Образ Бога в человеке не разрушается при Падении; он лишь испыты­вает повреждение и портится («деформируется»), и может быть восста­новлен через божественную благодать. Предполагается, что степень ин­теграции определяется его погружением в ад (decsensus ad inferos), то есть погружением христианской души в преисподнюю и ее работой над искупле­нием грехов, включая даже мертвых. Психологическим эквивалентом этого состояния является интеграция коллективного бессознательного, форми­рующего существенную часть индивидуационного процесса.

И ВЗЯВ ТЕЛО, ИОСИФ ОБВИЛ ЕГО ЧИСТОЮ ПЛАЩАНИЦЕЮ И ПОЛОЖИЛ ЕГО В НОВОМ СВОЕМ ГРОБЕ, КОТОРЫЙ ВЫСЕК ОН В СКАЛЕ; И, ПРИВАЛИВ БОЛЬШОЙ КАМЕНЬ К ДВЕРИ ГРОБА, УДАЛИЛСЯ. БЫЛА ЖЕ ТАМ МАРИЯ МАГДАЛИНА И ДРУГАЯ МАРИЯ, КОТОРЫЕ СИДЕЛИ НАПРОТИВ ГРОБА.

(Матф. 27:59-61) (Рисунок 24)

Несмотря на то что все Евангелия на этот счет молчат, в христианс­ком искусстве за смертью Христа следует скорбный плач Марии (Пьета) над мертвым телом. У этого образа Скорбящей Матери существует много параллелей в мифологии и древней религии Ближнего Востока, и особен­но плач Изиды над Осирисом. Материнская любовь к своему первенцу, возможно, является самой сильной инстинктивной привязанностью, су­ществующей в человеческой психике. Потеря объекта, вызывающего та­кую сильную любовь, потрясает саму основу для желаний, то есть пласты первобытной психики. Так, архетипический образ Скорбящей Великой Матери по своему мертвому сыну означает, что естественное либидо лиши­лось своего объекта. В алхимическом процессе трансформации это лише­ние соответствует необходимой фазе смерти (mortificatio). Скорбь по мер­твому Христу для современного человека имеет еще один смысл: Мария воплощает собой человечество, оплакивающее свою потерю вечных обра­зов, причитая «слова погребальной песни по потерянному богу».

Согласно апокрифическим суждениям, между Светлой Средой и Пас­хальным Воскресением Христос опустился в преисподнюю и избавил от страданий томящихся там издавна людей, так называемых «адских муче­ников».

Христианский догмат, гласящий, что после своей смерти Христос спустился в ад, не имеет под собой очень ясного документального под­тверждения, однако эта концепция находится под сильным влиянием раннехристианской Церкви и впервые стала предметом верований в IV столетии. Бог или герой, который спускается в потусторонний мир, чтобы снова возвратить мертвых в мир наземный, в классической мифо­логии хорошо известен и может оказаться тем семенем, из которого вы­росла вся христианская идея. На заре II столетия существовали описа­ния погружения Христа, из которых можно было узнать, как он победил Сатану и освободил ветхозаветных святых. Считалось, что поскольку они жили и умерли в дохристианскую эпоху и не были свидетелями христи­анских таинств, они должны занимать место где-то глубоко внизу до тех пор, пока не придет Христос, чтобы их избавить. Впервые эта история нашла свое отражение в виде непрерывного повествования в апокрифи­ческом Евангелии Никодима (около V столетия), где мы читаем, что «ла­тунные ворота рассыпались на части... и все мертвые, скованные между собой, освободились от цепей... и вошел Царь свободы». После того как Сатана был закован в кандалы, Спаситель «благословил Адама, осенив его лоб крестным знамением, а затем сделал то же самое по отношению ко всем: и патриархам, и пророкам, и мученикам, и своим предкам. А затем он повел их за собой и вывел из ада». Отцы раннехристианской Церкви, размышлявшие над этим событием, пришли к заключению, что это был не сам ад, а его окраина, то есть чистилище, или Limbo (лат.). Эта тема была очень популярной в средневековой драматургии и литера­туре. В дантовом аду (глава 4) чистилище формирует первый круг ада и его обитателей, включая добродетельных язычников, поэтов, философов и героев классической античности. В средневековом искусстве этот сю­жет послужил прототипом одной из сцен в цикле Страстей Христовых. Он получил свое продолжение и дальше во времени в течение всей эпохи Ренессанса, но редко встречался уже после XVI столетия,

Этот символический образ, который имеет классические параллели в мифах об Одиссее, Орфее, Алкее и Геракле, обладает огромной важнос­тью для всей глубинной психологии. Он представляет собой самопроиз­вольное погружение это в бессознательное, то есть nekyia. Свет эго вре­менно гаснет в верхнем мире и привносится в нижний, потусторонний мир, где он избавляет достойных узников бессознательного и даже борется с самой Смертью. Последнее, возможно, связано с идеей, что nekyia делает его вечным, то есть связывает с бесконечностью.

«Мир мертвых» представляет собой бессознательное, в особенности коллективное бессознательное. Так, в процессе своей конфронтации с кол­лективным бессознательным Юнг видел сны и видения, в которых он по­сещал «мертвых» и возвращал их к жизни. Вот что он говорит об этих пе­реживаниях:

С тех пор мертвые стали для меня некой очевидностью, даже боль­шей, чем Необъяснимое, Неразрешимое, Неповторимое... Эти беседы с мертвыми были своего рода прелюдией к моим работам с бессознатель­ным, адресованным в этот мир... Именно тогда я перестал принадлежать только самому себе, перестал иметь на это право. С тех пор моя жизнь стала жизнью вообще.

«Жизнь вообще» означает связь с «бесконечностью». Эго становится релятивистским. Оно признает высшую власть и переживает себя sub specie aeternitalis — под знаком вечности.