Первый день рождества прошел.

Жорди ночь не спал, потом лег днем и заснул.

Давид сидел у Люсьен Мари и малыша так долго, насколько только отважился.

Они не знали, что делается в их доме.

Еще две ночи.

Утро второго дня рождества было ясным.

Над горным хребтом, у горизонта появилось белое сияние, обычно тех гор совсем не было видно.

Давид увидел это сияние с одного определенного места на лужайке перед домом, где имелся просвет между ближайшими вершинами. Он позвал Анунциату, но пришла Анжела Тереса; она подняла руку к глазам:

— В горах выпал снег.

— А здесь, в долине, он тоже может выпасть? — поинтересовался он, когда они вошли в дом.

— Да, — ответила Анжела Тереса. — Семь лет назад тоже выпал снег или, может быть, двенадцать.

Анунциата поправила ее, как обычно, и тоже поспешила выйти во двор, посмотреть на горы. Один только Жорди сидел, как будто ничего не слыша, погруженный в себя.

Женщины сделали уборку в доме, а Давид истопил печки, чтобы Люсьен Мари и малышу было тепло, когда они придут домой.

Люсьен Мари права, хорошо, что они будут здесь, подумал Давид, глядя на неподвижную фигуру на стуле.

Каждый раз, выходя за дровами в сарай с бамбуковой крышей, он останавливался, чтобы поглядеть на волшебное сияние только что выпавшего снега. Гора Тибидабо…

Хотя нет, она в другой стороне.

Он вышел за новой охапкой дров, оставив дверь за собой открытой.

Выйдя из сарая с дровами на руках, он увидел Жорди, большими шагами неторопливо идущего по двору, открыто и вызывающе. В дверях стояла Анунциата и испуганно делала ему знаки, чтобы он вернулся. Но он шел, обернувшись к ней спиной, и не видел ее знаков, а она не смела его окликнуть.

Давид опустил дрова наземь, чтобы встретить его и привести в себя.

Зачем я рассказал, что снег сияет, — подумал он, потому что Жорди остановился как раз на том месте, откуда были видны вершины далеких гор. Жорди испустил такой глубокий вздох, с таким облегчением, как будто его фантазия о землянке и о тринадцати годах в ней были истинной правдой.

Он стоял с поднятой головой, погрузившись в рассматривание сияющих горных вершин, не замечая направлявшегося к нему Давида.

В этот момент раздался выстрел. Два, три выстрела. Давид ринулся в сторону, когда что-то жгучее пролетело мимо его уха. Жорди упал.

Он упал ничком, пуля попала ему между лопаток. Хлынула кровь, много крови. Она сразу же впитывалась вечно жаждущей испанской землей.

Он сделал слабую попытку подняться, на губах его выступила кровавая пена, но опять упал. Когда Давид подошел к нему, он был мертв. Насколько мог судить не специалист.

Зашуршали кусты и из них вышел поджарый молодой жандарм с волчьей улыбкой. Сейчас он не улыбался, и все же в уголках рта поблескивали его белые зубы.

Давид закричал в бешенстве, совершенно не владея собой:

— Вы что, стреляете в безоружного?!

— Я застрелил преступника при попытке к бегству! — закричал в ответ жандарм.

Он был возбужден, показывал куда-то своим карабином.

— Он стоял на месте, — глухо сказал Давид.

Жандарм за полсекунды оценил обстановку: потом ударил его наотмашь, ладонью по лицу. Давид не был подготовлен к удару, он не отпрянул назад и не отклонился в сторону, но увидел желтый блеск в глазах жандарма.

Наконец-то ты попался, говорил его взгляд. К дьяволу твой паспорт и твое консульство и как оно там все называется, что делало тебя таким недоступным, таким неуязвимым. Теперь ты, наконец, в наших руках.

С глухим удивлением Давид почувствовал горячую боль от удара. Так вот как это ощущается? Когда у тебя уже нет никакой защиты от огня?

Откуда ни возьмись появились зрители: Анунциата, старый садовник, несколько прохожих по дороге к мессе.

Они были молчаливы и испуганы, но когда жандарм ударил Давида, в толпе раздался глухой ропот.

Жандарм закричал им резким мальчишеским голосом:

— Он скрывал у себя преступника! Он сам преступник! Ну, подождите, вот придет начальство.

— Кто-нибудь должен сходить за врачом, — сказал Давид, глядя на Жорди.

Жандарм сделал по направлению к Жорди какое-то движение и Давид вздрогнул; но на этот раз обошлось без насилия, просто жандарм бесцеремонно повернул Жорди на спину. Стало ясно, что никакой врач Жорди уже не поможет. Даже если приедет, завывая скорая помощь с хирургами наготове для переливания крови.

Давиду стало плохо от запаха крови, внутри у него все обмякло, все горело — ему стало тошно от одного страха, что он испугается.

В дверях дома показалась Анжела Тереса. На голове у нее была черная шаль, она шла своими медленными, неверными шагами, опираясь на палку. Когда она подошла к кучке окружавших Жорди людей, перед нею все расступились, даже жандарм отошел в сторону.

Она остановилась и посмотрела вниз, на Жорди. Друг ее сыновей; последний из ее сыновей.

Дымка одиночества сразу окутала их обоих, хотя она не плакала и не произнесла ни слова. Губы ее тихо шевелились, шепча то ли молитву, то ли проклятие; вокруг нее образовалось силовое поле, заставившее перекреститься нескольких стоявших рядом.

Она подняла свои померкшие глаза.

— Внесите его в дом, — сказала она, не повышая голоса.

Никто не двинулся с места, все только угрюмо взглянули на жандарма.

— Мой товарищ пошел за подкреплением, — буркнул он.

Она оперлась на палку, немного выпрямилась.

— Внесите его, — сказала она, не повышая голоса.

— Остаться здесь! — резко приказал жандарм Давиду, но не стал возражать, когда садовник и кто-то еще пошли к сараю и, сняв с петель дверь, осторожно положили на нее Жорди, затихшего и выпрямившегося.

— В зал, — показала рукой Анжела Тереса.

Получилась целая процессия — мужчины, несшие покойного, Анжела Тереса, опиравшаяся на руку Давида, Анунциата, жандарм с карабином, несколько простых прохожих, на которых он рявкнул, когда они тоже хотели войти в дом. Они сразу же повиновались, вернулись обратно и остановились у кровавого пятна.

Дверь положили на четыре стула, два в изголовье и два в ногах.

— Оставьте его Анунциате и мне, — сказала Анжела Тереса.

Кто поклонился, кто перекрестился, потом все вышли, прикрыв за собой двери.

Жандарм показал карабином на стул в холле. Давид сел. Было слышно, как обе женщины сходили за бельем и водой.

Жандарм зажег свой «капораль», сделал несколько нервных затяжек. Руки его слегка дрожали. Возможно, он в первый раз убил человека.

Несколько запекшихся пятен крови на полу безмолвно выкрикивали свое обвинение. Резким тоном он приказал Анунциате их вытереть.

Он не мог оставаться безучастным к глухому молчанию, к избегавшим его взорам. Но в его взгляде хищного зверя, в желтых с крапинками глазах не было раскаяния, был только страх, который мог обернуться жестокостью.

«Подкрепление» заставляло себя ждать. Начальство праздновало рождество со своими домочадцами, наверно им думалось, что вообще преступление и кровопролитие не уйдут от них и после праздников.

Человек в оливково-зеленом мундире храбрился и потому начал бахвалиться.

— Думаете, вы нас тогда провели, — сказал он, небрежно поигрывая карабином. — А некоторые решили, что Жорди удалось сбежать в Барселону. Но мой товарищ и я, мы-то оказались похитрее, чем они. И чем вы. Мы внушили вам, что у нас нет никаких подозрений. Вы нас не замечали, а мы за вами все время следили. Мы-то знали, что рано или поздно вы осмелеете и себя выдадите.

Какое там «осмелеете»! Когда того несчастного от страха одолевает чувство удушья и он выбегает, чтобы вдохнуть глоток свежего воздуха… Вот как, должно быть, произошло. Это было единственное объяснение, почему Жорди выбежал на улицу прямо средь бела дня.

Но кое-что оставалось непонятным. Он ведь не бежал. Он шел спокойным шагом. Остановился и стал смотреть на горы с таким выражением, как будто прошел насквозь через свой страх и вышел уже с другой стороны. Это не было ошибкой. Давид видел его спереди, в свете яркого дня.

Неужели он стоял там, предлагая свою грудь в качестве мишени?

И был застрелен в спину этим хвастливым, трусливым болваном.

Давида охватило такое непреодолимое отвращение к стоящему перед ним человеку, что свое ощущение он воспринял как исходящую от жандарма резкую вонь.

Минуты шли. Человек в оливково-зеленом мундире расхаживал вокруг вызывающей походкой, подрагивая икрами. Давид упрямо смотрел в пол. Если бы тот встретил его взгляд и понял, какие чувства в нем вызывает, карабин выстрелил бы сам собой.

А там, в горах, в монастыре, сидит Люсьен Мари и ждет, и с каждой минутой беспокоится все больше, почему я не иду. Она понимает — что-то случилось, но что именно — не знает, и начинает себя взвинчивать, а я даже не могу послать ей весточку…

Анунциата распахнула обе половинки дверей в глубине комнаты. Давид поднялся, он и жандарм посмотрели друг на друга, потом оба направились к дверям. Но из вежливости он пропустил Давида впереди себя.

— А вы останьтесь там, — сказала Анжела Тереса своим угасшим, надтреснутым голосом убийце. Последнее слово осталось в воздухе невысказанным.

Жандарм вздрогнул, покраснел, пришел в ярость — но остановился.

Откуда взялась у нее эта сдержанность, эта внушающая уважение строгость?

В комнате было темно, потому что ставни они закрыли. Свет шел только от двух стоявших по обе стороны изголовья высоких серебряных канделябров с зажженными свечами.

Там, на самом нарядном белье Анжелы Тересы с ручной вышивкой, покоился Франсиско Мартинес Жорди. В чертах его не было видно боли, не было видно следов насильственной смерти; не было также и суровости. Его лицо с задорным тупым носом и веснушками разгладилось и помолодело. Глаза были закрыты, губы сомкнуты, но казалось, на них витает какая-то неизъяснимая слабая улыбка, как будто теперь он чувствовал себя надежно защищенным и мог позволить себе беззлобно поддразнивать своих преследователей.

— Пако, — произнес Давид сдавленным голосом, ничего не различая, кроме трепетного сияния свечей.

Вот и конец его мечте о том, чтобы хоть раз сделать настоящее дело — помочь человеку вырваться на свободу. Еще бы один только день…

Послышались шаги и голоса — прибыло «подкрепление». Раздался резкий вопрос лейтенанта.

— Где он?

Но войдя в комнату и увидев Жорди на смертном одре и Анжелу Тересу рядом с ним на стуле, он невольно сдержал себя, сделал крестное знамение и одно мгновение стоял строго по стойке смирно.

Давид тем не менее заметил, что тыльной стороной руки он дотронулся до руки Жорди и убедился, что она действительно холодная.

— Скоро придет машина и заберет его, — прогремел он, пытаясь приглушить свой командирский голос.

— Нет, — прервала его Анжела Тереса. — Сегодня ночью мы будем здесь читать молитвы над моим сыном.

— Вашим сыном? — Лейтенант перевел вопросительный взгляд с нее на Давида.

— Над моим сыном Эстебаном, — ответила Анжела Тереса. — Мы ждали долго — и вот теперь он пришел.

Лейтенант сделал Давиду знак следовать за ним в холл. Потом прикрыл за собой дверь.

— Что это значит? — нахмурился он. — Сошла с ума или притворяется?

— Нет, она не притворяется, — покачал головой Давид. — Я склонен думать, что границы реальной жизни у Анжелы Тересы очень зыбкие: они как волны, ходят то туда, то обратно, между настоящим и прошлым.

— Ну, во всяком таком я не разбираюсь. — Лейтенант нетерпеливо передернул плечами. — Я только считаю, что плохо, когда в деле замешаны женщины. Но эта хоть не кричит и не плачет.

Давид его не слушал.

У нее не было больше сил желать, чтобы сыновья вернулись к жизни. Но все эти годы она так печалилась, что не могла оказать им последнюю услугу, как это делают все старые женщины, подарить им достоинство и смертный покой. О господь милосердный, не дай никому отнять у нее веру, что желание ее исполнилось!

— Мне все равно, — заявил лейтенант. — Мне не жалко, пусть стоит здесь, а завтра рано утречком его похоронят.

— Так быстро?

— Таков закон. Что касается вас…

Их прервали тихие голоса за дверью на улице; кто-то хотел войти, кому-то не разрешалось, кто-то все-таки вошел.

— Она говорит, что здесь живет, — начал оправдываться часовой у дверей перед лейтенантом.

Люсьен. Мари тихо вошла с ребенком на руках, он был у нее завернут в полу плаща. Как у всех рожениц, лицо ее было прозрачно-бледным, а страх, испытанный только что при виде собравшихся около ее дома людей и кровавого пятна на дворе наверно вызвали такие глубокие фиолетовые тени под глазами.

Она и Давид встретились в порыве быстрого взаимного волнения. Они почти не говорили, не поцеловались на глазах у бесцеремонных свидетелей, но тела их на одно мгновение оказались рядом, они успели послать весточку, утишающую отчаяние: ты мой муж… ты моя жена… я слышу твое дыхание… узнаю тепло твоей кожи через эту грубую одежду… кто-то умер… кого-то не стало… но не ты… не тебя…

Анунциата выглянула из двери в кухню, как зверек из своей норы. Да, она совсем сгорбилась от страха и потрясения, так что казалась наполовину ниже, чем обычный человек.

Всю жизнь она верховодила в доме, и знала, что нужно делать и как; но то, что произошло здесь сегодня, было намного выше ее понимания. Она обрадовалась при виде Люсьен Мари. Обрадовалась возможности опять сделаться служанкой, не несущей бремя ответственности.

— Ах, сеньора, какая радость — в этот день таких несчастий! — воскликнула она и заплакала, не скрывая своих слез. Давайте сюда плащ… дайте, я займусь малюткой…

Люсьен Мари похлопала ее по коричневой морщинистой руке и отдала Пера на ее попечение. Сейчас ее мысли были заняты совсем не ребенком.

— Можно мне его посмотреть? — спросила она тихо.

Давид переадресовал вопрос лейтенанту, и тот кивнул утвердительно. Они вместе вошли в безмолвную комнату за двухстворчатыми дверями.

Лейтенант посмотрел на свои часы и начал нервно ходить взад и вперед по комнате. Все это дело было ему не по душе. Он быстро обрезал попытку ретивого жандарма похвалиться своим подвигом; он уловил выражение отвращения у Давида, и, что еще хуже, смог его понять. Он тут же выслал жандарма из комнаты.

Ему не стало легче, когда молодая женщина, заплаканная, вышла от покойного вместе с Давидом. Он пошел навстречу Давиду, кашлянул и сказал:

— Я должен отправляться. Вы идете со мной.

— Нет! — воскликнула Люсьен Мари, это был скорее стон, чем слова. Давид сжал ее руку, успокаивая, призывая к молчанию.

— Я иду, — сказал он. — Я задержан?

— Да.

— За что?

Офицер сказал возмущенно:

— Вы давали ложные показания и скрывали у себя преступника. Вы это отрицаете?

— Нет. Я только хотел услышать официальное обвинение, — сказал Давид.

Ему было разрешено взять с собой портфель с принадлежностями для туалета, и после некоторого колебания лейтенант дал Люсьен Мари разрешение его проводить.

— Если вы даете честное слово не делать попытки к бегству, — тут же оговорился лейтенант.

— Даю честное слово, — заверил Давид. — Больше того: заявляю, что ни при каких обстоятельствах бежать не намерен, и если через какое-то время меня вдруг найдут, застреленным при попытке к бегству, так это будет убийством.

Офицер потемнел от ярости.

— Это оскорбление, — вспыхнул он, — Вы живете в государстве правопорядка!

Давид ничего не ответил, но взгляды обоих непроизвольно обратились к закрытым дверям.

Они остались одни. Одни — несколько украденных минут. Казалось, Люсьен Мари вот-вот упадет в обморок; Давид в тюрьме, и опять она во власти страха и нависшей опасности, как во время оккупации.

Он взял ее за плечи и попытался вдохнуть в нее мужество. У него тоже была минута слабости, но ее страх и тревога вернули ему спокойствие.

Мы знали, на что шли. Мы ведь не жалеем, что поступили именно так, скажи?

Нет, она не жалеет.

Деньги. Он не успел их получить, а те, что у него были, он отдал как задаток Антонио.

— У меня есть, — неожиданно сказала она. — То есть у Пера, Вчера я получила письмо из дому, и в нем был чек, подарок Перу ко дню рождения.

— Рано ему приходится содержать своих престарелых родителей, — невесело усмехнулся Давид.

Но сегодня они не могли улыбнуться по-настоящему; просто черты лица у них обострились еще больше.

— Как ты думаешь, сколько… — спросила она с трепетом.

На это он не мог ответить.

— Будет суд, так большой срок дать мне не могут. А вот если все пойдет втихомолку — тогда тебе придется поехать в Париж и обратиться там в консульство и к юристам…

Анжела Тереса вышла в холл в тот момент, когда они собрались уходить. Она спросила оскорбленно:

— Вы уходите — сегодня?

— Мне совершенно необходимо, сеньора Анжела Тереса.

— Пойдемте, — приказал лейтенант.

Тогда Анжела Тереса все поняла — и засмеялась. Это были довольно-таки жуткие звуки — смех, потерпевший крушение, чувство, сошедшее с рельсов. Было видно, что лейтенанту хотелось убежать.

Не колеблясь, она сделала вызов представителю власти:

— Вы собираетесь арестовать его за то, что он помогал Эстебану? А он и понятия об этом не имел! Он ведь иностранец и знать ничего не знал о том, что мы здесь замышляли! Пойдемте, вы увидите, как все было хорошо подготовлено. Пойдемте, я покажу вам убежище. Анунциата, отодвинь кровать!.. Что там такое? — спросила она и внезапно остановилась, увидев ребенка на руках у Анунциаты.

Но теперь уже заинтересовался лейтенант. Он приказал жандармам отодвинуть кровать, и тут обнаружил лаз, а под ним подполье.

Он обернулся и посмотрел на Давида. Оба они вспомнили, как хитроумно провела его Анжела Тереса, когда он собрался пошарить под кроватью.

— Вы знали об этом, — сдвинул лейтенант брови.

— Тогда нет, — покачал головой Давид. — Потом, разумеется, узнал.

— А вы? — продолжал он, указывая на Анунциату. Люсьен Мари поспешно взяла ребенка, потому что Анунциата так затряслась, что чуть его не уронила. Она упала на колени, подняла вверх сцепленные руки.

— Это все Анжела Тереса!.. Это она меня заставила… Ведь она здесь хозяйка… а я только бедная служанка… я всегда ее предупреждала и говорила, что не повезло Мартинесу Жорди…

Она была такая маленькая, сгорбленная. Маленькая, недалекая и напуганная. Для нее жизнь, сама сладостная жизнь, была только будничными хлопотами по хозяйству в чужом доме. Она любила эти хлопоты. Чужой дом? Ах, до чего же неважно, кто записан на бумаге его владельцем, когда приходит старость! Никто не может ходить больше, чем по одному полу, сидеть больше, чем на одном стуле, умереть больше, чем в одной постели; а потом тебе вообще не нужно уже ни пола, ни стула, ни кровати, ты не можешь взять их с собой. Всем этим она пользовалась так же, как Анжела Тереса, поэтому этот дом был также и ее домом. Больше даже ее, потому что все эти вещи знала и использовала именно она. Она никогда не знала мужчины, но любила старый большой веер, которым каждое утро раздувала огонь в очаге, и выкрашенный в черную краску горшок, в котором они варили себе рыбу и картошку. У нее не было детей, о которых ей нужно было бы горевать или заботиться, зато она всегда очень аккуратно, вечером и утром, выпускала погулять старую собаку и клала кости из супа в ее миску.

Нельзя сказать, чтобы она не любила Жорди, или еще кого-нибудь, но мысль о том, что ее могут заставить покинуть этот дом и все, к чему она здесь привыкла, была для нее непереносимее, чем смерть Жорди или кого-нибудь другого.

Она была как старая кошка, привыкшая больше к дому, чем к людям.

Давиду и Люсьен Мари было тяжело смотреть на эту сцену, и они отвернулись, лейтенант сделал движение, заставившее ее замолчать и стушеваться.

Единственным человеком, не испытывавшим ни страха, ни волнения, оказалась Анжела Тереса. Она просто ничего не слышала. Села на свой обычный стул с высокой спинкой. Она очень устала. Она сказала то, что хотела сказать, на жандармов и на их рыскание по дому она не обращала внимания. Теперь она сделала слабую попытку поиграть с ребенком на коленях у Люсьен Мари, но он был для этого еще слишком мал.

Она была в своем роде уникумом: человеком, не привязанным уже ни к каким вещам. Ее ни капли не беспокоила ее собственная судьба. Она осталась здесь для того, чтобы читать ночью молитвы над усопшим и принять к себе в дом этого крошечного человечка.

Люсьен Мари поняла это как следует только когда Давид ушел с лейтенантом, и одиночество зажало ее в свои тиски. Анжела Тереса ее не утешала, но сама ее отрешенность, ее незатронутость страхом несли успокоение и прохладу, как воздух над вершинами гор.

Весть о преступлении уже успела распространиться по Соласу. Поскольку был праздник и месса кончилась, делать было особенно нечего, и многие решили прогуляться.

Сначала все поступали так, как та маленькая группа сразу же после убийства, толпились вокруг все еще отчетливо видневшегося пятна крови и боязливо посматривали на дом.

Но этого им казалось недостаточно. Всем хотелось увидеть Жорди.

Чем более недоступным и охраняемым выглядел дом, тем сильнее становилось желание увидеть покойного.

Некоторые женщины взяли с собой из дому цветы, чтобы положить их на его смертное ложе. Смерть ведь всегда смерть.

На часах стоял один-единственный жандарм. Сначала он всем отказывал, но когда все больше и больше женщин стало теснить его и требовать, чтобы он их впустил, он сдался под их напором.

Получилась пробка, так что ему пришлось открыть заднюю дверь, чтобы дать им возможность выходить оттуда. Он создавал видимость нерушимой силы, поддерживая строгий порядок в очереди.

Таким образом, целый поток жителей Соласа прошел мимо смертного одра Жорди, и его белые простыни оказались в конце концов засыпанными цветами и зелеными веточками.

Когда женщины увидели его и вспомнили, каким одиноким он был при жизни и как коварно его убили, многие из них заплакали. Мужчины тоже были взволнованы и старались сказать о нем что-нибудь хорошее, что-нибудь, возвышавшее его и вместе с тем не низвергавшее в несчастье их самих.

Они не могли коснуться его политического прошлого, об этом следовало молчать; не говорили также и о его печальной попытке стать контрабандистом, даже, если кое-кто из проходящих мимо него и имел повод, жалея его, втайне порадоваться своему собственному везению.

Тогда один из них решился сказать: он был хорошим каталонцем.

Они посмотрели друг на друга, поколебались, но потом закивали одобрительно; наверно, можно ведь сказать, что он был хорошим каталонцем. Таким же каким был его отец, и его дед, до самого святого епископа.

Это не было демонстрацией. Просто так получилось, что тому, кто, всеми пренебрегаемый, тихо и незаметно жил среди них, в этот последний вечер оказывались почести, как самому знатному гражданину.

Анжела Тереса смотрела, как жители города приходят и уходят, но ни с кем не пускалась в разговоры. В глазах ее светилась затаенная гордость.

А Жорди улыбался своей таинственной улыбкой.