Теплый ветер из Сахары не унимался. Подниматься на гору к монастырской больнице стало жарко. Так жарко, что однажды Давид разыскал свои трусы, спустился на пляж и выкупался. Жители Соласа были поражены. Их пробивала дрожь при одном виде того, как он раздевается. А сами вы разве не купаетесь? — поинтересовался он. В июле, отвечали те.

Вода была холодная, как дома, в Швеции, в начале июня, только самолюбие заставило его броситься в кипящие волны; когда он вышел, кожа у него была красная, как у креветки. Теплые волны в марте придерживаются больше суши.

В следующий раз, вернувшись от Люсьен Мари, он отправился на дальний пляж, защищенный от взглядов мощными выступами скалы. Там он мог лежать и загорать, не ощущая комичной необходимости представлять потомка викингов.

Он лежал, вытянувшись, на спине, сквозь закрытые веки солнце виделось ему пурпурным. Пляж выглядел совершенно безлюдным, только вверху на тропе показался и исчез мальчик-рыбак. Песок был теплый на поверхности, но холодный внизу; полежишь немного, и холод проникает вверх. А, дядя Рубен, старый дружище, подумал он в дремоте и неторопливо, как змея, переполз к более теплому местечку. Вдруг он вскочил: его нагретая солнцем рука прикоснулась к чему-то обнаженно-прохладному, неподвижно-живому.

— Привет, — послышался голос Наэми Лагесон, как всегда упрямый и робкий одновременно.

Оказывается, она тихонько подошла по песку и села рядом, не произнеся ни звука. Была она в купальном костюме, свою одежду, видимо, оставила под рыбачьей лодкой. Солнечное тепло ее еще не согрело, и тело покрывала гусиная кожа.

— Привет, — отозвался Давид. И прибавил, — А, это ты. А я думал, что дотронулся до ящерицы.

Ее раскосые зеленые глаза сверкнули.

— А что если это змея? — усмехнулась она.

— Боюсь змей, — сказал Давид едко и уселся прямо, охватив руками колени. Не был больше беззащитным перед солнцем и ветром.

— Я видела, как ты вчера купался на том пляже. А я обычно купаюсь здесь.

Ее тело, ее бледная кожа уличали во лжи: эту кожу не кусали крутые соленые волны, ни часа не пригревало ее мартовское солнце.

Но он с ней больше не пререкался. Ее поведение было как всегда вызывающим, но ему противоречила хрупкость и какая-то невинность в самом строении тела. Ее ключицы, и плечи, и колени трогательно просили его не быть с нею жестким.

— Ну, как ты вообще? — спросил он.

— Спасибо, хорошо, — сказала она, отвернув лицо. Она знала, как надо себя вести, но что-то делало ее застенчивой и непокорной. — Как поживает твоя… супруга?

— Спасибо, — ответил Давид сухо. — Ей очень плохо. — Его губы изогнулись, выразив муку. Он здесь у моря, на солнце, а Люсьен Мари в горах, с тампонами в ране…

Наэми взглянула на него и отвернулась опять, и некоторое время молчала, не решалась высказаться. Ее прежнее «я» подало голос: нет, сейчас никак нельзя… Но фанатичное новое «я», не знающее удержу, сразу же возразило: почему же нельзя? Как раз теперь и можно: он один… и проголодался…

Давид ощутил ее мысли, как сигналы азбуки Морзе в своих нервах. Внезапно он схватил ее за щиколотку:

— Ах ты чертенок! Настоящий ученик дьявола! Когда же ты позволишь себе быть человечной?

— Я кажется достаточно человечна, — проворковала она и свернулась нежным комочком на песке, до конца используя его мимолетное прикосновение.

— Нет, ты не человечная. Но ты наверно станешь ею, когда тебя захватит что-то настоящее.

— Надеешься, что стану верующей? — спросила она, и ей удалось вложить в хорошо знакомое ей слово оттенок присущей ему независимости, отчужденности.

Он поднялся и встал над ней.

— Наверно, только одно это тебя и волнует, — покачал он головой. — Пока, я иду одеваться.

— А ты… не будешь купаться? — запинаясь, спросила она. И на глазах у нее выступили слезы гнева и унижения.

— Сегодня мне хочется побыть трусом, — вздохнул он. Но потом он решил, что холодный душ ему, пожалуй, не помешает. Повернулся на ходу и побежал прямо в волны прибоя. Они двигались на него с ревом, накрыли с головой, наполовину утопили, но потом все-таки оставили на берегу, задыхающегося и хватающего ртом воздух. Он стряхнул воду с глаз, с волос и медленно зашагал по песку обратно. Идти стало вдруг очень тяжело.

Когда он подошел ближе, она сказала, не глядя на него:

— Завтра я убываю.

— Снова в путь? — спросил он и почувствовал себя как-то странно.

— Да. Хенрик и его приятели устроились в Банюэле, пишут там свои картины.

— Помирились, значит.

Она пожала плечами, не ответила.

— Смотри, остерегайся впредь парней и мешков с кофе, — улыбнулся он. Но шуток она никогда не понимала.

Он протянул ей руку.

— Тогда до свидания, Наэми, желаю счастья.

Она не взяла его руку. Ее зубы были так крепко стиснуты, что обрисовывались высокие скулы и упрямые широкие челюсти.

Насмешки, колкости, грубости, тяжелая артиллерия моралистов — ничто ее не задевало, ничто не оскорбляло, — кроме одного: в конце концов, напоследок, не одержать победу как женщина. Одна только мысль билась, монотонно отдаваясь у нее в голове: даже сегодня вечером он не хочет… Она сидела смирно, но ей хотелось, чтобы в руке у нее был камень — камень, чтобы его убить.

Сопротивление — пожалуйста. Ради Бога — долгое, упорное сопротивление — но потом, внезапно, он должен быть побежден, и тем самым превращен в нападающего, жестокого, деспотичного нападающего, а она, уже в качестве победителя, станет плавать в блаженстве, в экстазе своей покорности.

— Ну, так пока, — повторил он и пошел к сараю, где лежала его одежда.

Она проползла несколько шагов и добралась до камня, стоя на коленях, бросила его в Давида. Но поскольку была девушкой, не попала, только песок завихрился у его ног.

Он обернулся, в изумлении посмотрел сначала на камень, потом на нее. Она сидела, сжавшись, съежившись, как будто только и ждала побоев, она просто уповала на побои.

Его кинуло в жар. Брошенный в него камень говорил о такой необузданности, что его самообладание выглядело уже странным. Рукоприкладство взывало к рукоприкладству.

Ну нет, такой язык он не признает. Если ей так хочется побоев и совокуплений, пускай выпрашивает у других. У пресловутого Хенрика, например.

Он двинулся дальше. Оделся, направился к городу. Сжавшаяся в комок фигурка так и осталась сидеть на песке.

Боже, как устроена жизнь. У человека, может быть, была идея — никогда никого не обижать, но как ни повернешься, все кого-нибудь да заденешь. То, что тебе кажется добротой, другой воспримет как жестокость. А грубая жадность может иногда обернуться чуткостью и сочувствием.

Давид посмотрел на берег, и внезапно он показался ему отвратительным. Красный песок, синее море, пенистый прибой — да, конечно. Но чего-то не хватает. Кажется, и раньше не хватало, чего-то существенного. Только чего?

Внезапно до него дошло: чаек. Чайки не кидались, голося, на отбросы с рыбачьих шхун, не прочерчивали на ветру прихотливых сверкающих узоров.

Красиво, как на открытке, даже как на картине, но не нравится мне такое бескрылое пространство, подумал он.