служителей, посланных Амени, чтобы позвать его на допрос, показался ему избавлением, и он вышел из темницы, ожидая сурового наказания, но без тени страха в душе.

Послушно исполняя приказ верховного жреца, Пентаур поведал ему обо всем случившемся. Он рассказал, как, не найдя ни одного из врачей, он последовал за женой парасхита к старику, одержимому злыми демонами; как, чтобы спасти девочку, ставшую жертвой толпы, он поднял руку на своих ближних, причинив людям тяжкие увечья.

– Ты убил четырех человек и вдвое больше тяжело ранил, – сурово сказал Амени. – Почему ты не объявил всем, что ты жрец, проповедник, выступавший на празднике с речью? Почему ты пытался обуздать толпу не кротким словом, а грубым насилием?

– На мне не было жреческого облачения, – объяснил Пентаур.

– Значит, ты виноват вдвойне, – сказал Амени, – ибо ты знаешь, что закон предписывает каждому из нас покидать стены храма не иначе, как в белом облачении. Но это неважно! Неужели ты забыл о могуществе своего слова? Осмелишься ли ты возразить мне, если я стану утверждать, что даже в простой одежде ты смог бы добиться большего, чем тебе удалось достичь смертоносными ударами?

– Может быть, это мне и удалось бы, – отвечал Пентаур. – Но толпой овладела звериная ярость; у меня не было времени обдумывать свои поступки. А когда я отшвырнул, как ядовитую гадину, того злодея, что вцепился в волосы невинного ребенка, мною овладел дух борьбы, я перестал думать о себе и мог бы убить тысячи людей ради спасения ребенка!

– Глаза твои и сейчас блестят так, словно ты совершил геройский поступок, – усмехнулся Амени. – А ведь ты всего-навсего убил четырех беззащитных и благочестивых граждан, возмущенных гнусным святотатством. Я не могу понять, как это у сына садовника и служителя божества могла появиться воинственная дикость солдата?

– А вот как! – воскликнул Пентаур. – Когда толпа подступила ко мне и я отбивался от нее, напрягая все свои силы, я действительно ощутил в себе нечто вроде радости бойца, защищающего от врагов вверенное ему знамя. Чувство это, разумеется, греховно для жреца, и я готов понести за него кару, но все же я его испытал!

– Да, ты его испытал и понесешь за него кару, – строго произнес Амени. – Но ты так и не сказал нам всей правды. Почему ты умолчал, что Бент-Анат, дочь Рамсеса, вмешалась в борьбу и спасла тебя, объявив толпе, кто она, и запретив тебя трогать? Почему ты не уличил эту женщину во лжи перед лицом народа, если ты не признал в ней Бент-Анат? Ну-ка, ты, стоящий на высшей ступени познания, ты, знаменосец истины, отвечай!

При этих словах Пентаур побледнел и, указав глазами на везира, сказал:

– Мы не одни.

– Есть только одна правда, – холодно заметил Амени. – А потому все, что ты собираешься мне поведать, имеет право услыхать и этот высокопоставленный муж, наместник фараона. Узнал ли ты Бент-Анат – да или нет?

– Моя спасительница была похожа на нее, но вместе с тем – не похожа, – отвечал поэт, чувствуя, как скрытая насмешка, прозвучавшая в словах его наставника, вновь взволновала в нем кровь. – И если бы я точно знал, что это действительно царевна, как я, скажем, знаю, что ты – тот человек, который в свое время ценил меня, а теперь всячески стремится меня унизить, то я все равно поступил бы точно так же, чтобы избавить от неприятностей ту, которую можно назвать скорее богиней, чем женщиной, ибо она, чтобы спасти меня, несчастного, спустилась со своего трона в пыль и во прах.

– Ты все еще говоришь, как праздничный проповедник! – усмехнулся Амени, а затем строго добавил: – Прошу тебя отвечать мне коротко и ясно. У нас есть точные сведения, что Бент-Анат, переодетая простой женщиной, присутствовала на нашем празднике и что спасла тебя она. Она сама открылась лазутчику фараона. Знал ли ты, что царевна намерена переправиться через Нил?

– Откуда же я мог об этом знать?

– Но ты поверил, что перед тобой Бент-Анат, когда она появилась во время драки?

– Да, поверил, – нерешительно признался Пентаур, опустив глаза.

– Ну, в таком случае ты поступил дерзко, прогнав дочь фараона и назвав ее обманщицей.

– Да! Это было дерзостью, – отвечал Пентаур. – Но она ведь рисковала ради меня своим царственным именем и именем своего великого отца, а я… как же было мне не пожертвовать своей свободой и своим именем, чтобы…

– Довольно! Мы и так уже много об этом слышали, – оборвал его Амени.

– Постой, – вмешался везир. – А что сталось с девушкой, которую ты спас?

– Одна старая колдунья по имени Хект, соседка парасхита, взяла ее вместе с бабкой в свою пещеру, – ответил поэт.

На этом допрос кончился, и Пентаура по приказу верховного жреца увели обратно в темницу Дома Сети.

Едва он вышел, как везир вскричал:

– Это опасный человек! Он мечтатель! И страстный приверженец Рамсеса!

– А также его дочери, – улыбнулся Амени. – Но он только ее почитатель. Тебе нечего опасаться, ибо я ручаюсь за чистоту его помыслов.

– Но ведь он красавец, и речь его производит неотразимое впечатление! – воскликнул Ани. – Я требую, чтобы он был выдан мне как преступник, потому что он убил одного из моих солдат.

Амени помрачнел.

– Дарованная нам грамота, – начал он очень серьезно, – гласит, что только совету жрецов предоставлено право судить служителей этого храма. Ведь ты, будущий фараон, добровольно обещал нам, передовым бойцам за твое священное и древнее право, полное соблюдение всех наших привилегий.

– Так оно и будет, – заявил Ани, глядя на Амени с кроткой улыбкой. – Но этот человек опасен, и я надеюсь, что вы не оставите его без наказания?

– Он будет подвергнут строгому суду, – сказал Амени. – Но только в стенах этого храма.

– Но ведь он совершил убийство, и притом не одно! Он заслужил смертной казни!

– Он совершил их, защищаясь, – возразил Амени. – К тому же такими одаренными людьми бросаться не следует, пусть даже не вовремя проявленное благородство побудило Пентаура к дурным поступкам. Я вижу, что ты желаешь ему зла. Обещай мне, если ты дорожишь мной как своим союзником, не посягать на его жизнь.

– Обещаю! – улыбнулся везир и протянул руку верховному жрецу.

– Прими же мою глубокую благодарность, – сказал Амени. – Пентаур был самым многообещающим моим учеником, и я все еще ценю его, невзирая на кое-какие его заблуждения. Когда он рассказывал нам об охватившем его боевом задоре, разве не был он в тот миг подобен великому Асса или его сыну – старшему махору, отцу-Осирису нашего Паакера?

– Это сходство просто поразительно, – согласился везир. – И оно тем более поразительно, что, как говорят, он низкого происхождения. Кто была его мать?

– Дочь нашего привратника – некрасивое, кроткое и тихое создание.

– Ну, я вернусь к пирующим, – сказал везир после недолгого раздумья. – А тебя я хочу попросить еще об одном. Я уже говорил тебе о той тайне, которая отдает махора Паакера в наши руки. Так вот, эта тайна известна старой колдунье Хект, той самой, что взяла к себе жену парасхита. Пошли за ней стражников, вели им арестовать ее и привести сюда. Я сам учиню ей допрос, это позволит мне, не привлекая ничьего внимания, выведать у нее ее тайну.

Амени немедленно послал нескольких вооруженных стражников за старухой, после чего шепотом приказал доверенному слуге зажечь лампы в так называемой комнате для допросов и приготовить ему кресло в соседней комнате, за стеной.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В то время когда гости Дома Сети еще сидели за столами, а стражники отправились в Долину Царских гробниц, чтобы именем Амени привести в храм старую Хект, с юго-запада неожиданно подул резкий горячий ветер. Он гнал по небу тяжелые черные тучи, а по земле – облака рыжей пыли. Ураган гнул стройные стволы пальм, как воин свой лук; на площади, где происходил праздник, он вырывал из земли колья палаток, срывал их легкие полотняные крыши, и они неслись во мраке, словно огромные белые привидения; ветер хлестал водную гладь Нила, пока его желтоватые воды не вздыбились и по реке не заходили волны, словно по беспокойному соленому морю.

В. эту непогоду Паакер заставил своих дрожавших от страха гребцов перевезти его через реку. Не раз барка едва не опрокидывалась, но он сам уверенно правил рулем здоровой рукой, хотя от качки раздробленные пальцы жестоко болели. После многих неудачных попыток им удалось, наконец, пристать к берегу.

Ураган погасил фонари на мачтах барки, предупреждавшие слуг о возвращении Паакера, а поэтому на берегу не было ни рабов, ни факельщиков. В кромешной тьме, борясь с яростными порывами ветра, добрался он до высоких ворот своего дома. Обычно сиплый лай его пса извещал привратника о появлении хозяина; сегодня же сопровождавшим его матросам долго пришлось стучать в ворота.

Когда Паакер вошел во двор, то и там его встретил непроглядный мрак, так как ураган всюду погасил фонари и факелы. Светились лишь окна его матери.

Вот подали голос собаки в своих открытых клетках, но они не лаяли, а тоскливо скулили, напуганные яростным ветром. Их жалобный вой, как ножом, резанул махора по сердцу, ему невольно вспомнился убитый Дешер.

Когда же Паакер вошел в свои комнаты, старый раб эфиоп вместо приветствия начал громко причитать, оплакивая собаку, которую он вырастил еще для отца Паакера и любил всей душой.

Махор упал на стул и приказал принести холодной воды, чтобы по предписанию врача Небсехта окунуть в нее ноющую руку.

Как только старик увидал раздробленные пальцы хозяина, новый горестный вопль вырвался из его груди, а когда Паакер велел ему замолчать, раб спросил:

– Неужели еще жив тот, кто сделал это и убил Дешера?

Паакер только кивнул головой, молча глядя в пол и погрузив руку в прохладную воду. Он был глубоко несчастен и спрашивал себя: почему ураган не опрокинул его барку, а бурные воды Нила не поглотили его самого! Лютая горечь переполняла его душу, ему хотелось бы быть ребенком, чтобы поплакать вволю. Однако уже очень скоро настроение его переменилось – он начал глубоко и часто дышать, в глазах его засветился зловещий огонь. Он уже больше не думал о своей любви. Нет! Его мысли были полны теперь одной местью, казавшейся ему много слаще любви.

– Проклятое рамсесово отродье! – воскликнул он, заскрежетав зубами. – Я уничтожу вас всех – и фараона, и Мена, и гордых царевичей, всех до единого! Погодите! Дайте только срок!

И высоко подняв правую руку, сжатую в кулак, он погрозил ею своим противникам.

В тот же миг дверь его комнаты отворилась, и вошла Сетхем; ее шаги заглушил вой и свист урагана. Она приблизилась к сыну, погруженному в мысли о мести, и, ужаснувшись при виде дикой злобы, исказившей черты его лица, тихо окликнула его по имени.

Паакер вздрогнул, потом проговорил с напускным равнодушием:

– А, это ты, мать! Скоро уже рассвет, и мне кажется, в эту пору лучше спать, чем бодрствовать.

– Я не могла найти себе места, – сказала она. – Ветер воет так жутко, а на душе у меня тревожно, очень тревожно, совсем как перед смертью твоего отца.

– Ну, что ж, оставайся у меня, ложись на мою кровать, – несколько мягче проговорил Паакер.

– Я пришла сюда не для того, чтобы спать, – решительно сказала Сетхем. – Как это ужасно – все, что случилось с тобой на пристани, я так разволновалась! Нет, нет, сын мой, вовсе не из-за твоей разбитой руки, хотя мне очень тебя жаль. Я думаю о фараоне, о его гневе, когда он узнает об этой ссоре. Он не так благосклонен к тебе, как к твоему покойному отцу, – мне это отлично известно! Ах, как дико ты хохотал, какой у тебя был жуткий вид, когда я вошла сюда. Меня охватил такой страх!

Некоторое время оба они молчали, прислушиваясь к яростно бушующему урагану. Первой нарушила молчание Сетхем:

– И еще одно наполняет тревогой мое сердце. Я никак не могу позабыть сегодняшнего проповедника, молодого Пентаура. Его фигура, его лицо, каждое его движение, даже его голос живо напомнили мне твоего отца в те давние времена, когда он сватался ко мне. Хочется верить, что боги пожелали еще раз лицезреть в его облике того лучшего из людей, которого они взяли из этого мира.

– Ты права, госпожа! – вскричал старик эфиоп. – Такого сходства еще не приходилось наблюдать очам смертного. Я видел, как он дрался перед хижиной парасхита, – даже в этот миг он был как две капли воды похож на покойного!

Да, да! Он размахивал колом, как мой старый господин своей секирой в бою.

– Молчать! – рявкнул Паакер. – Пошел вон, болван! Этот жрец, матушка, действительно, похож на отца, я с этим согласен; но он наглец, он гнусно оскорбил меня, и я должен еще свести с ним счеты, впрочем, как и со многими другими.

– Какой же ты все-таки дикий, – прервала его Сетхем. – И сколько же в тебе ненависти! Твой отец был всегда приветлив и любил людей.

– А они меня разве любят? – спросил махор с горьким смехом. – Даже боги и те неблагосклонны ко мне и рассыпают тернии на моем пути. Но я уберу эти тернии собственными руками и без помощи тех, что там наверху, добьюсь своего, сметая всякого, кто станет мне поперек дороги!

– И пушинки не в силах мы сдуть без помощи богов! – воскликнула Сетхем. – Так говорил твой отец. Он был совсем другой, не такой, как ты. Ты просто внушаешь мне страх теперь, после того как я услыхала, какие страшные проклятия изрыгаешь ты против детей твоего повелителя и фараона, друга твоего отца!

– А мне он враг! – воскликнул Паакер. – Ты еще услышишь от меня кое-что почище проклятий. И пусть рамсесово отродье узнает, позволит ли сын твоего супруга безнаказанно презирать и калечить себя. Я столкну их в пропасть! Я стану хохотать – да, да! хохотать! – когда они будут подыхать у моих ног!

– Негодяй! – вне себя воскликнула Сетхем. – Я женщина, меня нередко называли мягкой и слабой, но можешь мне поверить: так же как я любила твоего покойного отца, на которого ты похож не больше, чем колючки на пальму, так же точно я вырву из своего сердца любовь к тебе, если ты не… не… Теперь мне все стало ясно! Теперь-то я знаю!.. Отвечай мне, убийца! Где те семь стрел с греховными надписями, что висели здесь? Где те стрелы, на которых ты нацарапал: «Смерть Мена»?

Сетхем тяжело дышала, от волнения лицо ее исказилось; махор попятился, как в детстве, когда она грозила наказать его за шалость. Но она последовала за ним, схватила его за пояс и хриплым голосом повторяла все тот же вопрос.

Тогда он досадливо передернулся и, оторвав ее руку от своего пояса, вызывающе воскликнул:

– Я вложил их в свой колчан – и не только для забавы! Ну вот, ты теперь все знаешь!

Возмущенная Сетхем снова протянула руку к сыну, но он оттолкнул ее со словами:

– Я уже не ребенок, я хозяин в этом доме. Что хочу, то и делаю, и пусть мне попробует помешать хоть целая сотня женщин!

И он указал ей на дверь. Сетхем громко зарыдала и пошла прочь. Но уже с порога она еще раз обернулась к нему.

А он тем временем сел к столу, на котором стояла миска с холодной водой, и низко склонил голову. В душе Сетхем происходила тяжкая борьба. Заливаясь слезами, она опять с мольбой протянула к нему руки:

– Вот я стою перед тобой!.. Приди ко мне в объятия! – молила она. – Прошу тебя, откажись от этих ужасных мыслей о мести.

Паакер продолжал сидеть у стола и, не глядя на мать, молча покачал головой. Сетхем бессильно уронила руки и чуть слышно промолвила:

– Ты, значит, забыл, чему учил тебя отец? Высшая добродетель, гласит священная заповедь, состоит в том, чтобы воздать матери твоей за все, что она сделала для тебя, дабы не воздела она рук, обращаясь к божеству, и не услыхало бы оно жалобы ее. []

Услыхав эти слова, Паакер громко всхлипнул, но не повернул головы к матери.

Она нежно звала его, но он не шелохнулся. Тут взор ее случайно упал на колчан, лежавший среди другого оружия на одной из скамей. Сердце ее сжалось при виде стрел, и дрожащим голосом она воскликнула:

– Я запрещаю тебе думать об этой безумной мести – ты слышишь? Ты откажешься от нее? Ты молчишь. Нет?! О бессмертные боги, что же мне делать?

Вне себя от горя воздела она к небу обе руки, но тут же опустила их, с отчаянной решимостью бросилась к колчану, выхватила из него одну из стрел и попыталась сломать ее.

Тогда Паакер вскочил и, подбежав к матери, вырвал у нее стрелу. Острый наконечник стрелы слегка оцарапал ей руку, и несколько капель темной крови упало на каменный пол.

Махор увидал эти капли и хотел схватить ее поцарапанную руку, но Сетхем, не выносившая вида крови, ни чужой, ни своей, мертвенно побледнела и, оттолкнув сына, проговорила каким-то чужим, глухим голосом, совершенно непохожим на ее обычно ласковый тон:

– Эта окровавленная материнская рука не коснется тебя до тех пор, пока ты не дашь торжественную клятву выбросить из головы и сердца мысли о мести и убийстве, дабы не запятнать позором отцовское имя! Так я решила, и пусть светлый дух твоего отца дарует мне силы сдержать слово и будет моим свидетелем!

Паакер упал на колени и начал корчиться в страшных судорогах, а его мать направилась к двери. Там она опять остановилась и, обернувшись к сыну, постояла так еще несколько минут. Уста ее не вымолвили ни слова, но глаза молили Паакера подойти к ней.

Напрасно! И она вышла из комнаты… Порыв ветра с грохотом захлопнул за ней дверь. Закрыв глаза здоровой рукой, Паакер в изнеможении простонал:

– О мать моя! Я не могу отказаться от мести, я уже не имею права сделать это.

Неистовый вой ветра заглушил его слова, а вслед за тем один за другим раздались два сильных глухих удара, как будто с неба обрушились глыбы скал. Паакер вздрогнул и подошел к окну, в котором брезжили серые сумерки занимающегося утра, чтобы разбудить рабов. Через несколько минут они сбежались на его зов, а домоправитель, смертельно перепуганный, еще издали крикнул ему:

– Ураган повалил высокие мачты у ворот дома!

– Не может этого быть! – вскричал Паакер.

– Это правда! – уверял его домоправитель. – Они были подпилены у самой земли. Нет сомнения, это сделал плетельщик циновок, которому ты перебил ключицу. Он бежал в эту ненастную ночь.

– Спустить собак! – закричал махор. – Все, у кого есть ноги, – в погоню за этим прохвостом! Свободу и пять горстей золота тому, кто его поймает!

Все гости Дома Сети уже мирно спали, когда верховному жрецу Амени доложили, что колдунья Хект доставлена. Он тотчас же отправился в зал, где везир поджидал старуху.

Услышав шаги верховного жреца, Ани очнулся от глубокого раздумья и нетерпеливо спросил:

– Она пришла?

Получив утвердительный ответ, везир заботливо поправил спутавшиеся локоны своего парика и воротник-ожерелье:

– Толкуют, что эта ведьма очень могущественна. Может быть, ты благословишь меня, дабы я был огражден от ее колдовских чар? Правда, у меня на груди глаз Гора и вот эта «Кровь Исиды» [], но как знать, может быть…

– Мое присутствие послужило бы тебе надежной защитой, – сказал Амени. – Но… нет, нет, нет! Что я говорю! Ведь я же знаю, что ты хочешь повидаться с ней наедине. Ну, так пусть ее введут в тот покой, где священные изречения на стенах защищают от всяких чар. Прощай, я иду спать. Святой отец, – обратился он к жрецу, – приведи колдунью в один из освященных покоев, а затем окропи порог и проводи туда нашего великого повелителя Ани.

Верховный жрец вышел и спрятался в небольшой комнатке, смежной с залом, где должна была произойти беседа Ани с колдуньей. В этой комнатке благодаря искусно вделанной в стену слуховой трубе слышно было каждое слово, даже шепотом произнесенное в соседнем зале.

Увидав колдунью, Ани в испуге отпрянул – ее внешность в этот поздний час невольно вселяла страх. Ураган превратил в лохмотья ее ветхие одежды, растрепал ее седые, но все еще густые волосы, которые космами падали ей на лицо.

Опираясь на клюку и всем телом подавшись вперед, она устремила на везира горящий взор своих покрасневших, запорошенных песком глаз. Когда ее вели, ветер целыми пригоршнями швырял ей песок в лицо. Она была похожа на гиену, подкрадывающуюся к своей добыче. Ани вздрогнул, словно от холода, когда услышал от нее приветствие и слова упрека за то, что он избрал для разговора с ней такое странное время.

Вслед за тем, поблагодарив его за возобновление грамоты и подтвердив, что Паакер действительно получил от нее любовный напиток, колдунья привела в порядок свои волосы: эта старуха внезапно вспомнила, что она все-таки женщина.

Везир развалился в кресле, а она стояла перед ним. Однако ночное путешествие и борьба с ураганом так измучили ее дряхлое тело, что она попросила у Ани разрешения сесть, поскольку ей предстояло рассказать ему одну длинную историю, которая сделает махора мягким как воск.

Везир указал ей на один из углов комнаты.

Старуха поняла его жест и уселась прямо на каменный пол.

Воцарилась тишина. Когда везир напомнил ей, что она обещала ему рассказать какую-то историю, колдунья долго еще молча смотрела в пол, затем начала говорить, как бы обращаясь к самой себе:

– Я, пожалуй, расскажу об этом, потому что хочу, наконец, обрести покой… Я не желаю остаться небальзамированной, когда за мной придет смерть. Неизвестно ведь, может быть, на том свете и есть что-нибудь… а мне не хотелось бы упускать случай; кроме того, я желала бы встретиться с ним там, пусть даже это произойдет в кипящих котлах, где варятся грешники. Ну, слушай же меня! Но, прежде чем я начну говорить, поклянись: что бы ты ни узнал, ты дашь мне возможность жить спокойно и позаботишься о моем бальзамировании, когда я помру. Иначе я не скажу ни слова.

Ани кивнул в знак согласия.

– Нет, нет! – воскликнула старуха. – Я сама скажу тебе слова клятвы: «Если я не сдержу слова, данного мною Хект, которая предаст в мои руки махора, то пусть духи, коими она повелевает, свергнут меня еще до того, как я взойду на трон!»

Не гневайся, повелитель, и скажи лишь – Да. Все, что ты узнаешь сейчас, много дороже одного ничтожного словечка!

– Ну, ладно – да! – проговорил везир, с нетерпением ожидая важных сведений.

Старуха пробормотала несколько непонятных слов, потом выпрямилась и, вытянув далеко вперед свою тощую шею, спросила везира, глядя на него сверкающими глазами:

– Доводилось ли тебе слышать, когда ты был еще молод, о певице Беки? Хе-хе! Ну, взгляни же на меня – вот она сидит, скорчившись, здесь, перед тобой!

При этом она хрипло расхохоталась и прикрыла лохмотьями иссохшую грудь, как бы стыдясь своего отвратительного тела.

– Да, да, – проговорила она. – Все наслаждаются виноградом и выжимают из него сок, а когда выпьют молодое вино, жмыхи выбрасывают на помойку. Вот и я – как выжатая виноградина! Не гляди на меня с таким состраданием! Когда-то я была сочной, и хоть сейчас все меня презирают, но никто не в силах отнять у меня прошлого. На мою долю выпала полная, как чаша, жизнь, со всеми ее наслаждениями и страданиями, с любовью и ненавистью, с блаженством, отчаянием и местью. Ну, а теперь я начну свой рассказ. Ты предлагаешь мне сесть вон в то кресло? Не надо! Оставь меня, я давно уже привыкла сидеть вот так! Я заранее уверена, что ты выслушаешь меня до конца; я знала это… ведь когда-то и я принадлежала к вашей среде! Крайности легко могут породниться. Это я на себе испытала! Самые знатные вельможи с мольбой простирали руки к самой блестящей из красавиц… да, было такое время, когда я водила людей, равных тебе, за собой на цепочке. Начать, что ли, с самого начала? Ну, ладно. У меня сегодня какое-то странное настроение. Лет пятьдесят назад я бы в таком настроении запела песню, да песню! Ты удивлен – такая старая ворона и песня? Ну, так вот… Мой отец был знатного рода – он был номарх Абидоса. А когда первый Рамсес завладел троном, он остался верным дому твоих предков. Тогда новый фараон сослал его и всю его семью в Эфиопию на золотые прииски, и там все они умерли – мои родители, братья и сестры. Одна я каким-то чудом уцелела. А так как я была красива и умела петь, один музыкант взял меня в свою труппу и привез в Фивы. Всякий раз, как в доме какого-нибудь вельможи устраивали пиршество, Беки непременно должна была там выступать. Я получала в то время и цветы, и золото, и нежные взгляды – всего вдоволь. Но я была горда и холодна, а несчастье, постигшее моих родных, ожесточило меня уже в такие годы, когда даже самое терпкое вино имеет вкус меда. Но пробил и мой час! Прекраснее и статнее всех, самым достойным и серьезным был юный Асса – отец старого махора, дед поэта Пентаура… нет, я хотела сказать – махора Паакера. Ты ведь знал его? Где бы я ни пела, он неизменно садился напротив и не спускал с меня глаз. И я тоже не могла оторвать от него взгляда… ну, а обо всем остальном ты сам можешь догадаться! Впрочем, нет, не можешь! Потому что так, как я любила Асса, не любила ни одна женщина в мире, ни до, ни после меня. Почему же ты не смеешься? Это, должно быть, очень потешно – слышать такие слова из беззубого рта старой ведьмы! Он давно уже умер. Я теперь ненавижу его всей душой, но как бы нелепо это ни выглядело, мне кажется, что я люблю его и по сей день. Асса в то время тоже меня любил, и он принадлежал мне целых два года. Потом он вместе с фараоном Сети ушел на войну, и его очень долго не было, а когда я вновь увидала его, он был уже женат на женщине из знатного и богатого рода. В то время я была еще очень хороша, но он упорно не смотрел на меня во время праздников. Пожалуй, раз двадцать пыталась я встретиться с ним, но он бежал от меня, словно от прокаженной. Меня охватила смертельная тоска, и в конце концов я свалилась в горячке. Врачи говорили, что дни мои сочтены, и тогда я послала ему письмо. В нем было написано только одно: «Умирающая Беки хочет перед смертью еще раз повидать Асса». А в папирус я вложила его первый подарок – простенькое золотое колечко. И какой же ответ я получила? Пригоршню золота! Да, да! Золото… золото… Поверь мне, как только я его увидала, оно причинило моим глазам более жестокую боль, чем раскаленный железный прут, который вонзают в глаза преступников, приговоренных к ослеплению! Еще и сегодня, стоит мне только вспомнить ту минуту, как… Но что вы, мужчины, вы, знатные господа, знаете о сердечных муках? Довольно двум-трем из вас собраться вместе, и ты расскажешь им эту историю, а один из вас, самый достойный, степенно промолвит: «Правильно поступил этот человек, поистине правильно. Он ведь был женат, и ему пришлось бы выслушать не один горький упрек от своей жены, если бы он пошел к певице». Права я или нет? Я хорошо знаю, никто не подумает при этом, что певица-то ведь тоже человек, способный чувствовать, и она тоже была его женой; ни один не скажет себе, что такой поступок уберег его от домашних неприятностей, а ее вверг в отчаяние на целых полвека! Асса избежал упреков, зато на него самого и на весь его дом обрушились тысячи проклятий. Он считал себя просто чудо каким добродетельным, когда разбил нежное сердце, повинное только в любви к нему! Я знаю, он все равно пришел бы, даже не испытывая ко мне никаких чувств, если бы не боялся самого себя, не боялся, что умирающая еще раз зажжет в нем прежнее, насильно затоптанное пламя. Я бы пожалела его, но то, что он прислал мне золото, – этого я никогда не могла ему простить, и за это он поплатился своим внуком…

Последние слова старуха произнесла словно во сне, не обращая никакого внимания на везира.

Ани стало не по себе. Ему показалось, что перед ним безумная, и он невольно отодвинулся от нее вместе с креслом.

Старуха заметила это, перевела дух и продолжала:

– Вы, знатные господа, живущие на вершинах, не знаете, что творится в бездне, на дне пропасти, да и не хотите этого знать! Но буду краткой! Я поправилась, но встала со своего ложа, исхудавшая как тень, и потеряв голос. Золота у меня было довольно, и у всех, кто занимался в Фивах магией, я скупала зелья, чтобы воспламенить Асса новой любовью ко мне, или заставляла их произносить всякие заклинания, прибегала к колдовству, чтобы его погубить. Кроме того, я стремилась вернуть свой голос, но снадобья, которые я пила, делали его только грубее. Некий жрец, изгнанный из своей касты, самый знаменитый среди кудесников, взял меня к себе в дом, и у него я многому научилась. Когда его прежние собратья – там, на той стороне – стали его преследовать, он перебрался сюда, в некрополь, а с ним и я. Но они все же поймали его и повесили, а я осталась в его пещере и сама стала колдуньей. Дети показывают на меня пальцами, честные люди сторонятся меня, а во мне люди вызывают отвращение, и это же чувство я испытываю к самой себе. И виноват во всем этом только один человек, самый достойный гражданин Фив – благородный Асса!

Много лет занималась я колдовством и набила себе руку во всевозможных тайных искусствах. Но вот однажды садовник Сент, арендовавший участок земли у Дома Сети, – я много лет покупала у него растения для моих лекарств – принес мне своего младенца, родившегося с шестью пальцами. Я должна была удалить лишний палец при помощи своего искусства. Добрая мать этого ребенка лежала в лихорадке, а то она не допустила бы этого. Я согласилась оставить этого крикуна у себя, потому что такие вещи мне удавались. На следующее утро, часа через два после восхода солнца, возле моей пещеры послышался какой-то шум. Меня звала служанка из богатого дома. Ее госпожа, как сказала она, посетила вместе с ней гробницу своих предков и вдруг родила там мальчика. Она лежала без сознания, и служанка просила меня поспешить к ней, чтобы оказать ей помощь. Я взяла шестипалого младенца, закутала его в плащ, велела своей рабыне захватить воды и скоро оказалась… ты можешь догадаться где! Перед гробницей отца Асса! А родильница, лежавшая там в судорогах, была его невестка – Сетхем. Родила она крепкого и здорового мальчика, но сама была очень плоха, прямо на волосок от смерти. Я послала служанку с носилками в Дом Сети за помощью. Она сказала мне, что отец ребенка, махор фараона, сейчас на войне, но дед мальчика, достопочтенный Асса, обещал встретиться с Сетхем в гробнице и должен вот-вот прийти. Она ушла вместе с носилками. Я обмыла мальчика и поцеловала его, словно это был мой собственный ребенок. И тут я услыхала шаги, раздававшиеся далеко в долине; во мне внезапно ожило воспоминание о том часе, когда я, тяжело больная, лежала при смерти и получила от Асса золото; я вспомнила, как прокляла я его тогда, а затем… по чести говоря, я до сих пор не знаю, как это могло получиться… я отдала своей рабыне новорожденного внука Асса и велела ей отнести его ко мне в пещеру, а сама завернула шестипалого в лохмотья и положила его себе на колени. Так сидела я с ним, пока не пришел Асса, и минуты казались мне часами. Когда же он появился, правда, уже совсем седой, но все еще прекрасный и стройный, я сама, своими руками, передала ему этого шестипалого мальчишку садовника, и тысячи демонов ликовали в моей груди. Он, не узнав меня, со словами благодарности снова дал мне пригоршню золота. Я взяла золото и слышала, как жрецы, подоспевшие к тому времени из Дома Сети, предрекали счастье малышу, родившемуся, как они уверяли, в счастливый час. Ну, а потом я вернулась к себе в пещеру и принялась там хохотать. Смеялась я до тех пор, пока слезы не брызнули у меня из глаз; не знаю только, от смеха ли полились эти слезы. Через несколько дней я отдала садовнику внука Асса, сказав ему, что шестой палец мне удалось свести. А для подкрепления веры этого глупца я выжгла кислотой язвочку на ноге у ребенка. Так и вырос внук Асса, сын махора, в семье садовника, получил имя Пентаур, воспитывался в Доме Сети, и все замечали в нем поразительное сходство с Асса. А шестипалый сын садовника превратился в махора Паакера. Вот и вся моя тайна!

Молча выслушал Ани жуткий рассказ старухи.

Всякий человек, хочет он этого или нет, всегда чувствует себя обязанным тому, кто сообщил ему потрясающие, важные сведения. Поэтому везиру и в голову не пришло наказать старуху за ее преступление, – напротив, ему почему-то припомнилась та восторженность, с какой его старшие приятели рассказывали о голосе и красоте певицы Беки. Еще раз взглянул он на старую колдунью и вдруг почувствовал, как у него похолодели руки и ноги.

– Живи себе спокойно, – сказал он наконец. – А когда ты умрешь, я позабочусь о твоем бальзамировании; но только брось колдовство. Ты ведь, должно быть, богата. Если нет, то скажи мне, в чем ты нуждаешься. Правда, я не рискую предложить тебе золото, потому что, как я слышал, оно рождает в тебе ненависть.

– Твоим золотом я готова воспользоваться, а сейчас отпусти меня!

Тяжело поднявшись с пола, она поплелась было к выходу, но Ани остановил ее.

– Скажи, не Асса ли отец твоего сына, маленького Нему, карлика Катути? – спросил он.

Колдунья громко расхохоталась.

– Неужели этот малыш похож на Асса или на Беки? Я его просто подобрала, как и многих других детей.

– Но он очень умен, – сказал Ани.

– Это так! Голова у него полна коварных планов, и он всей душой предан Катути. Он и тебе поможет добиться своего, потому что у него тоже есть своя цель.

– Какая же?

– Он хочет, чтобы Катути стала великой благодаря тебе и богатой благодаря Паакеру, который завтра отправляется в путь с намерением сделать вдовой ту женщину, которой он жаждет обладать.

– Ты многое знаешь, – задумчиво произнес Ани. – Мне хотелось бы задать тебе еще один вопрос, хотя, судя по твоему рассказу, я и сам могу ответить на него. Но, может быть, сейчас тебе открылось то, что было тайной для тебя в молодые годы. Существуют ли действенные любовные напитки?

– Не стану тебя обманывать, потому что не хочу, чтобы ты нарушил данное мне слово, – ответила Хект. – Любовный напиток действует очень редко, да и то только на таких женщин, которые никого еще не любят. Но если ты дашь это снадобье женщине, которая носит в своей груди образ другого мужчины, то оно лишь усилит в ней страсть к любимому.

– И еще один вопрос, – сказал Ани. – Есть ли средства, чтобы на расстоянии погубить врага?

– Конечно, – отвечала Хект. – Люди ничтожные прибегают к помощи клеветы, ну, а люди, имеющие власть, могут заставить других сделать то, чего не хотят делать сами. Мой рассказ тебя взволновал. Мне кажется, ты недолюбливаешь Пентаура. Ты улыбаешься? Ну, ладно. Я все время слежу за ним и знаю, что он теперь такой же красивый и гордый мужчина, каким был Асса. К тому же он удивительно похож на него, и я готова была в свое время полюбить его, полюбить так, как только способно любить мое безрассудное сердце. Странно, не правда ли? Но многие женщины, что приходят ко мне, всем сердцем привязываются к детям бросивших их мужчин; а ведь все мы, женщины, во многом похожи друг на друга. Но я не хочу любить внука Асса, я стану ему вредить и помогать каждому, кто будет его преследовать, ибо Асса мертв, но то, что он мне сделал, будет жить во мне, пока жива я. Так пусть же свершится судьба Пентаура! Если хочешь его уничтожить, то договорись с Нему – он тоже ненавидит его и поможет тебе лучше, чем мои жалкие заклинания и глупые зелья. Ну, а теперь отпусти меня домой.

Несколько часов спустя Амени пригласил везира к себе завтракать.

– Известно ли тебе, кто такая колдунья Хект? – спросил его Ани.

– Разумеется, известно. Она – та самая певица Беки, по которой когда-то все в Фивах сходили с ума. Могу ли я узнать, что она тебе рассказала?

Везир предпочел скрыть от верховного жреца тайну рождения Пентаура, а поэтому отвечал уклончиво. Тогда Амени попросил у везира разрешения сообщить ему об одном деле, в котором, между прочим, замешана и старуха. И он рассказал как нечто давно ему известное подслушанную им несколько часов назад историю, правда, с некоторыми пропусками и изменениями.

Ани прикинулся удивленным и обещал верховному жрецу до поры до времени не выдавать Паакеру тайну его происхождения.

– Это очень странный человек, – сказал Амени. – И может случиться, что он доставит нам немало хлопот, если до того, как сделает свое дело, узнает, кто он такой.

Ураган стих, и небо, утром еще покрытое рваными тучами, начало постепенно проясняться.

Наступило резкое похолодание, но скоро палящие лучи солнца снова накалили воздух в Фивах.

В садах и на улицах валялось немало вырванных с корнем деревьев; множество непрочных хижин и большая часть палаток в квартале чужеземцев были сметены ураганом, а сотни легких крыш из пальмовых ветвей – развеяны по ветру.

Везир вместе с Амени отправился в Фивы, где Амени хотел собственными глазами посмотреть, какие разрушения произвел ураган в его саду.

На реке им встретилась барка Паакера. Они велели окликнуть махора, и Ани приказал ему как можно скорее прибыть к нему во дворец.

Сад верховного жреца не уступал саду махора ни величиной, ни красотой. Владения, с незапамятных времен принадлежавшие его роду, были обширны, а великолепный дом скорее следовало бы назвать дворцом.

Приехав в Фивы, Амени сел завтракать в тенистой беседке вместе со своей все еще красивой женой и миловидными дочерьми. Он ласково утешал свою супругу, просил ее не огорчаться из-за нескольких незначительных повреждений, причиненных ураганом, а девочкам обещал вместо поваленной голубятни выстроить новую, еще более красивую; он шутил с ними, слегка их поддразнивая.

Здесь, в кругу семьи, непреклонный пророк Дома Сети, суровый глава некрополя, был добродушным человеком, ласковым супругом, нежным отцом, страстным любителем цветов и всякой домашней птицы.

Когда он встал из-за стола, младшая дочь повисла у него на правой руке, старшая – на левой, и обе потребовали, чтобы он вместе с ними отправился на птичий двор.

По дороге туда их нагнал слуга и доложил Амени, что его хочет видеть Сетхем – мать Паакера.

– Проведи ее к хозяйке дома, – велел он.

Когда же раб, сжимавший в кулаке щедрую подачку, стал уверять, что вдова старого махора непременно желает говорить с ними наедине, Амени раздраженно сказал:

– Неужели мне нельзя, как всякому человеку, насладиться отдыхом? Пусть госпожа примет Сетхем, там она может подождать меня. Не правда ли, девочки, сейчас я принадлежу только вам, курам, уткам и голубям?

Младшая дочь поцеловала отца, а старшая ласково провела рукой по его рукаву, и, весело болтая, они увели Амени с собой.

А час спустя он пригласил Сетхем в сад.

Нелегко было отчаявшейся и перепуганной матери отважиться на это посещение.

В ее добрых глазах стояли слезы, когда она рассказывала верховному жрецу о том, что тяжким камнем лежало у нее на сердце.

– Ты его духовный наставник, – говорила она. – Ты ведь знаешь, как мой сын чтит богов Дома Сети, сколько делает он им щедрых подношений, даров и жертв. Мать свою он и слушать не хочет, а ты имеешь власть над его душой. Он замышляет что-то ужасное, и если ты не пригрозишь ему карой богов, то он подымет руку на Мена и, быть может… быть может, и на…

– Фараона, – сурово закончил Амени. – Я знаю об этом и поговорю с ним.

– Прими мою глубокую благодарность! – воскликнула растроганная вдова и схватила край одежды жреца, намереваясь приложиться к ней губами. – Ведь ты сам при рождении сына возвестил моему супругу, что он родился под счастливым расположением светил и вырастет для славы и украшения нашего рода и всей страны. А теперь… теперь он безрассудно хочет погубить себя и в этой и в потусторонней жизни.

– То, что я возвестил твоему сыну, неизбежно сбудется, – торжественно произнес Амени, – хотя порой боги и ведут нас, людей, запутанными путями.

– О, как благотворны эти слова для моей измученной души! – воскликнула Сетхем. – Если бы ты только знал, какой ужас терзал мою грудь, когда я решилась пойти к тебе! Но ты знаешь еще не все! Высокие мачты из цельных кедровых стволов, те, что Паакер привез в Египет из Сирии, из далекого Ливана, чтобы на них развевались флаги, украшая ворота нашего дома, нынче на восходе солнца повалил на землю этот страшный ураган.

– Точно так же будет сломлено и своенравие твоего сына, – изрек Амени. – Для тебя же, если ты наберешься терпения, взрастут новые радости.

– Еще раз благодарю тебя! – сказала вдова. – Мне осталось сообщить тебе еще одно. Я знаю, как дорожишь ты временем, когда видишься со своим семейством, и хорошо помню, как ты говорил некогда моему супругу, что здесь, в Фивах, ты чувствуешь себя, как рабочая лошадь, когда с нее снимают упряжь и выпускают пастись на зеленый луг. Поэтому я не хочу тебе больше мешать, но боги ниспослали мне такое странное сновидение… Паакер не стал и слушать моего материнского совета, разбитая горем, удалилась я к себе. И вот, когда уже взошло солнце, меня всего на несколько минут сморил сон. Я увидала проповедника Пентаура, который так удивительно похож на моего покойного супруга лицом и голосом, и будто навстречу ему выходит Паакер, поносит его ужасными словами и в конце концов бросается на него с кулаками. Тут жрец воздевает руки к небу, словно бы для молитвы, точь-в-точь как вчера во время праздника, но, оказывается, он делает это не для молитвы, а для того, чтобы обхватить моего сына и начать с ним бороться. Борьба длилась очень недолго, и вдруг Паакер стал сморщиваться, утратил человеческий облик, и к ногам жреца упал уже не мой сын, а какой-то большой ком сырой глины, из каких гончары выделывают посуду.

– Странный сон! – промолвил Амени, заметно волнуясь. – Странный сон! Но он сулит тебе благо. Глина податлива, Сетхем, а поэтому обрати сугубое внимание на то, что возвещают тебе боги. Богам угодно, чтобы из прежнего сына для тебя возник новый, лучший сын; как это произойдет – мне неведомо. Иди же, возложи жертву и доверься мудрому решению тех, кто правит вселенной! Хочу дать тебе еще и другой совет: если Паакер придет к тебе с раскаянием в душе, прими его в свои объятия, а потом расскажи об этом мне. Если же он не переломит своего упрямства, то запрись от него в своих покоях, и пусть он отправляется в путь без твоего прощального слова.

Когда успокоенная его речами Сетхем удалилась, Амени прошептал:

– Она получит прекрасного сына вместо этого грубияна, так пусть же сейчас она не затупит нам оружие, необходимое для удара! Как часто сомневался я в пророческом значении снов, но сегодня у меня есть все основания укрепить свою веру в это! Правда, сердце матери чувствительнее, нежели сердца прочих людей.

Возвращаясь от Амени, Сетхем возле дворца везира повстречалась с колесницей сына. Оба они видели друг друга, но оба отвернулись, так как приветливо поздороваться они не могли, а холодно раскланиваться не хотели. И лишь когда кони Паакера разминулись с ее носильщиками, мать оглянулась на сына, а сын – на мать. Взгляды их невольно встретились, и оба они почувствовали, как болезненно сжались их сердца.

Вечером того же дня, переговорив с везиром, получив от Амени благословение на все, что ему предстояло совершить, и, принеся жертву богам у гробницы отца, Паакер уехал в Сирию.

Когда он собирался взойти на колесницу, ему доложили, что доставлен плетельщик циновок, подпиливший мачты у его ворот.

– Выколоть ему глаза! – Это были последние слова Паакера, произнесенные им в своем доме.

Сетхем долго смотрела вслед сыну.

Она отказала ему в прощальном слове, а теперь молила богов смягчить его сердце и уберечь его от напастей и греха.