Красное платье ей действительно шло, она и сама видела это в зеркале. Впервые за последние пять лет ей захотелось надеть именно такое платье. Впервые она по-настоящему радовалась предстоящей вечеринке. Она слегка подрагивала от волнения и с удивлением думала, что все еще может выглядеть соблазнительно. Ведь она уже так давно не бывала на вечеринках.

Элизабет заколола волосы в хвост, пальцами вытянула несколько вьющихся прядей и улыбнулась самой себе довольной, игривой и несколько бесстыдной улыбкой.

Взглянув в зеркало, она заметила стоящую в двери Элин. Дочь смерила Элизабет мрачным критическим взглядом. У девочки были тонкие губы и бледное личико. Она заметила ту оценивающую улыбку, которую мать послала своему отражению.

Вообще-то Элин собиралась пойти вечером к подружке и переночевать у нее. Но потом у них что-то не сложилось. Теперь ей предстояло сидеть дома одной. Она уверяла, что вовсе не будет скучать. Ведь ей уже тринадцать, почти четырнадцать.

Но все же что-то было не так. Это чувствовалось. Впрочем, так бывало часто. Дочь нередко вела себя холодно и высокомерно; Элизабет казалось, будто девочка ее в чем-то обвиняет.

«Смоем водичкой кислое личико», — пропел в голове Элизабет детский голосок: эту шуточную песенку она то и дело напевала для Элин, когда та была маленькой; в свои пять лет девочка легко запомнила ее и стала повторять так часто, что это стало для нее чем-то вроде молитвы. Днем и ночью, кстати и некстати, в печали и в радости Элин бубнила себе под нос: смоем-смоем-смоем водичкой, СМОЕМ-ВОДИЧКОЙ. Детские ручки крепко схватились за эту песенку, как за спасательный круг, и Элин, подражая лицу матери, глядела на нее своими бездонными, завораживающими рассудок глазами-колодцами и повторяла почти шепотом — в зависимости от настроения это веселило Элизабет или выводило ее из себя: смоем-смоем-смоем-водичкой-кислое-личико!

Так она делала и в этот раз. Но все еще можно было обернуть шуткой. Элин с независимым видом прошествовала в комнату, словно маленькая ледяная принцесса. Как же выманить из нее ту душевную теплоту, которая, несмотря ни на что, то и дело проскальзывала между ними; те воспоминания, те тайны, ту игривую болтовню, связывающую двух существ одной крови?

— Что, Элин, читать тебе не понравилось? — спросила Элизабет.

— В книгах вечно пишут о всякой ерунде, — констатировала Элин.

— А о чем бы ты хотела читать? О любви? — вырвалось у матери. И она тут же поняла: ее попытка исправить положение обречена. Дурацкая реплика разведенной мамаши, минуту назад улыбавшейся самой себе в зеркале.

— О любви, — фыркнула Элин.

Наверно, ее реакция вполне естественна. В ее возрасте. Особенно когда твои родители развелись. Хотя с того времени прошло много лет.

«Нужно всегда стараться понять другого», — с некоторой усталостью подумала Элизабет. И все же она злилась, как глупая девчонка. И все из-за того критического взгляда Элин, возомнившей себя полицейским и судьей. Элин-тюремщица, Дитя Вины.

Элизабет надела серьги, которые купила недавно, — на вид они казались дорогими.

— В следующий раз мы пойдем на вечеринку вместе, — бодрым голосом пообещала она.

— Угу, — презрительно хмыкнула Элин. Она не сводила глаз с матери. Взгляд ее был колючий. Ничего не осталось в ней от прежней милой девочки, ни намека на нежность.

«Процесс самоопределения», — подумала Элизабет и почувствовала себя еще глупее.

На самом деле сейчас ей больше всего хотелось, чтобы Элин снова вернулась в свою комнату.

— Можешь разморозить себе пару булочек, — промурлыкала она сладеньким голосом и подправила помаду. — Сделай себе горячего шоколаду, и ты славненько проведешь время.

«Славненько» — она все-таки произнесла это слово, хотя знала, что дочь его не выносит.

Она хочет контролировать даже мои слова!

Элизабет встала и поправила красное платье. Ткань блестела так, словно это был настоящий шелк. Когда она надевала его, ей казалось, будто платье слегка обнимает и ласкает ее.

Вдруг Элин резко расхохоталась, ощерившись, точно птеродактиль.

— На тебя в этом платье смотреть противно, — заявила она.

И тут уж добрая мамочка взорвалась.

— Ну хватит! — крикнула Элизабет. — Всему есть предел! Ты ведь уже не маленькая! Или ты думаешь, я не понимаю, как тебе не хочется, что бы я шла не вечеринку? Я что, не могу встретиться ни с кем, кроме тебя? За всю мою жизнь? Разве мы с тобой муж и жена?

Она и сама удивилась той злобе, которая сквозила в голосе; той почти подростковой неуравновешенности.

Элин вздрогнула, но тут же снова надела маску холодного безразличия.

— Извини, — сказала она язвительно-ироничным тоном. — Но если ты собираешься встретиться с мужчиной, тебе не стоит надевать это платье.

— А это еще почему?

— Сиськи видно, — заметила Элин.

— Ну это уже слишком! Пошла вон отсюда! Вон! — Элизабет подошла к девочке вплотную, лицо Элин исказилось: на нем появился страх. Она испугалась, что мать ударит ее. Девочка выскользнула из комнаты, точно собачонка, поджавшая хвост. Элизабет слышала, как в другом конце коридора хлопнула дверь.

Она плюхнулась на стул. Ее праздничное настроение, ее надежды бесследно исчезли. Элизабет снова взглянула в зеркало и увидела свое лицо, обезображенное гневом. Две маленькие припухлости возле рта, напряженные щеки, нахмуренные брови, округлая морщина возле рта. Как сказала одна тринадцатилетняя девочка, на это надо уметь не обращать внимания. Элизабет подумала, что все это чем-то напоминает месть самой себе — она позволила дочери испортить себе настроение: «По твоей вине вечер пошел коту под хвост. Мама упустила свой Большой Шанс, и все из-за того, что ты сказала, что у нее видны сиськи. И теперь мама останется дома, будет всю жизнь сидеть только с тобой, мучиться от мигрени и утешать себя тем, что нам с тобой так СЛАВНЕНЬКО вдвоем».

Мое лицо. Мои глаза, что вы видели?

О, какие красивые осенние листья, какое чудесное утро, какой интересный узорчик, какой захватывающий фильм!

Мои губы, что вы повторяете изо дня в день?

Я понимаю, фру Ларссон, вы переживаете за сына, но сейчас вам лучше довериться нам, мы не назначаем то или иное лекарство без необходимости, сейчас ему необходимо пройти курс лечения. Да, конечно, вы сможете поговорить с врачом, но сейчас, пожалуйста, сядьте и подождите, вон там на столике лежат журналы, у нас есть даже журнал «Уютный дом».

Мои уши, что вы слышите?

«Элин не очень активна на уроках, но она хорошо сдает письменные экзамены. Ей трудновато общаться со сверстниками, но, вероятно, это пройдет».

В повседневной жизни все идет, как надо. Вполне можно жить и без страсти. Последнее время она иногда с удивлением замечала, что довольна собственной жизнью; ей нравится спокойная жизнь, в которой чередуются дни-акварели, приятельницы, болтовня, художественные выставки и концерты. Хотя ни театр, ни ответственность, ни общение с дочерью, ни (она стиснула зубы) с Новой Семьей папы Элин не восполняют душевной пустоты, а уж тем более ее не восполняет работа (Элизабет криво улыбнулась) медсестрой в психиатрической больнице.

Но правда и то, что в последние пять лет она вела скромное, в некотором роде условное существование, мнимое смирение помогало ей сдерживать то, что не должно было вырваться наружу, то, что причиняло слишком сильную боль: гнев, голод, наслаждение, страсть. Длинный красный дракон желания дремал, свернувшись клубком, где-то в глубинах ее подсознания, его убаюкивала тишина, и Элизабет вспоминала о нем лишь в невесть откуда появлявшихся снах, то пугающих, то приносящих утешение.

Ей совсем не хотелось ходить на вечеринки, где о ней судачили и оценивали ее — да, она развелась, это он ушел от нее, нашел себе помоложе.

Страсть, та самая, которая незаметно исчезла за последние годы их супружества. Уснувший зверь, вокруг которого они ходили на цыпочках и делали вид, будто его не существует. Он сделался врагом; он стал ледяным призраком, который становился все холоднее и холоднее по сравнению с прежним огнем, перегоревшим и казавшимся чем-то чуждым, нереальным воспоминанием из другого мира. Может, его не было вовсе? Может, он и не нужен? Может, нам достаточно повседневных забот и детей?

В то же время между ними появилось нечто похожее на родственную привязанность, и она сказала себе: пожалуй, так гораздо лучше, наверно, так случается со всеми. И она спокойно ходила в своем махровом халате, словно погруженная в какую-то спячку. Пока не настал тот день, когда им не завладело нечто новое. Яркий огонь, предназначенный не ей. Она узнала об этом раньше, чем что-либо заметила. Он, сорокалетний мужчина, сидел за завтраком с восторженным лицом молодого канатоходца, и вулкан страха пробудился в ней: теперь его не волнуют ни вкус кофе, ни планы на отпуск, ни то, как она ласково треплет его по щеке. Его похитили, он попался в ловушку ведьмы из другого мира, запутался в ее огненных сетях. И теперь голос, которому нельзя противиться, нашептывает ему, как всегда, одно и то же: это чужое существо — это я наконец-то, это пламя — это я.

И поэтому он должен уйти. К другой, чей голос звучит в нем.

Но ведь у нас и так не все было ладно, говорит он. Конечно, это станет выходом и для тебя тоже. В какой-то степени. Со временем. Скажи, ведь это так, Элизабет.

Нет. Нет! Я никогда не прощу тебе твоей вины.

И в ней осталась лишь ненависть. Ненависть и горечь. Ярость, разъедающая тело.

Но когда внутри поселяется ненависть, твой мир становится хрупким. Приходится менять себя. Все, что для тебя белое, для меня черное; я сплела кокон вокруг моей ненависти. Я стала другой. Закончив завтрак, я вытерла губы. Из отчаяния вырастает хрупкая, стальная сила, так предательски похожая на свободу. Можно даже подумать, что это и есть счастье, пока не замечаешь, что дрожишь от холода.

И только в снах я преследовала его, приходила на вечеринки, искала его, изо рта вырывалось жалкое блеянье, я чувствовала себя увечной и смертельно больной, а лекарство было у него; я, я была хозяйкой вечера, но никто не верил мне, одежда висела на мне клочьями, с меня капала грязь, я задыхалась от маленьких холодных рыбок, которые трепыхались у меня в легких, кровь в жилах стала серой и густой, точно каша, я ждала смерти, я просыпалась, тело ныло, и ныли челюсти, о Господи, избавь меня от этого тройного проклятия — тоски, ненависти и горечи, — оно пожирает мою кровь.

И вот теперь наконец эта хватка стала ослабевать, день за днем, и вот Элизабет смогла вздохнуть глубже, научилась спокойно выносить людские взгляды. Даже взгляды мужчин.

Но Элин, неужели она думает, что я не люблю ее? Дети часто так думают, ведь часть вины переходит на них. Они страдают, когда родители надевают маски, но их нужно защитить и от того, что скрывается за этими масками. «Сегодня Мамочка немножко рассеянна, она погружена в свои мысли, но ты не принимай это близко к сердцу, Элин, просто дело в том, что Мамочке пришла в голову странная идея поехать домой к Папочке, зарубить его топором вместе с его Новенькой, а потом поджечь их дом и свести счеты с жизнью в номере какого-нибудь отеля. Тебе стало не по себе, когда ты узнала, о чем на самом деле думает Мамочка? Ничего, я чуть-чуть посижу, приведу мысли в порядок, а потом мы поедем в магазин игрушек и купим веселую игру».

Но ни одно горькое слово о нем не вырвалось у Элизабет. И Элин даже понравилось у отца дома. Может, это и к лучшему, лицемерно убеждала себя Элизабет, что Элин постоянно торчит там, что каждый год она проводит Рождество с отцом и его женушкой, которая младше его на пятнадцать лет и которая улыбается широкой белозубой улыбкой и безусловно очаровывает своим простодушием. (Примитивная белобрысая корова)

Элизабет зажмурилась и глубоко вдохнула. Перед глазами всплыло лицо Элин и то, что отразилось на нем, когда она выставила ее из комнаты: настоящий страх, настоящее отчаяние.

Надо бы пойти и поговорить с ней, надо все выяснить, прежде чем я уйду, чтобы она не лежала там одна и не чувствовала себя брошенной. Не беда, если я немного опоздаю.

Но пойти туда в этом красном платье она не смогла. Она сняла платье, серьги и надела халат. Снова превратилась в Маму.

Она подошла к двери Элин и постучала. Когда никто не ответил, она открыла дверь сама.

Элин лежала на кровати, свернувшись калачиком, лицом к стене. Воздух комнаты был тяжелым, наверно, девочка плакала.

— Элин, — сказала Элизабет, — давай поговорим обо всем, стоит ли дуться друг на друга?

Поколебавшись с минуту, Элин повернулась, села и увидела маму в халате.

— Разве ты не пойдешь на вечеринку? — В ее голосе снова послышались презрительные нотки, разумеется вырвавшиеся невольно.

— Пойду. Через некоторое время.

— Ясно.

Гнев Элизабет исчез. Ей уже не хотелось принуждать дочь извиняться.

— Я понимаю, что ты чувствуешь, — сказала она вместо этого. — Но ведь далеко не все можно говорить. Ведь люди не железные.

Девочка вздохнула: на берег ее маленького холодного моря набежала волна.

— И что же я, по-твоему, чувствую? — спросила она.

— Тебе не хочется, чтобы я…

— Фу! — прервала ее Элин.

— Сначала спрашиваешь, а потом перебиваешь, — с укором сказала Элизабет. — Тогда зачем спрашивать? — Она ощущала себя заботливой, но настаивающей на своей правоте мамой, как бывало всегда, когда она хотела быть последовательной. Свою психологию она знала хорошо.

Элин снова вздохнула. В ее горле послышался хрип, как будто это причиняло ей боль в груди.

— А каково тебе будет, если я умру? — спросила она.

Что-то в ее голосе подсказывало, что это не шантаж. В вопросе была некая серьезность, ранившая Элизабет, словно кнут или пуля, прострелившая насквозь. Ей показалось, будто из нее выкачивают воздух: она стала деревом без листьев. Без слов.

Она села на кровать рядом с девочкой. Элин отвернулась и легла, слегка поджав ноги.

Элизабет прилегла позади нее, как она делала, когда дочка была маленькой. Элин напряглась, но не попыталась отодвинуться. Обычно она не любила, когда до нее дотрагивались; но Элизабет легла рядом, повинуясь неосознанному порыву, потому, что не нашла нужных слов, или, может, потому, что боялась посмотреть дочери в глаза. И вот они лежат рядом. Долгое время никто не произносит ни слова. Элизабет прислушивается к частому, прерывистому дыханию девочки.

Наконец Элин произносит:

— Когда узнаёшь, что кто-то может умереть, надо рассказать об этом или надо молчать, чтобы никого не испугать?

— А кто, по-твоему, может умереть? — осторожно спросила Элизабет, глядя на тонкую шею и пряди немытых волос. Она ощущала легкий терпкий запах ее кожи.

Та снова вздохнула:

— Я не хотела тебе об этом рассказывать.

— О чем?

— Ты помнишь ту весну, когда мы жили в палатке?

— Ты имеешь в виду, когда тебе было пять лет?

— Да. — Элин умолкла.

Элизабет ждала. С одной стороны, она думала о том, который час, а с другой — изо всех сил хотела успокоить дочь, сколько бы времени ни потребовалось. Вдруг ей привиделось ее красное платье, трепещущее в воздухе, словно в нем поселился невидимый танцующий дух, — платье порхает по саду и летит прочь в темноту, в сторону леса. Красное и блестящее, будто пламя или блуждающий огонек. Платье без хозяйки. Летящее в неизвестность.

«Что это означает?» — подумалось ей.

Элин пошевелилась, и видение пропало.

— Весь ужас в том, что все было так здорово, — продолжила девочка. Трава такая зеленая, а небо… такое чертовски голубое.

— Что же в этом ужасного?

— Разве ты не помнишь? — возмутилась Элин. — Это же было то самое лето. Я скакала везде, как маленькая идиотка.

«Может, она имеет в виду развод?» — подумала Элизабет.

— Самое странное, что, хотя светило солнце, вдруг пошел дождь, сказала девочка. — Большие капли, как драгоценные камни, я хотела посмотреть на них, и тут одна из них попала мне прямо в глаз. Мне было так больно! — В ее голосе послышалась горечь. — А я все бегала и бегала. Мы, конечно, ничего не знали, потому что у радиоприемника сели батарейки. Но потом, на следующий день, мы нашли новые, про которые папа забыл, и тогда мы обо всем узнали.

Ну да, конечно, вспомнила Элизабет, Чернобыльская катастрофа. Разве можно такое забыть? Они разбили палатку недалеко от Уппсалы. Когда они услышали новости, то желание отдыхать сразу пропало, они тут же собрали вещи и уехали домой. Они постирали одежду и вымыли волосы. Хотели даже выбросить обувь, но она стоила дорого. А Петер то и дело повторял: «Они, конечно, преувеличивают». Удивительно, как она забыла про это!

— Я тогда ничего не понимала. А вы ничего не объяснили.

— Да нет же, мы объясняли, как могли.

— Вы не сказали про изотопы. Об этом я узнала после.

— Но… — начала было Элизабет.

— Я еще не сказала самого главного! Я молчала, чтобы не испугать тебя! Ты ведь считала себя ужасно одинокой! Ты думала только о том, что папа тебя бросил! Я боялась, что у тебя случится нервный срыв или что-нибудь в этом роде, если я тебе такое скажу! Но сейчас-то ты уже пережила все, или как?

— Пережила что?

— Развод.

Элизабет была потрясена. Неужели Элин все видела? Что нервы матери столь слабы, что у нее мог произойти нервный срыв? Неужели дочь все понимала? Неужели Элизабет не удалось это скрыть? Несмотря на прогулки, игры и борьбу за то, чтобы сделать жизнь ребенка безмятежной? Ведь на самом деле собирала все свои силы и боролась, боролась. Выходит, напрасно.

— Ты можешь рассказать мне все, — мягко сказала Элизабет. — Все.

— Я думаю, что у меня в голове изотоп, — сказала Элин. Она пыталась говорить отстраненным голосом, как будто речь шла о чем-то постыдном, но все ее тело замерло.

— Но, Элин, милая…

— Нет, это вполне может быть! Это была та самая капля! Тот самый дождь! И он капнул мне прямо в глаз! Если он не в голове, то, значит, в глазу! Прошло уже восемь лет! А в двадцать шесть я заболею раком! Ты знаешь, что делать? Я могу сойти с ума, или совершить ужасное преступление, или еще что-нибудь!

— Элин…

— Не говори, что этого не может быть, это может быть!

— Но, Элин, если рассуждать так, то вся жизнь становится бессмысленной, — взмолилась Элизабет. — Случиться может все, что угодно, человек может попасть под машину или…

— Но от этого не легче!

Конечно, не легче. А чем еще можно себя утешить?

— Во-первых, — сказала Элизабет, — мы поговорим об этом с доктором. И даже если что-то такое могло произойти, то это совсем не значит, что изотоп оказался именно в этой капле. И если ты не заболеешь, подумай, сколько лет ты тревожилась понапрасну! А если ты все-таки заболеешь, обещаю, что буду заботиться о тебе и следить, чтобы тебя лечили самым лучшим образом.

Элин опять тихо вздохнула, но на этот раз как будто с некоторым облегчением. Ее тело слегка расслабилось.

Но Элизабет охватил мучительный тошнотворный ужас. Вот как бывает в жизни: пятилетняя девочка поднимает лицо к небу и в глаз ей падает прозрачная капля невидимого яда — это похоже на дурной сон. И все это наяву; неужели вот это и есть то, что происходит на самом деле? Вот какова на самом деле суть человека: грабеж, наглость и войны.

Таково все вокруг нас, но мы не в силах признать это; неужели вот это и есть правда?

Она лежала, не шелохнувшись. По счастью, Элин ничего не спрашивала, потому что мать не могла бы ей ответить. Когда родителей охватывает такой ужас, они не должны показывать этого детям.

Они долго лежали молча. Затем девочка застонала, и Элизабет поняла, что та засыпает. Дыхание дочери стало ровным и тихим, как бывает у спящих, — это всегда вызывало у матери особую нежность.

Слушая дыхание Элин, Элизабет вдруг почувствовала, что не вполне осознает себя; ей показалось, что она могла бы быть совсем другой женщиной, какой угодно, которая лежит совсем в другой темной комнате, в другой стране. Другой матерью, которая только что утешила свое дитя, слегка солгав ему, чтобы его оцепеневшее от страха тельце расслабилось. Другая мать не смыкала глаз от страха и собственной слабости перед жуткой неизвестностью. «Спи, ночью на нас не упадет бомба, спи, утром тебе станет лучше, спи, завтра у нас будет еда, папа вернется домой, в лесу больше никогда не будет мертвых тел, утром мир станет добрее, и все будет хорошо».

На мгновение Элизабет захотелось представить, будто у нее еще нет ребенка, что она одна, что она в ответе только за свою жизнь.

И ей так захотелось, чтобы на свете был Бог, которого можно попросить о чем-нибудь и на которого можно надеяться. Бог-объяснение, Бог-утешение, Бог — причина всего. Ответ на избитый, но так и не разрешенный вопрос: зачем мы живем?

Зачем мы живем?

Дверь открыта, та самая дверь, что ведет в черное небытие. Ты говоришь: не надо лжи, я не хочу утешительной лжи. Я ничему не верю, я хочу знать правду.

Но, дружок, шепчет голос внутри тебя, ты ведь совсем не хочешь этого. Ты хотела этого когда-то, тебе казалось, что ты хотела. Все те разговоры ночами напролет, так увлекавшие тебя, когда вы спорили в прокуренных комнатах о том, что такое человек или кем он должен быть. А что такое «правда»? Какая правда является правдой? Правда политиков? Экономистов? Философов? Все это вместе? Или, говоря начистоту, правда — это хаос или грубая сила?

Должен ли человек жертвовать жизнью, чтобы изменить мир, и если он жертвует, то чем он жертвует?

Что такое человеческая жизнь?

Почему человек спрашивает, что такое его жизнь?

Почему человек спрашивает, когда он знает, что дверь ведет в черное небытие?

Я лежу на кровати, я обнимаю ребенка.

Я собиралась пойти на вечеринку.

Где-то там, быть может, меня ждет другой человек. Мужчина. Его объятия. Правда любви мужчины и женщины, та, которая гонит прочь многие вопросы.

Так жизнь заботится о своем продолжении: она прельщает нас тем, что помогает на время забыть о наших вопросах.

Так появляются дети; так появилась Элин. В прекрасном забытьи.

Элин. Вот она дышит тихо и медленно, она спит.

Элизабет подумала, что ей пора вставать и идти на вечеринку.

Но на нее вдруг навалилась смертельная усталость, она не могла пошевелить и пальцем. При мысли, что придется снова краситься, делать прическу и одеваться, ей стало совсем не по себе.

Она решила, что лучше еще немного полежать.

Она закрыла глаза и стала снова слушать дыхание дочки, не думать, а только слушать. И ей показалось, будто Элин растет, и вот уже от Элин, а не от Элизабет, стало исходить спокойствие. В этот миг они стали неразделимы: тело к телу. Так же, как звери ложатся спать рядом друг с другом: тепло и дыхание, обманчивое, короткое успокоение, но лишь оно и есть истина. Когда чувствуешь тепло другого тела.

Неожиданно в ее душе воцарился покой, словно снизошедшее благословение.

«Я усну, — думала она, — и вечеринка проплывет мимо меня, будто ярко освещенный круизный лайнер, картинка без звука, он будет удаляться в темноту, скользя по зеркальной воде, на которой почему-то стою и я сама». И это не казалось ей странным, она стояла там, где стояла, ее слегка, но заметно покачивало из стороны в сторону, как бывает перед тем, как уснешь, — может, это воспоминание? Воспоминание тела о легкости, темноте и безмолвии?

Дыхание дочери успокаивало, усыпляло ее.

По витой лестнице она спустилась в огромный зал, окутанный голубым сиянием, похожим на летние сумерки. Вокруг нее слышался шум дыхания, словно она оказалась внутри живого существа.

В другом конце зала ярким пятном посреди синевы мерцал маленький освещенный экран, переливающийся разными цветами. Она с удивлением подумала, почему оказалась здесь одна: должна ли она следить за этим сооружением, зависит ли дыхание от ее присутствия или, может, она отвечает здесь за что-то? На ней был белый халат, такой длинный, что волочился по полу, как шлейф или ритуальное одеяние.

Элизабет пересекала зал с высокими сводами, и ей казалось, что она в церкви, но вокруг все время ощущалось чье-то присутствие и дыхание. Она остановилась перед экраном и стала наблюдать за узорами, появляющимися и сменяющими друг друга — почти как на тех компьютерных заставках, которые она видела, — они мелькали с неимоверной быстротой. Она смотрела, как кружатся яркие пятна, взгляд увлекало все глубже и глубже, словно ее затягивало в глубь какого-то туннеля; узоры расцветали, пускали побеги, сворачивались кольцами, изменялись и вновь возвращались к прежним формам, а она, словно зачарованная, не могла оторвать от них глаз; затем экран вспыхнул, и в это время на нем появился узор из листьев, пятна продолжали переливаться и превращались в крону дерева, спирали, горные хребты, волны ни на минуту не останавливался этот стремительный пестрый поток.

«Постой!» — взмолилась Элизабет, и, к ее удивлению, вся эта красочная путаница замедлила ход. Перед ней предстала картинка, словно взятая из какой-то игры: широкая горизонтальная поверхность, резко обрывающаяся с одной стороны, и по ней ползло удивительное существо — хамелеон, кожа которого блестела такими яркими и переливчатыми цветами, которых она прежде не видела. Ползя по плоскости, хамелеон постоянно менялся в цвете, сверкая, словно радуга, и созерцание этого чуда доставляло Элизабет такое наслаждение, которое она едва могла выносить, наслаждение, граничащее с мукой. Хамелеон подползал все ближе и ближе к краю, и Элизабет поняла, что он непременно упадет вниз, в эту черную бездну с далекой, едва видимой белой крапинкой, которая, наверно, была звездой; хамелеон все полз и полз, и вот он оказался уже за краем, но тут Элизабет поняла, что он не упал, а всего лишь перенял цвет фона, что он ползет над бездной, хотя она этого не видит и это кажется ей невероятным.

Но во сне она не испугалась; напротив, она стала безудержно хохотать, скорее от беспомощного удивления, чем от радости; смех шел изнутри и извне, и в этом смехе слышались нотки плача, поднимающегося из глубины души, смех и плач, все было вперемешку: они обрушились на нее, и тело ее, казалось, вот-вот взорвется.

Вот кто-то хватает за плечи, кто-то зовет ее.

Внезапно она проснулась, глотая воздух, точно выброшенная из воды рыба.

Элин сидела с выпученными глазами и держала ее за плечи:

— Мама, тебе что-то приснилось?

Элизабет молча смотрела на дочь.

— Ты так хохотала, — встревоженным голосом объяснила девочка, — я не могла поверить, что это ты, это было похоже на… — Она не могла подобрать слов. Затем Элин отпустила мать.

— Я видела хамелеона, — сказала Элизабет. — Он упал в бездну. И я рассмеялась.

— Ясно, — ответила Элин со свойственным подросткам лаконизмом, должно быть, именно таким голосом отвечали те самые молодцы в белых туниках, защищая свои плетеные изгороди. Она взглянула на будильник у кровати. — Уже половина первого, — сказала она. — Ты опоздала на вечеринку.

— Да, — согласилась Элизабет, — ну и Бог с ней. Ничего страшного. Впереди еще много вечеринок.

Она встала и собралась пойти в ванную.

— Послушай, — сказала Элин.

— Да?

— Наверно, мне не надо было говорить всего этого, да?

— Ты имеешь в виду — про дождь?

— Да.

Элизабет остановилась у двери и взглянула на свою дочь: девочка сидела на кровати, маленькая, бледная, взъерошенная, полная тайн и опасений; все это сохранится в ее душе, из этого взойдет росток ее взрослой жизни, это останется в ее памяти, теле и сознании и перевесит в ту или другую сторону, поведет ее дорогой тьмы или дорогой света, к знакомому или незнакомому дому, одну или с кем-нибудь.

Элин смотрела в пол:

— Есть вещи, о которых, наверно, не стоит говорить.

— Ну почему же, — возразила Элизабет и снова почувствовала ту смесь самоуверенности и стыда за свои поступки, которая всегда мучила ее, когда ей хотелось сказать: «Я думаю, как раз об этом действительно стоит поговорить».

Она стояла в дверях, ее щеки пылали, и ей хотелось умыться холодной водой, а потом согреть для них обеих по кружке молока и после всех этих потрясений чуть-чуть пожить обычной жизнью, занавесить окна перед сном и сказать: представим себе, что это и есть настоящая жизнь. Вот твой стул, вот мой, мы с тобой люди, мать и дочь; мы живем здесь, и вот все, что у нас есть сейчас, ты да я.

Так мы и сделаем.

Перевод Е. Ермалинской