Молоденьким, молоко на губах не обсохло, младшим лейтенантом он служил тогда переводчиком при политуправлении фронта — в переводчики его произвели лишь в сорок третьем, когда началось неостановимое уже наступление и немцы стали тысячами сдаваться в плен, тут-то и пригодился его разговорный немецкий. А до этого, с июля сорок первого, со второго курса ИФЛИ, — добровольцем в московском ополчении и затем в пехоте рядовым стрелком, и только когда откомандировали в политуправление, получил зеленые полевые погоны об одну звездочку. Перебираясь со штабом из одного немецкого городка в другой — все будто сошли с цветных картинок зачитанных в детстве сказок братьев Гримм, — он только и думал о будущей аспирантуре, до которой и без войны еще жить бы да жить, и даже придумал тему диссертации: «Сравнительный анализ легенд о докторе Фаусте», и все вокруг видел сквозь это свое счастливое будущее.
В конце мая, недели через полторы после подписания капитуляции, его прикомандировали к группе объявившихся в Берлине высоких чинов, но по свежести и выглаженности гимнастерок и блеску надраенных ваксой сапог было очевидно, что фронта они и не нюхали. Среди них был как раз и Анциферов, к которому и приставили младшего лейтенанта Иванова: переводить беседы с немцами-антифашистами, а за неимением таковых на худой конец хоть с не слишком замаранными сотрудничеством с прежним режимом, из которых отбирали годных в магистраты и чиновники для управления поверженной страной.
Собеседования с немцами, мало чем отличавшиеся от допросов пленных, в которых Рэму доводилось участвовать последние два года, работа в несгоревших городских архивах, очные ставки для проверки и перепроверки будущих новых властей, — Анциферов работал с утра и допоздна, а то, по московскому обыкновению, и ночи напролет, без передышки и устали, не давая роздыха и переводчику. И только окончив все намеченные на день дела, брал его с собою в чудом сохранившийся невредимым огромный пустой особняк в Карлхорсте, в котором ему было отведено жилье, и пил там до следующего утра, не отпуская и Рэма. Правда, пить его неволил не слишком, в первую же ночь убедившись, что тот по молодости не мог с ним тягаться на равных. Но и осушая бокал за бокалом старые вина и коньяки, которыми был полон винный погреб сбежавших к американцам хозяев особняка, Анциферов нисколько не пьянел, разве что становился словоохотливее, чем днем, и заводил долгие, до самой зари, разговоры. Он сам ходил в погреб за запечатанными красным и черным сургучом, поросшими шерстистым слоем многолетней пыли бутылками, беря их наугад, не разглядывая этикеток, на которых был означен год урожая, — ему было все равно, что пить. Вернувшись наверх, он снимал сапоги и ходил в одних толстых шерстяных домашней вязки носках и с болтающимися по бокам широкими помочами. Он подробно и придирчиво расспрашивал Рэма о нем самом и ответы выслушивал, не сводя с него прищуренных цепких глаз, трезвых, сколько бы ни выпил, словно впечатывая впрок в сусеки памяти услышанное. И, как казалось лейтенанту, дневная в них подозрительность и непроницаемость сменялись обыкновенным, неопасным любопытством, и Рэм, истосковавшийся за войну по простому человеческому к себе интересу, доверчиво откликался на живое это любопытство его глаз.
Он и вообще отличался, Анциферов, от всех прочих в эти дни: всеобщая эйфорическая радость, что — победа, мир, конец войне, скоро домой, которой жили они все, фронтовики, будто совершенно его не касалась, даже мешала ему делать свою важную, не подлежащую огласке работу, и даже ночами, у пьяного, Рэм редко видел на его лице улыбку, напротив, ему постоянно чудилась на нем какая-то неясная, недобрая усмешка, словно он наперед знал всему цену, и цена эта была — полушка. Но именно эта усмешка и притягивала к себе Рэма, оторваться от нее, не разгадавши, было выше его сил. Впрочем, временами она и пугала его: над чем усмехается вечно Анциферов? И уж совершенно не в силах был угадать, образованный ли он человек или же лапоть лаптем?
— Фауст? — неожиданно мог он сказать Рэму, откинувшись в тяжелом кресле с высокой прямой спинкой и не сводя с него привязчивого взгляда. — В советском институте — и на тебе, Фауст какой-то!.. Хотя, конечно, с другой стороны…И было непонятно, то ли его и вправду занимает мечта Рэма о будущей диссертации, то ли он осуждает его за такой выбор.
И добавлял уж и вовсе неожиданно: — Лично мне куда как интереснее этот, как его…
— Мефистофель? — подсказывал Рэм, хотя бывал отнюдь не уверен, что Анциферов на самом деле забыл имя черта, а не лукавит.
— Он самый, — соглашался Анциферов, и усмешка яснее пропечатывалась в его глазах, — тип, я тебе скажу…
— А вы — читали? — не удержался от удивления Рэм в тот первый раз, когда они заговорили о «Фаусте».
— В опере видал, — уклонился было от прямого ответа тот, но тут же и прочитал на память по давнему, всеми забытому переводу Жуковского: «Я дух, который вечно отрицает, и прав, ибо все, что возникает, опять должно погибнуть поделом». — И, не спуская с Рэма трезвых, жестких глаз, спросил, и опять было неясно — то ли всерьез, то ли ерничая: — Это как же понимать?! Это что же выходит — черт рогатый знал диалектику раньше Гегеля?.. Получается как по писаному: отрицание отрицания, а?..
— Гете с диалектикой наверняка был знаком… — не сразу нашелся Рэм, почуяв в вопросе Анциферова ехидный подвох.
— А может, — как бы не услышал его тот, — может, она как раз дьявольское изобретение и есть, диалектика? — Но тут же смягчил риторический свой вопрос, и в этом почудилась Рэму и вовсе обидная снисходительность: — Не наша, само собой, а, скажем, идеалистическая. Но, с другой-то стороны, идеализм, как думается, именно что от бога, а не от дьявола. А с третьей… — Не договорил, спросил в упор: — Ты как полагаешь, лейтенант, как тебя в твоем институте философии и истории учили — бог есть? — И в ожидании ответа опрокинул в себя высокий фужер с трофейным коньяком. — Или окончательно нет его?
— Нету, — ответил с удвоенной после выпитого вина убежденностью Иванов.
— Нету, значит… ясное дело, — задумчиво то ли согласился, то ли усомнился Анциферов и снова наполнил фужер золотистой, с огненным отливом жидкостью, в которой играли всполохами язычки свечей — в городе все еще не было электричества. — А — черт?
— Что — черт? — не понял его Рэм.
— Ну, дьявол? Мефистофель тот же, одним словом — князь тьмы. Есть он или нет?
Этот книжный, так не вяжущийся с обычной, нарочито простецкой речью Анциферова «князь тьмы» и вовсе спутал все карты и застал Рэма врасплох.
— Ну… нету, — осторожно ответил он. — Раз бога нет, то и, стало быть…
— И вовсе не стало быть! — оборвал его на полуслове Анциферов. — И нечего их в одну кучу валить. — И спросил еще опаснее: — А — человек? Человек-то есть, по всему видать?
— Есть, разумеется. Ведь вот же — мы с вами…
— А раз мы есть, — твердо и как о само собой разумеющемся сказал на это Анциферов, — стало быть, черт тоже есть. Как же нам без черта? Никак нам без него нельзя. — И вновь выпил одним духом полный фужер.
То ли от вина, то ли от этих более чем странных, манящих и чреватых, как хождение по проволоке, опасностью слов Анциферова у Рэма кружилась голова и мысли шли вразброд.
Это было и в самом деле до необъяснимого странно — этот как бы ни о чем разговор двух смертельно уставших за долгий день людей, к тому же пьяных, а за распахнутым окном в частом переплете — чернильная весенняя ночь и пустой, обезлюдевший, в развалинах, город, и такая бесплотная тишина, что, казалось, слышно было, как распускаются, выпрастываясь из ранних почек, первые молочные свечи каштанов.
— Да не будь его, черта, — не заметил замешательства Рэма Анциферов, откуда бы, скажем, война? Пораскинь-ка мозгами, лейтенант.
— Война-то кончилась, — обрадовался перелому разговора Рэм, — мир!
— Кончилась, думаешь? — задумчиво переспросил Анциферов. — Так, так… — И вдруг спросил жестко, но и, как послышалось Рэму, горько: — А ну как она только начинается?
— Начинается?! — поразился и испугался Рэм. — Но — за что?
— А за этот самый мир, — ровно, даже с докукой пояснил Анциферов. — За весь мир, сколько его ни есть на белом свете.
— Мировая революция? — догадался Рэм и огорчился чуть ли не до слез: значит — не домой, не институт, аспирантура и диссертация, которая ему и во сне снится, значит, опять фронт, огонь и на каждом шагу жди своей пули! Но и при знакомых с детства, с пионерских линеек и комсомольских горластых собраний, отдающихся в сердце серебряным зовущим горном слов «мировая революция» услышал в себе властный порыв идти, и сражаться, и побеждать, и нести свободу и счастье страждущему, заждавшемуся человечеству.
— А это уж как ни называй, — охладил его пыл Анциферов. — Не в словах радость.
— Но ведь победили же уже! — взмолился против воли Рэм, и голова у него пошла и вовсе кругом. — Победили же!
— А ты говоришь — черта нет… — И опять Иванов не мог понять, сказал ли это Анциферов с насмешкой или с усталой горечью. — А поскольку есть, никуда не денешься, все мало ему, все неймется. Победа, лейтенант, это когда последнего вражину в землю закопал да еще камнем завалил. А пока хоть один остался какая же это победа? Вот именно что ни богу свечка, ни черту кочерга. И поскольку по той же, заметь, диалектике получается, что враги размножаются сами от себя, как тараканы от грязи, стало быть, и войне — ни конца ни края. А что «мир», в смысле — без войны, и «мир» — шар, можно сказать, земной по-русски одним словом называются, — это уж особая, нашенская диалектика. — И добавил, словно подводя итог: — Самое-то опасное, лейтенант, для победителя знаешь что?.. Унаследовать пороки побежденного, вот так-то. Где-то вычитал, уж не помню где, хотя умных книг не так-то уж много. — И, не попрощавшись на ночь, не оглянувшись на Рэма, стянул с себя галифе и лег лицом к стене на огромный кожаный немецкий диван и тут же уснул. Или прикинулся, не мог понять Рэм.
Но было в Анциферове и что-то неудержимо привлекавшее Рэма, властная и уверенная в себе сила, прямо-таки магнит какой-то, против которого он был бессилен.
А то однажды спросил в упор:
— Фамилия у тебя подходящая — Иванов, лучше не придумаешь: Иванов, Петров, Сидоров… Аноним какой-то. А вот имя — Рэм, откуда?
— Революция, Энгельс, Маркс, — объяснил Рэм. — Вообще-то — Роман…смутился он, — но когда паспорт получал…
— Рэм — оно, конечно, идейнее, — согласился Анциферов. И не думая скрывать издевку: — Тут уж ты весь как на ладошке, не придерешься.
Анциферов обрывал ночные разговоры на полуслове, тут же и засыпал, крепко храпя, на диване в уставленной тяжелой, громоздкой, сработанной на века мебелью зале с пустым и черным зевом камина под самый потолок. А проснувшись ни свет ни заря, окатывался из бочки в саду холодной дождевой водою, брился опасной бритвой до синевы и был готов снова работать до самой ночи и потом пить до утра, поступаясь лишь тремя-четырьмя часами на сон, и был всегда свеж и подтянут, насколько может быть подтянут штатский, как предполагал Рэм, человек, надевший непривычную для себя военную форму. Хотя, приходило в голову Рэму, может, был Анциферов и не совсем штатский.
Но случалось и так, что среди ночи Иванову нужно было выйти по нужде во двор — канализацию тоже еще не наладили, — и, проходя через большую комнату с камином, где спал Анциферов, он заставал его с открытыми глазами, устремленными в потолок.
— Не спится, товарищ полковник? — из вежливости спрашивал на ходу Рэм.
— Уснешь тут… — неохотно отзывался, не глядя на него, Анциферов. — Я уж не помню, когда по-человечески спал с тех самых пор, как… — Но не договаривал, отворачивался к стене.
Однажды он и вовсе ошарашил Иванова:
— Стихи-то на память знаешь?
«Мефистофель, — мелькнуло в голове у Рэма, — еще куда ни шло, кто о чертовщине не любит поговорить на ночь глядя, но стихи-то Анциферову зачем?..»
— Небось, и сам грешишь? — напомнил тот о себе.
— Нет… в школе разве что. Но кто же в детстве не грешил стихами?!
— Я, — резко и даже, как показалось Иванову, с вызовом оборвал его Анциферов. — Никогда. Ни разу не оскоромился. — И попросил, как скомандовал: Читай.
— Сейчас? — удивился Рэм.
— А то когда же! Другого раза у нас с тобой не будет. И вообще, лейтенант, живи так, будто никакого другого раза у тебя нет. Читай.
— Из Маяковского? — предложил Рэм, полагая, что Маяковский придется Анциферову в самый раз.
— Давай без агитации-пропаганды, — неожиданно возразил тот. — И без тебя хватает. И Пушкина не надо, я его и так знаю. Кто твой любимый?
И опять вопрос был как приказ.
— Мой?.. — И помимо воли признался: — Пастернак.
— Это еще кто такой? Не слыхал. Из нынешних?
Рэм поколебался, что будет Анциферову понятней, и, вспомнив о его пристрастии к Мефистофелю, прочитал:
И пояснил, прервавшись:
— Это — о Демоне.
— Демон? — удивился Анциферов, и взгляд его, отяжелевший под утро, налился подозрительностью. — Ты что думаешь, лейтенант, меня одна нечистая сила колышет? Одни черти на уме?.. Ладно, читай.
Рэм читал ему стихотворение за стихотворением, увлекшись сам и удивляясь на себя, что за четыре года войны не позабыл их, что врезались так прочно в память, лишь изредка спотыкаясь на ускользающих строчках и перескакивая через них. Анциферов с той же подозрительностью и недоверием слушал его, не прерывая, но и памятуя о том, чтобы время от времени наполнять фужер на высокой хрупкой ножке.
Когда Рэм останавливался, чтобы перевести дух, торопил его:
— Ну?!
А под конец сказал как бы не ему, а самому себе:
— Ничегошеньки не понял, один туман… Слова, слова… Но то ли ты так складно читаешь, то ли… А завораживает. Пастернак, говоришь?
Улетая в Москву и прощаясь с Рэмом на военном аэродроме, не протянул ему руки — правая ладонь была у него искалечена, не сгибалась, будто деревянная, и под ногтями чернели вечные кровоподтеки, — сказал мимоходом, без значения:
— На диссертацию, говоришь, нацелился? Ну-ну… — И в который раз Иванов не мог понять, одобряет ли его Анциферов либо, напротив, осуждает. — Этак всю жизнь на учебу угрохаешь. А жить-то когда?.. Что ж, бывай. Давай о себе знать, под лежачий камень вода не течет.
— Так ведь адреса не оставили…
— А ты не письмом напомни, письмам одни дураки верят. — Отошел было уже к трапу самолета, обернулся: — А вот телефон, пожалуй, запомни. Стихи — от зубов отскакивают, авось и шесть цифирек удержишь. — И назвал ему шестизначный номер. — Но — на самый крайний случай, понял? Надо будет, сам отыщу, моя забота. — И прибавил, как пригрозил: — Куда ты денешься!