Воспоминания о Сталине
Среди разнообразных материалов, собранных в фонде 558, центральное место занимают воспоминания о Сталине. В фонде аккумулировались копии мемуаров большевиков; рассказы о Сталине, собранные и записанные усилиями Истпартов; непосредственно присланные в ЦПА ИМЭЛ воспоминания о тех или иных, часто мимолетных, встречах со Сталиным. Копии материалов поступали из Тифлиса и Баку, Ленинграда, Вологды, Курейки и др. Воспоминания, написанные на грузинском и азербайджанском языках, тогда же были переведены на русский. Как и в отношении изданной в закавказских республиках литературы, принцип отбора текстов, копии которых присылали в Москву, а затем еще одного отбора части из них для перевода на русский язык (переведены были не все полученные ЦПА тексты), заслуживали бы отдельного исследования. Как бы то ни было, собранный в фонде 558 документальный комплекс представляет собой солидную источниковую базу, в определенной степени снимающую необходимость обращаться к местным архивам.
Жизнь Иосифа Джугашвили, революционера-нелегала, была такова, что исключала возможность существования сторонних, более или менее объективных, осведомленных наблюдателей. Не было у него и близких людей, готовых рассказать о нем. Самый близкий к нему мемуарист – дочь Светлана, но ее книга отмечена сложным отношением к отцу, а Сталин даже дочь, которую по-своему любил, держал на расстоянии. Светлана Иосифовна не была допущена к доверительному, домашнему общению с отцом и не так уж хорошо его знала. По естественным причинам она не была очевидцем интересующей нас части его жизни и судила о ней понаслышке, прежде всего по рассказам деда и бабушки Аллилуевых.
Сотрудники Истпартов провели в свое время впечатляющих масштабов деятельность по сбору воспоминаний о Сталине. Жители города Гори, приятели детства, соученики по горийскому училищу и тифлисской семинарии; тифлисские, бакинские, батумские участники революционного движения, рабочие, слушавшие пропагандиста Сосо в социал-демократических кружках, видевшие его на митингах, в редакциях большевистских газет, сидевшие с ним в тюрьмах; товарищи по ссылкам, особенно вологодской, квартирохозяева и их соседи; московские и петербургские большевики, встречавшие Сталина, когда он стал уже работником не местного масштаба; чуть ли не все обитатели станка Курейка, – число оставивших рассказы о молодом Сталине поистине огромно. При сопоставлении всех этих свидетельств между собой и с другими источниками удается установить, чем он занимался, где был в то или иное время, каким видели его товарищи по подполью. Но помогает ли это узнать его как человека? Не очень. Все рассказчики как бы находятся поодаль, никто не может сказать, что был близким другом и конфидентом Сосо-Кобы. Судя по всему, он ни перед кем не раскрывался, никого не подпускал близко.
Ни одна из любивших его женщин не обмолвилась о нем ни словом. Да и о большинстве его романов достоверно неизвестно, про некоторые можно только строить осторожные предположения, несомненны лишь два: совместная жизнь со Стефанией Леандровной Петровской в Баку, едва не приведшая к формальному браку, и несколько лет сожительства с Лидией Перелыгиной (Перепрыгиной) в Курейке. Кажется, среди мемуаристок были женщины, увлеченные Иосифом Джугашвили, но говорили они о нем лишь как о товарище по борьбе, избегая любых намеков на более интимное знакомство или собственную эмоциональную заинтересованность. Примечательно также, что никто из видных партийных деятелей, соратников Сталина сначала по подполью, а затем во власти, не откликнулся на призывы Истпарта и не оставил о нем воспоминаний. Мемуары партийных вождей, касающиеся Сталина, исчерпываются созданными в изгнании работами Л.Д. Троцкого; рассказами В.М. Молотова, уже в его глубокой старости записанными писателем и журналистом Ф. Чуевым (дореволюционный период в них едва затронут); мемуарами А.И. Микояна, посвященными отнюдь не личности вождя; да полными злой обиды на Сталина воспоминаниями Н.С. Хрущева. Вот и все, что существует по этой части. Из них Троцкий до самой революции не состоял в большевистской фракции, не встречался со Сталиным на партийной работе и был с ним едва знаком; Микоян был на 16 лет моложе и вошел в закавказское революционное движение, когда Сталина там уже не было; Хрущев познакомился со Сталиным не раньше конца 1920-х – начала 1930-х годов.
Итак, близких нет, соратники молчат. Кое-что рассказал о себе сам Сталин. Небольшие автобиографические вкрапления можно найти в текстах его статей и выступлений. К примеру, в одной из ранних своих статей, а также много лет спустя, выступая на совещании с командным составом Красной армии в 1938 году, Сталин рассказал о разорении своего отца и превращении его из ремесленника в пролетария. Некоторое число рассказов Сталина из прошлого дошло до нас в пересказе его слушателей, участников застольных бесед и совещаний в кабинете вождя, дипломатических переговоров, поездок. Это скорее анекдоты из жизни, которыми ему нравилось иногда развлекать или озадачивать собеседников, и, разумеется, Сталину-рассказчику были совершенно несвойственны порывы к исповедальной откровенности. Некоторые из этих историй сообщают занятные детали, иные не выдерживают проверки другими источниками или просто выглядят маловероятными. Например, как многочисленные охотничьи истории из времен туруханской ссылки, над которыми, как уверял Н.С. Хрущев, они с Л.П. Берией тайком смеялись: «Это мы слушали за обедом. Когда уходили и, готовясь уехать, заходили в туалет, то там буквально плевались: за зимний день он прошел 12 верст, убил 12 куропаток; вернулся – вот еще 12 верст; взял патроны, опять прошел 12 верст, снова застрелил куропаток – и назад. Это будет 48 километров на лыжах. Берия говорил мне: “Слюшай, как мог кавказский человек, который на лыжах очень мало ходил, столько пройти? Ну, брешет!”».
Неизвестно, насколько точно переданы эти рассказы собеседниками Сталина, но кажется, что он сам не очень заботился о достоверности, когда живописал, например, юным сестрам Аллилуевым, как заблудился зимой, возвращаясь в Курейку с добытой рыбой, лицо его на морозе покрылось ледяной коркой, так что местные жители приняли его за водяного, а затем в тепле избы корка льда на лице оттаяла и с грохотом упала на пол. Следует, однако, отметить, что ему нравилось рассказывать далеко не обо всех периодах своей жизни, тут прослеживается некоторая избирательность. Конечно, надо учитывать, что разговорный жанр диктует свои законы, и не всякое событие пригодно для превращения в застольную историю. Тем не менее Сталин предпочитал рассказывать о туруханской ссылке, иногда о чем-то из детства или работы в Закавказье, охотно описывал заграничные встречи с Лениным, но были темы, на которые он, видимо, избегал говорить.
На всех воспоминаниях о Сталине лежит нестираемый отпечаток культа его личности. Первая волна их массового появления относится к концу 1920-х годов, когда культ складывался и формировался. Как известно, в процессе прославления вождя большую роль сыграли его официальные юбилеи, первый из которых – 50-летие Сталина – был отпразднован в декабре 1929 года. Сложно сказать, существовала ли прямая причинно-следственная связь между писанием воспоминаний и подготовкой к юбилею, или то и другое было проявлениями одного процесса становления диктатуры и культа Сталина. В связи с юбилеем могли появиться заказы на воспоминания от Истпартов и органов печати, с другой стороны, и авторы могли приняться за писание в надежде, что оно будет востребовано. Двадцатые годы были временем активной деятельности Истпартов, в центре ее стояли ветераны большевизма, озабоченные сбором материалов, написанием мемуаров, погруженные в историко-партийные штудии и дискуссии. Очевидно, что эта работа имела свою историю, находившуюся в довольно непосредственной зависимости как от текущей политики, так и от перипетий взаимоотношений между большевиками, и ждущую еще своих исследователей. На процесс создания воспоминаний немалое влияние должны были оказывать выходившие из печати издания, наиболее показательным был журнал «Пролетарская революция»: появившиеся тексты порождали в свою очередь отклики, возражения, стимулировали участников событий также приняться за записки. Для нас важно, что до конца двадцатых годов не заметно особого внимания к фигуре Сталина ни в историкопартийной печати, ни в работе по сбору мемуаров. Как мы помним, в Баку при издании юбилейных сборников в середине десятилетия это приобрело даже характер демонстративного умолчания.
Прошло буквально несколько лет, и к концу 1920-х те же самые бакинские партийцы принялись наперебой вспоминать о выдающейся и руководящей роли Сталина в революционном движении. В протоколе общего торжественного собрания Азербайджанского общества старых большевиков 20 декабря 1929 года читаем заявление председателя собрания Рахметова: «Правлению Общества старых большевиков поручено собрать все сводки о деятельности товарища Сталина в Баку и, если материал получится небольшой, то мы его опубликуем в газете, но если же он окажется обширным, то можно будет издать брошюру. Относительно брошюры дело в том, что имеется категорическое возражение самого Кобы против издания брошюры, а насчет газеты он вероятно возражать не будет». Такого рода примеров неодобрительных высказываний Сталина по поводу воспоминаний о себе, остановленных по его указанию публикаций известно немало, и не стоит, пожалуй, усматривать в этом только лишь проявления известной показной скромности диктатора. В приведенном контексте довольно легко представить себе и обиду злопамятного Сталина на бакинских товарищей, и его скепсис по поводу их мемуаров, и нежелание дать им возможность покрасоваться в отраженных лучах его славы, похвастаться былой близостью к вождю.
В тридцатые годы культ нарастал, однако на фоне разгула прославления Сталина процесс создания воспоминаний о нем развивался отнюдь не столь же поступательно. Деятельность Истпартов была свернута, все публикации из прошлого большевизма взяты под строгий контроль ЦК ВКП(б), исторические публикации о самом Сталине выходили особенно скупо. Все это сказалось и на интенсивности создания мемуаров о вожде: в начале 1930-х годов заметен спад и новое оживление к концу десятилетия, видимо, связанное с подготовкой к 60-летнему юбилею Сталина в декабре 1939 года. Впрочем, говоря о динамике написания воспоминаний, нужно учитывать еще более или менее случайные локальные обстоятельства. Например, большой массив рассказов жителей Курейки был записан директором местного музея Сталина в начале 1940-х годов, и обусловлено это было, очевидно, его личной активностью.
Таким образом, получается, что во время относительной свободы описания недавней партийной истории в двадцатые годы о Сталине не писали по причине отсутствия широкого интереса к его персоне, а если и писали, то не очень правдиво, это были скорее вбросы компрометирующих сведений на фоне борьбы за власть. Затем в период культа личности писать было можно лишь в рамках, заданных официальной пропагандой: восторженно, с преувеличением его значения и заслуг, приписывая ему чуть ли не с пеленок руководящую роль в закавказском революционном движении. После XX съезда КПСС имя Сталина отовсюду вычеркивалось и подлежало забвению. Некоторые авторы, как вдова Орджоникидзе, стали просто обходить его молчанием, другие престарелые большевики одними умолчаниями не ограничивались и принялись активно пересочинять прошлое и с шумом изгонять из него бывшего великого вождя.
Вдова Я.М. Свердлова К.Т. Новгородцева в обновленном издании своей книги о муже, вышедшем в 1960 году, заявляла: «Между прочим, мне не раз приходилось встречаться с утверждением, широко распространенным в нашей исторической литературе, будто Я.М. Свердлов в конце 1912 – начале 1913 года работал в Петербурге вместе с И.В. Сталиным, тогда как это совершенно неверно». Но рассказ о том, как в указанное время Сталин и Свердлов вместе работали над изданием газеты «Правда», содержался как раз в ее собственных воспоминаниях, вышедших в 1939 и 1946 годах. В промежутке, в 1957 году, Новгородцева издала еще один вариант своей книги, так что мы можем наблюдать постепенную эволюцию ее текста. В этой версии он звучал так: «Сталина, между прочим, в это время в Питере не было, хотя до последнего времени в ряде работ и указывалось, будто бы Свердлов работал в 1912 году в Петербурге одновременно со Сталиным. Сталин уехал за границу до приезда Якова Михайловича и вернулся оттуда уже после ареста Свердлова». Что из этого следует считать правдой?
Сталин вернулся из Кракова в Петербург в конце ноября 1912 года и снова уехал к Ленину в последних числах декабря. Свердлов бежал из ссылки 5 декабря и в середине месяца появился в столице. Они оба входили в Русское бюро ЦК. В январе 1913 года Свердлова ввели в редакцию «Правды» по решению совещания в Кракове, на котором присутствовал Коба. Он же и известил об этом Свердлова. О том, что Свердлов и Сталин оба занимались делами газеты, свидетельствует не только ряд документов из полицейских архивов (прежде всего с агентурными сведениями, полученными от Р. Малиновского), но также сохранившиеся благодаря перлюстрации письма В.И. Ленина и Н.К. Крупской, касающиеся выпуска «Правды», где упоминаются они оба под кличками «Андрей» и «Василий». Более того, часть этих писем была опубликована еще в начале 1920-х годов.
Не вполне ясна дата возвращения Сталина в Петербург. Хроника в собрании его сочинений определенно гласит, что он возвращается в Петербург в середине февраля 1913 года и «вместе с Я.М. Свердловым приступает к реорганизации редакции “Правды”, согласно указаниям В.И. Ленина». Между тем Свердлов был арестован 10 февраля. Понятны, разумеется, мотивы вдовы Свердлова, задним числом превратившей покойного мужа в «ближайшего помощника И.В. Сталина по редактированию газеты “Правда” и руководству большевистской фракцией Думы», но остается вопрос, по каким соображениям Сталин согласился и поддержал эту ложь. Свердлов к тому времени давно умер, не успел примкнуть ни к какому внутрипартийному «уклону», что позволяло причислить его к сонму прославляемых выдающихся большевиков; для публичного образа Сталина, конечно, требовались какие-то фигуры товарищей и соратников рядом, и Свердлов на эту роль вполне годился. Кроме того, как мы помним, в 1924 году были опубликованы его письма с неприязненными высказываниями о Сталине, так что тем более требовалось противопоставить им какие-то свидетельства об их дружбе. А если, что очень вероятно, вдова Свердлова была причастна к той публикации, то теперь она должна была сделать все возможное, чтобы загладить этот проступок.
Но ведь впоследствии, опровергая собственную версию, она также лукавила. Если в начале 1913 года «Андрей» и «Василий» в самом деле не встретились, то в декабре 1912 года оба определенно должны были находиться в столице, пусть и не очень продолжительное время. Таким образом, теперь Свердлова-Новгородцева ударилась в противоположную крайность, преуменьшая их связь. Она снова не была вполне правдива, только прежде ею двигало, быть может, опасение за свою жизнь, теперь же – чистое желание угодить текущей политической конъюнктуре.
Не только политические мотивы двигали мемуаристами. Их намерения иногда довольно легко угадываются из текста. Кто-то брался за воспоминания с большей, кто-то – явно с меньшей охотой. Многих побуждали к тому запросы Истпартов, обществ старых большевиков, местных музеев или пионерских организаций. Простые рабочие, рядовые большевики, которые когда-то встречались с молодым Сосо Джугашвили (или уверяли, что встречались), простодушно радовались возможности похвастаться знакомством с великим человеком. Видимо, именно это чувство заставляло их иногда пускаться в безудержное фантазирование («У мне был 16–17 лет когда я видел тав. Сталина 1906 году и 1907 году. Т. Сталин бил дилинным, черными полто, цилиндир на голове, дростик на рука, курчави голови волосами»).
Другой пример происходит из Ачинска, где Сталин отбывал последние месяцы ссылки в конце 1916 – начале 1917 года. Рассказ жительницы этого города Несмачной Ванессы Ивановны записан сотрудником музея Сталина в Ачинске в 1947 году: «У Шатырских я видела Сталина. Он сидел на стуле. Кума Устинья, когда вышел Сталин, мне говорит: “Кума, знаешь кто это?” – “Нет”, – говорю. – “Это, – говорит, – Сталин, помощник Ленина”. – “Что же ты, – говорю, – раньше не сказала. Я хотя бы рассмотрела его” С тех пор мне не довелось его видеть». Стоит ли пояснять, что в описанное время ачинские обыватели ни о Ленине, ни о Сталине слыхом не слыхивали. Обычное дело – простой, провинциальный человек хвастается прикосновенностью к знаменитости.
Но некоторые рассчитывали на вполне практические выгоды, приписав себе не только знакомство с Кобой, но и помощь ему. По счастью для исследователя, попытки эти бывали весьма наивны и разоблачить их несложно. Так, некто Калман Копелович Нейман в 1951 году прислал в ИМЭЛ рассказ, что он был литовским социал-демократом, был призван в армию, таким образом оказался в 1908 году в Тифлисе караульным в тюрьме в метехском замке, где сидел Иосиф Джугашвили, и передавал его письма на волю. В ИМЭЛ на письме Неймана сделали лаконичную помету, что товарищ Сталин тогда сидел не в метехском замке, а в тюрьме в Баку.
Понятно, что Нейман, как и многие другие такого рода мемуаристы, искал мелких выгод, проистекающих из репутации соратника вождя по революционному подполью. Временами в роли такого рода рассказчиков выступали и действительно неплохо знавшие когда-то Иосифа Джугашвили. Причем зачастую эти люди совсем не имели в виду, что их претензии будут доведены до самого Сталина; напротив, они скорее всего рассчитывали произвести впечатление на более близком, низовом уровне и могли надеяться, что Сталин об их фантазиях и не узнает никогда.
Напротив того, бывшая квартирная хозяйка Сталина в Сольвычегодске Мария Прокопьевна Кузакова (Крапивина) была уверена, что вождь лично следит за ее благополучием: «Старых знакомых Иосиф Виссарионович помнит. Сольвычегодским городским советом был наш дом муниципализирован. Мой муж писал Иосифу Виссарионовичу, и в кратчайший срок дом возвратили с извинениями. Дочь моя не могла два года поступить в мед. институт, обращалась к тов. Сталину и сейчас же была зачислена в число студентов. Сейчас я воспитываю 3-х внуков, сирот без отца и матери, мне помогает государство, и я твердо уверена в том, что, если мне где встретится затруднение, всегда мне поможет тов. Сталин». Хотя и известны ответы Сталина на письма знакомых по ссылке, которые обращались к нему с просьбами и получали в ответ материальную помощь, но, по правде сказать, сомнительно, чтобы он действительно хлопотал о зачислении младшей Кузаковой в институт; скорее, у местных властей срабатывал рефлекс на всякий случай не обижать обывателей, заявляющих о личном знакомстве с самим Сталиным. Но отмечу, что для Кузаковой Сталин играл роль домашнего божка-охранителя или святого угодника, и это первое, но не последнее наше обращение к фольклору и глубинным, древним ментальным реакциям.
Два товарища детских игр и соученика Сосо Джугашвили по горийскому духовному училищу, П. Капанадзе и Г. Елисабедашвили, написали каждый по несколько вариантов воспоминаний, часть этих текстов была опубликована. Причем в печать попали, надо заметить, наиболее сдержанные из них. П. Капанадзе написал целую книгу о детстве вождя, не раз вводившую в заблуждение сталинских биографов. Между тем это никакие не воспоминания, а типичная советская пропагандистская детская агиография, рисующая образ маленького Иосифа Джугашвили как идеального ребенка, обладающего, по меркам литературного стиля тех лет, образцовым характером, – волевой, бодрый, всегда веселый, настойчивый и бесстрашный, вступается за обиженных и с ранних лет задумывается о социальной несправедливости. Иосиф лучше всех учится, лучше всех знает старинные легенды, лидер во всех играх, включая спортивные, лучше всех ныряет и плавает, что совсем уж неправдоподобно, учитывая его плохо работавшую левую руку (С.И. Аллилуева: «Он никогда не плавал – просто не умел»). Любопытно как то, что книга Капанадзе была обработана профессиональным редактором (что указывает на явные планы ее издать), так и то, что она так и осталась неизданной. По-видимому, развитие такого рода назидательной литературы тормозил сам Сталин, имевший другие представления о собственном публичном образе. Неизвестно, как он реагировал на рукопись Капанадзе, но его отзыв на одну из статей Г. Елисабедашвили был процитирован выше, Сталин высказался против публикации, прибавив, что «автор безбожно наврал».
Несложно, кажется, угадать, что обоими – Капанадзе и Елисабедашвили – двигало стремление выслужиться, восславить Сталина, а главное – погреться в отраженных лучах его славы, рассказать миру о себе как друзьях его детства. Ну и нельзя исключить также надежды на какое-то приятное материальное вознаграждение авторских усилий.
Другой псевдомемуарист Г.Н. Гомон (человек с такой фамилией действительно мимолетно фигурирует в анналах революционного движения в Закавказье) в 1940 году написал самому Сталину, чтобы «напомнить» ему совершенно невероятную историю о том, как якобы спас его от ареста в Батуме в 1912 году, и попросить «предоставить мне маленькую усадьбу где-либо в Грузинской ССР с тем, дабы поселившись там, я имел бы возможность применить свои знания и усердие и быть активным стахановцем в организации птицеводческой фермы и колхозной пасеки». Сложно представить себе, на что он рассчитывал, предлагая Сталину припомнить следующие обстоятельства.
Гомон рассказывал, как служил ревизором поездов Закавказской железной дороги и однажды, в 1912 году, в Батуме в столовой познакомился с Иосифом Джугашвили, который так и представился: Джугашвили. Гомон предложил ему свои услуги по революционным перевозкам. (Сотрудники ИМЭЛ на записке Гомона поставили краткую уничтожающую помету: «Неправильная дата». На самом деле после ареста в Баку в 1910 году Сталин на Кавказе появился лишь на очень короткое время в марте 1912 года после побега из Вологоды.) Дней через десять, снова оказавшись в Батуме, Гомон увидел неподалеку от станции жандармских приставов и городовых, которые тут же ему сообщили, что готовятся провести облаву в местечке Ферие, где революционеры во главе со Сталиным собрались на сходку, «захватив их всех, мы их расстреляем, дабы с ними больше не возиться». Гомон, конечно же, решил предупредить Сталина об облаве, нанял фаэтон и отправился в Ферие, опережая, разумеется, жандармов, нашел дом, где собрались революционеры. «Я прошел мимо находившихся там меньшевистских лидеров, а именно: Жордания, Чхеидзе Карло, Рамишвили Исидор, Гегечкори, Канделаки и др. и подошел к тов. СТАЛИНУ В этот решительный момент тов. СТАЛИН уже был в постели и сидя беседовал с меньшевиками. Когда тов. СТАЛИН окончил беседу, то я, поздоровавшись с ним, сказал: “Здравствуйте, Иосиф Виссарионович. Позвольте Вам сказать, что я прибыл уведомить Вас, что из уст самой полицейской власти мне стало известно, что она намерена совместно с жандармской властью и сотней казаков сейчас прибыть сюда и захватить врасплох всех находящихся здесь революционеров и расстрелять. Ввиду такого серьезного положения я убедительно прошу Вас оставить сие убежище и последовать за нами. У ворот стоит фаэтон, который доставит нас в более безопасное место”. Тов. СТАЛИН спокойно выслушал мое сообщение и в то же время попросил меня немного повременить, чтобы окончить беседу, что я исполнил. Тов. СТАЛИН стал вновь беседовать с меньшевистскими лидерами. В своей беседе тов. СТАЛИН спокойно и непоколебимо разоблачал руководителей меньшевиков, вскрывая их оппортунизм и предательство рабочего класса. Меньшевистские лидеры выдвигали свои меньшевистские тезисы и каждый раз по окончании речи товарища СТАЛИНА ругались и бесились. Стоя перед товарищем СТАЛИНЫМ, я достал из кармана часы и стал наблюдать за временем, дабы не попасть в руки царским кровопийцам. Товарищ СТАЛИН сделал короткую паузу, и я воспользовался этим моментом, еще раз напомнил, что осталось мало времени и мы можем все попасть в руки полиции. На это товарищ Сталин мне ответил: “Сейчас докончу, несколько слов и я к вашим услугам”.
Когда же я беседовал с товарищем СТАЛИНЫМ, в это мгновение подошел ко мне тов. Рамишвили Исидор и схватив меня за рукав, отдернул в свою сторону и гневно спросил меня: “Кто ты такой, что ты не даешь этому человеку свободно говорить”. Мне желательно было вывести из этого убежища товарища СТАЛИНА, но, чтобы ускорить окончание совещания, я сообщил тов. Рамишвили Исидору, что сейчас должны прибыть сюда жандармы, полиция и казаки, дабы всех присутствующих здесь захватить врасплох и расстрелять. Услышав такое сообщение, тов. Рамишвили Исидор мгновенно бросился к своим товарищам-меньшевикам и рассказал им мое уведомление. Вдруг поднялась невообразимая суматоха. Меньшевистские лидеры стали быстро собирать свои вещи, чтобы скорей скрыться от захвата полиции. Тем временем товарищ СТАЛИН доканчивал свою речь, и я слышал его последние слова: “Если вы не принимаете моих предложений, то я прошу вас с сегодняшнего дня не считать меня своим товарищем”. Меньшевистские лидеры ретировались с быстротой молнии. Тогда товарищ СТАЛИН встал с постели и быстро оделся, а потом уже принялся укладывать свою постель, перевязал ее веревкой». Они взяли постель и «маленький желтоватого цвета чемодан» Сталина и уехали на фаэтоне. «В пути мы нагнали бегущих опрометью меньшевистских лидеров. Увидя нас, они все стали кричать: “Товарищ СОСО! Остановись, остановись!” Быстро они подбежали к фаэтону и стали просить товарища СТАЛИНА: “Товарищ СОСО, возьми нас с собой”, “Спаси нас” Товарищ СТАЛИН коротко им ответил: “Я сказал вам, что я больше не товарищ вам” Но они все-таки стали настаивать, чтобы их взяли с собой».
Таковы исторические подробности, которые Гомон предлагал вспомнить самому И.В. Сталину.
Для чего я уделяю столько места текстам вроде этого, заведомо недостоверным, которые обычно остаются на обочине, отброшенные исследователем как негодный источник? Я думаю, эти тексты имеет смысл принимать к сведению по двум причинам. Во-первых, они являются крайностью, но существуют не изолированно, а образуют как бы крайний спектр набора мемуаров о Сталине разной степени достоверности, с которыми приходится иметь дело историку. Определенной, твердой границы между собственно воспоминаниями и их ложной имитацией нет, зачастую то и другое перемешано в одном и том же тексте, и как мне кажется, исследователю, выбирающему, на какие тексты опереться, полезно иметь в виду этот крайний, практически сказочный сектор. Тогда легче заметить недостоверность и других рассказов, вроде тех, что оставили нам Капанадзе и Елисабедашвили. Во-вторых, сам по себе феномен появления таких псевдомемуаров заслуживает внимания, он выявляет особенности мышления тех, кого принято именовать «простым советским человеком». В самом деле, нетрудно заметить, как комичный текст Гомона близок к фольклорным повествованиям: об этом свидетельствует и построение сюжета, и похожие на сказочных чертей беснующиеся меньшевистские лидеры, и троекратность действия (Гомон дважды напоминает Сталину, что нужно уходить, на третий раз тот идет).
Проблема близости к фольклору касается не только совершенно фальшивых рассказов о Сталине, но и гораздо более широкого круга текстов. Тонка и неопределенна граница между собственно мемуарами и их разного рода имитациями, в текстах воспоминаний обнаруживаются следы иных жанров, проступает подкладка фольклорного мышления. Иногда, сопоставив несколько текстов, можно наблюдать градации от простодушного хвастовства знакомством со знаменитостью, затем гиперболизации мотива узнавания великого человека (когда рассказчик, вопреки всякой хронологии реальных событий, приписывает себе опознавание уже в те ранние годы Сталина как великого человека и помощника Ленина) и наконец до уже совершенно фантастического рассказа.
Это хорошо видно на примере нескольких текстов, зафиксированных в Нарымском крае. Вот что было записано в мае 1942 года со слов Панова Арсения Васильевича, 54 лет, колхозника-пенсионера, жителя г. Колпашево: «Ссыльных у нас было много. Они приезжали в Колпашево из разных мест; останавливались у Волковой Н.П. Однажды к ней приехал (она сама рассказывала) самый главный руководитель. Я думаю, что это был тов. Сталин».
Тихомирова Лукерья Китовна, 60 лет, старожилка г. Колпашево, в декабре 1942 года описала приезд Сталина в Колпашево из Нарыма. Он остановился у ссыльного грузина, которого звали князем. Тогда же из Кети приехал Свердлов – «худенький, худенький». Однажды «князь решил устроить вечеринку. Пригласил меня: “Приходи, Китовна, в гости, у нас будет великий человек”. Я поняла, что будет большой, высокий человек. Пришла. Пришли другие девушки, знакомые (теперь все они умерли). Я пришла, поздоровалась: “Здравствуйте” – “Здравствуйте”. Все встали здороваться. Один из гостей, грузин в черной тужурке, среднего роста, подошел ко мне, подал мне руку назвал свою фамилию “Джугашвили”. Я спрашиваю князя: “А где же великий человек?” Он показал мне рукой на Джугашвили: “Вот”, – говорит».
И вершина псевдомемуарного повествования: «70летний колхозник д. Комаровой (Моховский сельский] с[овет] Верх-Катского района) Ларионов Д.К. рассказывает, что тов. Сталин бежал из Нарыма на моторной лодке, что он видел, когда эта моторная лодка мчалась по Оби».
Приведенные три примера представляют собой выдержки из обширной и интересной статьи с анализом нарымских рассказов о ссыльных большевиках, автор которой остается, к сожалению, неизвестным. Ее машинописная копия, лишенная заглавия, хранится в сталинском фонде РГАСПИ и, судя по внешнему виду, бумаге и характеру машинописи, относится к концу 1940 – началу 1950-х годов. Автор (или авторы), собравший в Нарыме рассказы о Сталине, Свердлове, Куйбышеве, как раз и указывал на близость их к фольклорным жанрам: «Вопрос об этих рассказах как фольклорном жанре дискутируется. Однако наши крупнейшие фольклористы (М.К. Азадовский, Н.П. Андреев, Ю.М. Сакалов) сходятся на том, что перед нами новое явление устного народного творчества, достойное внимания и изучения». Наряду с процитированными примерами автор приводит также вполне фантастические тексты, где рассказчик будто бы помогал Сталину бежать из ссылки, спрятав его в обшитый дерюгой короб, «я его весело вез. Всю дорогу он шутил, заливался смехом до слез и все говорил: “Как мы их ловко надули!” – это жандармов-то». Дорогой завывала зимняя вьюга, а Сталин в коробе пел песни, «сердечный человек, простой». Доехав, «вылез из короба, вольготно вздохнул, потянулся, пожал мне руку, добра пожелал и бодро пошел. Я смотрю на него: прямо железный человек!.. И улетел он, орел, в города. Пошел тогда бурелом против царя и всей хозяйской своры… Человек он оказался закаленный, стальной, и имя ему, как я после узнал – Сталин». Этот текст озаглавлен «Два великана» (сказ) и снабжен авторским примечанием, сообщающим, что это «один из сказов, бытующих в Нарыме. Они обычно ведутся от имени ямщика, рыбака, помогающих И.В. Сталину, Я.М. Свердлову бежать из ссылки на волю», записан литератором И.Тимониным со слов нарымчанина А.В. Трофимова из села Ново-Ильинского.
Впрочем, отдавая должное неизвестному автору (авторам?) статьи, не следует упускать из виду и ее возможный официозный контекст, не зря ведь она в итоге оказалась в собрании Центрального партархива. И особенно должен насторожить как раз сказ о «Двух великанах». Советская идеологическая пропаганда исходила из того, что народный характер власти, близость народа и коммунистической партии должны находить выражение и подтверждение в фольклоре. Поэтому прилагались усилия для изыскания народных песен, поговорок и тому подобного, демонстрирующих, как советский уклад стал частью народной жизни. Более того,
фольклорные центры побуждали разысканных ими живущих мастеров народного творчества (певцов, сказителей, акынов) создавать новые произведения, особенно восславляющие Сталина. Некоторым таким авторам, как поэту-сказителю Джамбулу Джабаеву, была создана громкая слава. Газеты и популярные издания (такие как отрывные календари, на страничках которых помимо даты, долготы дня и официальных праздников печатали короткие стихи и рассказы) публиковали пословицы и частушки про колхозы, тракторы, социалистическое соревнование, подаваемые, конечно же, в положительном ключе. Не исключено, что некоторые из них на самом деле были сочинены профессиональными литераторами и журналистами и выданы за народные, но для нас это не существенно. Важно, что имелся официозный спрос на «народный» эпос, включающий советские реалии, пропагандировались сказители и акыны, составлявшие песни о Ленине и Сталине в фольклорном стиле.
Сходного рода повествования можно найти среди уральских сказов, записанных Павлом Петровичем Бажовым. Бажов, ровесник Сталина, родившийся в семье горнозаводского мастера на Урале, выпускник (как и Сталин) духовной семинарии, участвовал в Гражданской войне среди красных партизан-подпольщиков, член партии, позднее работал учителем и журналистом в местных газетах. Он записывал сказки и предания, бытовавшие среди горных мастеров и старателей, подвергал их литературной обработке, печатались они под его авторским именем. Некоторые сказки Бажова стали чрезвычайно популярны, многократно переиздавались, были экранизированы. Широко известна его книга «Малахитовая шкатулка», содержащая цикл сказок про Хозяйку Медной горы – горное божество, принимающее вид зеленой ящерицы или зеленоглазой красавицы в малахитовом платье, а также про других специфических горных духов. В сюжеты сказок Бажов вплетал мотивы социальной борьбы, его герои – горняки и мастера-камнерезы страдают от крепостной зависимости, жестокости помещиков и управляющих. Менее известны, но традиционно включаются в составленные Бажовым собрания сказок такие тексты, как «Богатырева рукавица», про каменного богатыря, хранителя древних тайн уральских месторождений, который открывает их явившемуся в финале сказки «настоящему», «понимающему» человеку, по имени не названному, но имеющему все приметы Ленина.
В этом контексте исследователю стоит проявить долю скептицизма и задуматься, являются ли тяготеющие к фольклору и вряд ли достоверные рассказы о Сталине действительно фольклоризацией недавней истории или же литературной подделкой, фальшивкой, или, наконец, обратной рецепцией ушедших в народ такого рода произведений профессиональных авторов? Во многих случаях вряд ли получится найти однозначный ответ. Хотя некоторые истории подкупают своей простодушной, бесхитростной наивностью и кажутся действительно плодом фантазии самого рассказчика. Трудно, скажем, заподозрить литературную поделку в рассказе Гомона. Как и вот в этом, записанном в Ачинске за уже цитированной В.И. Несмачной: «В 1917 году мой муж зашел в магазин купца Бронштейна […] и купил там ботинки. Вышел на улицу и ругается, потому что ботинки оказались малы, а продавцы их не меняют. Здесь за дверями его встретил, как рассказывал муж, политссыльный и повел его обратно в магазин. Ботинки обменяли». Разумеется, политссыльный оказался самим Сталиным. Здесь стремление приватизировать вождя как домашнего божка-помощника граничит со сказочной быличкой, и весь текст производит впечатление неподдельности.
Таким образом, возвращаясь к текстам уже настоящих и вполне содержательных воспоминаний о Сталине, не будем забывать, каким психологически сложным явлением был этот жанр, как и культ Сталина в целом. Но мемуары профессиональных большевиков, видных партийцев отличаются тем, что эти авторы лгали со вполне рациональными, легко прочитываемыми целями.
Сергей Яковлевич Аллилуев, в поздние годы имевший огромный авторитет среди старых большевиков, был давним знакомым Сталина по подполью. «Иосиф» был другом семьи Аллилуевых, жена Сергея Яковлевича отправляла ему посылки в туруханскую ссылку, он жил в их петербургской квартире, дружил с их дочерьми, а на младшей в конце концов женился. С.Я. Аллилуев в 1937 году напечатал в журнале «Пролетарская революция» краткую мемуарную статью о Сталине, где рассказывал, что, будучи революционно настроенным рабочим в Тифлисе, слышал о молодом пропагандисте Сосо еще в 1898 году, но лично с ним встретиться тогда «не привелось», а познакомились они лишь в 1904 году после побега Джугашвили из первой ссылки у общего знакомого рабочего-революционера М. Бочоридзе.
Спустя девять лет и через год после смерти Сергея Яковлевича была издана книга его воспоминаний, из которой получается, что знакомство со Сталиным состоялось в первые годы века в Тифлисе, то есть года на 3–4 раньше, чем по его же предыдущей версии. От первой версии в книге осталось несколько на этом фоне странное описание встречи с Сосо у М. Бочоридзе в начале 1904 года: из нарисованной Аллилуевым сцены видно, что он не узнал появившегося «молодого человека», который и был Сосо Джугашвили. Совершенно ясно, что это была их первая встреча. Но зачем Аллилуеву понадобилось присочинять лишние три года знакомства с вождем на заре века, да еще и противореча собственному опубликованному уже тексту? (Последнее, кстати, можно объяснить только простодушием человека, не имеющего привычки пользоваться библиотеками: ему, вероятно, казалось, что вышедший несколько лет назад журнал всеми надежно забыт.) Сложно подобрать какое-то объяснение, кроме стремления Аллилуева, выдав себя за свидетеля, подтверждать те или иные положения официальной биографии Сталина, такие, как якобы руководство тифлисской первомайской демонстрацией в 1901 году. Не исключена также и аберрация представлений о реальности у пожилого человека, целиком и полностью партийно ангажированного и к тому же поглощенного многолетним писанием и переписыванием мемуаров, судя по количеству и объему рукописей, граничившим с графоманской одержимостью.
Начал он работу над записками еще до войны, по свидетельству внучки Светланы. Она же отметила, что из печати книга вышла «неполной, с большими сокращениями», и что рукопись хранилась в ИМЭЛ. Это, конечно, провоцирует читательские ожидания: кажется, что в рукописи найдутся какие-то запрещенные цензурой куски. На самом деле в фондах РГАСПИ имеется не одна, но изрядное количество различных редакций воспоминаний Сергея Яковлевича, как в фонде Сталина, так и в личном фонде самого С.Я. Аллилуева. Просмотрев их, я увидела отнюдь не более полную и честную книгу, из которой партийная цензура выбросила какие-то важные, острые места, а все более многословные повторы одного и того же, с разрастающимися все пространнее славословиями и рассуждениями о Сталине как вернейшем соратнике Ленина и т. п. Несомненно, на создание этих вариантов текста у С.Я. Аллилуева ушли годы. Светлана Иосифовна вспоминала, что он «вообще любил писать», «писал много и увлеченно», впрочем, оценивала это совсем в иной, нежели я, тональности. Приходится признать, что издательская редактура книги Аллилуева сделала ее более пригодной для чтения. Поэтому я предпочитаю пользоваться именно текстом книги. В остальном воспоминания С.Я. Аллилуева, как и любые другие, имеют свои слабости и достоинства, их можно использовать наравне с прочими источниками, подвергая все имеющиеся документы перекрестной взаимной проверке. Ну и, конечно же, не следует ожидать от Аллилуева каких-то не большевистских, не партийных, независимых оценок: все, что он говорит, подчинено его текущему представлению о позиции партии.
Пример воспоминаний С.Я. Аллилуева показывает, что наличие, помимо напечатанной, еще и неизданной версии большевистских мемуаров отнюдь не означает, что в последней найдется некая нелицеприятная правда. Напротив, в ряде случаев именно печатная версия похожа на сколько-нибудь реалистичные воспоминания, а в отвергнутых рукописях мы наблюдаем все более пышный расцвет авторской фантазии. Иногда переписывание мемуаров происходило с целью угодить конъюнктуре момента, иногда имело, как у С.Я. Аллилуева, свои внутренние, не обязательно рациональные причины (ибо он, тесть Сталина, занимавший скромное, но прочное место патриарха пенсионной клики старых большевиков, вряд ли мог рассчитывать на какие-либо материальные выгоды от новой редакции своей книги).
Еще одним автором, чьи мемуары то и дело грозили выйти за пределы здравого смысла, была Вера Лазаревна Швейцер, некогда работавшая в Закавказье большевичка, гражданская жена С. Спандаряна, в 1913 году поехавшая с ним в ссылку. Спандарян жил под Туруханском, в селе Монастырском, где они со Сталиным несколько раз виделись. Позднее В. Швейцер стала одним из активнейших мемуаристов и собирателей партийной истории, которую с готовностью подверстывала под нужды культа личности. Среди ее воспоминаний есть как опубликованные фрагменты, так и ряд рукописей, отложившихся в архиве. Там заметен полет фантазии автора, имеющий, однако, четко выраженную задачу: подтвердить официальную версию сталинской биографии. Но в своем партийном усердии В.Л. Швейцер заходила слишком далеко. То, описывая свой со Спандаряном визит к Сталину в Курейку, отмечала, что стол у него «был завален книгами и большими пачками газет» (получить которые в Курейке было практически невозможно), то в рассказе о вологодской ссылке Сталина утверждала: «Нужно отметить, что помимо побегов, выявленных охранкой и полицией, окончившихся арестами и высылкой, товарищ Сталин неоднократно, будучи в Вологодской ссылке, приезжал нелегально в Питер – совершал “отлучки” из ссылки. Для таких нелегальных приездов у товарища Сталина была целая система разных приемов обхода местной власти. Можно было подкупить любого полицейского чиновника за золотую пятерку. За “чаевые” можно было получить в канцелярии полицмейстера проходное свидетельство с правом задержаться на несколько дней по “семейным делам”. За “чаевые” можно было отделаться от охранника, сопровождавшего в ссылку. На местах ссылки стражники также бывали очень сговорчивы, ежели им кое-что “перепадало” от ссыльных».
Совершенно невероятная история (хотя бы потому, что у Сталина в Вологде было очень мало денег, и мемуаристка не потрудилась пояснить, откуда бы ссыльный взял средства на подкуп чуть не всей губернской полиции), понадобившаяся, чтобы обосновать тезис о том, что Сталин уже в те годы руководил революционным движением в общерусском масштабе и участвовал в принятии решений в столичной партийной организации: «Питерский Комитет под руководством товарища Сталина, который в то время часто наезжал из ссылки, вел непримиримую борьбу с ликвидаторами». Надо сказать, рвение В. Швейцер показалось избыточным сотрудникам ИМЭЛ, у которых были свои представления о допустимых пределах пренебрежения фактами. На первой странице рукописи сохранились пометы карандашом: «Не исправлено, много ошибок. 4.9.45», «Не опубликовано», а на полях у процитированного выше абзаца был поставлен знак вопроса.
Мемуарные тексты В. Швейцер подводят нас еще к одной специфической проблеме воспоминаний о Сталине. Вот она описывает Сталина, бежавшего летом 1909 года из сольвычегодской ссылки: «И вот я впервые увидела Сталина, такого близкого и простого. Лицо его было бледным от бессонной ночи, которую ему пришлось провести, бродя по улицам Питера, скрываясь от шпиков. Но его бледное лицо искрилось необычайной улыбкой бодрости, силой, уверенностью». А вот он же в Петербурге в декабре 1911 года накануне отъезда в ссылку в Вологду: «Когда мы только показались в дверях, Сталин взял нас за руки и с радостью втащил в комнату. Его раскатистый смех наполнил всю комнату, смеялись от души и мы. Большая радость встретить товарища, вырвавшегося из тюрьмы на волю. Стало радостно и весело, весело… Глядя на нас, Сталин сказал: “Оказывается, вы умеете хорошо веселиться”. Сурен живо отозвался: “Мы можем даже и сплясать в честь твоего освобождения”. Я и впрямь подумала, что Сурен на радостях пустится в пляс. Меня это смутило». Для сравнения портрет Иосифа Джугашвили, данный недоброжелательным свидетелем, меньшевиком Г. Уратадзе, сидевшим с ним вместе в кутаисской тюрьме в 1903 году: «Он никогда не смеялся полным открытым ртом, а улыбался только. И размер улыбки зависел от размера эмоции, вызванной в нем тем или иным происшествием, но его улыбка никогда не превращалась в открытый смех полным ртом. Был совершенно невозмутим». Хотя известны фотографии смеющегося Сталина, смех часто присутствует в описаниях сталинского застолья 1930-х годов, но все же изображенный Уратадзе сдержанный, закрытый человек больше похож на будущего советского диктатора, чем брызжущий весельем Коба в изображении Швейцер. Уратадзе, наверное, сгустил краски, к тому же он наблюдал молодого революционера во время первого в его жизни тюремного заключения, где у него не было особых поводов для радости.
Можно привести и другие, помимо текста Швейцер, описания заразительно смеющегося Сталина досоветского периода. Например, бывшего с ним вместе в вологодской ссылке Ивана Голубева, вспоминавшего компанию ссыльных: «Лежнев так остроумно рассказывал, что вызывал у нас гомерический хохот, особенно громко и заразительно хохотал Коба. […] Сталин охотно проводил с ним время и отводил душу в смехе». Но у Голубева, как и у множества других рассказчиков, Коба чуток к комичному, тем более в ситуации коллективного смеха, тогда как у Швейцер – сам по себе преисполнен бурлящего бодрого веселья. А мотивы бодрого веселья, смеха – это все несомненные признаки стиля той эпохи, когда сам Сталин провозгласил, что «жить стало лучше, жить стало веселее» (1935 год, речь на Первом всесоюзном совещании рабочих и работниц-стахановцев). Добавим характеристику Сталина «близкий и простой», и станет заметно, как Вера Швейцер задним числом наделяет Сталина-подпольщика не только и не столько его же собственным поздним образом отца народа, сколько комплексом положительных черт неунывающе бодрого героя, назойливо вводимых массовой литературой 1930-х годов. И ведь не исключено, что этот же стиль преувеличенного оптимизма оказал влияние и на Ивана Голубева. Таким образом, даже на столь несложном примере видно, как исследователь обречен блуждать будто в зеркальном лабиринте, где зрелый Сталин не то напоминает молодого Кобу, не то подменяет его своими поздними парадными, льстивыми портретами, да еще и изготовленными с учетом меняющейся моды на идеальный образ вождя; хуже того, в дело вмешивается кино.
Поскольку в воспоминаниях Коба действует, говорит, то исследователю имеет смысл оглядываться в первую очередь не на портреты и картины, а на художественное кино. Первые фильмы, в которых на экране был показан Сталин, вышли в 1937 («Ленин в
Октябре») и 1939 годах («Человек с ружьем»). Читая записанные после этих дат рассказы о вожде, приходится помнить, что в сознании мемуариста давний облик Иосифа Джугашвили мог заместиться образом Сталина, созданным актером Семеном Гольдштабом, который играл Сталина в обеих упомянутых кинокартинах.
Впрочем, не нужно думать, что переход на штампы советской пропаганды всегда служит признаком идеологической ангажированности. Среди авторов воспоминаний было много людей малограмотных, не включенных в книжную культуру, для них сам процесс составления рассказа был труден, а для таких авторов естественно прибегать к помощи готовых словесных формул, которые, как им кажется, делают рассказ более красивым, правильным, солидным.
Таким образом, содержание воспоминаний о Сталине находилось в сугубой зависимости от времени их создания не только в том смысле, что мемуаристы следовали изменчивой политической конъюнктуре, вычеркивая имена «оказавшихся врагами», подгоняя текст под заданные идеологические каноны. Проблема еще и в том, что по мере вызревания культивировавшегося пропагандой образа Сталина он оказывал обратное воздействие на «память» его современников. И исследователь оказывается перед замысловатой и, вероятно, не решаемой дилеммой: встречая в рассказах о Кобе жесты, черты, мелкие привычки, знакомые по портретам Сталина, можем ли мы думать, что эти жесты и привычки были у него смолоду, или же рассказчики наделяли его ими под влиянием насаждаемого агитпропом образа?
Разумеется, авторы придерживались различных повествовательных стратегий. Иногда заметно, как мемуарист в пределах возможного старался не грешить против правды, прикрываясь вместе с тем славословиями Сталину и не очень заботясь о том, что они входят в ощутимое противоречие со скромным содержанием его рассказа. Иногда в таких рассказах переход от реалистичного повествования к повторению совершенно формальных, ритуальных фраз о руководящей роли Сосо Джугашвили или Кобы в революционном движении бросается в глаза и позволяет легко отделить истину от ее обрамления. В иных случаях реальные воспоминания оказываются сильно деформированными стремлением изобразить «правильного» вождя, автор погружается в обычную демагогию восхвалений Сталина, в предельном случае в таких текстах элемента собственно воспоминаний не остается вовсе, они полностью вытесняются набором пропагандистских общих мест.
Некоторые авторы лавировали, пытаясь найти для себя допустимый компромисс, чтобы согласовать истину как они ее помнят и понимают с тем, что нужно и положено сказать. Примером могут служить воспоминания Цецилии Зеликсон-Бобровской, профессиональной революционерки, жены большевика Владимира Бобровского, летом 1904 года приехавшей из эмиграции сначала в Тифлис, затем, опасаясь провала, супругов перевели на работу в плохо контролировавшийся полицией Баку. Там в декабре 1904 года произошла всеобщая забастовка, для подавления которой власти использовали войска. Официозная версия приписывала, конечно же, Сталину руководство столь крупной акцией. Эту версию, конечно, хотелось подкрепить источниками, воспоминаниями партийных деятелей. Проблема была в том, что в то время Сталин в Баку не жил и бывал лишь короткими наездами в качестве члена Кавказского Союзного комитета РСДРП. Наверное, он имел то или иное отношение к подготовке забастовки, но далеко не столь значительное. Зеликсон-Бобровская и стала одной из тех, чьи воспоминания требовались для создания «правильной» картины. Надо сказать, что ее записки были изданы в 1922 году, они достаточно интересные и содержательные. Два года спустя, к юбилею стачки, была опубликована большая статья В. Невского, также участника событий, к которой прилагался еще один мемуарный текст Зеликсон-Бобровской. Ни там, ни там о руководящий роли Сталина в организации стачки, разумеется, ничего не было сказано.
Однако спустя десятилетие, когда дошло до очередного юбилея бакинской стачки, в «Правде» появилась статья Зеликсон-Бобровской, где содержались все требуемые слова о роли Сталина. Как ни удивительно, позднее Зеликсон сама нашла способ донести до нас, как сочинялась биография Сталина. Беседуя с представителями ЦП А ИМЭЛ в 1948 году, Зеликсон сказала следующее: «Перехожу к трудному моменту, который заключается вот в чем. Дело в том, что у меня осталось в памяти, как в самые дни декабрьской забастовки, так и в последние дни ее подготовки Сосо к нам только лишь наезжал и осуществлял общее руководство подготовкой и проведением забастовки. Покойный Ярославский заверял меня через много лет, что у меня осталось неправильное представление, будто Сталин бывал тогда в Баку только лишь наездом. Он заверял меня, что ему, покойному Ярославскому, известно, что Сталин в течение всех десяти дней забастовки жил в Баку и руководил этой забастовкой. У меня же впечатления о том, что он именно жил в Баку, не осталось. Может быть, это отчасти потому, что я очень много торчала в своем районе, в Черном городе». Это уже была тонкая и хитрая отговорка: Зеликсон как бы не отрицает решительно, что Сталин руководил забастовкой, но предполагает, что, поскольку он делал это на общегородском уровне, то она, работая на уровне района, была об этом не осведомлена. Тем самым она снимает с себя статус очевидца событий.
Но этим она не ограничилась. В этой же беседе Ц. Бобровская-Зеликсон рассказала, как в 1934 году по заказу «Правды» она писала свою статью к 30-летию бакинской стачки. В статью редакция газеты внесла правку по указанию Ярославского, добавив от лица Бобровской заявление, что стачкой руководил Сталин. Она согласилась на эту правку, так как Е. Ярославский уверял ее, что имеет документальные подтверждения своей версии. Однако позднее, уже в 1948 году, к Бобровской обратились сотрудники Центрального партийного архива и объявили, что ее статья – единственный источник, подтверждающий, что Сталин находился в Баку во все время стачки, в связи с чем просили ее дать более подробные воспоминания. Таким образом и появилась на свет приводимая здесь запись беседы с Зеликсон. Надо отдать ей должное, несмотря на то что на дворе стоял не самый благоприятный для правдивых рассказов год, Зеликсон все же вступила в спор с версией Ярославского, причем повела себя осторожно и довольно ловко. Сначала нашла повод уклониться от роли непосредственного свидетеля, затем сделала оговорку, что, возможно, Ярославский все же был прав, но наконец выдвинула еще один хитрый аргумент: «Возможно, что ошибается Ярославский, и вот почему. В иные дни этой забастовки нами допускались кое-какие ляпсусы в деле ее проведения и мне кажется, что, если бы т. Сталин был там все время, этих ляпсусов не было бы». Немногие мемуаристы ухитрялись, а главное – всерьез пытались отстоять свое представление о событиях. Наверное, те, кто не хотел кривить душой, в большинстве своем просто не писали мемуаров.
Собранные Истпартами рассказы о Сталине имеют также и локальную специфику. Воспоминания, записанные в Тифлисе и Баку, по стилю, тональности заметно отличаются от присланных из Вологды, Курейки или Ачинска. Отчасти это обусловлено различием соответствующих этапов биографии Иосифа Джугашвили, его возрастными изменениями и характером отношений с будущими мемуаристами (одно дело – рабочие, среди которых он вел агитацию, совсем другое – квартирные хозяева ссыльного). Отчасти, вероятно, сыграли роль те работники Истпартов и музеев, которые вели сбор и запись устных воспоминаний. Их манера письма, воздействие на собеседника, представления о том, какими должны получиться записи, разумеется, накладывали отпечаток на прошедшие через их руки тексты.
Те, кто знал Сталина в Закавказье, были преимущественно товарищами по подполью; жители Вологды и Сибири – простые обыватели, описывающие живущего с ними рядом ссыльного. Стало быть, первые лучше знали его качества партийного работника, конспиратора и т. д., вторые наблюдали его повседневные бытовые привычки. Задача кавказских мемуаристов была сложнее, они в большей мере сталкивались с необходимостью подстраиваться под официальную версию истории РСДРП.
Понятна готовность революционных рабочих Тбилиси и Баку гордиться и хвастаться когда-то имевшим место знакомством с Кобой. Важно еще иметь в виду, что его в тех местах хорошо знали. Там он, хоть и нелегал, был на виду, многие знали его с детства, наблюдали его взросление и эволюцию, помнили слова и поступки, там за ним следовал шлейф слухов. Сколько бы он ни менял имен, паспортов, конспиративных квартир, он оставался самим собой: Сосо и Кобой. Напротив, для тех, кто встречался с ним в ссылке, он был каким-то грузином с труднопроизносимой фамилией, одним из множества (революционное движение на Кавказе было хорошо развито, и кавказцев в местах ссылки имелось в избытке). Он попадал в ссылку из непонятных местным обывателям краев и потом исчезал в неизвестном направлении. Изрядное число авторов воспоминаний простодушно признавались, что вплоть до середины, а то и конца 1920-х годов они не отождествляли когда-то квартировавшего по соседству, а то и в их собственном доме, Осипа с товарищем Сталиным. «Только после революции я узнала, что у меня на квартире жил вождь партии Иосиф Виссарионович Сталин. После революции, года сейчас не помню, приходят ко мне местные коммунисты и спрашивают: “У тебя жил Иосиф Виссарионович Сталин?” – “Нет, – говорю, – такой фамилии не было. У меня на квартире, – говорю, – был Иосиф Виссарионович Джугашвили”. Вот тогда они мне все и разъяснили». Это из рассказа сольвычегодской квартирной хозяйки М.П. Кузаковой, записанного по причине ее неграмотности неким Калиничевым в 1936 году.
В других случаях, наоборот, люди, разглядывая портрет молодого Сталина в недавно вышедшей книге или прочитав его краткую биографию, начинали припоминать давнюю мимолетную встречу с похожим человеком и отсылали в ИМЭЛ не столько воспоминания, сколько вопросы: мог ли это быть Сталин? Так, бывший машинист Сибирской железной дороги в 1952 году в письме в ИМЭЛ рассказал, как в сентябре 1912 года подвез на своем паровозе беглого политического ссыльного, он подробно описал его внешность: «Мне очень хотелось бы узнать, был ли этот мой пассажир действительно великий руководитель нашей партии». Сталин в описанное время действительно бежал из Нарымской ссылки и, вообще говоря, мог оказаться в указанном машинистом месте. Подробностей того побега мы не знаем, не знаем и точного ответа на вопрос, он ли ехал на том паровозе, как не знали его и сотрудники ИМЭЛ.
Сходные, также производящие впечатление правдивых, рассказы принадлежат, к примеру, арестанту, запомнившему похожего на Сталина человека в этапной тюрьме; московскому рабочему, в 1912 году принимавшему у себя после сходки нелегала, который на прощание назвался странным именем, даже воспроизведенным рассказчиком в два слова через запятую – «Со, со». Такого рода документы ставят исследователя в затруднение. Они вполне могут быть позднейшей фантазией, сконструированной после чтения сталинской биографии. С другой стороны, в них встречаются детали, совпадающие с другими воспоминаниями о Сталине, но в официальных печатных изданиях не фигурировавшие. Как, скажем, в последнем случае описанная москвичом манера держаться заночевавшего в их комнате гостя очень похожа на аналогичные сцены уже несомненно со Сталиным, изложенные партийными рабочими Петербурга.
Западные биографы Сталина, опиравшиеся на эмигрантскую традицию, почему-то полагали, что враги должны были судить и рассказывать о нем более правдиво, нежели друзья и адепты. Однако именно в мемуарах меньшевиков находятся не только не поддающиеся проверке и неправдоподобно преувеличенные сплетни, но и прямая клевета. Не забудем и о политической ангажированности авторов, и о том, что для них, проигравших свое дело грузинских меньшевиков, страницы мемуаров стали способом продолжить задним числом свою войну и даже в буквальном смысле переписать неудачные эпизоды. Достаточно сдержанные на общем фоне воспоминания Ноя Жорданияпри сопоставлении с другими документами обнаруживают корректировку событий в пользу мемуариста. Например, он довольно решительно меняет в свою пользу результаты голосований на V съезде РСДРП.
Кроме того, меньшевики, хотя формально и состояли в одной партии с большевиками, но в силу вражды, соперничества и конспирации о делах большевиков были осведомлены не вполне, о многом судили по слухам, что, конечно же, снижает ценность их свидетельств. В первую очередь по этой причине неровно выглядит книга Георгия Уратадзе. В ней наряду с замечательными, по-видимому, точно описанными эпизодами (например, он пересказывает суждения и взгляды высланных из Батума рабочих, распропагандированных Сосо Джугашвили, и для него самого ставших интеллектуальной новостью – он тогда впервые услышал постулат о пролетариате как главной движущей силе революции) имеется и пересказ циркулировавших в партийных кругах сплетен об интриганстве Джугашвили и о том, что партийцы якобы выводили его на чистую воду «как клеветника и неисправимого интригана», причем, если понимать текст Уратадзе буквально, то Сосо сначала вообще не был принят в тифлисскую организацию, а затем из нее исключен, и все это около 1899 года. Если верить меньшевистским авторам, то вся партийная карьера Кобы выглядит непостижимым фактом.
Из всех меньшевиков ближе и лучше всех Иосифа Джугашвили знал его бывший друг детства и соученик по горийскому училищу и тифлисской семинарии Иосиф Иремашвили, с момента размежевания большевиков и меньшевиков ставший одним из непримиримых противников Кобы. Позднее Иремашвили вошел в состав меньшевистского правительства Грузии и был выслан из СССР в 1922 году. Книгу «Сталин и трагедия Грузии» он издал в 1932 году в Берлине на немецком языке. Дальнейшую жизнь Иремашвили провел в Берлине и умер там же в 1944 году. Этот факт хорошо согласуется с ремаркой Л.Д. Троцкого, что по взглядам Иремашвили стал «чем-то вроде национал-социалиста». Тем не менее Троцкий оценил текст Иремашвили как не лишенный «бесспорной внутренней убедительности» и использовал его в собственных рассуждениях о Сталине. Отзыв Троцкого ввел Иремашвили в число мемуаристов, наиболее часто цитируемых и пользовавшихся доверием биографов Сталина. Увы, я вынуждена констатировать, что доверие это не было заслуженным.
Сопоставив книгу Иремашвили с массивом иных источников, я должна признать ее не более чем политическим памфлетом, пристрастным и далеким от правдивости. Иремашвили выступает как ярый грузинский националист, заявляющий одновременно о своей приверженности демократическим и социалистическим ценностям, что временами входит во взаимное противоречие на страницах его книги. Рассказы его полны радикальной и националистической демагогии, а по части фактографической – фантазиями и даже клеветой. Практически ничто из им сообщенного не выдерживает проверки, разве что сведения о цвете шарфа, в который одевала мать маленького Сосо Джугашвили. Забавно, что сделанный Иремашвили очерк детства Сосо Джугашвили удивительным образом напоминает аналогичный опус Д. Капанадзе. Хотя один автор выступал как апологет, другой – как разоблачитель Сталина, у обоих он совершенно одинаково описан как чудо-ребенок, превосходящий сверстников. Только у Капанадзе он лучший среди них пловец, а у Иремашвили превосходит всех в грузинской борьбе и лазанию по скалам. Иремашвили утверждал, что детское знакомство с Сосо Джугашвили началось с того, что появившийся в классе духовного училища новый мальчик одержал верх в грузинской борьбе над Иремашвили, прежним школьным чемпионом. Момент истины проступает при обращении к такому виду источников, как фотография. Сохранились групповые снимки классов горийского училища и тифлисской семинарии, где присутствовали оба Сосо – и Джугашвили, и Иремашвили. На фотографиях учеников духовного училища Иосиф Джугашвили стоит в последнем ряду, его едва видно из-за голов товарищей и ростом он мельче всех. В последнем ряду он и на групповом снимке семинаристов. Зато Иосиф Иремашвили неизменно располагался, полулежа на самом первом плане. Так что впору призадуматься, отчего в его книге так настойчиво, почти маниакально повторяется мотив неудержимого стремления Джугашвили к первенству и деспотическому командованию сверстниками.
Как и Капанадзе, Иремашвили представляет школьника и семинариста Сосо Джугашвили как бунтаря, возглавлявшего соучеников в борьбе с начальством семинарии. Документы семинарии этого не подтверждают. Уже в те ранние годы Иремашвили приписывает Джугашвили деспотизм, надменный цинизм в отношении чужих взглядов и нетерпимость к критике в свой адрес, а говоря о времени первой революции 1905–1907 годов, решительно обвиняет Кобу в приверженности силовым методам и террору. Образ бывшего друга вышел у Иремашвили настолько карикатурным (чего стоит, например, заявление, что Ленин якобы не раз склонял голову перед Сталиным, потому что боялся его больше, чем любил), что я бы рискнула использовать лишь несколько небольших фрагментов его воспоминаний, главным образом описаний манеры одеваться.
Расставаясь с книгой И. Иремашвили как с не заслуживающим доверия источником, не могу удержаться от еще одного чрезвычайно занятного сопоставления. В приложенном к русскому изданию очерке о его семье (автор не указан) сообщается, что после высылки Иремашвили его жена и дети остались в Грузии. О них рассказано следующее. Сын Георгий во время Великой Отечественной войны был призван в армию, работал военным хирургом, был трижды ранен. Дома у него остались сестра и жена с тремя маленькими детьми. На четвертом году войны сестра написала письмо Сталину, напомнила ему о дружбе с И. Иремашвили и попросила отпустить брата домой, после чего ему специальным приказом Сталина была объявлена благодарность как уже исполнившему долг перед родиной и дано право вернуться домой. Эта малоправдоподобная история замечательно сходна с приведенным выше рассказом вологодской квартирохозяйки Сталина о том, как после письма к нему ее дочь была зачислена в медицинский институт. Кажется, мифологическое мышление повсеместно работало одинаково, порождая удивительно однотипные сказания.
В целом приходится признать, что злейшие враги Кобы – бывшие товарищи, грузинские меньшевики – также не были способны дать более или менее объективный его портрет, как и соратники. Тем более что политическая конъюнктура действовала повсюду, только по одну сторону железного занавеса имелся спрос на восхваления Сталина, по другую – не менее стабильный спрос на его разоблачения. Сопоставляя рассказы таких авторов, как Аркомед или Верещак, с другими источниками, приходится констатировать крайнюю ненадежность этих мемуаристов. Так, к Верещаку восходит известный рассказ об избиении Сталина в батумской тюрьме. В советской историко-партийной периодике были опубликованы воспоминания об этой же тюрьме, решительно противоречащие тому, что сообщает Верещак, не только применительно к этому эпизоду, но относительно всей обстановки в тюрьме в те годы, причем рисуемая ими картина выглядит значительно более реалистично.
Перечислив столько многоплановых проблем, с которыми сталкивается исследователь при работе с мемуарными текстами о Сталине, я еще не назвала самой, быть может, фундаментальной. И многоопытные старые большевики, и их противники-однопартийцы меньшевики, и рядовые участники революционного движения, и простые советские обыватели – все они находились в рамках одной и той же мыслительной парадигмы, системы ценностей и оценок, созданной причастной к революционному движению радикальной интеллигенцией. Никакого другого угла зрения, никакой иной описательной модели у них не было. Подполье независимо от идейной окраски устанавливало свои законы, во многом сходные с законами любой другой криминальной среды. Но революционеры были заинтересованы в создании вокруг себя привлекательного, романтического ореола. Революционный миф, как известно, сделался чем-то вроде квазирелигии нескольких поколений интеллигенции. Даже большинство врагов большевиков происходило из той же либеральной или радикальной интеллигентной среды и было сковано теми же ментальными рамками. Террор и деспотизм пришедших к власти большевиков принято было объяснять (а отчасти и оправдывать) их идейным фанатизмом, качеством пусть пугающим, но в то же время возвышенным.
Предполагалось, что они так, на свой лад, кроваво и жестоко, добивались реализации своего сценария счастья для трудящегося народа. Однако, вчитавшись в документы той эпохи (по-своему полезны даже и фальсифицированные мемуары), я не вижу ни у молодого Кобы-Сталина, ни у его соратников столь уж выраженной фанатичной идейной одержимости. Конечно, они считали себя марксистами и имели свое, довольно узкое, теоретическое представление об обществе. Но, действуя в живой реальности, они руководствовались отнюдь не только идеологией. У них была своя прагматика, они решали вполне конкретные повседневные задачи. Подполье было цинично, довольно безразлично к людским судьбам и жизням, широко пользовалось манипуляциями, провокацией, ложью, демагогией. За всем этим стояли специфические корыстные корпоративные интересы профессиональных революционеров. Они, и это правда, совсем не стремились к добыванию материальных благ собственно себе, но они были заинтересованы в поддержании, подпитке, финансировании своих организаций, в которых каждый из них нашел место в жизни, а заодно источник пропитания.
Подполье было той параллельной реальностью, в которой недоучившийся семинарист Иосиф Джугашвили (который в легальной жизни мог рассчитывать самое большее на положение сельского учителя или священника) имел шанс стать значительной фигурой и уважаемым человеком. И именно это несоответствие реального прагматичного облика подполья идеальным мечтаниям о возвышенно-прекрасных «мучениках свободы», наверное, было их самой страшной тайной. Тайной, надежно спрятанной за всеобщей верой в революционный миф и потому до сих пор даже четко не артикулированной.