У Жорди были те же проблемы, но меньше удачи в их разрешении. Пол в его лавке был из кирпичей и расположен прямо на земле. Печки не было совсем. Именно у него конфисковали когда-то принадлежавший ему электрический камин, а местные власти систематически отказывали ему в его ходатайствах о разрешении поставить печку с трубой. И в этом году они поступили точно так же, указав на опасность пожара.

Жорди не мог принять очередной отказ с таким же стоическим равнодушием, как все прежние годы.

Конечно, теперь у него было место в доме Анжелы Тересы, где он мог обогреться, но с него он мог начинать также и свои сравнения.

Стоял ноябрьский вечер. Все сидели у огня и жарили каштаны, а у Жорди появилось желание сыграть на гитаре. Постепенно к нему стало возвращаться его прежнее умение, он мог заставить гитару звучать как чембало. Они болтали и пели в этот уютный вечер, только Пако постигла маленькая неудача: он задел за плетеный стул и разорвал рукав пиджака.

Люсьен Мари предложила его заштопать, но Жорди и слышать об этом не хотел.

Когда он уходил, они стояли в раскрытых дверях на верхнем этаже и махали ему вслед. Он видел их силуэты на фоне освещенной комнаты.

Холодный ночной воздух стекал с горных склонов, как ледяная вода. Люсьен Мари содрогнулась на сквозняке и закрыла двери, потом вернулась к печке, к огню.

— Тебе не кажется, что Пако стал гораздо более живым? Помнишь, какой он был окаменелый…

Да, согласился Давид, он действительно стал как-то мягче.

— Но у тебя есть какое-то но, ты что-то скрываешь? — продолжала Люсьен Мари настойчиво.

Ей так горячо хотелось, чтобы Жорди и Анжела Тереса опять стали счастливыми.

История ее и Давида была ведь такой банальной, она могла произойти где угодно; но Люсьен Мари хотелось верить, что имелся какой-то более глубокий смысл в том, что оба они, она и Давид, приехали именно сюда — смысл сделаться мостиком в жизнь для двух людей, выброшенных судьбой на обочину дороги.

Давиду тоже этого хотелось. Но иногда у него появлялось тягостное чувство, что он против своей воли играет роль богача, а Жорди — бедняка, получающего от него лишь остатки с барского стола.

Но что тут можно сделать? Не мог же он сказать: вот, пожалуйста, входи и бери что хочешь, бери мою жену, мой дом, мою работу, мою национальность.

Судьба Жорди внушала ему смутное беспокойство, иногда походившее на нечистую совесть. А что, если они взялись за такое дело, с которым не смогут справиться?

Время от времени они рассуждали о возможностях для Жорди начать новую жизнь, ну, например, в Париже.

Но не говоря уже о сложностях, связанных для Жорди с выездом из Испании и с устройством в другой стране, оба они слишком хорошо знали, насколько беспощадной была судьба к изгнанникам-иностранцам во Франции, испытывающей острый жилищный кризис. Трудно было надеяться, что там ему будет лучше.

— Мне кажется, ему станет легче и здесь, как только он вырвется из своего состояния безнадежности, когда опять обретет чувство собственного достоинства.

Да, хорошо им так говорить. Но когда он шагал под промозглым ноябрьским дождем и, оборачиваясь, видел две фигуры на теплом, освещенном фоне, в душе Жорди подымалась буря, заставлявшая его чувство собственного достоинства биться и трепетать, как изорванный штормовой парус на мачте.

Он так упорно боролся за это свое мертвое спокойствие. Он достиг такого трудного равновесия, научился обходиться физическим и духовным минимумом. Жестким аскетизмом и погашенными желаниями…

Притушенный огонек жизни был для него это время необходимой мерой предосторожности.

И теперь вдруг другие раздули у него этот огонек, огонек разгорелся — и вот он стоит здесь, со своей неутолимой жаждой жизни, со своими жестоко подавленными, но не умершими чувствами.

В таком смятенном состоянии, упрямый и униженный, он направился прямым путем к Розарио, старой портовой шлюшке; это была добрая душа, она принимала его даже тогда, когда он возвращался из тюрьмы, не имея ни сантимо в кармане.

Но теперь он больше не был лунатиком, действовавшим бессознательно, как во сне. Его отвращение раньше его только подзадоривало, а на этот раз он вдруг увидел, что ее нищета еще больше, чем его, и сострадание к ней сделало все совершенно невозможным.

Он оставил ей свои гроши и ушел, не дотронувшись до нее. Это задело ее самолюбие так, что она бросила деньги ему вслед, сопровождая их потоком брани.

После того, как туристы уехали, торговля в его лавчонке опять стала такой же убогой, как прежде. Она позволяла ему не умереть с голоду, но не больше. Один за другим он представлял властям планы расширения торговли, чтобы иметь возможность заработать хоть сколько-нибудь, но каждое его прошение о ходовых товарах отвергалось. Ему разрешалось продавать дешевые веревочные туфли и соломенные шляпы — и баста.

Рассмотрев при утреннем свете дыру в своем единственном костюме, Жорди расстроился. Она требовала большего умения держать иглу, чем он обладал, а кроме того, оказалось, что брюки и рукава внизу обтрепались.

Он направился к портному и спросил, сколько тот возьмет, чтобы починить костюм как следует.

— Нисколько, — ответил портной и показал ему брюки на свет, так что стали видны и просвечивавшие насквозь колени. — Нисколько, потому что костюм починить нельзя. Придется тебе купить новый.

— Но у меня же нет денег! Не мог бы ты продать мне костюм в долг, а деньги я бы отдал тебе весной?

— Я бы продал тебе, если бы мог, но мне ведь тоже нужно жить, — вздохнул портной.

Никто не понимал этого лучше Жорди. Весь вопрос был в том, как поступить ему самому.

В ушах его иронически зазвучали слова, сказанные одним туристом другому, тут же, у него в лавочке, у его собственного синего прилавка:

— Вы должны воспользоваться случаем и сшить себе габардиновый костюм здесь, в Испании, это так дешево.

Ах да, конечно, так дешево — для всех, кроме самих испанцев.

Для Жорди одежда была вопросом самолюбия, и это его очень угнетало. Он не хотел приходить к своим друзьям-иностранцам в лохмотьях.