Ливень хлестал по белым стенам, они стали серыми от стекающих по ним струй. Собственно, даже не ливень, а шуршащий весенний дождь. Но когда налетали порывы ветра и сотрясали деревья, тяжелые капли стучали по окнам и по крыше дробно, как градины.

Анунциата приоткрыла запертую из-за дождя входную дверь, и, щурясь в надвигающихся сумерках, выглянула между деревянными бусинками занавеса. Вытянула свою коричневую морщинистую шею, прислушиваясь, повернула голову сначала налево, потом направо. Ничего не видно, ничего не слышно. Она вернулась в дом и доложила об этом своей госпоже.

Анжела Тереса была одета в праздничный наряд, но сидела на своем обычном месте перед пылающим очагом на кухне. Она с волнением ожидала своих гостей, раньше, еще днем, но с каждым разом, как Анунциата возвращалась и отрицательно качала головой, становилась все более покорно-робкой, все более отрешенной, сидела тихо на своем стуле, устало, мертво отдыхая.

— Так я и знала, — промолвила она. — Их не пропускают жандармы.

— Нет, просто опоздал автобус, — успокоила ее Анунциата. — В горах шел дождь, дороги все развезло. Вот только суп-то мой вкусный остывает.

Они опять прислушались, но не уловили ни звука, кроме шума дождя и ветра. Пришла тьма и повесила на окна свое черное покрывало.

Анунциата зябко повела плечами и подложила угля и хворосту в огонь, помешала в горшочке.

— А помнишь, как мы раньше тоже поджидали их с горячим супом? — спросила Анжела Тереса.

— Нет!

— Сначала он подгорел. А потом стал соленым от наших слез. Но какая разница — все равно так никто не пришел, чтобы его поесть.

— Ну, это еще когда было. Я вообще забыла, что было тогда, — сварливо ответила Анунциата, потому что такое ожидание действовало на нервы и ей. В темноте ей было трудно стоять на страже и вовремя уследить, когда они пойдут. Разве она успеет тогда ввести Анжелу Тересу в зал, усадить в кресло и расположить на ней мантилью так, чтобы обе они произвели достойное впечатление, чтобы их не приняли за каких-нибудь там нищих старушонок, которые только и делают, что сидят и греются у горячих углей…

Если бы еще Анжела Тереса захотела ей немножко подсобить, а не сидела тут со своими вечными воспоминаниями…

— А Пако тоже не придет? — спросила Анжела Тереса.

— Нет, не придет, — отрезала Анунциата и плотно сжала губы.

— Он в тюрьме, — кивнула Анжела Тереса с безнадежной убежденностью.

Анунциата промолчала, потому что Жорди действительно сидел в тюрьме. Глупый Мартинес Жорди — повесил свою вывеску с правой стороны, когда она должна висеть с левой, или сверху, когда она должна висеть внизу — ну и конечно пришли жандармы и закрыли лавку, и взяли его. Просто удивительно, никак человек не может взять в толк, что нельзя делать ничего, что может рассердить жандармов. Конечно, другие владельцы магазинов на площади говорят, что все их распоряжения то и дело меняются, не знаешь, как за ними и поспевать — но все-таки! Другие же не попадают в тюрьму. Боже, как устаешь от людей, из-за которых вечно приходится беспокоиться!

Из водосточных труб лились целые потоки. Где-то скреблась и скреблась скрипучая ветка в стену дома. Таинственная ветка, в хорошую погоду ее никогда не увидишь.

В этот момент луч света прорезал одно из окон, задержался на потолке, забежал за угол и тут же исчез.

Обе женщины проводили его взглядом. Автомобильные фары. Сколько же это лет прошло с тех пор, как машина в последний раз заворачивала к ним во двор?

— Опять уехали, — прошептала Анжела Тереса.

Они прислушались.

— Нет, он наверно повернул… да, вот он, стоит у двери, — хрипло сказала Анунциата. Она стояла посреди комнаты, поворачивая голову направо и налево. Ей бы надо было прибрать Анжелу Тересу… Надо бы пойти и открыть… Надо бы… А она не двигалась с места.

В дверь громко постучали. Она очнулась и поспешила отпереть.

Там стоял Давид, пытаясь прикрыть Люсьен Мари от дождя. Они появились в комнате, как будто на улице их, как курица яйцо снесла темнота. Шофер вошел следом за ними с их чемоданами. Он засмеялся, они тоже засмеялись — для всех было таким облегчением добраться наконец до места, после путешествия по скользким, вязким горным дорогам. Они поздоровались за руку с Анунциатой, расплатились и попрощались за руку с шофером. Вместе с ними в дом ворвалось дыхание молодости и жизни, у Анунциаты прямо дыхание захватило: она только стояла и улыбалась. И все, конечно, пошло кувырком. Вместо того, чтобы пойти в парадную комнату, гости прямиком направились к открытой двери в кухню.

— Нет, нет, вот сюда, — попыталась отговорить их Анунциата. Но они не слышали, не желали слышать. Свет огня, как магнит, притягивал их к себе.

Женщина с белыми, как снег волосами, хрупкая и худенькая, поднялась со стула. Давид обнял за плечи Люсьен Мари и сказал:

— Вот моя жена, сеньора.

Анунциата с удивлением следила за тем, что происходило. Никаких тебе любезностей и приветствий, ни одной из подобающих случаю и положению фраз. Вместо этого обе женщины долго смотрели друг на друга, молча и испытующе. Потом их руки раскрылись сами собой, и они заключили друг друга в объятия.

— Вы пришли, — удовлетворенно кивнула Анжела Тереса. — Вы и в самом деле пришли.

Какая жалость, подумала Анунциата, ну до чего Анжела Тереса стала теперь непонятливой, не могла поздороваться с ними как-нибудь повежливее. И мантилья у нее сползла, а около уха выбилась седая прядка.

Но чета иностранцев, видимо, не обращала на это никакого внимания. Если бы Анунциата не знала, что Анжела Тереса едва с ними знакома, то могла бы подумать, что это свидание любящих родственников.

Они сразу же спросили о Жорди.

Анунциата кашлянула и тут же вмешалась:

— У меня готов суп, разрешите, я накрою вам в зале…

Молодая дама обратилась к мужу, а он сказал по-испански:

— А нельзя ли нам поесть здесь? Мы ужасно замерзли с дороги.

Анунциата пожала плечами и взглянула на свою хозяйку, хотя там ей нечего было ждать поддержки. Ладно, она сделала, что могла. А если они хотят есть, как поденщики, за кухонным столом — так пожалуйста, ей-то какое дело. Может быть, в ихней стороне так и принято. Дон Педро — никто кроме Анунциаты не думал о старике Фелиу как о доне Педро — ужас как бы осерчал, если бы увидел их в такой мужицкой обстановке.

Она налила им горячего супу, подала круглый хлеб и намекнула, что мужчина мог бы налить рюмочку из кувшина с темным вином.

Уговаривать их не пришлось, они устали и проголодались. Обе старые женщины с удивлением смотрели, с каким аппетитом угощались молодые; сами они ели, как птички в неволе. Это напомнило им о том времени, когда их дом был полон голосов, когда мгновенно опустошались горшки, и куски хлеба один за другим исчезали в широких белозубых ртах…

Анжела Тереса увидела больную руку Люсьен Мари и спросила участливо:

— Они вас пытали в тюрьме?

Люсьен Мари спрятала больную руку в колени. Барселонский врач снял у нее с руки повязку и сказал, что рану можно считать залеченной. Красный, распухший, лучеобразный шрам вскоре побледнеет, а со временем и совсем исчезнет. А если останется, так потом можно будет сгладить его с помощью пластической операции.

Но пока еще шрам этот все время напоминал о себе, ей не хотелось снимать жакет; она переняла манеру монахинь покрывать одну руку другой или прятать руки в рукава.

— Мы были не в тюрьме, — сказала она тихо. — Но мой брат там сидел — пока они его не убили.

Давид предостерегающе толкнул ее ногой под столом — зачем касаться такого болезненного воспоминания? Но про себя сразу же отметил, насколько тактичным был ее ответ, как он снял налет необычайности с вопроса Анжелы Тересы. Это был ответ на той же длине волны — и поэтому Анжела Тереса смогла очнуться и на минуту вернуться к жизни.

— В нашей войне? — спросила она и наклонилась вперед.

— Нет, в нашей. Против немцев.

— А, — произнесла Анжела Тереса и немного подумала. — Значит, была еще одна война?

Мимо нее она прошла, не оставив следа.

— Расскажите о вашей войне, — попросила она.

Наверху в их комнатах им показалось сыро и холодно после теплой кухни. Испанские лампочки одиноко висели где-то высоко под потолком. Оба осмотрелись кругом со сжавшимся сердцем и ощущением чего-то нереального: неужели действительно мы будем жить здесь? Спать, отдыхать, работать? Неужели?

Анунциата покричала на лестнице и спросила, не нужна ли им бутылка с горячей водой. Давид коротко откликнулся: нет, спасибо.

— Какое неверие в наши силы, — пробурчал он.

— Не хвастайся уж, — сказала Люсьен Мари. — Мне бы конечно бутылочка не помешала.

Ничего, она не замерзнет. Они заснули под шорох дождя, прерываемый дробным стуком тяжелых капель.

Пока они спали, высоко в небе подул ветер и прогнал тучи. И проснулись в совершенно обновленном мире, где каждая травинка сверкала и переливалась на солнце, а каждый листок напрягся от жизненных соков.

Давид вошел в купальном халате, с влажными волосами после душа, и принес поднос с черным кофе и горячим молоком.

Люсьен Мари протерла глаза и села в постели:

— Ты сварил кофе?

— Ну, Анунциата, если на то пошло. Хочешь в постель? А то здесь есть солнечное местечко…

— Иду, — заторопилась она.

В холле имелась двойная дверь; казалось, она выходила на балкон. Балкона однако там не было, а одни только чугунные кованые перила, но когда утреннее солнце вливалось в распахнутые двери, человек находился как бы на улице. Они уселись на пол, на подушки, а посредине поставили поднос. Почему и когда фиксируется в памяти какое-то одно определенное мгновение, как некое уплотнение действительности, как концентрация реальной жизни — хотя ничего особенного или нового в сущности не происходит?

В тот момент, когда Люсьен Мари поднесла к губам свою коричневую чашечку, мир застыл, и ее, как волна, захлестнуло ощущение довольства жизнью.

Кофе не был контрабандным, поэтому довольно плохой, молоко пахло козой. Хлеб грубый, нарезан крупными кусками.

А вот и ее партнер, с торчащими вихрами, в распахнутом халате, старый ее приятель Давид, с которым она состояла в законном браке несколько дней, а в незаконном несколько лет. Давид заметил, что внезапно она застыла на месте, и сидел молча, хотя и по другой причине.

А все вместе было воплощением совершенства.

— Боже, какая я сильная, — вдруг сказала она.

Ну-ну, как раз сила не была ее отличительной чертой последнее время. Она с удивлением услышала свои собственные слова.

— То есть, я хотела сказать, счастливая, — поправилась она.

А может быть это то же самое?

Она поставила чашку на пол и протянула Давиду руку. Кончики его пальцев встретились с ее пальцами. Через эти пять контактных точек она электрическими разрядами передала ему, что жизнь хороша и любовь восхитительна.

Конечно, жизнь хороша! Конечно, Люсьен Мари пленительна в своей способности наслаждаться мгновением, с отчаянием подумал Давид. Если сам он видел лишь глубокую тень там, где солнце светит ярче всего, то мог же он по крайней мере заставить себя на эту тень не указывать ей…

Только что он опять спросил Анунциату о Жорди, и узнал, где он сейчас.

Открыв шкаф, чтобы повесить туда свою одежду, он обнаружил там несколько костюмов, изъеденных молью, но почти новых. Один светло-серый, другой зеленоватый, какие обычно надевают черноволосые молодые люди, когда танцуют сардану или идут на свидание с девушкой.

Хосе или Эстебана…

Он быстро захлопнул дверцу и открыл шкаф в другой комнате. Там лежали рыболовные снасти и принадлежности для игры в мяч. Он не мог скрыть своего волнения, она это заметила.

У него горячо вырвалось:

— Разве мы ведем себя прилично? Приезжаем сюда и хотим быть счастливыми в доме, где столько горя… Они тут, вокруг нас, почти живые. Это мы посторонние — а они должны быть здесь — их голоса, их труд, их дети. А я чувствую себя паразитом…

Он даже не попытался скрыть, что на глазах у него навернулись слезы. И сразу же подумал: ну зачем я должен так тяжеловесно портить ее счастливые минуты? Как будто в ее жизни их было так уж много. Потом заметил, что ощущение счастья у нее настолько глубоко, что его не так-то легко нарушить.

Она пересела и прижалась к его плечу. Ей хотелось разговаривать с ним тихонько, доверительно, и, не видя его, ощущать близость его тела.

— Слушай, ну почему мы должны чувствовать себя паразитами? Я смотрю на это совсем по-другому… Мы приходим сюда как друзья, — задумчиво промолвила она.

— Ну и что, какая им-то от этого радость — мужчинам, которые погибли такими молодыми, — почти грубо сказал Давид.

Люсьен Мари сидела, устремив взгляд вдаль, поверх крон деревьев, как будто искала что-то необъяснимое, то, что иногда вдруг мелькает во сне; вся жизнь — это единый поток, целый и неделимый. Но не могла додумать мысль до конца, сказала только:

— Им, конечно, все равно. Но они, по крайней мере, живут в нашем сознании, если только мы их в своем страхе не вытесним. А это, мне кажется, так жестоко…

La vie unanime, подумал Давид. Тихо исчезающий машинист Жюля Ромена. Остается одно лишь воспоминание, солнечный блик здесь, солнечный блик там, потом постепенно исчезает и он.

Она сказала задумчиво:

— А ты заметил, как здесь все изменилось после той катастрофы? Она как будто разрезала все пополам. И сам дом стоит, как призрак, и внутри, в комнатах, только две старые женщины да съеденные молью костюмы. (Да, Давид, я тоже их видела.) Сознание Анжелы Тересы или, по крайней мере, ее внимание, остановилось, как часы, на определенной точке. Но нужно, мне думается, только прикоснуться к маятнику, и они опять начнут ходить. Она не мертвая, и не безумная, ей только нужно помочь справиться с ее горем и сделать первый шаг к живому настоящему. А сыновья… Они не должны стать для нас страшными привидениями. Не будем бояться произносить их имена. Пусть. Хосе и Эстебан живут здесь своей жизнью воспоминаний, благодаря нам, пусть живут в нашей памяти. Знаешь, это очень важно.

Да, важно, чтобы люди помнили тех, что погибли молодыми. Чтобы вспоминали их не со страхом и не для мести, а с печалью и сожалением. Как настоятельный призыв предоставить новому поколению возможность «остаться в своем прежнем состоянии».

И все-таки. Что-то в Давиде противилось подобным вынужденным воспоминаниям. Ему хотелось иметь самую будничную идиллию с Люсьен Мари, как с солнечным островком во времени, обтекаемым забвением. Бездумно — беззаботно — банально — безответственно — да, благодарствую!

Он улегся на пол, положил голову ей на колени и прикрыл глаза от солнечных лучей.

— Не взывай больше артистов на сцену, — произнес он. — Трагедия окончена.

Потому что она ведь наверно окончена?

Позже, уже днем, когда они бродили вокруг усадьбы, осматривая место, где поселились, им повстречался садовник, арендовавший у Анжелы Тересы землю.

Он поднялся от грядки с огурцами и пошел впереди, к участку за дом.

— Вот, — обратился он к ним, показывая на разбитый там огород. Весь участок был вскопан, разделан на аккуратные, прямые грядки; земля в них была темно-красная, хорошо насыщенная влагой. В середине каждой грядки едва-едва намечался неясный, трепетный узор из чего-то легкого, зеленого, еще неопределенного. Пока всего лишь намек на будущую пышную зелень.

Люсьен Мари повернулась, вопросительно взглянула на Давида. Как ни странно, он был взволнован.

— Ваш огород, мадам, — сказал он.