Утро.

— Спрячься, — вполголоса сказал Давид.

Жорди заполз в свою черную нору.

Давид осторожно закрыл крышку, подвинул на нее кровать.

Они распахнули настежь окна и двери, разговаривали, носили дрова, подзывали свистом старую собаку.

Так должен выглядеть дом, в который каждый может заглянуть, если пожелает.

Они были актерами, только играли, не зная, есть ли у них зрители, потому что сейчас жандармов не было видно.

— Вы не хотите сходить в город, сеньор Стокмар? Надо тут кое-что купить, а у меня сегодня, как на грех, много дела! — прокричала снизу Анунциата.

Давид взял сетку и отправился за покупками. На базаре он купил овощи. Потом пошел за рыбой к некоему Антонио. Антонио был для него важнее, чем рыба. Но его нигде не было. Ни среди отдыхающих на пляже. Ни в баре Мигеля.

Когда люди многозначительно ему подмигивали и улыбались, и говорили: ну как, можно поздравить? то Давид всякий раз должен был брать себя в руки, чтобы не показать, насколько далеки его мысли от жены и сына.

Искушенные в таких делах отцы семейства воспринимали это как горделивую застенчивость новоиспеченного отца, смеялись и хлопали его по плечу, а Мигель так даже угостил всех присутствующих своей мансанильей.

В Соласе семейные новости распространяются с телепатической быстротой.

Давид охотно повторял, каким тяжелым был мальчик и как хорошо выглядела Люсьен Мари, но самое плохое было то, что он не мог спросить об Антонио. Жорди особенно настаивал, чтобы он никого о нем не спрашивал.

Ему ничего не оставалось делать, как идти домой и ждать следующего дня.

На мосту он мог опять вспомнить «другую сторону», ту, светлую, где не было места страху. Даже вернулся обратно и купил цветы. Однако и эта сторона оказалась не так уж начисто лишенной страха, обнаружил он, когда поднялся к монастырю и подарил по розе каждой монахине, повстречавшейся ему по дороге. Теперь он любил их от всего сердца — за то, что они дали пристанище Люсьен Мари и малышу, и ему хотелось попросить прощения за то, что он так плохо о них думал. Он ожидал увидеть идиллию с мадонной и младенцем, как прошлой ночью, нежную и кроткую в мягком свете декабрьского солнца; но у Люсьен Мари поднялась температура и она беспокоилась, что малыш не хотел брать грудь.

Сестра отвела в сторону Давида и сказала, успокаивая его:

— Знаете, вечно ведь все матери взвинчивают себя понапрасну, когда у них первый ребенок. Ну, а потом-то, конечно, начинают относиться ко всему поспокойнее.

Давид сидел у постели Люсьен Мари и держал ее руку, но был молчалив.

Он собирался рассказать ей, как странно все получилось с Жорди, но если она уже и без того взвинчена и у нее температура, то решил, что не стоит расстраивать ее еще больше.

Она сразу же спросила, не поймали ли Пако — и обрадовалась, услышав его односложное «нет».

Все ее интересы были теперь настолько тесно связаны с ребенком, что она едва была в состоянии вспомнить о ком-нибудь другом.

— Как же мы его назовем, Давид? Мы ведь с тобой придумывали имена только для девочки, а не для мальчика.

— А ты как думаешь? — спросил он ревниво, а сам с неудовольствием подумал: опять она, конечно, скажет «Морис»…

— Мне кажется, у него должно быть шведское имя, — задумчиво сказала Люсьен Мари, и Давид устыдился своих опасений.

После долгих споров и размышлений они решили пока назвать его Пером. Пер Стокмар.

Конечно, все это было важно и необходимо, но Давид сидел, как на иголках, ему не терпелось узнать, что делается дома, у Анжелы Тересы.

В конце концов Люсьен Мари попросила его отправить телеграмму о событии в ее семье.

Ну, конечно, так обычно и делают. Как это он сам не догадался? Просто забыл. Надо бы уж, действительно, разориться и на телеграмму его старшему брату о прибавлении семейства.

Он с готовностью ухватился за мысль о телеграмме — по крайней мере есть повод снова пойти в город и поискать Антонио.

На этот раз он нашел того, кого искал. Антонио оказался на берегу, возился у своей лодки. Он был один, потому что уже спускались сумерки.

Ветер мерзлыми волнами шелестел в сухих пальмах и увядшей траве. Место было рискованное, видное отовсюду, но зато никто не мог услышать их здесь в грохоте волн.

Давид свернул к нему, шагая по песку, и сказал:

— Добрый вечер.

— Здравствуйте, — отозвался Антонио и вопросительно посмотрел на него, не выпуская концы веревок, которые распутывал. У него было обветренное лицо и вьющиеся волосы; он производил впечатление добродушного человека, но глаза были острые и дерзкие.

— Хочу передать вам привет от Жорди, — продолжал Давид.

— Его взяли? — спросил Антонио, не меняя выражения лица.

— Нет, он скрывается.

— Где?

— Это я скажу, когда вы ответите на один мой вопрос, — сказал Давид. — Вы можете взять его и перевезти во Францию?

Антонио прошелся разок вокруг лодки, что-то поделал, тянул время.

Каким серым может быть Средиземное море. Даже песок, всегда такой красный, сегодня казался блеклым.

— Я сейчас не во Францию, — произнес он наконец.

Давид назвал сумму, которую они могут заплатить. Прибавил, что очень торопятся, что они больше не могут его прятать.

— Я отвечу завтра, — заключил Антонио. — Идите теперь, и больше меня не разыскивайте. Куда вы обычно ходите, не привлекая внимания?

— За покупками.

Антонио покачал головой.

— Хожу еще навещать жену в больницу. Около одиннадцати. По прямой дороге вверх по склону с пробковыми дубами.

— Вот это подойдет, — согласно кивнул Антонио. — Я где-нибудь там вынырну.

Свернув на первую же поперечную улицу, Давид увидел двух жандармов, и сердце у него заколотилось от страха.

Неужели это я? — подумал он с изумлением. Ни во что не вмешивающийся наблюдатель. Законопослушный гражданин.

А при виде полицейского первый мой импульс — спрятаться…

Дом Анжелы Тересы был заперт, демонстрация с распахнутыми дверями закончилась, и они выпустили из подполья Жорди.

Давид нашел его поникшим на стуле. Он был еще более небрит, чем когда-нибудь, костюм его выглядел совсем плачевно. Человек, распадающийся на части.

— Господи, как хорошо, что вы, наконец, дома, — сказала Анунциата и вздохнула с облегчением.

— Да, мы вас так ждали, — добавила Анжела Тереса. — Я жду вас еще с тех пор, как исчез Эстебан…

— Ш-ш-ш, — покачала головой Анунциата. — Опять ты все смешала.

Давид посмотрел на всех троих, глаза их с надеждой были устремлены на него. С детской надеждой освободиться, наконец, от страха.

Он, собственно, должен их ненавидеть. Не спрашивая его согласия, они вовлекли его в ситуацию, в которой он должен был стать либо подлецом — если откажется помочь своему другу, либо преступником — укрывая его у себя. Но тут же подумал, что никогда еще так сильно не охватывало его чувство солидарности с другими людьми, за исключением разве что Люсьен Мари.

— Сейчас ты должен принять горячую ванну и почувствовать себя человеком, — обратился он к Жорди. — Бритва и всякое такое в ванной комнате, бери, что тебе надо. И вообще отныне чувствуй себя как дома. «Мой дом это твой дом», как вы говорите.

Он вынул рубашку, брюки и толстый пуловер.

— Не могу я… — начал Жорди.

— Нет, можешь, — прервал его Давид. — Не хочешь ли помочь мне с переводом, когда будешь готов?

Ему хотелось занять Жорди трудной работой, не давать ему времени для размышлений.

Но очки Жорди остались у него в лавке, опечатанной жандармами, читать он мог очень недолго. Им нужно было как-то пережить период пассивного ожидания. Труднее всего он был для Жорди, потому что сам он ничего не мог предпринять, только ждать и ждать, в абсолютной зависимости от других.

— Как ты думаешь, могу я выйти поразмять ноги, когда совсем стемнеет? — спросил он.

Давид покачал головой.

— Нет, Пако.

Жорди встал и прошелся по комнате взад и вперед, охваченный волнением. Давид сделал вид, что не замечает его тревоги, он понимал муку заточения.

И не только заточения.

— Каким я был безумцем, — глухо промолвил Жорди, размышляя вслух. — Все эти годы одна только мысль поддерживала меня, как спасательный круг. А именно: они меня наказывают, но без законных оснований. А теперь…

Давид не понял, была ли такая реакция Жорди неизбежным следствием всего хода дела или ее вызвали его слова накануне вечером. Теперь же она его только рассердила:

— Держись своей ненависти, как вчера, — резко сказал он. — Она еще тебя поддержит впредь.

На другой день Давид отправился к монастырю кратчайшей дорогой, вдоль крутого склона, между рощей пробковых дубов и виноградником. Воздух был прохладным и чистым, небо над горами отливало холодноватым розовым светом.

Внизу, в белом доме, притаился страх — и Давид больше не мог его вынести. Он забыл, что стал взрослым, что ему уже не одиннадцать лет, и был исполнен страшного щекочущего напряжения.

Как Антонио даст о себе знать, может быть, птичьей трелью? — Два раза он останавливался, прислушиваясь к птичьему щебету — только для того, чтобы убедиться, что щебетали действительно птицы.

Антонио сидел, поджидая его, в зарослях агавы. Листья высотой в человеческий рост хорошо скрывали их обоих. Он мог сообщить следующее:

Он согласен помочь Жорди — но ему нужно время. Сам он не может подойти к французскому берегу, но попытается устроить ему встречу с одним рыбаком — французом, он его знает, и как-нибудь ночью Жорди сможет перейти из одной лодки в другую. Он лично не возьмет никаких денег — Жорди его товарищ, как он сказал, — но французу придется заплатить.

Кажется, он вздохнул с облегчением, увидев, что Давид согласен уплатить названную сумму и что он сразу же вынул свой бумажник.

— Я дам о себе знать, как только договорюсь с французом, — сказал он и исчез.

Нежные розоватые краски были такими красивыми, но предвещали они шторм, как сказали рыбаки. И действительно, разразился страшный шторм, так что три дня в море было выйти нельзя.

Антонио не появлялся.

Зато появились жандармы.

Давид и Жорди сидели и играли свою бесконечную партию в шахматы, прислушиваясь к завыванию бури в деревьях, к тысячам скрипучих звуков в старом доме, когда в дверь постучали. С лестницы показалась голова Анунциаты, в ее глазах был страх.

— Это он, лейтенант…

— Один?

— Да.

— Пойдите и откройте, быстро, — распорядился Давид. — И пусть все двери стоят настежь.

У Жорди не было времени спускаться в свой тайник, он только успел броситься под кровать Давида, положившись на провидение. В последнюю секунду Давид рывком задвинул за ним его кофейную чашку. Только что на столе стояла роковая лишняя чашка.

Давид сидел и играл сам с собой в шахматы, когда к нему поднялся лейтенант.

Он понюхал воздух, глаза его обшарили каждый уголок.

— Разве в эту игру можно играть одному? — осклабился он.

— У меня нет другого выхода, пока не вернется жена, — пожал плечами Давид. — Не хотите ли сыграть со мной, хотя бы одну партию?

Лейтенант отклонил предложение.

Формальным поводом его прихода было зачитать протокол, составленный во время обыска, и получить подпись Давида. Да, все верно. Потом он попросил разрешения воспользоваться туалетом — и ему удалось заблудиться, так что по дороге он смог заглянуть в два шкафа, прежде чем добрался до места.

Но на этот раз настоящего обыска не было.

— Уфф, — произнес Давид после ухода лейтенанта и опустился на стул, почувствовав слабость в коленях.

Жорди был так бледен, что казался зеленоватым, и поэтому резче проступили его веснушки.

— Сегодня вечером я пойду и сдамся, — сказал он.

— Черта с два! — сердито воскликнул Давид. — Сейчас ты связался со шведом, а мы народ упрямый…

Но вдруг его поразила одна мысль:

Неужели он стоит тут и корчит из себя героя за счет Жорди?

У Мигеля — где располагался его пост подслушивания, жандармы исчезли и старички вновь вернулись к своим излюбленным занятиям. Наконец-то они могли поговорить о рыбаках, взятых во время облавы.

— Теперь их упекут как следует, — передавалось из уст в уста.

«Упекут как следует». Мрачно, но ничего катастрофического.

Бежавшим контрабандистам грозила смерть. Оставшихся и осужденных к наказанию ожидало тюремное заключение (и штраф, но на нет, как говорится, и суда нет).

— Слушай, Пако, риск очень велик. Ты не хочешь лучше быть наказанным вместе с другими?

В конце концов Жорди давно уже успел познакомиться с тюремными стенами, а ущемлением гражданских прав его особенно не застращаешь.

Жорди взглянул на Давида и закусил губы, чтобы не сказать лишнего.

— Давай, выкладывай! — сказал Давид.

— Ты наверно думаешь, что меня ждет такое же наказание, как и других?

— Но ведь… наказание должно как-то соотноситься с содеянным…

— Не для того, кто стоит вне закона, — ответил Жорди.

И опять на Давида повеяло леденящим ветром страшной опасности.

— Значит, ты собирался сдаться из-за нас? Чтобы не скомпрометировать нас?

Жорди кивнул, но сразу же поправился.

— Нет, я сам никуда уже не гожусь. Не имею достаточно сил и уверенности в себе. Да и надежды на лучшее будущее тоже.

Давид взглянул на эту тщедушную сломленную фигуру, и лицо его стало упрямым, а голос мягким:

— Пако, дружище, — проговорил он. Я принадлежал к зажиточным людям в зажиточной стране. Никто от меня никогда не требовал, чтобы я рисковал своей шкурой ради человека или ради идеи. Но на этот раз я получил вызов и не отступлюсь ни за что на свете.

— Кто не отступится? — пробормотал Жорди. Мысли его были далеко.

— Возьми себя в руки, Пако! Не сдавайся. Мы доведем дело до конца.

— Что ты имеешь в виду — «до конца»? — спросил Жорди. Взор его остановился на голых декабрьских ветвях, штормовой ветер то капризно сплетал их вместе, то грубо отдирал друг от друга, все время в одном и том же направлении. Исполинские подводные растения в стремительном невидимом потоке.

— Пока не увижу, что ты свободный человек, что начинаешь новую жизнь в свободной стране. Извини, что я так патетичен, но таково мое мнение.

— А есть такая страна и такая жизнь? — криво усмехнулся Жорди.

Давид смолчал. Он вспомнил эмигрантов в Париже, коротающих свой век в нужде и лишениях. Он вспомнил сердитые высказывания доктора Стенруса в отношении шведской бюрократической машины, заграбастывающей все подряд, так что судьбы отдельных людей оттеснялись на задний план. И то же горе у американцев, и у англичан. Передвинешь одну пешку в шахматной игре, называемой современной жизнью, так того и гляди, что от нее останется одна лишь бумажная масса.

Резкое и неожиданное чувство начисто смело эту мысль; мысль принадлежала Стенрусу, а не ему. Он верил в возможности, предоставляемые его собственной страной.

— Мы переедем в Швецию, как только малыш сможет перенести дорогу, — заключил он. — Поезжай за нами следом. Там нужны преподаватели испанского языка. Учеников я тебе наверняка достану.

А пока ему придется как-то устроиться в Париже с помощью знакомых Люсьен Мари.

Жорди прислушивался к голосу Давида, он слышал в нем настоящую, искреннюю надежду. Может быть, и в самом деле там, на севере, его ожидало какое-то будущее?

— Ну видишь, какая я стала тонкая? — спросила Люсьен Мари в первый же день, как ей разрешили вставать с постели. — Чувствую себя какой-то выдолбленной, так и хочется съежиться и наклониться вперед… Давид, ты должен принести сюда мою одежду, только все самое красивое, слышишь? Неохота мне щеголять больше в этой старой палатке…

Давид взглянул на нее, улыбнулся понимающе — но не слышал ни единого слова из того, что она сказала.

— Что случилось, Давид? — спросила она другим тоном.

— Что? А, ничего. Я… просто думал о другом.

— Хм, — сказала Люсьен Мари. — А почему ты так странно отвечаешь, когда я спрашиваю тебя о Пако Жорди?

Давид бросил взгляд на дверь. Закрыто. Никто не мог их слышать, кроме малютки Пера, а он развлекался собственными силами, создавая им звуковой занавес.

— Пако дома у нас, — выговорил он.

Люсьен Мари резко вдохнула в себя воздух. Давид рассказал, как обе старые женщины спрятали у себя Жорди, и как он сам оказался втянутым в эту историю.

Люсьен Мари прервала его, внезапно она горячо поцеловала в губы.

— Я так и знала!

— Как знала?!

Она не стала объяснять, но Давид догадался, что сейчас она сравнивала его с Морисом. Он даже покраснел, не зная даже, от раздражения или гордости.

— Я приду домой и вам помогу, — сказала она.

— Нет, Люсьен Мари, я надеюсь, что Пако будет уже в пути, прежде чем вы вернетесь домой. Ты же знаешь, как все здесь ненадежно, — забеспокоился Давид.

Она не ответила, взяла проголодавшегося малыша и приложила к груди. Он перестал кричать и предался новому занятию с наслаждением, отдававшимся во всем тельце: крошечное существо, полностью сконцентрировавшееся вокруг сосущего рта. Когда самая большая спешка миновала, он открыл глаза и поверх материнской груди поглядел на отца. Поглядел? Нет, он позволил отцу взглянуть вниз, вглубь, в эти таинственные колодцы нашей первобытной сущности — в глаза очень маленького ребенка.

Давид заключил их обоих в объятия в порыве немой и сильной любви. Но губы его уже говорили:

— Надеюсь, Антонио даст знать о себе сегодня. Шторм кончился.

— Хорошо бы нам выбраться домой послезавтра. Знаешь, это ведь рождественский сочельник.

— Нет, ради бога, милая, дорогая, — воспротивился Давид, — притворись более больной, чем ты есть, и останься здесь еще хоть на несколько дней…

Ему не хотелось рассказывать о нервном напряжении, как смрад стоявшем над домом Анжелы Тересы и делавшем пребывание там совершенно невыносимым. Обе старые женщины весь день-деньской сидели на страже, их тусклые глаза в каждом кусте видели жандармов. А нервы и вообще здоровье Жорди оказались совершенно подорванными всеми этими годами безнадежного отчаяния, он едва держался; так и казалось, что он вот-вот сорвется. Потайное место под полом его окончательно доканало. Оно ему снилось во сне, вызывало тошноту; однажды ночью Давиду пришлось с ним даже бороться, чтобы тот не выбежал из дома на улицу.

Нет, не могут они держать только что родивших женщин и грудных младенцев в своем осажденном доме.

— Если бы ты знала, какая это для меня разрядка — пройтись сюда и побыть здесь хоть несколько часов в день, — тихо сказал он.

Каждый раз, уходя из дома, он всей спиной, как судорогу, ощущал на себе долгий взгляд Жорди, заточенного у него в доме.

Приближалось рождество, праздник торжественного покоя…

Только на следующий день Антонио вынырнул на том же месте, что и раньше. Он связался с тем французским рыбаком — да, да, это отняло много времени, но что вы хотите, это ведь не только оставить письмо на почте и дать его проверить цензуре…

Самым скверным было то, что на француза можно было рассчитывать только после рождества. Он не хотел выходить в море в праздники.

На одно мгновение Давида охватил самый настоящий панический страх перед этой дополнительной отсрочкой. Как ему это пережить?

Антонио назвал место встречи: скалистый мыс несколько километров севернее Соласа, между часом и тремя ночи на третий день рождества. Жорди должен будет добраться туда заблаговременно и быть наготове.

— Ты можешь выписать что-нибудь, чтобы давать, как успокоительное, Пако еще в течение четырех дней? — спросил Давид, когда опять пришел в монастырскую больницу. Люсьен Мари — его персональный фармацевт — подумала и выписала рецепт. Потом коснулась рукой его щеки — ей показалось, что щеки его стали такими исхудалыми и впалыми за эти дни и ночи бессонницы и беспорядочного сна.

— А для тебя? — мягко спросила она.

В дверь постучали и вошла настоятельница. Она, как веселый рождественский подарок, принесла весть о том, что госпожу Стокмар можно будет выписать на второй день рождества; она уже поправилась, а палата нужна для нового пациента.

Настоятельница попрощалась и вышла. Давид потемнел.

— Ну что ты, это хорошо, — заметила Люсьен Мари. — Что может быть лучше такого камуфляжа, как малыш и я?

— А если что-нибудь случится? — спросил Давид.

…то я хочу, чтобы вы были в надежном месте, — подумал он.

…то я хочу быть рядом с тобой, — подумала Люсьен Мари.

Она посмотрела на мужа. Однажды ей уже пришлось пережить с ним один кризис, но тогда в нем было что-то непонятное ей, какая-то раздвоенность, что-то абсолютно ненадежное. То было тяжелое переживание, оно вынудило ее позаботиться об опоре для себя — какой бы она теперь ни оказалась.

Сейчас он тоже находился в напряжении. Оно давило его, это сразу бросалось в глаза, он никогда не был твердокаменным, он относился к людям совершенно особого сорта, к людям чрезвычайно чувствительным, ранимым, тем не менее на всех окружающих он производил впечатление человека уверенного и спокойного. Он был цельным, не стоял в оппозиции к самому себе. Или к ней.

Давид пошагал в Солас и зашел с рецептом в аптеку. Пожилой аптекарь с отвращением вернул бумажку обратно.

— Рецепт выписан не врачом, — проворчал он.

Да, в отношении лекарств в Испании и тени не было французского легкомыслия. Как, впрочем, и в Швеции.

Давид шел домой по улицам, бурлившим от рождественского ажиотажа и суматохи. Украшались дома, украшались церкви. Витрины магазинов соблазняли сладостями с мавританскими названиями. Ребятишки возились в сточных канавах, лепили из глины «nacimientos», маленькие фигурки младенца в яслях. Хозяйки готовили позднюю рождественскую трапезу — после мессы, в Nochebuena, в священную ночь, в веселую ночь, когда никто не помышлял о сне.

Давид остро ощущал, что он здесь чужой, среди всех этих веселых приготовлений. Ощущение породило осознанную мысль: надоело мне быть посторонним. Хочу домой, хочу к себе.

Он зашел и купил разных вкусных вещей для своих женщин, но от рождественских подарков воздержался. Деньги все пошли на побег Жорди.

В рождественский сочельник в белом доме произошло два события. Одно веселое, другое пугающее.

Первый раз Анунциата крикнула: — Посмотрите-ка в окно!

Жорди устремился к себе в убежище, но Давид воскликнул со смехом: нет, иди сюда, ты погляди только…

Из апельсиновой аллеи на лужайку перед домом вышла гигантская невеста. Покачивая бедрами, шествовала Консепсьон, а на голове у нее возвышалась детская кроватка, нечто вроде корзины с развевающимися занавесками. Зрелище было фантастическое, оно веселило глаз и душу.

Жорди остался наверху, а все другие встретили ее праздничными пожеланиями, угостили марципанами и самой лучшей мансанильей, имевшейся в доме.

— Я обещала сеньоре одолжить мою колыбельку, чтобы вам не пришлось ее покупать, — объяснила Консепсьон. — Успею еще получить ее обратно до следующего раза. А клиентки мои помогли сшить покрывало и занавесочки.

Обе старушки заявили, что колыбелька просто мечта. Давид, взрослый мужчина, чуть не заплакал, что посторонние женщины, едва сводящие концы с концами, согласились пожертвовать свое время и свой труд, чтобы выразить внимание к его ребенку.

Многое в этой стране было отталкивающим — но Давид глубоко и навсегда полюбил простых испанских женщин, женщин из народа, их живую человеческую теплоту. Он расцеловал Консепсьон в обе щеки, что вызвало целую бурю и веселое оживление в кухне Анжелы Тересы.

В дверях она обернулась и произнесла другим тоном:

— Если я буду нужна вам или вашей сеньоре, я в вашем распоряжении.

Давид поблагодарил и подумал про себя: что это — обычная испанская вежливость — или Консепсьон о чем-то догадывается и хочет таким способом выразить свою поддержку?

Этот визит внес в их дом оживление. Все собрались на кухне и с аппетитом поели миндального супа, рождественского лакомства, приготовленного Анунциатой по старинному рецепту; но тут Жорди заметил мелькнувший в глубине аллеи мундир.

Они спрятали Жорди в убежище и подвинули на него кровать, открыли дверь настежь и уселись за стол; однако, жандарм больше не появлялся.

Они ждали, не зная, вернется он обратно или нет, не решаясь выпустить Жорди хоть ненадолго — пока не услыхали громкий стук снизу, из подполья.

Когда Жорди выбрался наверх, он казался совершенно невменяемым, начал драться, так как во что бы то ни стало хотел на волю, на воздух. Давид схватил его, пытаясь удержать. Они упали на пол и стали бороться на полу.

— Пако… дружище, — тяжело дыша, промолвил Давид, — приди в себя! Ведь ты рискуешь жизнью, если выйдешь сейчас на улицу…

Жорди обмяк, лежал тихо, потом поднялся и почти официальным тоном попросил у Давида извинения.

— Можешь ты, наконец, понять, — сказал он, — что человек сходит с ума, если его тринадцать лет держат запертым в землянке.

Давид и обе старые женщины мгновение стояли неподвижно, потом медленно, в испуге и удивлении посмотрели друг на друга. Жорди тяжело поднялся по лестнице на второй этаж.

Когда Давид вошел к нему, он сидел, съежившись на стуле. Они не возвращались больше к странным словам, сказанным Жорди только что на кухне. Потом, попозже, они опять сели играть в шахматы — свою скучную, растянутую, рассеянную партию, пока спускались сумерки; они прислушивались ко всем доносившимся снаружи звукам.

Еще три ночи, подумал Давид.