И Попперу, и Витгенштейну — второму даже с большим основанием — можно было бы предъявить одно и то же обвинение: в их работах отражается явная ненависть к собственному еврейству, даже антисемитизм.
Если Поппера больше интересовало место еврейского народа во внешнем мире, в общественно-политической жизни, то Витгенштейн, как и следовало ожидать, был сосредоточен на мире внутреннем — как собственном, так и других людей. Его постоянно терзала идея, что еврейское происхождение — это механизм, контролирующий сознание; что евреи изначально, от рождения, думают определенным образом; что «еврейскость» (в том числе, разумеется, его собственная) ограничивает или искажает мысль.
Непросто представить, как в тридцатые годы в нем пробуждалось еврейское самосознание, ибо Витгенштейны в свое время сделали все, чтобы еврейство стало для них безвозвратным прошлым. Прадедушку Людвига по отцу звали Моисей Майер, но в 1858 году семья взяла фамилию Витгенштейн — в честь Сайн-Витгенштейнов, у которых Майер служил управляющим в Хессе. Многие ошибочно считали Людвига отпрыском этого германского княжеского семейства. В некрологе, опубликованном в The Times, сообщалось, что Витгенштейн происходил из знатного австрийского рода: «в числе его предков был князь Витгенштейн, воевавший против Наполеона».
Дед и бабушка Людвига по отцовской линии обратились в протестантизм, а еврейские предки со стороны матери с давних пор были христианами и вступали в христианские браки; сама она была католичкой, и Людвига крестили в ее веру. С точки зрения ортодоксально-. го иудаизма Людвиг вообще не был евреем, поскольку еврейкой не была его бабушка с материнской стороны, Мария Штальнер. Но от нацистских преследований это, как мы увидим, не спасало. Обучавшая Витгенштейна в Кембридже русскому языку Фаня Паскаль, размышляя о его происхождении и крещении, делала вывод, что его нельзя считать евреем. В детстве, на Украине, она в полной мере испытала на себе антисемитизм царской России; по ее словам, о таких, как Витгенштейн, ее бабушка говорила: «Немножечко еврей».
Что думали о своих еврейских корнях сам Людвиг, его братья и сестры, — об этом можно судить по-разному. Для начала стоит вспомнить о том, как еще подростками Людвиг и Пауль захотели записаться в один венский спортивный клуб, куда вход евреям был закрыт. Людвиг думал, что невинная ложь позволит им обойти запрет, однако Пауль так не считал — и они нашли другой клуб. Если это правда, то непонятно, как трактовать другой случай: вскоре после аншлюса Пауль, «бледный от ужаса», объявил сестрам: «Мы считаемся евреями». Ужас его был вполне оправдан. В Германии уже три года действовали Нюрнбергские законы, согласно которым все евреи были лишены гражданских прав (оставаясь при этом подданными Германии). Музыкантам-евреям запрещалось выступать с концертами. Вена и Прага были наводнены еврейскими музыкантами из Германии, ищущими работу. Среди знакомых Пауля наверняка были такие люди. Однако его недоумение выглядит странно в свете реалистичности, проявленной им в ситуации со спортивным клубом.
Сохранилось еще одно семейное Предание Витгенштейнов — о том, как Милли, одна из тетушек Людвига, спросила его дядю и своего брата Луиса, «верны ли слухи о том, что они евреи». «Pur sang [чистокровные], — ответил он. — Pur sang». Позже взгляды внучки Милли на их еврейское происхождение сыграют для семьи жизненно важную роль.
И, наконец, сам Людвиг. В начале Первой мировой, отправляясь добровольцем на фронт, он с мрачным предчувствием записал: «Мы можем проиграть эту войну и проиграем, не в этом году, так в следующем. Сама мысль о том, что наш народ будет побежден, страшно угнетает меня, потому что я целиком и полностью немец».
Все эти истории говорят об одном: Витгенштейны так глубоко вросли корнями в культуру католической Вены, что, хотя они и осознавали свое еврейское происхождение, в их жизни оно не играло совсем никакой роли. Они не то чтобы активно отрицали свое еврейство (хотя однажды Людвиг подошел к этому совсем близко, после чего терзался чувством вины) — они его просто не замечали.
И их трудно в этом упрекнуть. Пауль Энгельман, еврей и друг Людвига, утверждал, что Витгенштейн не осознавал своего происхождения вплоть до 1938 года: «В некоторых случаях — взять хотя бы Отто Вейнингера и Карла Крау-са, которыми Людвиг восхищался — явно прослеживается влияние специфического еврейского окружения; и, конечно же, эти люди воспринимали себя как евреев. Но еврейские корни самого Витгенштейна были слишком далеки, чтобы как-то на него повлиять, и он, похоже, вообще не вспоминал о них до самого аншлюса».
Но какое бы впечатление ни производил Витгенштейн на Энгельмана, знавшего его со времен Первой мировой, все-таки в тридцатые годы он пережил глубинное осознание своего еврейства. Именно в этот период он писал размышления о еврействе и составлял «исповеди» в грехах, которые в 1931-м и 1937-м зачитывал избранным друзьям и знакомым — напуганным этими признаниями и зачастую не желающим их слушать. Один из его «грехов» состоял в следующем: он не опроверг заблуждения тех, кто считал, что в нем не три четверти еврейской крови, а всего четверть. Если бы соображения, изложенные ниже, принадлежали перу другого автора (скажем, Т. С. Элиота), их бы заклеймили как откровенно антисемитские:
«Порой говорят, что такие черты еврейской природы, как скрытность и хитрость, порождены постоянными гонениями. Это, конечно же, неверно; напротив, нет сомнений, что именно природная скрытность и позволяет евреям пережить все преследования.
История евреев в контексте исгории народов Европы не оценена так, как того заслуживает степень их вмешательства в европейские дела, поскольку их присутствие в этой истории ощущается как своего рода болезнь, аномалия, и никто не хочет ставить болезнь на одну доску с нормальной жизнью… Можно сказать так народ сможет считать эту опухоль [8] естественной частью своего организма, только полностью изменив восприятие этого организма, — иначе он будет, в лучшем случае, терпеть ее. Такой терпимости, или безразличия к подобным вещам, можно ожидать от одного человека, но не от целого народа, ибо именно небезразличие к подобным вещам и делает людей народом».
Еще Витгенштейн винит себя в том, что способен мыслить только «репродуктивно», подхватывая оригинальные идеи других (неевреев). В его глазах это — типично еврейская черта: «даже величайшие еврейские мыслители были не более чем талантливы (взять, например, меня)». Очередное широкое обобщение по поводу еврейского ума. Позже, беседуя со своим кембриджским другом Морисом О'Коннором Друри о религиозных чувствах, он упомянет свои «стопроцентно иудейские» мысли.
Пока Витгенштейн размышлял о том, что значит быть евреем, немецкие газеты и радиостанции на все голоса пели славословия Гитлеру. Цитируя фрагмент, приведенный выше, биограф Витгенштейна Рэй Монк вынужден отметить — и, судя по всему, это признание дается ему нелегко: «В замечаниях Витгенштейна о евреях ужаснее всего использование языка — точнее, лозунгов — из области расизма и антисемитизма… Многие самые вопиющие заявления Гитлера… весь этот навязчивый бред находит параллели в витгенштейновских записях 1931 года». Собственно, витгенштейновский «навязчивый бред» содержит характеристику евреев как чужеродного тела в кровотоке нации. Витгенштейн — в отличие от Крауса и Поппера — судя по всему, считал, что ассимиляция евреев невозможна; напротив, попытка евреев слиться с тем или иным обществом виделась ему угрозой для этого общества. Именно такое мышление и легло в основу фашистских Нюрнбергских законов.
Монк, однако же, дистанцирует Витгенштейна от Меin Kampf, говоря, что стиль нацистских лозунгов был для него «в каком-то смысле метафорой самого себя», стремившегося начать все сначала. Между двумя своими «исповедями» Витгенштейн успел побывать в Советском Союзе, где собирался жить и работать — хоть преподавать в университете, хоть заниматься физическим трудом. Самое простое объяснение его вопиющих высказываний о еврействе, «исповедей», поездки в Союз заключается в том, что все это были элементы, выражаясь словами Рэя Монка, «процесса очищения» — непреодолимого побуждения докопаться до дна, до твердого основания, и начать строить заново. Нечто подобное, полагал Витгенштейн, необходимо было проделать и в политике, чтобы выкорчевать старое и преодолеть застой. Потому-то он и относился сочувственно к стремлению Сталина перестроить жизнь в Советском Союзе — «до основанья, а затем…». Фаня Паскаль с содроганием вспоминает как-то сказанное ей Витгенштейном, что (умственная) ампутация сделает его здоровее. Он был словно дерево: если не обрубать ветви — захиреет и умрет.
Не похоже, чтобы Витгенштейн когда-нибудь пожалел о сказанном или изменил точку зрения на еврейство. Ибо мораль, которую он выводил из своих размышлений, не имеет ни малейшего сходства с Mein Kampf, хотя отчасти и подражает ей по образности, по фигурам речи. Зато эта мораль полностью согласуется с ответом Витгенштейна на вопрос: «Как нам жить?» Он не рассматривал характерные еврейские черты как нечто злонамеренное. Единственная вина евреев состояла в их неспособности осознать свою природу. Честность же требовала признать свою ограниченность.
Примечательно, что его размышления касались только национальных черт евреев, но не религиозной жизни. Гораздо позже, в 1949 году, Витгенштейн говорил О. К. Боув-сма, что «не понимает современного иудаизма. Что от него осталось после того, как перестали практиковать жертвоприношения? Молитвы да песнопения».
Разумеется, и Витгенштейн, и Поппер глубоко переживали захват Австрии Германией 12 марта 1938 года.
Два дня спустя Гитлер с балкона Хофбурга, бывшего императорского дворца, держал речь перед сотнями тысяч венцев — считается, что ни до, ни после столько австрийцев не собиралось в одном месте, — восторженно приветствовавших его с Хельденплац — Площади героев. «Как фюрер и канцлер немецкого народа, — говорил он, — я заявляю перед лицом истории, что моя родина присоединилась к Рейху».
Аншлюс вынудит Витгенштейна лицом к лицу столкнуться с фактом собственного еврейства — и с высокими фашистскими чинами в Берлине.