Переписка

Эфрон Сергей

ЭФРОН Е. Я

Е. Я. ЭФРОН [20]

 

 

1 мая <19>11 г

<Есбо, Финляндия>

<В Москву>

Дорогая Лилюк,

Ура! Очень рад за тебя и за всех. Завтра пошлю тебе письмо, а сегодня ограничусь открыткой (у нас 1-ое Мая и ничего достать нельзя, до марок включительно).

— Я мог бы, если это можно устроить, приехать к тебе, погостить у тебя два дня, а потом прямо с тобою в Крым. Мне очень бы хотелось повидать Леню, Сашу и т. п.

Если это не трудно устроить напиши мне и я сейчас же приеду. Можешь даже телеграфировать.

— Как ты себя чувствуешь? Возлагаю большие надежды на Крым, ибо физически чувствую себя очень неважно.

Напиши мне подробное письмо и я перешлю его по назначению.

Сейчас я порядочно занимаюсь и доволен результатами.

Лиля дорогая, прошу тебя и очень прошу, чтобы ты поскорее дала мне знать об отъезде. Уж очень мне здесь тяжело: сидеть одному. И погода дрянная! Итак, укладываю свои вещи и жду ответа по адресу: Есбо, Финляндия близ Гельсингфорса — мне.

Передай привет всем знакомым и друзьям.

Целую тебя крепко

Сережа.

 

31 июля 1911 г

<В Коктебель>

Усень-Ивановский завод

Милая Лиля!

Дни бегут и бегут совсем незаметно. Вот уже шестнадцать дней, как мы сюда приехали. — Пока писем от тебя не получал. Неужели ты мне не пишешь? Немного страшно — не произошло ли чего-нибудь в Коктебеле.

Как ты отнеслась к моему решению жить в Москве? Верно хорошо?

Мы живем в очень интересном селе. Оно совершенно русское (хотя вру — здесь много татар), настолько русское, что можно свободно перенестись фантазией лет за пятьдесят и представить себе крепостное право. Недавно в наше село приезжал губернатор (здесь недород и он приезжал для ознакомления с урожаем). Ему были устроены совсем царские почести, да и сам-то он приехал, как царь: со стражниками, с целым штатом чиновников. Вряд ли тебе интересно слушать мою болтовню — пишу, что на ум взбредет.

Ты конечно пробегаешь глазами письмо и ищешь места с описаниями занятий. Да, я занимаюсь. Готовлюсь к экзамену и еще занимаюсь языками с Мариной.

Милая Лилька! Не проходит вечера, утра и дня, чтобы мы с Мариной не вспоминали тебя. Чувствуешь ли ты это? Нет, конечно!

— Когда был проездом в Москве, заходил к Говорову. Не знаю кто из нас изменился, вероятно каждый в достаточной мере, но не очень он мне понравился. Говорили с ним мало. Ожидал я от него гораздо, гораздо большего.

— Был на кладбище. Глебина могила в хорошем состоянии, а бабушкиной не нашел. Заплатил за уборку. Пишу потому так сухо и официально, что чувствую полное неумение касаться некоторых тем на бумаге.

Имеешь ли какие-нибудь известия о Нюте? Напиши ей непременно.

По обыкновению не могу довести письма до конца. Сейчас уже почти совсем темно. Марина сидит у себя в комнате и что-то пишет, кажется стихи.

Прощай милая Лилюк!

Целую тебя!

Сережа

P. S. Передай Белле, что в Москве я говорил по телефону с ее матерью. Она велела передать ей привет. Передай тоже и от меня. Со следующей почтой Вера получит от меня письмо.

Привет Пра и Максу!

 

7 сентября <19>11 года

С. Петербург

<В Москву>

Милая Лилюк!

Только сегодня узнал твой адрес. Получил письмо от Марины — она пишет, что ты больна. Что с тобой? Знаю только, что у тебя что-то с сердцем и больше ничего, при всем желании узнать не могу.

— Мне не удалось даже послать тебе поздравление пятого. Посылаю свое запоздалое. Скоро увидимся. Через день-два выезжаю. Нужно переговорить с тобою о многом. Чувствую себя здесь отвратительно. При свидании скажу почему.

Марина вероятно рассказала тебе о наших планах. Н<ютя> стремится как нарочно к обратному. Настаивает и заклинает меня жить в Петербурге. Я чувствую, что это невозможно. Если бы ты знала, что у них делается. Ужас!

Она просит написать тебе, чтобы ты подыскала мне семью, где я мог бы жить. Ради Бога не делай этого. Чтобы ее успокоить, я делаю вид, что согласен. Какую мне приходится разыгрывать комедию! Страшно неприятно! Всё время нахожусь в нервном напряжении. О всем подробнее расскажу при свидании. В Москве ли Леня? Если Н<ютя> будет спрашивать — скажи, что всё устроила (с квартирой, тихим семейством и т. п.). Сейчас здесь мать A. B.!!! Итак скоро увидимся. С гимназией вышла страшная путаница.

Если Марина тебе не рассказывала о планах — то попроси рассказать.

Пока прощай! До свидания! Целую!

Сережа

 

<Начало декабря 1911 г., Москва>

<В Париж>

Милая Лилька!

Как доехала? Хотя я ясно представляю себе, как ты доехала: до Варшавы ты ела вовсю (ясно — с тобой ехала Ася, шоколадн<ые> конфеты и потому, чтобы не пропало даром…), от Варшавы ты перестала окончательно есть, но зато начала терять все свои вещи. Начала ты терять приблизительно в таком порядке: билет, деньги, перед самой границей паспорт, шубу, шляпу, перчатки, чулки, купленные оптом и потерянные в розницу etc, etc.

— У нас всё по-старому. Приходят и уходят: Людвиг, Леня, Волкенштейн, Беркенгейм, Маня, Маня, Сеня, Белла, Леня, Алексей (не Леня), Надя, Туся… студент без имени…….…………….. точки идут в бесконечность!

Недавно проводили на юг Аркадия. С ним уехал и Леня (первый).

Ты, конечно, писать не будешь (Забыла адрес! — или — Пишу, пишу, а письма к вам все пропадают на почте!).

Прощай! Целую тебя и Ольгу Марковну. Пожелай ей от меня скорейшего выздоровления.

P. S. Оставил напоследок. Сегодня, вчера, позавчера я пил по два стакана какао со взбитыми сливками.

Еще раз целую

Сережа

Наш адрес Сивцев Вражек д<ом> 19 кв<артира> 11

 

<19 декабря <19>11 г.>

<В Париж>

Милая Лилька!

Вечер. На улице страшный холод. В соседней комнате покрякивает Пра. Сейчас должна придти Вера, которая идет сегодня с Пра в Большой Театр.

Должен тебе сказать, что ведешь ты себя, несмотря на почтенный возраст, возмутительно. Ни на одно из четырех писем ты не ответила. Ну, да к этому, конечно, я привык!

Господи, какое я пишу пустое, отвратительное письмо! На душе скверно сейчас!

Да, совсем забыл, могу сообщить тебе радостную новость: Надя Крандиевская получила премию за свою работу (памятник Ломоносову). Она переведена в старший класс.

Позавчера из Сухума приехал Леня. Он благополучно довез Аркадия. Последнего в санаторию не приняли и он пока устроился в комнатке. С ним осталась тетя Саша.

Пока прощай Лилька.

Целую тебя и люблю сильно

Сережа

Москва

19 декабря <19>11 г.

 

<Двадцатые числа декабря 1911 г. Москва>

<В Париж>

Ну не ожидал я от Вас, Елизавета Яковлевна, моя добрая, хорошая, распрекрасная, такого сюрприза, какой Вы сделали мне Вашим глубоко философским письмом.

— К чему вся эта философия?

Не проще ли было бы сказать на словах при одном из свиданий наших: «Сережа, будь моим мужем!» Кажись, ведь Ваша философия к этому сводится?

А Сережа бы поцеловал Вас и, представьте себе, не краснея, отвечал бы Вам: да!

О Вы еще не знаете, как я строг!

Позвольте преподнести Вам эти стишки:

«Вот матросики выходят!

 Танцы быстрые заводят!

 Вот они-и-и! Вот они-и-и!»

Читайте между строк!

Навеки твой

С.

P. S. Только не думайте, что я предлагаю Вам кровосмешение.

 

27 декабря <19>11 г

Москва

<В Париж>

Моя милая, славная и дорогая Лилька! На твое письмо я отвечать не буду, лучше переговорим обо всем при свидании. Я много думал в последнее время на темы, которые ты затрагиваешь в своем письме и пришел, наконец, к довольно ясному заключению. Но обо всем этом переговорим через несколько дней.

Мои планы на будущее приблизительно таковы: лето провожу за границей, занимаюсь языками и математикой, осенью по приезде в Москву поступаю в группу и за два месяца до экзаменов еду в Ялту с письмом отца Марины к директору гимназии. Кроме этого в Ялтинской гимназии мне знаком инспектор. Эти два месяца я буду брать уроки у местных гимназических учителей. Надеюсь, что экзамены выдержу.

В последнее время у меня установились очень ласковые и близкие отношения с Верой. Временами мне бывает ее так жалко. Дай Бог, чтобы сцена не принесла ей разочарований. На Рождество мы с Мариной подарили ей бриллиантовый крестик. Она была в восторге.

У нас была елка, представь себе и на этот <раз> повторился традиционный Рождественский пожар. Гости выбежали на лестницу поднялся крик, суматоха. Конечно, все это произошло от твоих «сугробов».

Со мной был ужасный, страшный, кошмарный скандал в Кустарном музее. О нем не хочется писать в письме, лучше расскажу лично.

Бедная, дорогая Лилька, почему ты себя так плохо чувствуешь? Хотя спрашивать не буду, т<ак> к<ак> почти знаю почему. Как мне хотелось бы помочь тебе! Милая, знай, что у тебя есть брат, который любит тебя очень сильно и нежно и который часто, часто думает о тебе.

Мне хотелось бы сказать тебе на прощание что-нибудь очень ласковое, очень теплое. Ну хорошо, скажу: Пудик, Пудик!

Крепко целую и люблю тебя!

Сережа

Непременно приезжай к венчанию.

Просьбу твою исполнил.

С Новым годом! Желаю главным образом тебе того, чтобы устранились причины, вызывающие твое тяжелое настроение.

Пью вместе с тобою за твое счастье!

 

29 марта <19>12 <Неаполь>

<В Москву>

Милая Лилька,

Сейчас сидим в ресторане Неаполя. Через час едем дальше.

От Неаполя я не в восторге. Два часа были в Милане.

Notre Dame поразил внутренним видом больше чем Миланский собор. В последнем больше реставрации, холода и темноты.

За недостатком времени и места сейчас ограничиваюсь общими фразами.

Крепко целую

Сережа

 

il 30 <marzo>

[43]

<1912 г.>

<В Москву> Genova

Милая Лиля!

Не забывай Марины и меня. Мы только что приехали в Геную. Я очень устал.

По приезде в Willach мы пошли осматривать город: масса зелени, цветов, улицы обсажены каштанами. На площади старинная готическая церковь — бывший францисканский монастырь, — с маленьким тенистым садом.

— Вечером того же дня мы выехали в Вену. Представь себе, что больше всего поразило Марину: разноцветный гравий в Императорском саду. Она в каком-то экстазе встала на колени и долго рылась в камешках. Вспомнился Коктебель!

— Сад чудный, с массой аллей, фонтанов и беседок. В одной из аллей, крытой диким виноградом, мы сели на скамейку и говорили об Италии.

Перед отъездом из Вены случилось недоразумение — кучер, не поняв нашего чистого немецкого языка (моего-то!), завез нас в какую-то окраину. Мы собственно нанимали его на вокзал. Из-за этого мы опоздали на вокзал.

Дорогу через Тироль опишу тебе в отдельном письме. Сейчас нет времени — идем отыскивать себе квартиру.

— Итальянская граница была ночью. Какой-то человек с бляхой что-то спросил меня по-итальянски. Я с достоинством ответил: «Non capisco».

В Nervi мы оставались недолго. Но каково же было наше разочарование, когда мы из вагона увидели небольшую серую полоску воды и нам сказали, что это Средиземное море! Но это оказался только один залив.

Ну прощай!

Скоро напишу еще. Пиши нам

Целую

Сережа

Привет от Марины.

 

27/IV <19>12 г

Roma

<В Москву>

Лилька!

Сейчас проездом в Риме. Решили не осматривать его совсем до тех пор, пока не будем в состоянии отложить на это много времени. Сейчас так устали от Сицилии, что еле ноги идут.

В Сицилии мы осмотрели Палермо с окрестностями, Катанию, Сиракузы (!!!), Монреале; видели величайший действующий вулкан Этну — (ты читала «Чудеса антихриста» Лагерлеф? Если читала, то ахнешь, узнав, что мы увидели!) видели разрушенную Мессину!

Описывать всего не могу. Мы в гостинице не остановились, а сидим в кафе.

У меня скрежет зубовный от желания осматривать Рим! Но………!

Да пойми это но, как хочешь.

У меня голова идет кругом от всего, что я увидел, и от всего, что я мог бы увидеть.

Современные италианцы мне очень не нравятся и с внешней стороны и по д’Аннунцио.

Пока всего хорошего. Пиши Базель Poste Restante.

Как поживает Вера?

Сережа

 

16/VI <19>12

Таруса

<3а границу>

Милая Лилька,

Вчера был в Москве и получил твое письмо. Я очень рад за тебя, за твое хорошее лето. Ты, кажется, последним годом своим довольна.

В Москве у меня была очень неприятная встреча. Иду по Пречистенке, вдруг сзади голос: «Сергей, здравствуйте!»

Смотрю «Дмитриха». Начинаются тошнотворные расспросы. Если бы ты знала, сколько в Москве сплетников! Все хорошо осведомлены о каждом шаге каждого из нас. Среди разговора у нее хватило грубости расспрашивать о некоторых событиях (ты понимаешь каких?). Я ей дал понять, что ни отвечать, ни слушать ее не желаю.

Затем следующий разговор:

— «Вы, говорят, женились на дочери (перечисление всех титулов Ив<ана> Вл<адимировича>) Цветаева?

— Откуда Вы это узнали?

— От г<оспо>жи Кудрявцевой!

— Какой г<оспо>жи Кудрявцевой?

— Бывшей Трупчинской». (!!!)

Последнее она сказала со смешком, характер которого я не понял.

Ну, да черт с ней!

Буду очень рад тебя увидеть. В Тарусе только тебе придется устроиться не у Тиё, а в постоялом дворе — мебл<ированных> комнатах. Последнее время Тиё немного ведьмисто настроена.

Даже Ася не смогла у нее остановиться.

Хотя от меня она и в восторге, но жить с ней все же ужасно. Эта старуха несмотря на свою безграничную доброту может довести человека до дикого бешенства. Она заставляет спать с закрытым окном, бережет от сквозняков, холодной воды, «тарусский анаршист» и т<ому> п<одобное> с такою неумолимостью и твердостью, что… —

Кормит цыплятами, бульоном, сливками и т<ому> п<одобное>. После обеда часто подается шампанское. Обязательное послеобеденное полоскание рта.

Вообще же летом я доволен. Много читаю. Хотел написать занимаюсь по-французски, но вспомнил Коктебель и решил что ты расхохочешься.

Мне было переслано странное письмо: Лидии Эфрон. После удостоверения, что оно не Марине пересылаю. Распечатывания твоих писем начинают носить фатальный характер.

Спасибо за сига, конечно не за сига, а за Марину. Свое состояние она переносит очень хорошо, но кажется против сига ничего не имеет.

До скорого свиданья желаю тебе прежнего хорошего житья.

Сережа

Почему Н<ютя> ничего не отвечает? Получили ли мои письма?

Передай ей, что свои деньги к несчастью сейчас под закладную отдать не могу. Только пусть она не строит трагических предположений. Всё это очень просто объясняется.

 

24 октября <19>12 г

<Москва>

<В Москву>

Лилька, спасибо за торт огромное. У нас его, конечно, нет.

У Марины t падала, падала, а сегодня опять поднялась.

Приходи завтра непременно часов в 7–6. У нас будут только свои и Говоров, няню мы прогнали.

О Софье Марковне, если вызовешь меня по телефону, смогу рассказать поразительную историю.

Мясной сок получаю, но нельзя сказать, чтобы я пил его с восторгом. Целую крепко, Марина тоже

Сережа

Спасибо!!!

 

11/VII <19>15

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

<Близ Варшавы>

Милая Лиленька, снова был в Москве и застал там Веру. Она была такой нежной, ласковой, трогательной и прекрасной, какой я ее никогда не видел. Мы провели вместе прекрасный день. Она приготовила на газовой плитке к обеду какие-то поразительнейшие яства — из чего они были сделаны — никто не знал и узнать не мог, но на вкус они были прекрасны.

Уезжать нам с Асей страшно не хотелось, а пришлось и сейчас мы уже мчим (как мчим ты знаешь) к Варшаве.

В последнее время очень много работы — завязались бои и в Москве нас более суток не держат.

Все не удается получить почту в Белостоке и если какие-нибудь твои письма остаются без ответа — не удивляйся — они просто еще не прочитаны.

Я мечтаю после этого рейса на время бросить службу и поселиться с Верой на даче. Отдых для меня необходим — лето уже кончается, а что будет зимой неизвестно.

Не удивляйся паралитичному почерку — вагон немилосердно качает.

Пиши по-прежнему на Белосток и на Верин адр<ес> в Москву. В Москве я теперь буду бывать часто. Я слышал, что ты собираешься остаться на зиму в деревне — это прекрасно! Я сам буду жить не в Москве.

Шлю тебе нежный привет.

Сережа

 

18 июля 1915 г

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

<Белосток — Варшава>

Милая Лилька, не пишу тебе, потому что замотался до смерти.

Сейчас у нас кошмарный рейс. Подробности потом. Думаю, что после этого рейса, буду долго отдыхать или совсем брошу работу. Ты даже не можешь себе представить десятой доли этого кошмара.

Но обо всем после.

Целую и люблю

Сережа

 

3 Апреля 1915 г

<Седлец>

Дорогая моя Лиленька — сейчас вечер, в моем купэ никого нет и писать легко. За окном бесконечные ряды рельс запасных путей, а за ними дорога в Седлец, около которого мы стоим. Все время раздаются свистки паровозов, мимо летят санитарные поезда, воинские эшелоны — война близко.

Сегодня я с двумя товарищами по поезду отправился на велосипеде по окрестностям Седлеца. Захотелось пить. Зашли в маленький домик у дороги и у старой, старой польки, которая сидела в кухне, попросили воды. Увидав нас она засуетилась и пригласила нас в парадные комнаты. Там нас встретила молодая полька с милым грустным лицом. Когда мы пили, она смотрела на нас и ей видимо хотелось заговорить. Наконец она решилась и обратилась ко мне:

— О почему пан такой мизерный? Пан ранен?

— Нет я здоров.

— Нет, нет пан такой скучный (я просто устал) и мизерный (по-русски это звучит обидно, а по-польски совсем иначе). Пану нужно больше кушать, пить молока и яйца.

Мы скоро вышли. И вот я не офицер и не ранен, а ее слова подействовали на меня необычайно сильно. Будь я действительно раненым офицером мне бы они всю душу перевернули.

— Очень трудно писать о поезде. Легко рассказывать и трудно писать. Мы, вероятно, скоро увидимся и тогда я тебе подробно, подробно расскажу.

— Мне временами бывает здесь смертельно грустно, но об этом тоже при свидании.

Люблю тебя и часто думаю о тебе

Сережа

Видаешь ли Марину?

 

29 мая <1915 г.>

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Жирардов

Милая Лилька, подумай какая обида. Я был в Москве в отпуску и приехал на другой день после твоего отъезда. С Мариной пробыл только один вечер — она уехала с Алей в Коктебель.

Ради Бога, где Нютя? Мне необходимо на летние вещи деньги — рублей 50 (я ездил в Москву на свой счет) — пишу, пишу ей и ничего не получаю. Напиши ей, чтобы прислала по моему вечному адр<есу>: Белосток — вокзал санитарному поезду 187.

Как отдыхаешь милая? Видел Воля.

 

14 июня Воскресение 1915

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Милая Лиленька, пишу тебе третье письмо, но все по разным адресам — я до вчерашнего вечера не знал названия твоей станции.

Нас сегодня или завтра отправляют в Москву на ремонт — до этого мы подвозили раненых и отравленных газом с позиций в Варшаву. Работа очень легкая — т<ак> к<ак> перевязок делать почти не приходилось. Видели массу, но писать об этом нельзя — не пропустит цензура.

В нас несколько раз швыряли с аэропланов бомбы — одна из них упала в пяти шагах от Аси и в пятнадцати от меня, но не разорвалась (собственно не бомба, а зажигательный снаряд).

После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.

Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.

Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.

Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.

Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому> п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.

Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.

— Ася очень трогательный, хороший и значительный человек — мы с ней большие друзья. Теперь у меня к ней появилась и та жалость, которой недоставало раньше.

— Радуюсь твоему отдыху — думаю, что к концу лета ты совсем окрепнешь.

А у меня на душе бывает часто мучительно беспокойно и тогда хочется твоей близости.

Пра и Марина пишут, что Аля поправляется и загорела. Сидит все время у моря, копаясь в Коктебельских камнях.

Сейчас пожалуй тебе лучше писать мне в Москву по адр<есу>: Никитский бульв<ар> 11 Всер<оссийский> Земск<ий> Союз — Поезду 187 — мне.

— Совсем еще не знаю, что буду делать в Москве, куда денусь. Меня приглашает товарищ в имение, но я туда не хочу. М<ожет> б<ыть> останусь в Москве лечить зубы.

У нас несносная жара. Я несколько дней хворал и тогда эта жара была просто кошмарна.

Пиши Асе. Твои письма ее страшно радуют.

Пока кончаю.

Целую и люблю мою Лиленьку и часто ее вспоминаю

Сережа

 

16 сентября 1915 г

<Москва>

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Милая Лиленька, сейчас получил целых пять твоих белостокских писем, в которых ты меня так ласково и трогательно приглашаешь к себе. Подумай, — я их получил только сейчас!

Нежное тебе спасибо! Целую твои лапы.

Получила ли 5 сент<ября> мое письмо? Если нет, то не моя вина.

Завтра несу Вере в ее новую комнату (бывш<ая> Гриневича) пять горшков астр.

Лилька, каждый день война мне разрывает сердце. Говоров поступает в военное училище и я чувствую, что это именно то, что сейчас нужно. Только один я в нерешительности. Но право, если бы я был здоровее — я давно бы был в армии. Сейчас опять поднят вопрос о мобилизации студентов — м<ожет> б<ыть> и до меня дойдет очередь. (И потом я ведь знаю, что для Марины это смерть).

Поправляйся Лиленька, набирайся сил. Ты так прекрасно делаешь, что живешь все это время на воздухе.

Думаю о тебе с любовью

Сережа

Мой привет Марии Сергеевне.

Получила ли письма Марины?

 

2 Ноября 1915 г

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Москва

— Милая Лиленька, прости меня за молчание — клянусь тебе, что не менее пяти-шести писем написаны мною и все не отправлены.

Мне почему-то сейчас ужасно трудно писать. М<ожет> б<ыть> потому, что я почти ни о чем не думаю и ничего не чувствую. Живу, как во сне, у меня сейчас все — пока —. Это, конечно, все до поры, до времени.

— С Верой гораздо хуже. Их театру, вероятно, приходит конец — нет денег, недостает каких-то восьми тысяч, чтобы просуществовать этот сезон и их никто не дает. Все пайщики охладели к театру и что всего обиднее, публика начала интересоваться театром и сборы полные. На Вере лица нет.

— Я все надеюсь на чудо, надеюсь, что в последний час восемь тысяч найдутся.

Сегодня собрание пайщиков, на котором должен окончательно решиться вопрос — быть или не быть — Камерному театру.

— Желай мне выдержать экзамен, т<ак> к<ак> если я провалюсь — мне придется еще три месяца мытариться.

— После экзамена сейчас же еду к тебе и, если поедет Ася Жуковская, то с Алей. Марина согласна отпустить Алю.

Мог бы тебе сообщить целый ворох сплетен, но лучше не надо.

Пиши. Шрейб открытки, дас костет билиг. Телеграфируй, результируй.

Сережа

P. S. — У Евы родилась девочка.

 

2 Дек<абря> 1915 г

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Милая Лиленька, если бы ты знала, как недостает тебя в Москве. Когда мы сходимся у Веры с Мишей, то он почти каждый раз повторяет одну и ту же фразу: — Вот бы сейчас услышать Лилин голос в передней.

Вчера получил твое письмо, в котором ты низводишь меня на степень ниже рыб, амфибий и амеб. Твое определение удивительно точно: я сейчас прожорлив, как рыба, равнодушен, как амфибия и неподвижен, как амёба. Мечтаю своим амфибьим сердцем о лете к<отор>ого в этом году совсем не видал.

С каким бы восторгом приехал к тебе сейчас же, но кроме плэда, о к<от>ором ты пишешь, мне недостает еще времени. Ты уже знаешь от Веры, что я поступил в Камерный театр. При встрече ты меня не узнаешь — я целую руки у дам направо и налево, говорю приятным баритоном о «святом искусстве», меняю женщин, как перчатки, ношу на руках перстни с громадным бриллиантом Тэта, читаю на вечерах — «Друг мой, брат мой, любимый, страдающий брат», рассказываю дамам a la Софья Марковна Адель о друге детства — Льве Толстом и двоюродном брате — графе Витте, с хихиканьем нашептываю на ухо другу-Таирову неприличные анекдоты и пр. и пр. и проч. — Живу в номерах «Волга». Таков теперь я. Вот кого ты пригласила в имение Новозаполье!!! Благословляй судьбу, что мой приезд отложен до поста. Может быть, удастся вырваться и раньше.

Сейчас у меня жесточайшая ангина — все горло в волдырях, от насморка распух нос (сходство с тобой после этого сделалось еще более разительным). И к этому еще по ночам не спится.

Марина очень тронута твоей припиской об Але («Азава — Азава!») и пишет тебе письмо с вложением карточки.

Целую, люблю и завидую

Сережа

Письмо это написано черт знает когда и все это время провалялось на столе.

Лиленька — быть актером ужас! Никогда больше не буду актером.

Ни одна зима не была для меня такой омерзительной. Я сонный, вялый, тусклый, каким никогда не был.

Пиши!

 

2 августа <19>12 г

<В Гангут>

Иваньково.

Дорогая Лилюкин,

Сегодня сидя могу уже писать тебе. Темпер<атура> спала, но во рту делается Бог знает что! Язык зеленый — у меня еще такого никогда не было, — десна и небо покрыты кровяными язвами. Даже воду очень больно пить. Язык тоже потрескался до боли. Доктор говорит, что это мож<ет> быть ящур, а м<ожет> б<ыть> отравление ртутью или консервами. Но т<ак> к<ак> первое совсем невозможно — остаются консервы, которых я совсем не ел за последнее время.

Он прописал мне смазывать ляписом рот, что страшно больно.

Вернее всего, что у меня ящур — коровья болезнь. Не ты ли меня заразила?

Каждый день нас навещают Кр<анди>евские. Отношения установились самые хорошие.

Я ведь тебе говорил про Hango, что ты можешь там устроиться, что это один из теплых Финляндских курортов. Ты, пропустив мои слова мимо ушей, случайно попала в него.

Из этого города М<ама> и К<отик> ехали за границу.

Живи спокойно и поправляйся. Знай, что ты живешь в крайнем пункте омываемом Гольфштромом.

Когда я провожал тебя, то был уже болен, но протерпел еще два дня.

Надя уверена, что ты исполнишь слово и приедешь очень скоро к ней. Я ее не разуверяю, но…

Плэд твой в исправности.

Кормят нас, т. е. Марину очень хорошо. М-mе Самарова оказалась премилой. Помогала М<арине> ухаживать за мною и т. д.

Сейчас надвигается гроза.

Пока прощай. Не теряй паспорта, т<ак> к<ак> при возвращении в Россию для тебя это окажется роковым.

Votre amant

Serge

 

2.6.<19>14

Феодосия

<В Москву>

Пишу усталый и измученный до крайности. Сдал уже благополучно десять экзаменов (тьфу, тьфу не сглазить). Из двенадцати экстернов — я прошел один!!! Сплю по 4 ч. в сутки. Сегодня сдал русский. Осталось еще девять экзаменов.

Меня пропечатали в газетах, как диву. (Все экстерны провалились или по сочинению, или по латинской работе. — Я ни по тому, ни по другому). Дай Боже кончить! Сегодня же сдавал логику и психологию.

Похвали меня в письме. (Из устных выдержал: Математику, Географию и Русский).

Целую всех вас.

Пиши почаще о Пете. Буду в Москве в середине июня.

Пусть Вера возьмет письмо Марины Почтамт До востребования.

 

3 Апреля 1915 г

<Седлец>

<В Москву>

Дорогая моя Лиленька — сейчас вечер, в моем купэ никого нет и писать легко. За окном бесконечные ряды рельс запасных путей, а за ними дорога в Седлец, около которого мы стоим. Все время раздаются свистки паровозов, мимо летят санитарные поезда, воинские эшелоны — война близко.

Сегодня я с двумя товарищами по поезду отправился на велосипеде по окрестностям Седлеца. Захотелось пить. Зашли в маленький домик у дороги и у старой, старой польки, которая сидела в кухне, попросили воды. Увидав нас она засуетилась и пригласила нас в парадные комнаты. Там нас встретила молодая полька с милым грустным лицом. Когда мы пили, она смотрела на нас и ей видимо хотелось заговорить. Наконец она решилась и обратилась ко мне:

— О почему пан такой мизерный? Пан ранен?

— Нет я здоров.

— Нет, нет пан такой скучный (я просто устал) и мизерный (по-русски это звучит обидно, а по-польски совсем иначе). Пану нужно больше кушать, пить молока и яйца.

Мы скоро вышли. И вот я не офицер и не ранен, а ее слова подействовали на меня необычайно сильно. Будь я действительно раненым офицером мне бы они всю душу перевернули.

— Очень трудно писать о поезде. Легко рассказывать и трудно писать. Мы, вероятно, скоро увидимся и тогда я тебе подробно, подробно расскажу.

— Мне временами бывает здесь смертельно грустно, но об этом тоже при свидании.

Люблю тебя и часто думаю о тебе

Сережа

Видаешь ли Марину?

 

10 IV <19>15 г

— Белосток

<В имение Подгорье, ст. Новозаполье>

Дорогая Лиленька, получил твое сумасшедшее письмо и думал на него ответить телеграммой, но решил, что ты перепугаешься.

Мне очень обидно, что я вел себя с тобою в дороге так нелепо — это вышло как-то нечайно — сам не знаю почему.

Ужасно рад за твою радость от поездки и еще рад, что в момент радости ты вспомнила меня — ведь это признак самой глубокой близости. Верно?

— Лиленька, хочу тебе доверить одну вещь, меня крайне беспокоющую. У меня сейчас появился мучительный страх за Алю. Я ужасно боюсь, что Марина не сумеет хорошо устроиться этим летом и что это отразится на Але.

— Мне бы, конечно, очень хотелось, чтобы Аля провела это лето с тобой, но я вместе с тем знаю, какое громадное место сейчас она занимает в Марининой жизни. Для Марины, я это знаю очень хорошо, Аля единственная настоящая радость и сейчас без Али ей будет несносно.

Лиленька, будь другом, помоги и посоветуй Марине устроиться так, чтобы Але было как можно лучше. Посмотри внушает ли доверие новая няня (М<арина> в этом ничего не понимает), если нет, то может быть Марина согласится взять Эльвиру. Ее очень легко отыскать в адресном столе. Ее зовут — Эльвира Богдановна Гризевская. Одним словом ты сама хорошо поймешь, что нужно будет предпринять, чтоб Але было лучше. — Мне вообще страшно за Коктебель.

Лиленька, буду тебе больше чем благодарен если ты поможешь мне в этом. Только будь с Мариной поосторожней — она совсем больна сейчас.

Я так верю в твою помощь, что почти успокоюсь после отсылки письма.

Тороплюсь отослать письмо с почтовым и потому кончаю.

Сегодня Троицын день — я все же решил послать тебе телеграмму.

С моей просьбой, ради Бога, поторопись, — Марина уезжает 20-го мая.

Это письмо или уничтожь, или спрячь поглубже.

Целую и люблю больную, дряхлую Лильку

Сережа

 

29 мая <1915 г.>

Жирардов

Милая Лилька, подумай какая обида. Я был в Москве в отпуску и приехал на другой день после твоего отъезда. С Мариной пробыл только один вечер — она уехала с Алей в Коктебель.

Ради Бога, где Нютя? Мне необходимо на летние вещи деньги — рублей 50 (я ездил в Москву на свой счет) — пишу, пишу ей и ничего не получаю. Напиши ей, чтобы прислала по моему вечному адр<есу>: Белосток — вокзал санитарному поезду 187.

Как отдыхаешь милая? Видел Воля.

 

14 июня Воскресение 1915

Милая Лиленька, пишу тебе третье письмо, но все по разным адресам — я до вчерашнего вечера не знал названия твоей станции.

Нас сегодня или завтра отправляют в Москву на ремонт — до этого мы подвозили раненых и отравленных газом с позиций в Варшаву. Работа очень легкая — т<ак> к<ак> перевязок делать почти не приходилось. Видели массу, но писать об этом нельзя — не пропустит цензура.

В нас несколько раз швыряли с аэропланов бомбы — одна из них упала в пяти шагах от Аси и в пятнадцати от меня, но не разорвалась (собственно не бомба, а зажигательный снаряд).

После Москвы нас, кажется, переведут на юго-западный фронт — Верин поезд уже переведен туда.

Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.

Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то, что вижу ежедневно и умирающих и раненых. А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план.

Здесь, в такой близости от войны, все иначе думается, иначе переживается, чем в Москве — мне бы очень хотелось именно теперь с тобой поговорить и рассказать тебе многое.

Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны. Вспоминаю, что ты говорила об ухаживании за солдатами — о том, что у тебя к ним нет никакого чувства, что они тебе чужие и т<ому> п<одобное>. Как бы здесь у тебя бы все перевернулось и эти слова показались бы полной нелепостью.

Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно! Довольно о войне.

— Ася очень трогательный, хороший и значительный человек — мы с ней большие друзья. Теперь у меня к ней появилась и та жалость, которой недоставало раньше.

— Радуюсь твоему отдыху — думаю, что к концу лета ты совсем окрепнешь.

А у меня на душе бывает часто мучительно беспокойно и тогда хочется твоей близости.

Пра и Марина пишут, что Аля поправляется и загорела. Сидит все время у моря, копаясь в Коктебельских камнях.

Сейчас пожалуй тебе лучше писать мне в Москву по адр<есу>: Никитский бульв<ар> 11 Всер<оссийский> Земск<ий> Союз — Поезду 187 — мне.

— Совсем еще не знаю, что буду делать в Москве, куда денусь. Меня приглашает товарищ в имение, но я туда не хочу. М<ожет> б<ыть> останусь в Москве лечить зубы.

У нас несносная жара. Я несколько дней хворал и тогда эта жара была просто кошмарна.

Пиши Асе. Твои письма ее страшно радуют.

Пока кончаю.

Целую и люблю мою Лиленьку и часто ее вспоминаю

Сережа

 

11/VII <19>15

<Близ Варшавы>

Милая Лиленька, снова был в Москве и застал там Веру. Она была такой нежной, ласковой, трогательной и прекрасной, какой я ее никогда не видел. Мы провели вместе прекрасный день. Она приготовила на газовой плитке к обеду какие-то поразительнейшие яства — из чего они были сделаны — никто не знал и узнать не мог, но на вкус они были прекрасны.

Уезжать нам с Асей страшно не хотелось, а пришлось и сейчас мы уже мчим (как мчим ты знаешь) к Варшаве.

В последнее время очень много работы — завязались бои и в Москве нас более суток не держат.

Все не удается получить почту в Белостоке и если какие-нибудь твои письма остаются без ответа — не удивляйся — они просто еще не прочитаны.

Я мечтаю после этого рейса на время бросить службу и поселиться с Верой на даче. Отдых для меня необходим — лето уже кончается, а что будет зимой неизвестно.

Не удивляйся паралитичному почерку — вагон немилосердно качает.

Пиши по-прежнему на Белосток и на Верин адр<ес> в Москву. В Москве я теперь буду бывать часто. Я слышал, что ты собираешься остаться на зиму в деревне — это прекрасно! Я сам буду жить не в Москве.

Шлю тебе нежный привет.

Сережа

 

18 июля 1915 г

<Белосток — Варшава>

Милая Лилька, не пишу тебе, потому что замотался до смерти.

Сейчас у нас кошмарный рейс. Подробности потом. Думаю, что после этого рейса, буду долго отдыхать или совсем брошу работу. Ты даже не можешь себе представить десятой доли этого кошмара.

Но обо всем после.

Целую и люблю

Сережа

 

14 Апр<еля> 1916 г. <Москва>

Дорогая Лиленька,

Подумай — до сих пор дела мои не подвинулись ни на йоту. Неожиданно мой возраст студентов призвали и это окончательно замутило мои планы.

Но я «тверд по-прежнему» и для того, чтобы не потерять этой твердости — начал готовиться к экзаменам. Сегодня я иду на жеребьевку.

Не писал тебе из-за чудовищного сумбура, который не располагает к зафиксированию.

Сегодня у тебя будет Мандельштам, который расскажет о всех московских новостях.

О себе думаю, что вернее всего попаду в Коктебель, что на медицинском осмотре меня признают негодным. Самому же мне хочется только покоя. Я измытарен до последней степени.

В Москве весна. В комнатах сидеть нет сил. Все залито солнцем и колокольным звоном. По-старому хочется отъезда и перемены.

Вообще настроение птичье — перелетное.

Из всех сил примись за свое горло. С горлом можно сделать все, при настойчивости. Это я определенно знаю.

Где ты проводишь лето? Вообще напиши мне что-ниб.

Не принимай моего молчания за холод, «черствость души» и пр…

Просто сумбур.

Достань для меня у Н<юти> денег. У нас страшное безденежье. Вышли их телеграфом.

— Христос Воскресе!

Сережа

 

<26 мая 1916 г.>

Москва

Лиля, куда тебе писать?

Я успел вернуться в Москву и через неделю вернее всего или еду в Одессу, или остаюсь в Москве. Вчера проводил Нютю на Кавказ.

Произошло знакомство Нюры и Лизы с Алей.

Мне предстоит пустая неделя. Нет охоты за что-либо взяться.

Сообщи немедленно куда тебе писать.

Мой адр<ес>: Борисоглебский 6.

Привет

С.

 

5 июня <19>16 г

<Москва>

Дорогая Лиленька, я еще на свободе, но эта свобода мне горше всякой несвободы.

— Все товарищи моего возраста уже в военных школах и только человек пятьдесят студентов очутились в одном со мной положении. Военный Госпиталь, кажется, затерял наши бумаги и теперь каждые пять дней мы обязаны являться к Воинскому начальнику, который неизменно нам повторяет: — зайдите дней через пять — о вас сведений нет.

Все это время я мог бы спокойно жить в Коктебеле. Ужасно обидно!

— Прожил несколько дней с Асей Цветаевой и с Мариной в Александрове под Москвою (80 в<ерст>). Но теперь сбежал оттуда и живу один в Москве. Захотелось побыть совсем одному. Я сейчас по-настоящему отдыхаю. Читаю книги мне очень близкие и меня волнующие. На свободе много думаю, о чем раньше за суетой подумать не удавалось.

Лиленька, ты мне близка и родственна сама не знаешь в какой мере. Мы разными путями и при совсем разных характерах приходим к одному и тому же. Я чувствую, что могу говорить с тобой захлебываясь о самых важных вещах. И если не говорю, то это только случайность.

Целую тебя крепко

Сережа

Мой адр<ес>: Борисоглебский пер<еулок> 6

 

июнь 1916 г

Коктебель

Дорогая Лиля, как часто мне тебя не хватает. Многое я могу сказать только тебе. Как бы хотелось мне после Коктебеля попасть к тебе. Почему-то мне кажется, что это удастся.

О военной службе я перестал и думать. Какая-то невидимая рука отводит меня каждый раз как я неминуемо должен надеть военный мундир. Все мои товарищи уже больше месяца в военных школах. Мои же бумаги по сие время не могут быть найдены воинским начальником. Я послал ему телеграфный запрос и теперь жду ответа.

В Коктебеле я живу, как зверь. В комнаты не захожу — почти все время провожу на берегу моря. Живу у Макса в башне. До 10–11 ч. вечера туда не захожу. Книги в руки почти не беру.

Если война к осени кончится, я мечтаю устроиться под Москвой. Каждое лето желание жить не в Москве во мне усиливается. Я давно бы это сделал, если бы не Маринино отвращение к «тихим радостям сельской жизни».

— На даче Волошиных селится Арцыбашев с женой. Мне это неприятно, Макс же доволен возможности в будущем рассказывать анекдоты об этом.

Вера живет замкнуто в своем неведомом никому круге. Видно ей тяжело, но не из-за частных причин, а вообще. Твоя открытка с гаданием ее обрадовала. Ей было больно твое молчание.

Лиленька, если бы ты знала, какая здесь есть девочка. Ей семь лет. Родители: скушные, жалкие, больные — чиновник с женой. А она, наверное, обречена на смерть. Ручки и ножки — одни кости. Всего боится. Некрасивая. Никто с ней не играет. А глаза, как у Глебы. Голова неправильная, какая-то заостренная. Ее никто не замечает. Она абсолютно одна. А в ней ужас, который только во сне может привидеться. Главное, что она наверное жить не будет. Я пробую с ней заговаривать. Меня теперь она встречает улыбкой, но такой жалкой. Глаза и морщинки у рта совсем Глебины. Может быть, она самое печальное, что я видел в жизни. Как бы мне хотелось, чтобы ты ее увидела. Теперь почему-то она редко выходит из комнаты и я ее мало вижу. Главное, что ее все пугает. Она шарахается от прохожих, собак, даже от шумящих деревьев. От всех она ждет злого умысла. Родители кажется с нею хороши — мне ничего не приходилось замечать подозрительного, а вместе с тем все ужасно подозрительно в ней самой.

Каждый раз как я ее встречаю я чувствую сильнейшую боль. Она как предостережение мне. И эта кисленькая, испуганная улыбка, если бы ты ее только видела.

Я не знаю даже, как ее зовут.

Ну прощай Лиленька.

Целую тебя и люблю горячо

Сережа

Пишу тебе в Коктебеле третье письмо.

 

<17 июня 1916 г., Коктебель>

Лиленька, дорогая моя — сейчас получил твое письмо, пересланное Мариной. — Меня пугают твои частые сомнения в необходимости твоей любви. Теперь жалею очень, что поехал сюда, а не к тебе, что не удалось поговорить с тобой именно сейчас — на свободе. Ты ЧУДОВИЩНО несправедлива в своих сомнениях. Мне даже трудно говорить об этом — до того это для меня нелепо.

Как бесконечно жалко, что тебя здесь нет. Почти ежечасно мы вспоминаем тебя. Наше раздельное житье для меня противоестественно.

Если каким-либо чудом меня освободят от воинской повинности — приеду непременно к тебе на остаток лета.

Люблю тебя горячо и на всю жизнь и от тебя требую того же. Целую крепко

Сережа

 

3 °Cент<ября> <19>16 г

Москва

Дорогая Лиленька, до сих пор никак не могу устроиться на завод. Сегодня пришлось хлопотать об этом и завтра дело мое должно окончательно выясниться. — Приходится много бегать.

— Представь себе: только что приехал в Москву, как предлагают купить прекрасную усадьбу за бесценок. — Имение гр<афа> Шувалова было распродано крестьянам. — Осталась одна усадьба с барским старым домом (30 комнат) прекрасно сохранившимся. Десять десятин фруктового сада — дом стоит на горе над речкой.

Имение в 130 верстах от Москвы и 30 в<ерстах> от станции. Но там проводится новая железная дор<ога>. Рядом с имением. Стоимость — три тысячи доплаты и семь тысяч долгу Крестьянск<ому> банку (240 рубл. % в год). Подумай! Это случайность. Но без тебя не решаюсь действовать. Говорят, очень дорого стоит содержать. —

Я бы не раздумывал, — если бы не нужно было держать квартиры в Москве.

Напиши сейчас же, что думаешь по этому поводу.

Вчера встретил на Кузнецком Степуна. Он пока будет служить в тылу с переосвидетельствован<ием> каждый месяц.

Целую. В санатории ли ты?

Сережа

 

30 окт<ября> 1916 г

Москва

Дорогая Лиленька, когда ж ты выезжаешь? — Мне писала, что 1-го — Вере назначила другой срок, а по твоему последнему письму понять уже совсем ничего нельзя. — Живи в Кисловодске как можно дольше — в Москве сейчас ужасно гадко. Дожди, сырость и непрерывные простуды. У меня кашель и насморк не прекращаются.

Не писал тебе это время, думая что письмо тебя уже не застанет.

— Марина собирается на Кавказ, м. б. и попадет проездом к тебе.

Я живу в каком-то тумане (буквально) с редкими часами просветления. Думаю, что все от печени. Жду твоего приезда, чтобы вместе отправиться к доктору.

— Из твоей материи пальто уже сшито. Твои сомнения в этом направлении рассеет Маринино письмо, к<отор>ое будет послано вслед за моим.

— У Веры неприятности с Таировым, к<отор>ый оказался преизрядным негодяем. Чувствую, что наша дружба с ним кончится рукопашной.

Вот его разговор с Ел<еной> Вас<ильевной> Позоевой.

Ел<ена> В<а>с<ильевна>: Александр Яковл<евич> — вы обещали мне роль в новой пьесе еще в прошлом году. Скажите, чем вызвано неисполнение обещания?

Таир<ов>: Вы думаете — я давал вам роли как артистке? Вообще — знайте, что артисткой вас не считаю. А роли вам давал, как своей. Теперь ни одной роли вы от меня не получите. Кроме того, запрещаю вам разговаривать со мной.

Е<лена> В<асильевна> выругавшись ушла. И каждый день по подобной истории.

В нашем доме на Полянке был пожар — сгорели все службы. Если выдадут страховые деньги — все будет обстоять хорошо.

Степуна отправляют на войну. М. б. даже он уехал вчера. Видел его за это время два раза мельком, но каждый раз хорошо.

Прощай милая. Целую

Сережа

О твоей ссоре с Федосеевой не знаю ничего, кроме того что ссора была. Напиши все как было — мне это знать необходимо.

Аля в моей комнате и мешает мне продолжать письмо. Наша няня (лучшая из тех, что были) ушла и теперь приходится быть с Алей неразлучным.

Поправляйся.

Не привози зелени. Ее здесь много и она дешевле. Остальное вези (подразумеваю — съедобное).

Не удивляйся грязному конверту — это единственный, к<отор>ый нашелся, а сегодня воскресенье.

 

18 февр<аля> 1917

Петергоф

Дорогая Лиленька, сегодня мне опять привили тиф и потому времени больше, чем всегда. Хочется как можно больше написать писем — писать письма в школе большая радость — хотя сосредоточиться здесь временами почти невозможно. В одной комнате помещаются более ста человек — все это галдит, поет, ругается, играет на балалайках и пр<очее> и пр<очее>.

После жизни здесь — мне Грифцов стал окончательно непонятен. Всё что его раздражает и злит сейчас в окружающих — мне стало абсолютно близким. Москва со всеми оставленными там кажется где-то страшно далеко — даже больше, на другой планете. Все похоже на сон. Хочется ущипнуть себя и проснуться на диване у себя в полутемной комнате. Мож<ет> быть у Грифцова не было этой «комнаты».

Сейчас позовут ужинать.

Подробности о моей жизни в письме к Марине.

Один вопрос мне не дает здесь покоя и я очень, очень мучаюсь (не говори Марине).

— Но об этом к<ак>-нибудь в другой раз.

Пока прощай. Не пишу тебе — п<отому> что или времени нет — или усталость не позволяет.

Целую и люблю

Сережа

Пиши на моем адресе: юнкеру имя (без отчества и фамилию).

 

<7 августа 1917 г., Москва>

Дорогая Лиленька, спасибо за цветы — посылаю тебе ответный подарок — ответ на твою телеграмму Волю.

С трудом пишу, п<отому> что поранил себе палец из револьвера.

У нас все благополучно — Ирина начала прибавлять.

— Недавно зашел твой большевик и принес фунт рису и хлеба. Умиляйся!

Вера приезжает в 20-х числах августа.

Мои военные дела без перемен. Завтра дежурю в Кремле —

Все книги будут тебе присланы. Они сейчас раскладываются.

Целую. Привет Эве.

Сережа

Цветы очень хороши.

 

3 окт<ября> 1923

— Praha

Дорогая моя Лиленька,

— Я получил твое письмо с опозданием, т. к. был в отъезде — в Моравии.

— Два раза начинал тебе писать и оба раза неудачно — верно потому, что хотел все объяснить, а это совсем и не нужно делать.

— Считай, что мое первое письмо к Н<юте> не было написано. Этим почти все и сказано. Не мне, да и вообще «не человекам» быть судьями в происшедшем.

— Мне бы очень хотелось знать о тебе и о Вере подробнее. Надеюсь, что грядущей зимой мне удастся вам немного помочь. Это письмо телеграмма. Так его и прими. Храни вас всех Бог.

Сережа

Поздравляю тебя и Веру с прошедшими именинами. Асе пишу.

— Аля здорова. Учится в гимназии — в Моравии — в гористой, прекрасной местности. Чем дальше, тем более она меня радует своим ростом и своей самостоятельностью в росте.

Мой адр<ес>: Praha — Lazarska 6 Rusky Komitet — мне.

— Это мой постоянный адрес — другой же опасен, т. к. я могу переехать. Итак это письмо по телеграфу протянутая рука.

 

6 Апр<еля> <19>24

— Получил твое долгожданное письмо. Ты его адресовала на Русский комитет, а там я бываю раз в две недели. Верно мой новый адрес успела по своему обыкновению затерять. А я-то понять не мог причину твоего молчания.

Спасибо за ласку, за любовь, за память. Радуюсь за тебя, что рядом с тобою Макс. Он мой первый, а м. б. и единственный друг. Передай ему сейчас же, что недели две тому назад, я выслал ему через Государственный банк 5 дол<ларов> на дачу Айвазовских. Пусть он немедля напишет туда заявление о пересылке денег на Москву. А то они пойдут обратно и расходы по пересылке пропадут даром.

То что ты пишешь о Мише для меня не неожиданно. Он всегда был слабым, душевно малокровным человеком. Живет по линии наименьшего сопротивления. Боюсь, когда вернусь я, ему сделается побеспокойнее. В некоторых случаях я бываю мало воспитан и когда слабость переходит в хамство — я зверею. Я не знаю, каково Верино чувство к нему сейчас. В ее характере быть матерью без отца. Ведь все люди делятся на хищников и не хищников. И не хищники в громадном большинстве пожираемые овцы. Для последних спасением единственным является религия. Нет веры — гибель, есть вера — только трагедия, но не гибель. О Вере ничего не знаю. Она бесконечно религиозна по характеру, по всему строю своему, но религиозность ее не оформлена и при мне проявлялась только негативно, через неприятие ряда сторон жизни. Для нее было бы спасением утвердиться в своей р<елигии>, оформиться, произнести наконец «да», а не только легкое, не питающее, не творческое — «нет».

Со стороны судьбы виднее. Особенно при моей отдаленности. И вот вижу ясно, что при свойственной Вере жажде подвига, жертвы и одновременно счастья нет выхода иного, кроме веры. Ибо и подвиг, и жертва, и счастье дается в жизни только в одном. Можно перенести это на человека, но либо кратковременно, либо несчастливо. Говорю это о Вере, а не о себе. Я на Веру не похож.

Ты пишешь о встрече с Соколом. Думается мне, не совсем ты к нему справедлива. Нет ничего удивительного, что он демонстративно хотел тебя оскорбить. Припомни, как в 14 или 15 году вся Москва его оплевывала и никто не протянул ему руки помощи, не только помощи, а просто никто не пожелал его выслушать. И Толстой и старик Крандиевский вели себя прегнусно. А Сокол верно всех, кто принадлежал тогда к этому кругу, возненавидел. И чем ближе к нему были, тем острее. Подумай как заманчиво для него теперь вместо лика идиота, показать тебе образину обратную и отвратную.

В Праге мне плохо. Живу здесь, как под колпаком. Из русских знаю очень многих, но мало к кому тянет. А вообще к людям очень тянет. И в Россию страшно как тянет. Никогда не думал, что так сильно во мне русское. Как скоро, думаешь, можно мне будет вернуться? Не в смысле безопасности, а в смысле моральной возможности. Я готов ждать еще два года. Боюсь дальше сил не хватит.

Я уже писал тебе, что работаю над книгой. Это не литература. Часть ее (первая глава, а глав 15) скоро будет напечатана. А осенью, надеюсь, и вся она появится целиком. Ты многое из нее обо мне узнаешь. Книга о прошлом, о мертвых.

Умница, что устроилась в лечебницу. Отдыхай, поправляйся и береги свое сердце. Я тоже берегусь. Нужно дожить до встречи.

А знаешь, что делает Вера Михайл<овна>? Заведует кинематографическими съемками в Риме.

Меня гонят из комнаты. Сегодня суббота и предстоит мытье полов.

Будь здоров. Целую и люблю

Твой С.

Нежный привет Вере и Максу. Получила ли Ася мое письмо?

 

<Осень 1924 г.>

Дорогая моя Лиленька,

Что с тобой? На два последних письма твоих — нет ответа. Думал было и не писать тебе, но попробую еще раз, и если ответа и на этот раз не последует, начну наводить о тебе справки стороною.

Поздравляю тебя и Веру с прошедшими имянинами. И пятого и семнадцатого при встрече с каждой имянинницей вспоминал вас.

Самое тяжелое в моих письмах к тебе это — необходимость писать о своей жизни. А она так мерзка, что рука каждый раз останавливается «на этом месте». Тащу воз нагруженный камнями и не хватает ни сил, ни жестокости разбросать камни и понестись налегке. Если бы рухнула стена, нас с тобой разделяющая! Господи!

Не писать о себе, значит ничего не писать. Ибо о чем же можно вам писать, как не о себе?!

Эту зиму я не переезжаю в город. Живу в ложбине, окруженный горами и лесом. Из окна вид на уже покрасневший холм и на небо синее по-южному. Стоит «бабье лето». По ночам уже морозит, днем жара. Каждый день езжу в город, к<отор>ый в 20 верстах. С ужасом ожидаю наступления зимы. Двадцать пятый год сулит мне бедами. Разрываюсь между университетом и необходимостью заработка. Возможно, что придется ради заработка перебраться в Париж и бросить свой докторский экзамен. Меня это не очень огорчает, ибо буду ли я доктором, или не-доктором — не все ли равно? Но знай я это раньше, иначе бы построил свою жизнь. Бог с ними, с моими делами!

Передай Лене Ц<иресу>, что недавно видел и познакомился с его племянницей, дочерью Кати. Катя ничего о нем не знала и очень обрадовалась известию, что он «существует».

Из наших общих знакомых переписываюсь с Фед<ором> Авг<устовичем>. Мне он очень мил и внутренне близок. Только немного расхолаживает его чрезмерное какое-то благополучие (внутреннее).

Я сейчас занят редактированием небольшого журнала литературно-критического. Мне бы очень хотелось получить что-нибудь из России о театре, о последних прозаиках и поэтах, об академ<ическо>-научной жизни. Если власти ничего не будут иметь против, попроси тех, кто может дать материал в этих областях, прислать по моему адресу. Все будет хорошо оплачено. Очень хотелось бы иметь статью о Студии, Кам<ерном> театре, Мейерхольде. С радостью редакция примет стихи и прозу. Поговори с Максом и Ант<окольским>, м<ожет> б<ыть> они дадут что-ниб<удь>. М<ожет> б<ыть> ты напишешь о театре, или о покойном Вахтангове. Размер каждой вещи не должен превышать 20 тыс<яч> знаков, или, что то же, половины печатного листа. Сообщи мне немедленно, могу ли я чего-нибудь ждать. Журнал чисто литературный. Сообщи мне адрес Веры и Макса. Последний, вот уже год, как мне ничего не пишет. Я уже писал тебе, что у меня чувство, что все москвичи меня позабыли. Я знаю, что меж нами лежат годы, разделяющие больше, чем тысячи и тысячи верст. Но все же больно. И напоследок — твое многомесячное молчание.

Пишу тебе на московский адрес. Думаю, что ты уже на зиму переехала. Не задерживай ответа. Буду считать дни.

Имеешь ли вести от Н<юти>? Надеюсь, что наводнение до них не докатилось. Она тоже не отвечает на мои последние письма.

Пиши Лиленька. Твои письма единственная реальная связь и с Россией и с прошлым, а м<ожет> б<ыть> и с будущим.

Твой С.

Мой адр<ес>:

U Prahy. (p. p. Dobřichovice) Všenory, č. 23

 

21 VII <19>25

Дорогая Лиленька,

— Пишу тебе карандашом, п<отому> что здесь, в санатории почти все время лежу. Не подумай, что я умирающий, к<отор>ый не встает с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с легкими у меня дела обстоят прекрасно — я просто переутомился до предела и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Т<ак> что не волнуйся и не хорони меня до времени.

С начала войны не имел ни разу возможности так отдыхать, как отдыхаю сейчас. Круглыми днями лежу в сосновом лесу на кушетке, ем пять раз в день, пичкаюсь железом, мышьяком и пр<очим>. За первую же неделю прибавил два кило.

Марина с Алей и мальчиком остались во Вшенорах. Если бы ты видела этого мальчика, Лиленька! Милый, тихий, ласковый, с большими синими глазами. Говорить еще, конечно, не умеет (l1/2 м<есяца>), но уже звонко смеется. Почти никогда не плачет. Когда с ним говорят — приветливо улыбается. А главное прекрасно выглядит (тьфу, тьфу, тьфу не сглазить!)! Круглый, розовый, с прекрасными детскими чертами. Не подумай, что я пристрастен — он общий любимец. Его задаривают со всех сторон.

М<арина> дрожит над ним, ни на минуту от него не отходит, но он не избаловывается, как это обычно бывает с другими.

Аля — девочка с золотым сердцем. Она самоотверженно привязана к М<арине> и ко мне. Готова ото всего отказаться, от самых дорогих ей вещей, чтобы доставить нам радость, подарить что-нибудь. Прекрасно пишет (совсем необычайно), я бы сказал, что это ее призвание, если бы ее больше тянуло к тетради. Страстно любит читать. Книги проглатывает и запоминает до мелочей. Рисует так, что знакомые и друзья только рты разевают, открывая ее альбомы. Но здесь то же что и в писании. Страстной воли, страстного тяготения к карандашу нет. Вообще в ней с некоторых пор (с самого приезда из России) — полное отсутствие воли, даже самой раздетской. Если ей нужно выучить несколько французских слов, то она может просидеть с ними с самого утра до вечера. Она рассеивается от малейшего пустяка и волевым образом сосредоточиться не умеет. Внимание ее пассивно. От книги она не будет отрываться целыми днями, но именно потому, что книга ее берет, а не она книгу. Какое-то медиумическое состояние. Это отразилось и на ее внешности.

Она очень полна и это портит ее. Но ей трудно живется. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика и т. д., и т. д. Тяжесть быта навалилась на нее в том возрасте, когда нужно бы ребенка освобождать от него.

— Марина очень занята мальчиком, варкой ему и нам пищи, тысячами забот, к<отор>ые разбивают и мельчат время и не дают ей длительного досуга для ее работы. Но она все же ухитряется между примусом и ванной, картофелем и пеленками найти минуты для своей тетради. Она много пишет. Недавно напечатана ее прекрасная сказка «Мóлодец», — одна из лучших ее вещей. Другие идут в журналах.

Что написать о себе? Весною я кончил университет, давший мне очень мало. Моя специальность — Христианское средневек<овое> искусство. Тема моего докторского сочинения: «Иконография Рождества Христова на Востоке», т. е. Византия, Сирия, Египет, Сербия, Армения и пр. Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.

Пишу понемногу — печатаюсь. Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами — я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.

Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.

Твою работу в театре приветствую, ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м. б. интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.

От театра я отошел далеко и — не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской в роли Бориса).

Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр — самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.

Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная — «Царь Максимилиан». Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м. б. и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным — м. б. очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.

Здесь, в Европе — театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр. и пр… Сюда отдается тот избыток народной энергии, к<отор>ый раньше шел на театро-творчество и на театро-зрительство. То же что было в древней Византии (и в Риме) трагедия и комедия заменились цирком и ристалищем. Могут еще ставиться гениальн<ые> спектакли, но театр умер, ибо единственный творец театра (не спектакля) — народ — от него отвернулся и занялся другим (и кинематографом в том числе).

Но… жив актер и не хочет умирать. Даже больше — театр умирает, а актер размножается. На первый взгляд выглядит нелепым парадоксом, но только на первый взгляд. (Ведь писатель пишет не потому, что есть литература. То же и актер). Вот от актерства я и отошел. Но об этом в следующий раз, ибо иначе письмо пойдет только п<осле>завтра.

То что я буду писать об актёрстве к тебе не относится. Женщина на сцене совсем не то, что мужчина на сцене.

Кончаю, кончаю. Боюсь только, что из моей сжатой болтовни ничего понять нельзя. Не взыщи. Целую тебя нежно и жду твоих писем.

Твой С.

Давно собираюсь спросить у тебя, как отыскать в Париже — могилу мамы, папы и Котика. Я даже не знаю, на каком кладбище они похоронены. Нужно спасать могилу. То что я до сих пор не подумал об этом — меня очень мучает.

 

3/XI 1925

Všenory, Villa Boženka

(p. p. Dobřichovice)

Родная моя Лиленька,

Получил твое коротенькое письмо. Тороплюсь ответить в надежде на длинное.

Сейчас утро. Сижу в моей маленькой комнатушке у окна. Выпал снег — редкая радость для русских, живущих в Чехии. Светло, бело и празднично. Шумит печка. Все ушли на прогулку и потому тихо. Через час еду в город.

Вот что Лиленька. Пиши мне подробнее и о себе и о других. Ты верно не представляешь себе до чего важны мне эти подробности. Ведь это единственная реальная связь с моей Москвой, с моим довоенным прошлым. Ведь все живущие здесь чувствуют себя занесенными на другую планету, так высока стена нас с вами разъединяющая. И единственные щелки в стене — ваши письма. Мне все интересно — и работа Вахтанговской студии, и с кем ты там работаешь из тех, кого я знаю, и как ты живешь изо дня в день, и кого видишь, и что думают о нас, и доходит ли что-нибудь из того, что здесь пишется и издается, и как работают все кого я знаю. Какое было лето в К<окте>беле? Кто там был? Что пишут и работают Макс, Толстой, Антокольский, Шенгели и др.? За вашими журналами слежу и почти все выходящее знаю. Но хотелось бы знать еще больше, еще осязательнее почувствовать воздух тебя и их окружающий. Что делают художники? Как им работается?

Был недавно на гастролях Музыкальной студии Х<удожественного> Театра. Шел с недоверием, ибо в прошлый раз Станиславский вывез в Европу старые, и сейчас несносные как для глаза, так и для слуха — постановки (Чехова). На этот-то раз Немирович привез только «М-mе Анго» и Периколу. Пpе — кра — а — сно!!! Это вторая молодость Немировича. Все хорошо; и необычайная сила актера в жесте, в голосе, в дикции, в танце, в игре, и отсутствие комнатной психологичности, к<отор>ой я так боялся, и от к<отор>ой Нем<ирович> избавился, и прекрасная, чистая работа самого Немировича. Бакланову видел впервые — чудесна. И все остальные очень и очень хороши. Дураки немцы их не оценили. Что меня удивило и очень обрадовало — это — какое-то здоровье, к<отор>ым веет от всей постановки. И смех здоровый, и план здоровый — сила!

Что тебе написать о себе? На Рождество еду в Париж разнюхать и разведать по части своего дальнейшего устройства. Марина с Алей и с Георгием уже там. Мое завтра — в густом тумане. Из всех сил буду стараться раздобыть работу не-физическую. Боюсь ее — небольшой досуг будет отравлен усталостью. Работаю сейчас над рассказами о «белых» и «белом». Я один из немногих уцелевших с глазами и ушами.

На эти темы пишут черт знает что. Сплошная дешевая тенденция. Сахарный героизм с одной стороны — зверства и тупость с другой. То же, что с вашими «напостовцами». У нас есть свои эмигрантские «напостовцы».

Очень трудно здесь печатать из-за монополии маститых. Но кой-что удается.

Вижу я бездну людей. Но те — российские встречи — гораздо крепче и значительнее здешних. Потому-то и не хотелось бы мне, чтобы меня в Москве совсем забыли.

Нужно бежать на станцию.

Лиленька, ты боишься мне писать о своем интимном. Глупенькая! Не забудь, что я не мальчик, а тридцатилетний муж. Страхи твои напрасны. Пиши!!!

Спасибо громадное за карточку. Ты не изменилась — только поседела. А лицо молодое.

Отвечай немедленно.

Крепко целую и люблю

Твой Сережа

 

23/IV <1926 г.>

Дорогая моя Лиленька,

Впервые, кажется, задержался с ответом тебе. Но сегодня видел страшный и мучительный сон, с тобой происходили всякие гадкие вещи и заторопился отвечать. Все ли у тебя благополучно? Как здоровье? Не следуй моему примеру и ответь немедленно. Буду считать дни.

Твои страхи об моей жизни в Париже напрасны. Живу я лучше, чем в Праге, хотя постоянного места и не имею. Мне предложили здесь редактировать — вернее основать — журнал — большой — литературный, знакомящий с литерат<урной> жизнью в России. И вот я в сообществе с двумя людьми, мне очень близкими, начал. Один из них лучший сейчас здесь литературный критик, другой — теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» — человек блестящий — П. П. Сувчинский. На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России — Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь — Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней. В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала, другой — теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» — человек блестящий — П. П. Сувчинский. На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России — Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь — Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней. В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала. Но, увы, эта работа очень не хлебная. Быть шофёром, напр., раза в три выгоднее. М. б. на будущую зиму и придется взяться за шофёрство.

Скоро к вам выезжает Илья Григорьев<ич>. Он расскажет тебе о нашей жизни. Я поручил ему зайти к тебе — он это сделает сейчас же по приезде.

О твоем приезде. Это было бы прекрасно и для меня и для тебя, но думаю, что тебе следовало бы до выезда выполнить одну очень трудную и вместе с тем необходимую вещь. Нужно каким-то образом выправить ваши отношения с М<ариной>. Повторяю — это очень трудно. М. б. ты даже не представляешь себе, как это трудно, но необходимо. Не скрою, что М<арина> не может о тебе слышать. Время сделало очень мало и вряд ли можно на него рассчитывать и впредь. Мне кажется — ты должна перешагнув через многое протянуть руку. И не раз и два, а добиваться упорно, чтобы прошлое было забыто, и если не забыто, то каким-то образом направлено по другому руслу эмоциональному. Не ищи в этом случае справедливости. Не в справедливости дело, а в наличии ряда страстных чувствований, к<отор>ые нужно победить не в себе (что легко), а в другом. Если не выполнить этого, то придется на многие годы нести ядовитую тяжесть. Подумай, как нелепы будут наши отношения здесь, когда мне придется считаться с тем, что вы с Мариной находитесь на положении войны. При твоей и Марининой страстности к чему это может привести? Необходимо с войной покончить. Марина в ослеплении. Поэтому должна действовать ты со всею чуткостью и душевной зрячестью. Ведь здесь, при твоей зрячести, не может быть места для самолюбия. Тем более, что Москва и все что связано с нею для Марины тяжкая и страшная болезнь. Как к тяжкой болезни, как к тяжкому больному и нужно подходить.

Ответь мне, что ты думаешь обо всем этом.

Пишу тебе совершенно откровенно, ибо в кровности моего отношения тебе нечего сомневаться. Верно? Верю, что нам предстоит еще длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться. Если бы можно было тебе рассказать на словах, как я все это чувствую — было бы гораздо легче. Но думаю ты и так почувствуешь и поймешь.

Вот, Лиленька, давно хотел тебе об этом написать, да трудно было. Не хотелось бередить старого. Знаю твое сердце, знаю твою бескожесть и многое еще знаю в тебе (помню хорошо), поэтому все откладывал. Мне очень важно знать — сама-то ты чувствуешь всю мучительность для меня (и ведь для тебя?) оторванности тебя от моей семьи. Разрубленность кровного? А если да, то как думала о будущем? Или решила так до конца проводить разделение: ты любишь меня, я люблю тебя, я люблю Марину (каждое отношение отгораживается от соседнего непроходимой стеной). Чувствуешь ли всю ущербность подобных любвей? Большой, огромный круг меня для тебя выпадает, круг связанный с каждым моим часом. Ведь это же нечто столь дефективное, что терпеть этого нельзя.

Не знаю — возможно ли исправить создавшееся, но что нужно сделать все для этого — знаю. Ведь да?

Только не пойми написанного неверно. Не удастся тебе, что делать, будем проводить разделение и дальше. Будем его проводить и после твоего приезда. Но мне бы хотелось не этого. Мне бы хотелось, чтобы все мое было бы и твоим. Чтобы мой дом был и твоим домом в той же мере, в какой твой дом всегда есть и будет моим. Никто никогда не может заменить кровной связи. Ты, наличие тебя даже за тысячи верст, дает мне то, что никто, кроме сестры дать не может. Хочу, чтобы это кровное воссоединилось с моими часами (всеми), а не только с некоторыми. Уверен, что и ты должна чувствовать то же.

Вот. Буду ждать твоего ответа с величайшим нетерпением.

Марина завтра уезжает с детьми к океану. Сняли в рыбачьей деревушке две комнаты. Я выеду позже. В середине, или в конце мая, после выхода нашего журнала, к<отор>ый весь на мне. Бегаю в типографию, правлю корректуру и пр. Очень устал и мечтаю об отдыхе и работе в тишине. Ответь мне еще по старому адресу — 8 rue Rouvet XIX-arr.

Теперь вот о чем. На каком кладбище наша могила? Никто не знает. Несколько раз запрашивал тебя, но ты все забывала ответить. Напиши непременно. До сих пор там не был.

Ночь. Спокойной ночи, моя Лиленька. Целую тебя нежно. Береги свое здоровье, а главное сердце.

Твой брат С.

 

10 июня 1926

St. Gilles-sur-Vie Av. De la Plage. Ker Edouard

Vendée.

Дорогая моя Лиленька,

Чего же ты замолкла? Неужели таков твой ответ на мое последнее письмо? Если да, то ты нехорошо перемудрила. Но Бог с ним, с моим последним письмом.

Всю последнюю неделю ты и Вера мне снитесь ночами. И я, как старая баба, в тревоге — все ли у вас благополучно. Нехорошо молчать месяцами. Любовь обязывает хотя бы к ответам на письма.

— Сейчас я уехал из Парижа. Живу в крошечном рыбачьем городке на берегу океана. Первую неделю, как приехал, только ел и спал, так устал от парижской беготни. Сейчас пошла вторая неделя. Илья Григорьевич тебе, верно, уже рассказал о моих парижских литературных делах. Я просил его зайти к тебе.

На мое несчастье его отъезд совпал с моим временным безденежьем и я ничего не смог послать ни тебе, ни Вере. Не объясни это невниманием.

Много пишу. Недавно напечатали еще два моих рассказа. Скоро будет случай — переправлю тебе.

Зачал в Париже боевой литературный (оч<ень> левый) журнал, о к<отор>ом тебе расскажет Э<ренбург>. Но не верь его углу зрения. Он во многом не прав.

Мне здесь живется прекрасно. Мож<ет> быть с Коктебеля не чувствовал такого отдыха. Но море здесь совсем другое — холодное, пустынное и злое. Вокруг пустынные дюны, кой-где поросшие кустарником. Когда-то за этими кустарниками отбивались вандейцы.

У нас маленький домик — в две комнаты, полный карточек лихих моряков (наш хозяин во всех видах). Все и все здесь пропахли рыбой, даже молоко отдает сардинками. За дверью гудит прибой. Злющий ветер засыпает глаза песком.

Буду здесь жить месяца четыре. После Парижа очень хорошо пишется.

Мой сын загорел и вырос. Он большеглаз, круглолиц, беловолос — обворожительно ласков. Говорит пока очень мало. Начал только ходить.

Аля болтает по-французски лучше меня. Читает запоем французские романы.

Марина много работает и не все печатает. В последнее время очень туго с книгоизд<анием>.

Что будет зимою — совсем не знаю. Живем «на авось, да небось».

Ты мне так и не написала, где (на каком парижском кладбище) наша могила. И я до сей поры не мог ее найти.

Ну, до свидания, Лиленька. Будь добрее и пиши чаще. Жду-у! Вера — та обо мне совсем забыла. Обнимаю крепко.

Твой С.

 

<Лето 1926 г., Сен-Жиль-сюр-Ви>

Дорогая моя Лиленька,

Захотелось поговорить с тобой перед сном. Сейчас полночь. Тикают часы. За дверью шумит океан. Тихо.

Далеко, далеко, словно «на том свету», в доме № 16 — в Мерзляковском переулке — ты. Живая, во плоти, настоящая, а не призрачная, какой встаешь из писем.

Москва, Мерзляковский — ты — это не три тысячи верст, нас разделяющих, а девять лет (!!!) жизни. И конечно именно эти девять лет главное, и ты о них ничего не знаешь.

Вот сейчас бы шагнуть тысячеверстным шагом и войти нежданным гостем в твою комнату. Я часто вечерами, засыпая, представляю себе такую нашу нежданную встречу.

Подымаюсь по лестнице, звоню.

— Елизавета Яковлевна дома?

— Кажется да. Елизав<ета> Як<овлевна>, вас какой-то там господин спрашивает.

А «какой-то там» стоит в передней и в груди «тук-тук-тук». Такие мысли кончаются всегда страшными снами. Погоня, ловля, полеты и падение с ледяным штопором в спине.

Бывает и другой сон. Я брожу по Москве — к тебе пробираюсь. Кривыми переулками, проходными дворами, под всевозможными личинами. И попадаю все не туда. То квартира не та, то от злых людей удираю. Тороплюсь, тороплюсь, а душная тревога растет. И кончается всегда плохо.

Мне почему-то кажется, что ты начнешь угощать меня какао и овсянкой. И непременно заставишь меня выпить три чашки со взбитым желтком. А потом заставишь меня лечь спать. Потому что тебе будет казаться, что все девять (а ко дню нашей встречи наберется больше) лет я ничего не ел и совершенно не спал.

(А м<ожет> б<ыть> сейчас же обидишься на меня до слез за то, что я недостаточно оценил твое какао, или не рассмотрел занавесок на твоем окне).

Сотню раз повторишь мне, что я совсем, совсем не изменился и каждый твой возглас будет обозначать, что я ужасно изменился и что ты не хочешь этого видеть.

А вот ты, судя по твоей карточке, действительно в главном не изменилась совсем. Только волосы поседели.

Ну, довольно. Ложусь спать. Перед сном, вернее, чтобы вызвать сон, буду читать английский роман Les Hauts de Hurle-Vent, Emily Brontë (англичанка), во франц<узском> переводе. Половина персонажей — «самое привидение».

Усну под вой вандейского ветра.

Спокойной ночи. Обнимаю крепко. Пиши!!!

Твой С.

 

<Конец августа — начало сентября 1926 г., Сен-Жиль-сюр-Ви>

Дорогая Лиленька,

Получил твою «телеграфную» открытку. Неисправимый ты человек. Ведь я ровно ничего о тебе не знаю. Ты умеешь даже длинные письма писать так, что из них ничего о тебе не выудишь. Не знаю ни о твоей работе, ни о твоем досуге (если таковой имеется), ни о твоем круге, ни о твоих ближайших друзьях — ни о чем. И каждое письмо кончается обещанием прислать следующее — очень подробное.

Мне, по понятным причинам, писать труднее. Этих причин у тебя нет. В чем же дело?!!

Кончается лето. Через несколько дней я выезжаю в Париж продолжать свою редакционную работу. Кажется очень поправился. Но работа предстоит трудная — боюсь, что и поправки не хватит. Материальн<ые> дела гораздо хуже, чем были раньше, но пока жить можно.

Георгий и Аля очень здоровы (тьфу не сглазить) и милы. Особенно Георгий, к<оторо>му уже l1/2 года. Посылаю его карточку.

Зимой выходит ряд новых Марининых вещей (замечательных!). Я пишу очень мало и все какая-то дрянь получается. Хоть бросай. М. б. от океана, к<отор>ый действует одуряюще.

К Марине, ко мне, к нашим друзьям и сотрудникам — за границей громадное большинство относится враждебно. Это не огорчительно, ибо так и должно было быть. Но зато на друзей пожаловаться не могу. Встретился и подружился с замечательными людьми. Даст Бог и ты когда-нибудь с ними встретишься, приходится ограничиваться довольно туманными описаньями.

Я от очень многого отошел и многое вижу в новом свете. Но об этом при свидании.

Не думай, что я оторван от России. Я знаю почти все, что у вас выходит, и вижу очень многих приезжающих. Но, конечно, ничто (никакая добрая воля и внимание к русской жизни) заменить Россию не может. Дождаться не могу своего возвращения.

Ради Бога, напиши наконец на каком кладбище наша могила. Не знаю — к<отор>ый раз спрашиваю.

Радуюсь за тебя (и завидую!), что отдыхаешь в прекрасной Псковской губ<ернии>. Скучаю по лесе. Здесь только песок и океан (хорошее «только»!). Надоел океан своим однообразием ужасно. Наше Черное в сто раз лучше. Море без берега дает мало.

Думаю, что когда вернусь в Россию, то первое время, если будет возможность, объезжу и обойду все что можно. Я совсем не знаю русского севера. Только находившись по России (я сделал не менее 31/2 тыс<ячи> верст пешком) я понял до чего мало мы ее знали и знаем. Теперь, конечно, все иначе. Горожане стали другими. Деревня приблизилась вплотную (смычка!).

Ну, прощай, Лиленька. Поправляйся и отдыхай. Пиши мне на rue Rouvet 8 Paris XIX.

Как Нютины дела? От Веры писем не жду. Она мне прислала два лоскутка и замолкла. Не обижен. Писать даже брату после 10 лет разлуки очень трудно. Да и писать она не любит и не может. Ты единственная моя верная российская корреспондентка.

 

23 мая 1927

Дорогая Лиленька,

В чем же дело? На второе письмо я не получаю ответа. Неужели уехали на лето, не сообщив мне об этом?

Я переехал на новую квартиру, неподалеку от прежней, но гораздо более благоустроенную. Три комнаты и ванная. Последняя меня особенно радует. Теперь у каждого из нас по отдельной комнате, хотя сын и владычествует над всеми тремя сразу.

Эр<енбург> мне оч<ень> мало рассказал о вашей московской жизни. Старался по мелочам представить себе общую картину. Но и мелочей-то он заметил очень мало. Сейчас, кажется, вам опять хуже живется. Знаю понаслышке и со стороны.

Я весь в работе, о к<отор>ой писал в прошлом письме, если только ты его получила. Но об этом когда-нибудь (!!!) при свидании. Матерьяльно же живем довольно худо, хотя кое-как и перебиваемся.

Меня беспокоит твое молчание. Ведь почти полгода нет писем. Если через десять дней не получу ответа — значит ты больна. Я даже Вериного адреса не знаю, а с Н<ютей> не переписываюсь — боюсь недовольства А<лександра> В<ладимировича>. Если же не писала без серьезной причины — сержусь.

Париж и весь Запад только и говорят эти дни, что о предстоящем разрыве между Англией и СССР. Большая часть эмиграции радуется, а я и мой круг людей переживаем это, как и подобает русским — с болью и волнением. Англия приступила к последовательному и страшному натиску на Россию. Самое гадкое, что к этому грозному для России делу готовы примазаться многие русские группы. Утешаю себя тем, что вчерашний день никогда не побеждает завтрашнего. Напиши, как переживаются у вас (вернее — у нас) в Москве эти события.

Вторая злоба парижского дня — перелет через океан Линдберга. Вчера вечером было всеобщее ликованье. Смелого летчика обезумевшая от восторга толпа чуть не растерзала. Его имя сейчас — самое популярное в Европе. Но все это, конечно, ты уже знаешь из газет.

Скоро выходит 3 № моего журнала «Версты». Видела ли ты хотя бы один из них? Наверное нет. Обидно.

У-у-жасно трудно тебе писать. Главное в письмо не вкладывается. Ответь немедленно.

Целую с любовью

Твой С.

Мой новый адр<ес>: 2 av. Jeanne d’Arc

Meudon (S. et O.)

Не удивляйся моей старой орфографии — лень переучиваться.

 

30 июня 1927 г

Дорогая моя Лиленька, после пятимесячного перерыва — письмо твое, растравительное — о болезни, пенсии, тяжелой жизни. Я как никто, наверное, понимаю твое самочувствие (одиночество больного), ибо последние годы, несмотря на то, что живу наверное раз в сто лучше тебя, всегда испытывал какую-то чрезмерную усталость от малейшего самопроявления. Все всегда через силу, как после тифа, или вернее до тифа — скрытое недомогание. Это я не о себе, а о тебе — чувствую, со-чувствую, и потом — растравительнее самой болезни — твои слова радости по поводу десятирублевой пенсии. На наши деньги — сто франков — ничего — капля. Как же ты живешь, если так радуешься десяти рублям?!

Но не буду писать тебе о твоей же болезни. Тебе не это нужно. Сегодня или завтра повидаю одного врача, к<отор>ый мне расскажет о новых методах лечения баз<едовой> бол<езни>. Пока молчу, ибо все что мне хочется тебе сказать ободряющего — ты и так почувствуешь.

Сейчас сижу один в своей комнате — Марина, Аля и Мур (так зовется Георгий) ушли на обычную прогулку в парк. Очаровательнее мальчика, чем наш Мур, не видел. Живой, как ртуть — ласковый, с милым лукавством, в белых кудряшках и с большими синими глазами. Всегда в синяках и в ссадинах — усмотреть невозможно. И сейчас ушел на прогулку с двумя повязками — одна на руке (схватил подставку от утюга), другая на колене — расшиб об камни. И так постоянно.

Утром ездил наниматься в кино на съемку. Через неделю опять буду сниматься с прыганьем в воду, в Сену. Презреннейший из моих заработков, но самый легкий и самый выгодный. И большие и маленькие кинематографические актеры — человеческие отрепья — проституция лучше. По всей вероятности буду еще сниматься в Jeanne d’Arc. Иду завтра на переговоры. За одну съемку я получаю больше, чем за неделю уроков.

Из русских общаюсь оч<ень> мало с кем. Моя группа, о к<отор>ой я тебе писал в прошлый раз, окружена стеной ненависти. Я к этому так привык, что перестал чувствовать обычное в таких случаях стеснение. Но зато те с кем я общаюсь — люди такого дара и такого творчества, что заслоняют собою все шипение и всю злобу, на нас направленную. Когда-нибудь увидишь и услышишь их.

Недавно был на вечере 6 русских писателей — Слонимского, Лидина, Триолэ, Эренбурга, Форш и еще кого-то. Впечатление оч<ень> печальное. Пожалуй литературно сильнее других был Эренбург, но вещь гнилая, как гнил и сам автор. Форш читала пустячки a la Зощенко, Лидин преподнес пошлятину в духе Л. Андреева, а Слонимский какую-то тенденциозную манную кашу.

В первый раз (не обижайся — я к театру совсем оравнодушел) был во франц<узском> театре, на «лучшей постановке» сезона. Называется вещь Майя. Черт знает что. Как спектакль — нечто похожее на I-ую Студию Худ<ожественного> театра времен до-революционных (Майя идет тоже в Студии Театра Елисейских Полей). Сама вещь — розовая вода с претензией на философию. С трудом досидел до конца, хотя актеры старались, что называется, во всю.

Все пишу тебе о пустяках. О большом в моей жизни, увы, писать пока рано.

Получил недавно письмо от тети Клавдии из Ялты. Вот не думал, что она жива! Просит пристроить свои переводы русских пословиц — крепкая старуха.

Видела ли перед отъездом Макса? Каков он? Боюсь, что сейчас он должен казаться жалким. У него нет зацепок ни за сегодняшний день, ни за завтрашний. Последние стихи его — ужасны. Но в Коктебель мне все-таки хочется. В Россию въеду через Коктебель.

Много перечитываю, а часто и читаю вновь — старых русских авторов, старых идеологов. Открываю «перлы» замечательные. Кем нужно было быть, чтобы ими зачитываться? То что случилось — должно было случиться неминуемо.

Наткнулся недавно на интересную историческую параллель. При Екатерине II было закрыто из 722 монастырей в Великороссии около 500. Производилось изъятие церковных ценностей, к<отор>ое было поручено бригадирам и унтерам. Делалось это очень грубо — входили в алтари, срывали ризы и пр… Митрополит Новгородский Арсений Мациевский написал письмо царице с оч<ень> лояльным протестом. Он был арестован, закован, переименован в Андрея Враля и заточен в Ревельскую крепость. Тысячи паломников стекались поклониться стенам этой крепости. Митрополит почитался как святой. Обер-прокурором Синода при Ек<атерине> II был назначен бригадир (фамилии не помню) — атеист. Он предложил протестантскую реформу церкви. Ек<атерина>, несмотря на сочувствие этому проэкту — не решалась применить его. Подобное творилось и при Анне Иоанновне. Про великого Петра и говорить нечего.

Сообщи мне даты смерти и похорон мамы и папы. Без этого не могу отыскать могил.

Ну Лиленька, до следующего письма. Поправляйся, отдыхай на Псковской земле. Что бы я дал, чтобы побывать на ней.

Дай тебе Бог здоровья и спокойствия. Целую и люблю преданно.

Твой С.

Снимки, о к<отор>ых ты просишь — найду и вышлю.

 

9 ноября 1927

Дорогая Лиленька,

Бесконечно тронут Вериной присылкой (халва, икра, игрушки) — она растравительна. Мне ничего не нужно присылать — ведь я знаю, как все вы живете. Особенно икра не лезла в рот. Была ли у тебя Ася? Посылаю тебе две Муриных карточки и одну свою. Только боюсь — не дойдут они.

Как Верин адрес и можно ли ей писать?

О себе писать почти нечего. Все это время снимался в кино — вставал в 5, приходил в 8. А вечером еще уроки. Теперь съемки кончились — ищу новых.

Как здоровье твое? Давно молчишь. Все мои совсем оправились от скарлатины. М<арина> ходит бритая. Аля начала ходить в рисовальную школу и я вспоминаю, глядя на нее, свое детство — Арбат, Юона. Но она раз в десять способнее меня.

Читала ли «5-ый год» Пастернака? Прекрасная вещь — особенно вступление. Только мало кто поймет ее — и у нас и у вас.

До сих пор не был на кладбище! И знаешь, что останавливает? Боюсь, что не найду могилу.

Обнимаю и люблю

Твой С.

 

1 апреля 1928

Дорогая Лиленька,

Что же это опять с тобою? Я в тревоге. Хочу думать, что ты и Вера меня просто временно забыли. Дай Бог, чтобы молчание твое было вызвано именно этим, а не болезнью. С Рождества от тебя ничего не имею, а дожили мы уже до Пасхи.

Наконец-то нашел нашу могилу. Оказывается в своем письме ты указала не то кладбище (Монмартрское, вместо Монпарнасского). Воль сообщил мне адр<ес> Франки. Франка отозвалась сейчас же, и т. п… Это кладбище находится совсем рядом с нею — мы в тот же день отправились туда.

Подумай, Франка убрала цветами могилу к моему приходу!

Вот ее вид. В головах, там где должен был бы стоять крест — громадное хвойное дерево (елка?). Франка говорит, что это та маленькая елочка, к<отор>ая двадцать лет назад была посажена еще мамой, на папиной могиле! Куст очень разросся и по словам Франки каждый год цветет. Кроме того по земле стелется плющ, или хмель. (Посылаю тебе несколько листочков этого плюща). Решетка в виде цепи в хорошем состоянии. Сейчас во Франции весна. Как только кончатся дожди я засажу могилу цветами. Напиши, что посадить от тебя и от Веры. Закажи что-нибудь многолетнее, чтобы в будущем, когда ты приедешь сюда, ты нашла бы посаженное мною и тобою.

Не буду писать тебе: что нахлынуло на меня, когда я стоял у могилы. Только вот что хочу сказать — кровно, кровно, кровно почувствовал связь со всеми вами. Нерушимую и нерасторжимую. Целую твою седую голову, и руки, и глаза и прошу простить меня за боль, к<отор>ую не желая причинил и причинял тебе.

Это будет ужасно, если нам не суждено увидеться! Береги себя ради Бога! Последние дни все думаю о тебе и очень, очень тревожусь.

Недавно хоронил брата Ю. Завадского, умершего от туберкулеза кишок. Смерть его была удивительной. До последней сознательной секунды он не думал о смерти — был уверен, что выздоравливает. Тихо уснул и во сне всё время смеялся. Сестра умершего тоже в туберкулезе. Ее ты, верно, скоро увидишь. Вспомнилась смерть Пети. Бывала ли на Ваганькове?

Нужно написать тебе о нашей жизни. Я получил скромное место, к<отор>ое берет у меня все время с раннего утра до позднего вечера. Надеюсь отработать на няню.

Аля начала ходить в мастерскую Шухаева. Она исключительно способна, но нет настоящей воли к работе.

Мур стал громадным мальчиком — страшный сорванец, ласковый, живой, как ртуть, лукавый. Не переносит намека на чужое страдание, и поэтому три четверти русских сказок для него непригодны (от дурных концов рыдает). Мы с ним в большой дружбе. По утрам он вскакивает первый, бежит ко мне в комнату, начинает меня тормошить и кричать на весь дом: — «Папа, вставай, лентюга!»

Тяжелее всех, пожалуй, живется Марине. Каждый час, отнятый от ее работы, — для нее мука. Сейчас надеюсь, что удастся выполнить давнюю мечту — нанять няню (русскую). Это совершенно необходимо и для Марины, и для Али.

Напиши мне, дорогая Лиленька, поскорее. Ведь каждый раз, как опускаешь письмо — тревога: А вдруг болезнь! А вдруг — хуже болезни?!

Напиши о Вере и Нюте.

Обнимаю тебя крепко

Твой С.

На страстной говею.

Адр<ес> Франки: M-me Granier

38-bis rue Boulard

Paris XIV.

 

20 — VII — 28

Дорогая моя Лиленька,

Начал тебе писать еще в Париже, но письмо потерял — пишу второе с Океана. Живем в прекрасном месте — около Бордо. Купаемся, загораем, гуляем в прибрежных лесах. Я весь облез, ибо дорожу каждой минутой — мой отпуск 30 дней. М<арина> и дети пробудут здесь дольше — до Сентября.

Как всегда бывает со мною у моря — ничем, кроме солнца, купанья и физкультуры, заниматься не могу. Уже и сейчас после двухнедельного отдыха чувствую себя вдвое помолодевшим. Месяц у океана — срок достаточный, чтобы запастись здоровьем на целый год. А в Париже был до того уставшим, что даже ехать никуда не хотелось. И только приехав сюда почувствовал, как мне необходим был отъезд.

Кажется (тьфу, не сглазить) — мое материальное положение зимой должно улучшиться. Мечтаю о регулярной поддержке тебя. До сих пор мне это не удавалось, но даст Бог удастся наконец. Если бы жил один — давно бы сумел тебе помочь. Наличие семьи отнимало у меня право собственности на мой заработок. Ты это все, конечно, хорошо понимаешь — тяжесть в этом отношении именно моего положения.

В Париж приезжали Студийцы. Был на двух спектаклях («Чудо Св<ятого> А<нтония>» и «Принцесса Турандот»). Студия поразила меня каким-то анахронизмом что ли. Казалось сижу в Москве 17–18 г<одов>. Было очевидно, что студия после смерти Вахтангова обезглавилась и живет по инерции. Какая-то собачья старость. Виринеи к сожалению не видел. Для меня несомненно, что 3 студия в теперешнем ее состоянии театрально-безыдейное учреждение. Все дело, нужно думать, в отсутствии режиссера-руководителя. Идейная убогость спектаклей студии (провинциализм) особенно бросалась в глаза рядом с балетом Дягилева, к<отор>ый несмотря на некоторые недочеты — все же явление современное, чего никак нельзя сказать о работе студийцев.

Хотелось бы посмотреть работы Мейерхольда. Луначарский сделал промах, что послал в Париж не его, а студийцев. К чести Завадского, что он не выдержал студийной обстановки и начал самостоятельную работу, о к<отор>ой доходят до меня слухи оч<ень> хорошие. Радуюсь, что и ты не с Вахтанговцами.

Разговаривал с Павликом. Не говори, конечно, ему об этом, но на меня он произвел впечатление жалкое. Взволнованно ждал встречи с ним, а после встречи было горько. Слабость, медиумичность, декадентская допотопная суетливость, какое-то подпольное малокровие. Он подарил нам последнюю (3) книжку своих стихов. Стихи никакие. Виделись с ним лишь раз. На назначенное второе свидание он не пришел.

Глядя на Студийные спектакли (в театре — ты знаешь — я бываю крайне редко) думал о современном театре. Очень ясно почувствовал, что театр современный должен быть в первую очередь музыкальным зрелищем. Слово со сцены не звучит — оно нужно зрителю в той же мере, как кинематографический текст (пояснение действия). Античный или Шекспировский монолог и диалог воспринимаемы сейчас лишь в чтении. Слово в спектакле (причиной тому зритель и вся наша жизнь) элемент антиконструктивный. И если раньше именно слово в первую очередь сцепляло зрителей со сценой и с актером, то теперь таким сцепляющим началом является музыка. И это не умаление слова, а скорее наоборот — эмансипация его. Любопытно, что посетитель спектакля получил название зрителя, а не слушателя, хотя еще совсем недавно он был именно слушателем, а не зрителем.

Словесная эмоция стала интимной эмоцией, т. е. эмоцией антитеатральной (не «мы», а «я» воспринимаю). Поэтому так нестерпима декламация, т. е. отработка словесного материала не для одиночного восприятия, а для множества (соборного восприятия).

Но довольно о театре.

Пришла М<арина> с рынка. Нужно идти к морю.

Буду писать тебе еще.

Обнимаю и люблю тебя крепко

С.

P. S. Я горд тем, что мне все главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству.

Говоря с приезжими люблю этим хвастать.

Читала ли «Разгром» Фадеева? Одна из лучших книг последних лет — Верно?

Нежно тебя люблю и помню постоянно.

Мой адрес:

Villa Jacqueline.

Pontaillac (Char Inf<érieure>).

 

7 Марта <1929 г.>

Дорогая моя Лиленька,

Это ужасно. — Я получаю от тебя по одному письму в полгода. Так, говорят, общаются с остальным миром прибрежные обитатели Ледовитого Океана в Сибири. Но ты в Москве, — я в Париже и несмотря на это мне приходится каждое свое письмо начинать с тех же вопросов: Жива ли ты?

Я знаю, что дело здесь вовсе не в расстоянии нас разделяющем. Мне недавно пришлось прочитать переписку Бакунина с братьями и сестрами. Бакунинская семья — одна из самых дружных русских семей (и одна из самых необыкновенных семей!). Михаил, несмотря на свое постоянное отсутствие (заграница — крепость — заграница) был, конечно, невидимой осью для своих братьев и сестер, но вместе с тем — переписка между ним и семьею, сначала очень горячая, постепенно почти прекращается. Причина — не цензура жандармов. Просто наступает минута в разлуке, когда необходимо услышать голос и когда слова без голоса становятся бестелесыми и бескровными. Нам бы с тобой провести день вместе. Что скажешь в письме, когда ты видишь меня двадцатилетним мальчиком, рвущимся к смерти, а я тебя — такой, какой ты была пятнадцать лет назад?

Я недавно был болен — болезнь оказалась пустяком (что-то вроде старческого прострела (помнишь Пра?), но была минута, когда я от боли почти не мог дышать и т. к. я не знал что со мной, то подумал о смерти. Вот чего я по правде сказать боюсь ужасно — это не дождаться возвращения. Время чем дальше, тем бежит быстрее и незаметнее. В детстве помню — год был какой-то громадной протяженностью, а сейчас — года, как недели. Есть чему испугаться.

Что же тебе написать о себе? Я работаю там же и столько же. Часто ложусь в три часа ночи. Очень устал. На себя не остается ни одной минуты. М. б. это и хорошо, но временами бывает непереносимо.

Сын мой — замечательный (тебе должна была рассказать о нем В<ера> А<лександровна>), да и дочь оч<ень> хороша.

Прилагаю их карточки, снятые летом. М<арина> много пишет. Ее последнюю книгу ты, верно, видела. Материально — трудно. Ведь нас четыре человека. Я зарабатываю 1.100 fr. в месяц + Маринин заработок. Но на прислугу не натягиваем, а при наличии Мура это большое бремя для М<арины> и Али.

Как В<ера> с сыном? Н<ютя> мне давно прислала грустное письмо о семейных неладах. Нужно же было полюбить эту скотину. Вот уж действительно: любовь зла — полюбишь и козла. А ведь любила же эту мелюзгу!

Что В<ера> А<лександровна>? Она должна была мне написать — и ничего. Передай ей пожалуйста, что легкомыслие в некоторых областях непростительно. Что когда дело касается моего театрального дела — я ничего не забываю и не прощаю.

Мне ее тетка передавала, что она вышла замуж. Быстро. Но я пожалуй рад за нее. Она оч<ень> добрый человек, но допотопно-декадентский. Думаю, как говорится, среда заела и эгоцентризм туберкулеза. Кланяйся ей.

Сейчас ночь. Мур и Аля спят давно. Пора и мне ложиться.

Лиленька — родная — напиши мне. Хочу верить, что ничего страшного с тобой не случилось. Знакома ли ты с Пастернаком?

Обнимаю тебя крепко

Твой С.

Привет В<ере> и племяннику. Всем друзьям поклон.

Недавно в театре встретил Габриель — подругу Аси Жуковской. Передай ей поклон от Габриель и меня.

В Париже все это время стояли русские холода. Парижане мерли на улицах десятками, как воробьи — на лету. Сегодня первый день потеплело. Господи, уже весна.

«Пора, мой друг, пора — покоя сердце просит Бегут за днями дни, и каждый день уносит Кусочек [156] бытия»…

Это мы с тобою декламировали в Кисловодске.

Помнишь Степуна с палкой? Он в Германии. К нему никакого вкуса не чувствую. «Взрыв всех смыслов» при чрезвычайном благоразумии и «осмыслении трагедии» при предельном благополучии. Талантливая пошлятина философствующего тенора. Он очень пришелся по вкусу немцам.

Спокойной ночи, милая.

По-прежнему ли боишься мышей? Я ведь их тоже боюсь. И сердце у меня стало таким же, как у тебя: какая-то мышца ослабла. И страх мышей верно отсюда же.

Слушал вчера Самойловича и Чухновского. Ну, довольно.

Мой адрес: 2 av. Jeanne d’Arc. Meudon (S. et O.)

Если бы ты мне присылала за неделю «Веч<ернюю> Москву» — был бы оч<ень> благодарен. Марки оплачу.

 

27 — IV — <19>29

Родная Лиленька,

Спасибо родная за «Веч<ернюю> Москву». Получил, просмотрел. «В<ечерняя> М<осква>» больше чем какая-либо другая газета дает представление о быте Москвы.

Но писем от тебя все нет. Напиши милая. Без вестей тревожно, а я от тебя ничего не имею больше 6 мес<яцев>.

У нас весна — все в цвету, но очень холодно — ветер из России. На днях вышлю тебе мою статью во французском журнале о Маяковском, Пастернаке и Тихонове. Пошлю одновременно Пастерн<аку>. Для франц<узского> журнала (не комм<унистического>) это максимальная левизна.

Пишу в парижском кафе. Очень жду от тебя вестей. С наступающим прекрасным Праздником.

Говорила ли с В<ерой> А<лександровной>?

Что Вера? Что Нютя?

Как тебе нравится мой сын?

До сих пор не могу поставить на нашей могиле креста. Цены ужасающие. Нужна новая изгородь. Надеюсь в ближайшее время собрать нужные деньги.

Мой сын — замечательный сын. Очень волевой, здоровый, самоутверждающийся — полная противоположность Але. Все время требует, чтобы его везли в Россию. Французов презирает.

Сейчас у Вас вербный базар. Вербное Воскресенье — один из любимейших мною праздников. Много бы дал я…. да что об этом говорить!

Ну прощай Лиленька. Очень ты тронула меня газетами.

Обнимаю тебя.

Твой Сережа

Мне бы оч<ень> хотелось иметь переснятые карточки нашей семьи. Пришлю тебе на это деньги. Хорошо?

В кафе пью чай за твое здоровье.

Очень тебя люблю.

 

17 — V — <1929>

Дорогая Лиленька,

Проносил письмо тебе двадцать дней. Досылаю, чтобы ты убедилась в старческой дырявости моей головы.

За это время я был болен. Теперь выздоровел и принялся за серьезное лечение. Моя полка уставлена рядом флаконов разного вида и запаха. Посмотрим, что получится.

Спасибо большое за троекратную присылку «Веч<ерней> М<осквы>». К сожалению ничего взамен тебе выслать не могу. Мож<ет> быть к<акую>-нибудь французскую газету? Если ты только ими интересуешься.

Чем дальше — тем больше завидую тому, что ты живешь в Москве. С моими теперешними взглядами — жить здесь довольно нелепо. Хотя, вероятно, все к лучшему.

Каков твой круг и кого ты видишь? Обновился ли он за это время? Ты себе представить не можешь, как оскудели почти все живущие в П<ариже>. Недавно виделся с Фед<ором> Авг<устовичем>. Талантливое убожество. А ты им когда-то увлекалась.

Обнимаю тебя крепко.

Нужны ли тебе к<акие>-нибудь лекарства? Скоро будет случай.

Не забывай

СЭ

 

1 Авг<уста> 1929

Дорогая Лиленька,

Получил твое долгожданное письмо. Лекарство тебе отправлено с оказией. Оно будет переслано по твоему московскому адресу. Я переложил его в другую коробку — так что ты не удивляйся и принимай его смело. Сделал это потому, что лекарство оказалось дамским и на коробке все было пропечатано. Выходило не совсем прилично.

Я переживаю смутное в материальном отношении время. Длительная база лопнула и пока что никаких перспектив. Думал было даже возвращаться в Москву. Но рассудил, что и там ничего не придумаешь. Ты мне напиши все же безнадежно ли бы обстояло дело с заработком. Подумай об этом.

Здесь из года в год нам труднее, ибо отношения с русскими становятся все враждебнее.

Твою просьбу относительно Франки исполнить не мог. Я потерял ее адрес. Пришли мне его.

Получила ли мое письмо с карточкой Мура? Он общий любимец, но характер — ой-ой.

Этим летом никуда из-за безденежья не едем. Удастся отправить только Алю, к<отор>ую пригласили на море наши знакомые. А нас никто не приглашает.

Если ты сейчас имеешь охоту писать — напиши подробнее о жизни Веры и Нюти. Каковы их семейные отношения?

Недавно я читал последние стихи Макса. Боже, что он пишет! Кто бы мог подумать? Меня ужасно тянет в те края. Напиши ему об этом. Там прошло самое напряженное, самое молодое и, пожалуй, самое счастливое мое время. Я его (Макса) нежно люблю. Но антропософический анархизм дал печальные плоды. Пошли ему от меня приветы, но не пиши, конечно, о том, что пишу тебе.

Откровенно тебе завидую — твоей жизни в русской деревне. Недавно видел «Баб Рязанских». И должен признаться — готов был плакать во время сцены жатвы. Советский фильм пользуется здесь исключительным успехом, но в Париже почти все запрещается. Мне удалось все главные боевики видеть на просмотрах. Не видел еще «Урагана в Азии». Лучшее, что я видел — «Потемкин».

Сейчас вечер. Второй день идет дождь. Совсем осень. Только что вернулись промокшие Марина с Муром. Мур вертится бесом вокруг и не дает писать дальше… Обнимаю тебя нежно.

Пиши.

Твой С.

Привет В<ере> А<лександровне>.

Как ее здоровье?

 

5 сент<ября> <1930 г.>

Дорогая Лиленька,

Я все еще в Савойе. Пробуду здесь верно с месяц. Потом возвращение в Париж — на совершенную неизвестность.

Пиши мне чаще. Тебе это гораздо легче делать, чем мне.

Ты восторгаешься Ремарком. Мне пожалуй больше нравится книга Доржелесса. Сейчас парижский рынок наводнен «военными книгами». На них большой спрос, а я их больше читать не могу — все на один лад. А ведь одна из первых хороших книг о войне — Эренбурга «Лики Войны». Все о ней забыли. Но после Бабеля — всё слабо.

Русских книг почти сейчас не читаю. Попалась оч<ень> хорошая книга Кина — «По ту сторону». Прочти. Недавно с величайшим наслаждением прочел Эйхенбаума «Толстой». Замечательная работа.

Ты мне ничего не пишешь ни о Вере, ни о Нюте — что с ними?

О смерти Завадской знаю довольно подробно от ее тетки и матери. Обнимаю крепко.

 

10 дек<абря> 1930. Вторник

[171]

Дорогая Лиленька,

— Пишу тебе в промежутке между занятиями — в Ротонде. Не волнуйся, милая, о моем здоровье. Оно гораздо лучше, чем ты думаешь. Недавно освещался у Вериной подруги — Лизы, к<отор>ая стала знаменитым врачом. Она сама напишет Вере (если уже не написала). Сейчас у меня в легких все благополучно. Все зарубцевалось. Т˚ по вечерам нет. Единственное что осталось и что вероятно останется навсегда — это слабость. Ты же, судя по твоему последнему письму, считаешь меня чуть ли не за умирающего. Ни о какой санатории не может быть сейчас и речи. Она совершенно не нужна.

Спасибо большое, что собираешься прислать мне книжки. Они мне страшно необходимы. На первое время гл<авным> обр<азом> чисто технические. Но только изданные в последние 2–3 года. Все что издано раньше теперь большого интереса не имеет, т. к. техника оч<ень> быстро идет вперед. Боюсь, что вся кинематографическая литература стоит довольно дорого. Вот что я придумал. С год тому назад в Москву уехал один мой приятель, к<отор>ый нам остался должен около 500 fr. Я к нему обращаюсь с той же просьбой, что к тебе. Я попрошу его зайти к тебе, чтобы легче сговориться что присылать. Но возможно что он болен. Он уехал отсюда в злой чахотке. Не знаю, как он перенес резкую перемену климата. Фамилия его Неандер (Борис Николаевич). Его должен знать Пастернак. Он работает в одной из московских газет. Не даю тебе его адреса, п<отому> что забыл его дома. А письма не хочу откладывать.

Лиленька, милая, прости меня, что привязался к тебе с синематогр<афической> литературой — но для меня это сейчас ужасно как важно. И чем скорее тем лучше. Не сердись!

Видел недавно очень хороший здешний (немецкий) фильм. Инсценировка книги Ремарка «На Западе без перемен». Удивляет, что полиция разрешила демонстрацию — до такой степени этот фильм обличает бывшую войну. В Германии расисты срывают демонстрации фильма. В Париже демонстрация проходит довольно спокойно. Ты, верно, будешь иметь возможность видеть этот фильм в Москве. Несомненно Москва его купит. Вспомни меня тогда.

Скоро Рождество. Мур ждет праздников и деда Мороза. Аля учится в школе прикладного искусства по классу иллюстрации и книги. Писал ли я тебе, что она взяла 6 французских литературных премий?!

К сожалению должен кончать.

Конечно мы увидимся! Я не собираюсь кончать свою жизнь в Париже, вообще не собираюсь «кончаться» или скончаться. Помоги только мне выбиться на новую дорогу. Особенно, если ты так же как и я относишься к синема.

Ну, будь здорова, родная. Обнимаю и люблю тебя

Твой С.

Передай Вере, что ее Лиза сейчас же мне написала и была со мной предельно мила и внимательна. Пусть она поблагодарит ее в письме. Почему Вера мне никогда не пишет?

А в Парижские театры я не хожу, ибо не люблю театр вообще, а французский в особенности.

 

2 — I — <19>31 г

С Новым Годом, дорогая Лиленька,

Увы, приходится тебе пожелать самого банального здоровья, п<отому> что без него не житье.

Спасибо огромное за книжки. Знаешь, когда они пришли? С вечерней почтой 31-го декабря — Новогодним подарком. Спасибо. Поблагодари от меня непременно и Б<ориса> Н<иколаевича>.

Две книжки из присланных оч<ень> интересны — (Кулешов и Кинопромышленность СССР), третья — Кино и война — слабее (очень плохое, вульгарное изложение) и не использован весь возможный материал. Прилагаю к письму список книг, к<отор>ые мне были бы оч<ень> полезны.

Оказывается грипп гуляет не только по Парижу. Мы тоже все лежали в гриппе. Нов<ый> Год в этом году дождливый и теплый, что оч<ень> приятно — выходит меньше угля.

Нов<ый> Год я встречал довольно мрачно, среди почти незнакомых людей, но зато ел настоящего Диккенсовского гуся и пил настоящее франц<узское> шампанское.

О моем здоровье не беспокойся. Оно довольно стабильно. Думаю в этот год никаких срывов не произойдет.

Моя кино-библиотека понемногу растет. К сожалению лучшие книги по технике немецкие, а в немецком я слаб. Читаю сейчас историю русского театра Всеволодского. Знаешь ли? Если нет — просмотри. Довольно интересно. Кроме того лежат у меня два тома биографии Мейерхольда — Волкова. Неинтересно. Автор неправильно подошел к биографическому заданию.

Продолжаю работать у Пате. Кое-что уже умею делать (проявлять, печатать в машине и т. д.), но все это пока оч<ень> мало. Главное научиться снимать — «крутить».

Как здоровье Кота? Надеюсь он уже поправился. Поцелуй Веру и поздравь ее от меня.

Собираюсь писать в двух журналах о сов<етском> кино.

Спасибо еще раз — громадное.

Обнимаю тебя с любовью

Твой С.

Список книг:

Гальперин: О рациональном использовании глубин объектива.

Болтянский: Культура кино-оператора

В. Пудовкин — Кино-режиссер и кино-материал

Шмидт — Кино-оператор

Лемберг — Экономика мировой кино-индустрии

Шмидт — Кино-лаборатория

Косматов — Кино-механик (все выпуски)

Голдовский — Освещение кино-ателье

Пудовкин — Кино-сценарий

Шнейдеров — Техника и организация кино-съемочных работ

Лауберт — Негативный процесс.

Есть ли что-нибудь Эйзенштейна?

Ну пока хватит надолго.

Ты себе представить не можешь, как радостно получать русские книги по кинематографии.

Свои статьи, как выйдут — пришлю.

Будь здорова, милая. Пиши.

 

12 — II — <19>31

Спасибо, родная Лиленька, за щедрую — замечательную присылку книг. Не поблагодарил тебя сразу, п<отому> что несколько дней был в бедственном состоянии — и даже на марки не было франков. Сейчас стало легче. Спасибо, — все подобрано замечательно. И на долгое время я насыщен. Единственное о чем буду просить тебя — это о высылке пятидневной газеты «Кино». Мне это необходимо для хроники Сов<етского> кино.

Вчера сдал письменный экзамен у Патэ. В понедельник держу устный. Кроме того начинаю брать частные уроки кручения. Но продвигаться здесь в моем возрасте в роли оператора ужасно трудно. Французы страшные националисты и каждый иностранец для них бельмо на глазу. Поэтому одновременно пишу о кино. Три статьи моих уже напечатаны. Две о кинофикации СССР (большие), одна — о главных режиссерских течениях в сов<етском> кино (небольшая) — но последнюю тему буду развивать в дальнейших статьях.

А как ты — моя больная старушка? Я думаю, что скоро перееду в Москву. Здесь невмоготу. Получила ли моих две несчастных книжки? Мне оч<ень> стыдно, что пока ограничился этим, но, повторяю, было туго.

Недавно был на нашей могиле. Она прибрана. Только вот ёлка засыхает. Ее сухие ветки пообрезали и осталась лишь зеленая верхушка.

Из присланных книг оч<ень> интересен сб<орник> формалистов. На фр<анцузском> яз<ыке> интересных книг по теории кино почти нет. Родина кино — оскудела. Лучшее, что на фр<анцузском> яз<ыке> появляется, — переводы русских авторов (недавно появилась статья Эйзенштейна) и Муссиньяка, к<отор>ый тоже полурусский, п<отому> что прожил долго в России и напитан русскими идеями. Видел недавно «Турксиб» — чудесный фильм.

Как здоровье твое? Ты давно не пишешь.

Обнимаю тебя и люблю непрестанно

Твой С.

Напиши мне о Вере. Ей тяжело? Почему она мне никогда не пишет.

 

<12 марта 1931 г.>

Спасибо родная за книжки! Спасибо! Все присланное — в самую точку. Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум — «Поэтика Кино» — оч<ень> нужны. Кроме того — кино-журналы, чтобы быть в курсе новых постановок. Я сейчас получил заведывание кино-отделом одной литературной газеты и должен быть в курсе всего. Написал об этом Асе — она должна к тебе зайти. Ее адр<ес>: Мерзляковск<ий> 18 кв<артира> 8. Боюсь, чтобы не было дубликатных посылок.

Что с твоим сердцем? Имей в виду, что сердечный диагноз — самый трудный. Нужно обращаться к лучшим врачам. Твой же наверное напутал. Говорю по личному опыту. Для того чтобы исследовать сердце нужно произвести просвечивание и кроме того прослушать особыми аппаратами. Ухом ничего точного услышать нельзя. Все это мне сказали здесь люди сведующие.

От сердца и сны твои. А вот невероятная явь со мною. Был я у одной дамы, живущей в Париже лет 20, на улице ведущей к нашему кладбищу. Говорю ей: Рядом с Вашим домом похоронены мои родители и брат. И вдруг она меняется в лице: Позвольте, позвольте — так значит Вы сын Е<лизаветы> П<етровны>? Вы знаете, что у меня стоит ее письменный стол? После ее смерти меня попросили взять его. Я никогда не знала Вашей матери, но стол хранила в продолжении 22 лет!

Вот и не верь после этого в чудеса. Так через 22 года в мои руки попадает мамин стол. С этой дамой я только что познакомился и заходил к ней по делу (мог бы легко не зайти). Вот.

На этих днях пойду с Кудельской (Верина приятельница) на нашу могилу. Кудельская удивительно мила и живет памятью о наших.

Обнимаю тебя — моя старая! Не тревожь себя ничем — будь умницей. Знай, что вспоминать — грех. Нужно помнить, а не вспоминать. Глажу твою седую голову.

Твой С.

Одновременно высылаю тебе книгу о Романтизме. Она грошовая, но много иллюстраций. Можешь их вырезать для твоей выставки. Снимков с постановки Мюссе, о к<оторы>х ты просила — нет. Узнал только, что костюмы были не современные, a L XIV. В музее Карневале достану все имеющиеся открытки посвящ<енные> Мюссе. Сделаю это завтра или послезавтра.

Спи спокойно и не растравляй себя ничем.

Свои воспоминания, но с тяжелым сердцем. Я их терпеть не могу. После этого ведь было напечатано и другое.

 

Суббота — 28 марта 1931

12 ч. в<ечера>

Дорогой дружок мой,

По-моему, ты не получила одного (последнего) моего письма. Но это не важно, хотя обидно. Неужели ты пролежала всю зиму? По твоему последнему письму можно заключить, что ты совсем не вставала с постели. Что же это такое? И после этого ты еще считаешь себя в праве тревожиться об моем здоровье? Лиленька, когда получишь это письмо — ответь сейчас же и подробно о своем здоровье. Встала ли, отдохнуло ли твое сердце, что говорит твой врач, и специалист ли он по сердечным болезням, и навещают ли тебя, и как ты питаешься, и что тебе можно есть, и достаешь ли ты нужное для твоего лечения, и могу ли я тебе выслать необходимые медикаменты (только выбирай французские) и могу ли я тебе выслать съестную посылку, и что именно (какао, жиры, масло, сало, чай и т. д.). Напиши мне милая, больная сестренка и я сделаю все что смогу. Ведь мы должны дотянуть до нашего свидания, которое очень приблизилось. Смотри не сдай.

Сейчас вечер. Марина с Алей в кинематографе. Мур тихо спит в соседней комнате, обнявшись с медведем. А я пользуюсь тишиной и досугом (которого оч<ень> мало), чтобы поболтать с тобой. С утра до вечера я пропадаю в городе. Мои занятия оч<ень> продвинулись. Брожу по Парижу с кино-аппаратом и «кручу». Но пока что еще бесплатно. Здесь пробиваться оч<ень> трудно. Французы отчаянные националисты и на всякого иностранца косятся. Ну, да ничего, авось вытяну. Оч<ень> вредит кризис. Самим французам жрать нечего.

Сейчас пока, кроме Патэ, у которого я благополучно сдал все испытания, работаю в только что образовавшемся фр<анцузском> кинематогр<афическом> обществе. Люди все оч<ень> милые и сулят всякие приятные вещи, но боюсь, что водят за нос. Прок от этого об<ще>ства тот, что понемногу обретаю практический опыт.

Книги, присланные тобою, мне оч<ень> помогли. Вчера получил газетку Кино, но адрес написан не твоею рукой. М<ожет> быть это Ася выслала?

Передай пожалуйста Вере, что Лиза отправила ей два письма, но оба вернулись с надписью: адресат не разыскан. В чем дело? Пришли мне, пожалуйста, точный адрес Веры. Как Кот? Как его корь? Нет ли осложнений? Вера меня совсем забыла. Передай ей еще, что несколько раз заходил к Лизе. Она на редкость мила, культурна, отзывчива и душевно свежа. Все понимает с полуслова. За всем следит. И муж ее очень интересный и милый человек. Лиза тайком от мужа внесла за меня деньги в кино-школу. Не забудь — передай Вере, ей будет приятно. Я очень требователен к людям и моя оценка не от благодушия, а вполне объективная.

Мне очень хочется выслать тебе статьи о сов<етском> кино. Две из них вышлю на будущей неделе. Сейчас нет лишнего экземпляра.

Какие вести от Нюти? Она мне так же как и Вера ничего не пишет.

В Париже весна. К Пасхе уберу нашу могилу цветами. Сейчас еще рано.

Недавно меня обрадовала Аля. Она учится во франц<узской> школе по классу иллюстрации. Там недавно был годовой конкурс и Алины рисунки прошли первыми. Благодаря этому ей предложили бесплатно обучаться гравюре.

Ну, спокойной ночи, Лиленька. Обнимаю тебя крепко, глажу твою седую голову и целую твои лапы. Ответь на все вопросы.

Твой С.

А помнишь, как я тебе мышей подкладывал в ящик для писем? А помнишь, как мы с тобой в первый раз весной ехали в Коктебель? И Максины рассказы о месменахеках? Господи, как все это давно было, словно на «тем свету», как говорят мужики.

Живется мне, должен тебе сказать, не слишком весело.

В эти два года были всякие в моей жизни события, о которых писать не буду, а рассчитываю рассказать лично.

Так бы хотелось быть свободным, а для этого прежде всего нужны деньги.

Мой Мур все время рвется в Россию, не любит французов, говорит запросто о пятилетке (у него богатая советская детская библиотека, присланная Асей), о Днепрострое и пр. Ко мне привязан предельно. Способностей и ума невероятного.

 

29 — VI — <19>31

Дорогая моя, прости, что так долго не писал. Получил «Кино» и открытки. Спасибо. Очень ты меня встревожила, что все лежишь. Что же это такое? Несмотря на мои просьбы ты не пишешь подробно о своей болезни.

У меня к тебе спешное и серьезное дело. Я подал прошение о сов<етском> гражданстве. Мне необходима поддержка моего ходатайства в ЦИКе. Немедля сделай все, чтобы найти Закса и попроси его от моего имени помочь мне. Передай ему, что обращаюсь к нему с этой просьбой с легким сердцем, как к своему человеку и единомышленнику. Что в течение пяти последних лет я открыто и печатно высказывал свои взгляды и это дает мне право так же открыто просить о гражданстве. Что в моей честности и совершенной искренности он может не сомневаться.

Мое прошение пошло из Парижа 24 июня. Следовательно нужно оч<ень> торопиться.

Не думай, что я поеду не подготовив себе верной работы. Но для подготовки тоже необходимо гражд<ан>ство.

Исполни, Лиленька, мою просьбу не откладывая. Это приблизит нашу встречу.

Одновременно написал Горькому и Пастерн<аку>.

Будь здорова, Лиленька. Обнимаю и надеюсь скоро смочь тебе написать до свидания.

Твой С.

 

18 — IХ — <19>31

Дорогая моя Лиленька,

Отчего же, отчего повышается у тебя температура? Что это за болезнь? Сколько раз просил я тебя написать мне подробнее. Каждый раз ты ограничиваешься лишь общими фразами.

Ты спрашиваешь, как мои дела. Должен сознаться, что хуже нельзя. Кризис (ужасающий и со дня на день растущий) и мои советские взгляды сделали то, что я вот уже год не могу найти заработка. Что будет дальше — думать страшно. Живем изо дня в день, каким-то образом выворачиваемся. Но боюсь, что и выворачиванию придет конец.

Эта зима в Париже будет сверх-трудной. Ну, да авось вытянем.

Очень огорчило меня сообщение о смерти Лили Шик. Ее я хорошо помню и с нею у меня связано несколько дорогих для меня воспоминаний. Наше поколение начало редеть, и быстро редеть. Уже которая по счету смерть! Так мне и не удалось ее увидеть.

Недавно я встретил в Париже Валетку. Помнишь? Все такая же — только поседела, да, пожалуй, еще поглупела. Я всё пугаюсь, когда встречаю людей после оч<ень> длительной разлуки. Они все те же, а я изменился страшно. Они же говорят со мною, как с прежним и, конечно, разочаровываются.

Мое кино стоит на месте. Половина парижских студий без работы. Иностранцев гонят. А без стажа куда я буду годиться? Прямо не знаю что делать.

Посылаю тебе иголки. Не знаю те ли. У Зингера сказали, что это тот самый образец, к<отор>ый больше всего требуют в Россию.

Прости, дружок, что пишу мало. Тянет писать тебе, когда дела поправляются, а когда — худо — не хочется скулить.

Поцелуй от меня всех.

Как у тебя с продовольствием? Хватает ли? И чего не хватает? Я даже не знаю, на какой ты диете. Напиши.

Что делается у вас в студии?

Обнимаю тебя, моя старая, нежно.

Твой С.

 

<Конец 1931 г.>

Лиленька, родная — все нет и нет от тебя вестей. Напиши хоть открыточку, чтобы знать мне, что с тобой ничего страшного не случилось. Главное — как болезнь? Твое последнее письмо было такое безнадежное. Когда же я смогу помочь тебе?

Я очень долго был совсем без работы. С месяц как раздобыл место у одного американского изобретателя нового строительного материала (вид картона). Работа, как видишь, совсем не по моей специальности — но не скучная и на том спасибо. Пока получаю совсем мало (200 fr. в неделю), а работаю до 8 ч. вечера. Прийдя домой — валюсь в постель, так что жизни совсем не вижу. Во Франции такая поголовная безработица, что выбирать сейчас не приходится — хватай, что дают, чтобы не сдохнуть с голода. В первую очередь, конечно, страдают иностранцы, к<оторы>х отовсюду гонят.

Если у американца дело пойдет — мне обеспечен на долгое время хлеб и приличный заработок.

Кино-продукция здесь тоже при последнем издыхании. Общество за обществом летят в трубу. Пока что вся моя прошлогодняя работа пропала даром. Ограничиваюсь тем, что стараюсь не отстать от передовой кинолитературы. И это очень трудно — совершенно нет досуга.

Мы живем плохо. Но и это плохое на фоне общей нужды может показаться удачей. Самое горькое для меня — отсутствие людей, среды, какая-то подвальная жизнь, когда приходится все силы напрягать, чтобы в одиночку продержаться.

Событий в моей жизни — никаких, или такие, о к<оторы>х и писать нечего.

Дети подрастают. Аля — совсем взрослая и мне всегда странно, что она моя дочь. Нас принимают за брата и сестру. Она продолжает работать над гравюрой и идет в школе первой. Несмотря на то что она первая ученица — я не особенно верю, что это ее призвание. Пишет она гораздо сильнее, чем рисует, да и подход ее к живописи и рисунку скорее литературный.

Мур — мальчик боевого самоутверждения. Оч<ень> умный и способный, но дисциплине поддается слабо.

В Париже сейчас открыл свой театр Чехов Убогий театр и безнадежные спектакли. Он совсем слабый режиссер, а как актер — живет старым багажом.

Слежу, как могу за советскими фильмами. Их здесь можно видеть почти исключительно в закрытых клубах (французская цензура не допускает их демонстрации).

Из последних сов<етских> книг очень одобряю «Гидроцентраль» Шагинян и «Кочевников» Тихонова. Читала ли?

С<офья> М<арковна> исчезла. Не знаю даже — в Париже ли она. Отношение ко мне русских по-прежнему враждебное.

Кончаю. Жду от тебя вестей. Не забывай меня — я тебя помню постоянно и непрерывно.

Обнимаю тебя и глажу твою седую голову.

Твой С.

Как Вера? Нютя? Кот? Пиши обо всех.

 

25 — VI — <19>32

Дорогая Лиленька,

— Страсть как давно не писал тебе, да и от тебя не имел известий. Как и что ты? Напиши словечко.

Мне здесь с каждым днем труднее и отвратительнее. Я стосковался по своей работе — здесь же не работаю и не живу, а маюсь изо дня в день.

Единственное чем жив — мечтою о переезде. Уверен, что ждать теперь недолго. Вытянуть бы только.

О своей жизни писать не хочу — противно.

Был недавно на докладе Афиногенова и не удалось поговорить с ним, а он тебя должен знать. М. б. на этих днях его увижу и порасспрошу.

Как здоровье твое? Едешь ли летом на отдых?

Думаю, что увидав меня ты порядком разочаруешься — не только потому, что я начал быстро стареть, а потому что от прежнего меня ни крупицы не осталось. Ты же меня представляешь и в прежнем теле и с прежним нутром.

Мы больше не живем в Мёдоне. Наш новый адрес (перепиши его в нескольких экземплярах) —

101 rue Condorset, Clamart (Seine).

Этим летом, конечно, никуда не еду. Как Вера? Как Нютя? Как дети?

Обнимаю тебя с любовью.

Обо мне не беспокойся и не принимай меня за «чудака» и «сумасшедшего». Я просто я.

Твой С.

 

31 — Х — 19<33>

Дорогая моя Лиленька,

Вот и зима. Сразу наступили холода, сырые и промозглые. В моей комнате стоит маленькая чугунная печурка — вроде буржуйки, а на печурке непрерывно кипит чайник. Здешняя зима для меня извод. Боюсь, что от русской зимы совсем разойдусь по швам.

С большим интересом прочел твое письмо о работе над читкой Пушкина. Должен тебе сказать, что поскольку я могу судить о читке по звуковым советским кино — она очень и очень слаба. Но кинематографическая «читка», конечно, вещь совсем особая и очень далека как от театральной (должна быть далекой), так и от «литературной». Эту «особость» пока что советские актеры совсем не чувствуют — им нужно поучиться у американцев.

Что же касается стихов — то я лично очень люблю сухую читку, с еле заметным вскрытием эмоционального костяка и с выделением ритмического остова стихотворения. Классическая читка наверное ни то и ни другое — а среднее. А по мне лучше всего читают стихи авторы. И сам Пушкин читал стихи по-моему. Ужасно когда стихи навязываются. Обычное актерское чтение, даже культурное, а не по Худ<ожественному> т<еатру> — именно такое: всё договаривается, разжевывается, подчеркивается. А договаривать и чувствовать — я должен, а не чтец. Вообще в читке стихов лучше не додать, чем передать. Я говорю о стихах лирических.

Очень возможно, что мы довольно скоро увидимся. Отъезд для меня связан с целым рядом трудностей порядка гл<авным> образом семейного. Будь я помоложе — насколько бы мне все это было бы легче. В ужасный я тупик залез. И потом с детства у меня страх перед всякими «роковыми» решениями, к<отор>ые связаны не только с моей судьбой. Если бы я был один!!!!!

В Россию я поеду один.

Слыхала ли что-нибудь о Дмитрии Петровиче Мирском, перебравшемся из Лондона в Москву? Это мой большой друг и если ты при случае его увидишь — он многое обо мне расскажет. Он очень учен (литература) и блестяще умен и одарен. В Москве он работает в издательстве иностранных рабочих (кажется — Никольская 6). Правда — он меня не видел уже около года.

А к Нов<ому> Году к тебе зайдет другой мой приятель: Павел Ник<олаевич> Толстой (троюродный брат Алексея Николаевича и живет у него в Детском Селе). С этим — держи ухо востро. Он очень мил и не без блеска, но жулик отчаянный. И враль отчаянный.

Очень обрадовали меня приветы от Володи с женой. Поцелуй их от меня. Передай им, что в Париже уже несколько лет работает Сокол. Он очень здесь и повсюду известен. Я с ним ни разу не встречался. А по тому, что он помещал во франц<узских> газетах — он мне далек. Он м<ежду> пр<очим> женился на б<ывшей> актрисе Кам<ерного> театра — забыл ее фамилию, но я ее знал.

Знакома ли ты с Бабелем? Он меня тоже раза три видел в Париже. Он — замечательный. Советую тебе с ним встретиться, хотя это не так легко — он очень уединенно живет.

Вот — не знаю Лиленька, на чем остановиться по приезде. Здесь я занимался буквально-таки всем. Это очень худо и с этим пора кончать.

Посылаю тебе свою последнюю карточку. Очень я изменился? Обнимаю тебя крепко. Привет всем. Что делает Юлия? Почему так мало пишешь о Вере? Совсем не знаю, чем она живет. А Нютя? Ее я увижу первой — в Ленинграде.

Как твое здоровье?

Мы остались на той же квартире.

Твой СЭ.

 

26 — VIII — 1934

Дорогая Лиленька,

Думаю, что письмо мое застанет тебя уже в Москве. Век не писал тебе и век от тебя ничего не имею. Надеюсь, что у тебя все благополучно и что за лето ты успела отдохнуть. Это лето для меня сложилось неожиданно хорошо. Смог поехать на месяц к друзьям в горы, в средневековое шато, в котором я уже несколько раз жил.

Из замка вернулся не в Кламар, а к Марине, к<отор>ая сняла на лето избу верстах в десяти от Версаля. Здесь живу уже вторую неделю. Только ем, сплю, да хожу с Муром за грибами. Местность прекрасная — совсем русские поля и перелески. Грибов масса. Грибы сокращают вдвое наш кухонный бюджет. К нашему счастью французы почти все наши грибы считают за поганки и мы их (французов т. е.) не разубеждаем.

Читаю с тревогой по утрам французские газеты. Положение на Востоке все тревожней и тревожней. Начинаю ненавидеть японцев, как когда-то в детстве во время Японской войны. Здешние газеты, за исключением крайне-реакционных, в советско-японском конфликте держат сторону Советов. Вообще за последнее время (особенно после визита советских летчиков) отношение к Союзу резко изменилось в хорошую сторону. Эволюция проделанная Францией за последние два года в этом направлении необычайна. Литвинов гениальный тактик. Это особенно видно, когда наблюдаешь за международной жизнью отсюда.

Почти все мои друзья уехали в Сов<етскую> Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя. Главная задержка семья, и не так семья в целом, как Марина. С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать.

В каждом письме прошу тебя написать о Нюте, Вере, о детях. Почему ты молчишь? Ведь я о них ничего не знаю. Что делает Вера? Чем и как она живет? Где и как работает? Что Кот? Как в последнее время сложилась семейная жизнь Нюти?

Мне гораздо труднее тебе писать, п<отому> что весь круг мой тебе незнаком. А о личных своих делах вообще писать не люблю.

Пишу сейчас у постели Мура, к<отор>ый второй день как захворал. Кажется пустяки, хотя бурные. Вчера Т° была 39, а сегодня намного легче. Мур первый год как начал ходить в школу. Учится оч<ень> хорошо, первый в школе. Нравом он буен. Исключительно способен и умен. Ему, конечно, нужно ехать в С<оветскую> Россию. Здесь исковеркается.

Аля сейчас на берегу Океана. Дает уроки в семье немецких эмигрантов. При всех ее способностях ей приходится зарабатывать не гравюрой, как полагалось бы, а случайными работами не по специальности. Обидно. Радуюсь одному — летом ей удалось хорошо отдохнуть.

Видала ли в Москве Эренбурга? Повидай его непременно. Мне хочется от него по возвращении узнать о твоей жизни.

Я переехал на новую квартиру. Мой новый адрес: М-r Efron. 33 rue J. В. Potin. Vanves (Seine). Это тот же Кламар, но другой коммуны.

Пока, Лиленька, кончаю. Жду от тебя «быстрого и подробного». А пока целую крепко и люблю.

Твой С.

Пиши на Vanves. Если я не вернусь еще — письмо перешлют сюда.

 

30 — III — <19>35

Дорогая моя Лиленька,

Как дела? У меня все по-старому, если не считать гриппа, к<отор>ый меня измотал порядком.

Сегодня провожаю одного своего друга в Москву. От него узнаешь, как я живу и чем дышу.

Недавно читал в Правде отзыв о студии Завадского и думал о тебе. Удается ли тебе работать?

А ты знаешь, что помимо всего я организовал здесь театральную студию. Через неделю первый открытый спектакль. Но все это не то, что хотелось бы.

Каждый раз я тебя спрашиваю, в чем ты нуждаешься? Очень прошу ответить. Недавно был случай, который я пропустил, п<отому> что не знал что тебе нужно. Сегодня могу послать только коробку сардинок (побаиваюсь, что передатчик слопает их дорогой).

Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее. Вот думаю отправить Алю. Она замечательная рисовальщица.

А с Мариной прямо зарез.

Пиши обо всех и поконкретнее.

В чем нуждаешься?!?!!!

Обнимаю

Твой С.

 

4 — ХII — <19>35

Дорогая моя Лиленька,

Получил твое огорчительное письмо. Я тебе пишу мало, но не так уж тебя «забываю», как ты думаешь. Во-первых, после твоего предпоследнего письма я послал тебе с одним отъезжавшим чулки и письмо. Очевидно ни тех, ни другого ты не получила. Во-вторых — к тебе должен был зайти еще один мой друг. Он не зашел. В-третьих, я просил о том же Пастернака, но Борис оказался невменяемым. Пишу обо всем этом, т. к. у тебя ложное отношение к моему малословию. Писать мне тебе трудно — это правда — и пишу я пусто — это тоже правда. Но причина этому никак не мое холоднодушие, а как раз наоборот. Нам нужно увидеться.

Сочувствую тебе горячо и кровно в твоих неудачах со съемкой, в твоей болезни. Мне почему-то кажется, что все у тебя должно измениться с моим приездом. Я все-таки много здоровее тебя. Я тоже перенес грипп, после которого чувствовал себя, как после тифа. Но через 5–6 дней я вполне оправился.

Твою карточку получил и на нее откликнулся не только письмом, но и своей карточкой. Неужели не получила?

Никакой насмешливости и иронии в моем письме не было и к твоему большому, больному и горячему сердцу иронически отнестись не мог. И ты, cвин, что так приняла тон моего письма. А главное — через несколько месяцев после получения.

Радует меня очень твой отклик на «Агрострой» Довженко. Его я не видел. Из последнего видел только «Чапаева» — замечательно! С Рене Клером ты не права. Это замечательный режиссер и кинолирик. Лучший его фильм: «Миллион». «Под крышами Парижа» его первый звуковой фильм. У вас появились «Живые рисунки» Вал-Диснея — посмотри непременно. Это подлинное и высокое искусство. К тебе должны зайти, или вернее зайдет один из архитекторов, бывший в Италии на международном Конгрессе Архитектуры. Он расскажет тебе о нашей мимолетной парижской встрече. Он исключительно мил, душевен и культурен. Думаю, что встреча с ним будет тебе приятна. Сейчас он вернулся в Италию, а оттуда через месяц поедет обратно.

Сейчас в Париже сов<етские> ученые. Видел из них только челюскинца Шмидта.

Что тебе рассказать о себе и о своих? У меня масса работы. Нет минуты свободной. Но все не то, что хотелось бы. И все потому, что я здесь, а не там. Аля сделалась прекрасной рисовальщицей, настоящим мастером. Но она ужасающе пассивна и живет еще в каком-то отроческом полусне (а ей уже 21 год).

Мур, наоборот, бурно активен, жаден до всех жизненных впечатлений предельно, богатырского телосложения, очень красив. Прекрасно учится.

Марина много работает. Мне горько, что из-за меня она здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что у нее появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак ее из этого состояния не вырвать. Во всяком случае через год-два перевезем ее обратно, только не в Москву, а куда-нибудь на Кавказ. Последние стихи ее очень замечательны и вообще одарена она, как дьявол.

К весне думаю устроить Алину выставку, а затем издать часть ее рисунков.

Видала ли ты нового «Ревизора» Мейерхольда? Мирский в восторге.

Ну вот — пока кончаю. Пишу по обыкновению в кафе. Обнимаю и жду не-ругательного письма и вестей.

Твой С.

 

18 — III — <19>36

[207]

Дорогая моя Лиленька,

По обыкновению пишу тебе в кафе.

Скажи, пожалуйста, в чем дело? Почему ты не отвечаешь — ни на письма, ни на две книги, к<отор>ые я тебе выслал?

Я бы очень и очень тревожился, особенно из-за эпидемии гриппа, если бы не письмо Аси, к<отор>ая тебя видела. Неужели ты мне не пишешь сознательно? Не хочу и не могу этому верить.

Опять весна, а я все торчу в Париже. Когда это кончится и думать перестал. Все новые и новые препятствия мешают моему отъезду.

Был ли у тебя архитектор, <к<оторо>го я просил зайти к тебе? Вообще сейчас все время отъезжают люди и каждого, кто меня знает, я просил с тобою связаться.

Что тебе сказать о себе? Работы очень много — и журнал, и художники, и театр и чорт знает еще что — с чем и с кем приходится возиться. Но все это очень текуче, очень эпизодично, преследует очень местные цели и потому захватывает меня только на поверхности.

Не знаю на что я буду годен, когда наконец попаду к тебе. Очень надеюсь на осень.

Как Вера, Нютя, Кот, Нютины дети? Почему никто, никогда (кроме тебя до прошлого года) меня не вспомнит? Я понимаю, что трудно писать часто, но почему же совсем ни-че-го?!

А впрочем вероятно все это в порядке вещей и удивляться не нужно.

Очень может случиться, что Марина с Муром приедут раньше меня. Боюсь этого, т. к. Марина человек социально совершенно дикий и ею нужно руководить, как ребенком. А с другой стороны — это мож<ет> быть и к лучшему. Человек привыкший к руководству часто ведет себя благоразумнее, когда предоставлен сам себе.

Аля очаровательная девушка, но у нее тяжелые взаимоотношения с матерью. Талантлива она чертовски. Тебе она очень понравится. А Мур — совсем замечательный мальчик. Ну, надеюсь, ты их скоро увидишь воочию.

Нужно кончать. Пришли по мою душу.

Обнимаю и люблю тебя крепко.

Твой С.

 

<31 июля 1936 г., Париж>

Дорогая моя Лиленька,

Почему ты не отвечаешь на мои письма? Каждый твой не-ответ вызывает во мне острую тревогу, а справиться о твоем здоровье не у кого, т. к. я даже не знаю адреса Веры.

Очень, очень, очень прошу тебя сейчас же ответить мне, хотя бы совсем кратко о своем здоровье. О нем только и тревожусь. М. б. ты затеряла мой адрес? Напоминаю: 65 rue J. В. Potin. Vanves (Seine).

Надеюсь очень тебя увидеть уже зимою, или в крайнем случае — весною. Так что готовься принять меня у себя на несколько дней.

Так жду встречи с тобой, что и писать о моих личных новостях не хочется. Эту зиму у меня была большая нагрузка по культурной работе (журнал, парижские художники и пр<очее>). Удалось объединить ряд виднейших русских художников в Париже в советскую группу и устроить их выставку. Выставлялась в первый раз и Аля и удостоилась очень высокой оценки. Вообще Аля за последние 2 года очень выросла внутренне и (как всегда бывает для близких) для меня незаметно. Вдруг обнаружил в ней взрослого и большого человека, мне очень близкого.

В своей же области — в графике — рисовальщица она первоклассная. А кроме того умна, как чорт, и пишет прекрасно. Вообще — Аля моя надежда и большая.

Мур растет и умнеет. Богатырской силы и телосложения. На редкость способный. По-французски говорит как француз. В школе все время занимает одно из первых мест.

Марина работает над переводом Пушкина (не своего, а ряда лирических произведений) на франц<узский> язык. Получается у нее, поскольку могу судить, замечательно. Так, как верно написал бы сам Пушкин. Особенно хорошо переведено — «Прощай свободная стихия…». Готовит к Пушкинскому столетию.

Но все это неважно. Важно то, что ты мне не отвечаешь. В чем дело, Лиленька? Буду ждать ровно десять дней твоего ответа, а если такового не будет — даю объявление в «Известиях» о розыске тебя.

Итак жду. Обнимаю крепко тебя, Веру, Кота и всех кто меня помнит.

Твой Сережа.

 

26 — IV — <1937 г.>

Дорогая моя Лиленька,

Наконец-то получил твое письмо. Очень его ждал и очень за него благодарен.

Сильно огорчен смертью Закса. Дело в том, что мне так хотелось явиться к нему в качестве побежденного и убежденного после нашей длительной разлуки. Мой случай, мне казалось, был бы ему подарком.

Аля написала о тебе несколько восторженных писем и я тебя впервые за эти годы увидел почти что своими глазами. Между пр<очим> она писала мне, что ты одна из лучших, а м. б. лучшая преподавательница читки. Это меня очень обрадовало, т. к. хорошая читка (уж не говоря о преподавании ее) есть пожалуй вершина словесной культурности.

Радует меня так же очень все что ты пишешь об Але. Прошу тебя об одном — не давай ей идти по линии наименьшего сопротивления, т. е. удовлетворяясь малым и легким (переводами, например), упускать главный сектор ее работы (иллюстрация, детская литература и т. п.). К советам она относится упрямо, т<ак> что ты уж сама придумай способ воздействия.

М<ожет> быть в Москве ее внутреннее самочувствие так видоизменилось, что мои страхи и напрасны. Пишу на всякий случай.

М<ежду> пр<очим> от нее уже довольно давно не имею писем (на последнее письмо она не ответила) — поторопи ее.

Моя жизнь идет по-старому. Писать тебе о ней довольно трудно, если не невозможно. Ведь ты совсем не представляешь себе здешней обстановки. Во всяком случае работы оч<ень> много и частью она оч<ень> интересна. Строю неопределенные планы на лето. Совсем не знаю, что будет летом.

У нас зимние холода. Ветер от вас. Nort-Nort-Ost. Но то что для нас холод — для вас весна.

Узнала ли ты у Веры о Маминой могиле? Есть ли бумаги и у кого? Я целый год без ответа об этом запрашиваю. Без этих бумаг мне трудно поставить памятник.

Пишу, как всегда, в кафе — во время беготни. Поэтому мои письма такие короткие.

Обнимаю тебя, моя Лиленька, крепко тебя и Алю

Твой С.

 

16 — VI — <1938 г.>

<Из Одессы в Москву>

Дорогая моя Лиленька,

Не писал тебе все это время, п<отому> что думал, что ты и Зина уже на даче. Запрашивал о вашем адресе (к<оторо>го до сих пор не получил), и вот — письмо от Али: вы еще не переехали и все собираетесь.

Первые дни здесь мне было трудно. Вероятно — реакция на дорогу — душную и жаркую до ужаса. Если бы не сопровождающая меня сестра — я бы выскочил на 2-ой остановке. Было мне худо дней шесть подряд, а потому мне все казалось не таким, каким нужно. Было два серьезных припадка по два часа каждый, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом и пр. прелестями. Пишу теперь об этом спокойно, потому что все это уже в прошлом и мне гораздо, гораздо лучше. Врачи настроены оч<ень> оптимистично и лечат меня вовсю. Через день я принимаю теплые морские и хвойные ванны, а в промежутках, т. е. тоже через день, мне электрофицируют сердце. Кроме того мне массируют область сердца ментоловым спиртом. Кроме того обтирают одеколоном с головы до ног, т<ак> что я благоухаю, как пармская фиалка.

Кормят великолепно. Предельно внимательны. Сплю на открытом воздухе. И вот уже два дня, как начал совершать сравнительно большие прогулки. По словам врачей и проф<ессора> Гросмана (здешнее сердечное светило) — морской воздух мне чрезвычайно полезен.

О щитовидной железе я тебе уже писал. А главное: впервые я почувствовал признаки настоящего выздоровления, особую радость выздоравливающего.

Живу я уединенно и тихо. На море (к<отор>ое в 3-х минутах от меня) хожу в сопровождении моего оч<ень> милого сожителя и сижу там в тени часа по два.

Эта записочка — специально для тебя, ибо чисто сердечная. Обнимаю тебя, мой сердечный близнец, и Зину.

Погода стоит прохладная вот уже 3 дня и это тоже оч<ень> приятно. Ветер с моря — влажный. А когда я приехал я даже на мое любимое море смотрел с холодным равнодушием.

 

21 VII <19>25

<В Москву>

Дорогая Лиленька,

— Пишу тебе карандашом, п<отому> что здесь, в санатории почти все время лежу. Не подумай, что я умирающий, к<отор>ый не встает с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с легкими у меня дела обстоят прекрасно — я просто переутомился до предела и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Т<ак> что не волнуйся и не хорони меня до времени.

С начала войны не имел ни разу возможности так отдыхать, как отдыхаю сейчас. Круглыми днями лежу в сосновом лесу на кушетке, ем пять раз в день, пичкаюсь железом, мышьяком и пр<очим>. За первую же неделю прибавил два кило.

Марина с Алей и мальчиком остались во Вшенорах. Если бы ты видела этого мальчика, Лиленька! Милый, тихий, ласковый, с большими синими глазами. Говорить еще, конечно, не умеет (l1/2 м<есяца>), но уже звонко смеется. Почти никогда не плачет. Когда с ним говорят — приветливо улыбается. А главное прекрасно выглядит (тьфу, тьфу, тьфу не сглазить!)! Круглый, розовый, с прекрасными детскими чертами. Не подумай, что я пристрастен — он общий любимец. Его задаривают со всех сторон.

М<арина> дрожит над ним, ни на минуту от него не отходит, но он не избаловывается, как это обычно бывает с другими.

Аля — девочка с золотым сердцем. Она самоотверженно привязана к М<арине> и ко мне. Готова ото всего отказаться, от самых дорогих ей вещей, чтобы доставить нам радость, подарить что-нибудь. Прекрасно пишет (совсем необычайно), я бы сказал, что это ее призвание, если бы ее больше тянуло к тетради. Страстно любит читать. Книги проглатывает и запоминает до мелочей. Рисует так, что знакомые и друзья только рты разевают, открывая ее альбомы. Но здесь то же что и в писании. Страстной воли, страстного тяготения к карандашу нет. Вообще в ней с некоторых пор (с самого приезда из России) — полное отсутствие воли, даже самой раздетской. Если ей нужно выучить несколько французских слов, то она может просидеть с ними с самого утра до вечера. Она рассеивается от малейшего пустяка и волевым образом сосредоточиться не умеет. Внимание ее пассивно. От книги она не будет отрываться целыми днями, но именно потому, что книга ее берет, а не она книгу. Какое-то медиумическое состояние. Это отразилось и на ее внешности.

Она очень полна и это портит ее. Но ей трудно живется. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика и т. д., и т. д. Тяжесть быта навалилась на нее в том возрасте, когда нужно бы ребенка освобождать от него.

— Марина очень занята мальчиком, варкой ему и нам пищи, тысячами забот, к<отор>ые разбивают и мельчат время и не дают ей длительного досуга для ее работы. Но она все же ухитряется между примусом и ванной, картофелем и пеленками найти минуты для своей тетради. Она много пишет. Недавно напечатана ее прекрасная сказка «Мóлодец», — одна из лучших ее вещей. Другие идут в журналах.

«Что написать о себе? Весною я кончил университет, давший мне очень мало. Моя специальность — Христианское средневек<овое> искусство. Тема моего докторского сочинения: „Иконография Рождества Христова на Востоке“, т. е. Византия, Сирия, Египет, Сербия, Армения и пр<очее>».

Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.

Пишу понемногу — печатаюсь. Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами — я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.

Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.

Твою работу в театре приветствую, ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м<ожет> б<ыть> интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.

От театра я отошел далеко и — не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской в роли Бориса).

Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр — самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.

Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная — «Царь Максимилиан». Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м<ожет> б<ыть> и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным — м<ожет> б<ыть> очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.

Здесь, в Европе — театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр<очее> и пр<очее >. Сюда отдается тот избыток народной энергии, к<отор>ый раньше шел на театро-творчество и на театро-зрительство. То же что было в древней Византии (и в Риме) трагедия и комедия заменились цирком и ристалищем. Могут еще ставиться гениальн<ые> спектакли, но театр умер, ибо единственный творец театра (не спектакля) — народ — от него отвернулся и занялся другим (и кинематографом в том числе).

Но… жив актер и не хочет умирать. Даже больше — театр умирает, а актер размножается. На первый взгляд выглядит нелепым парадоксом, но только на первый взгляд. (Ведь писатель пишет не потому, что есть литература. То же и актер). Вот от актерства я и отошел. Но об этом в следующий раз, ибо иначе письмо пойдет только п<осле>завтра.

То что я буду писать об актёрстве к тебе не относится. Женщина на сцене совсем не то, что мужчина на сцене.

Кончаю, кончаю. Боюсь только, что из моей сжатой болтовни ничего понять нельзя. Не взыщи. Целую тебя нежно и жду твоих писем.

Твой С.

Давно собираюсь спросить у тебя, как отыскать в Париже — могилу мамы, папы и Котика. Я даже не знаю, на каком кладбище они похоронены. Нужно спасать могилу. То что я до сих пор не подумал об этом — меня очень мучает.

 

23/IV <1926 г.>

<В Москву>

Дорогая моя Лиленька,

Впервые, кажется, задержался с ответом тебе. Но сегодня видел страшный и мучительный сон, с тобой происходили всякие гадкие вещи и заторопился отвечать. Все ли у тебя благополучно? Как здоровье? Не следуй моему примеру и ответь немедленно. Буду считать дни.

Твои страхи об моей жизни в Париже напрасны. Живу я лучше, чем в Праге, хотя постоянного места и не имею. Мне предложили здесь редактировать — вернее основать — журнал — большой — литературный, знакомящий с литерат<урной> жизнью в России. И вот я в сообществе с двумя людьми, мне очень близкими, начал. Один из них лучший сейчас здесь литературный критик Святополк-Мирский, другой — теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» — человек блестящий — П. П. Сувчинский. На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России — Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь — Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней. В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала. Но, увы, эта работа очень не хлебная. Быть шофёром, напр<имер>, раза в три выгоднее. М<ожет> б<ыть> на будущую зиму и придется взяться за шофёрство.

Скоро к вам выезжает Илья Григорьев<ич>. Он расскажет тебе о нашей жизни. Я поручил ему зайти к тебе — он это сделает сейчас же по приезде.

О твоем приезде. Это было бы прекрасно и для меня и для тебя, но думаю, что тебе следовало бы до выезда выполнить одну очень трудную и вместе с тем необходимую вещь. Нужно каким-то образом выправить ваши отношения с М<ариной>. Повторяю — это очень трудно. М<ожет> б<ыть> ты даже не представляешь себе, как это трудно, но необходимо. Не скрою, что М<арина> не может о тебе слышать. Время сделало очень мало и вряд ли можно на него рассчитывать и впредь. Мне кажется — ты должна перешагнув через многое протянуть руку. И не раз и два, а добиваться упорно, чтобы прошлое было забыто, и если не забыто, то каким-то образом направлено по другому руслу эмоциональному. Не ищи в этом случае справедливости. Не в справедливости дело, а в наличии ряда страстных чувствований, к<отор>ые нужно победить не в себе (что легко), а в другом. Если не выполнить этого, то придется на многие годы нести ядовитую тяжесть. Подумай, как нелепы будут наши отношения здесь, когда мне придется считаться с тем, что вы с Мариной находитесь на положении войны. При твоей и Марининой страстности к чему это может привести? Необходимо с войной покончить. Марина в ослеплении. Поэтому должна действовать ты со всею чуткостью и душевной зрячестью. Ведь здесь, при твоей зрячести, не может быть места для самолюбия. Тем более, что Москва и все что связано с нею для Марины тяжкая и страшная болезнь. Как к тяжкой болезни, как к тяжкому больному и нужно подходить.

Ответь мне, что ты думаешь обо всем этом.

Пишу тебе совершенно откровенно, ибо в кровности моего отношения тебе нечего сомневаться. Верно? Верю, что нам предстоит еще длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться. Если бы можно было тебе рассказать на словах, как я все это чувствую — было бы гораздо легче. Но думаю ты и так почувствуешь и поймешь.

Вот, Лиленька, давно хотел тебе об этом написать, да трудно было. Не хотелось бередить старого. Знаю твое сердце, знаю твою бескожесть и многое еще знаю в тебе (помню хорошо), поэтому все откладывал. Мне очень важно знать — сама-то ты чувствуешь всю мучительность для меня (и ведь для тебя?) оторванности тебя от моей семьи. Разрубленность кровного? А если да, то как думала о будущем? Или решила так до конца проводить разделение: ты любишь меня, я люблю тебя, я люблю Марину (каждое отношение отгораживается от соседнего непроходимой стеной). Чувствуешь ли всю ущербность подобных любвей? Большой, огромный круг меня для тебя выпадает, круг связанный с каждым моим часом. Ведь это же нечто столь дефективное, что терпеть этого нельзя.

Не знаю — возможно ли исправить создавшееся, но что нужно сделать все для этого — знаю. Ведь да?

Только не пойми написанного неверно. Не удастся тебе, что делать, будем проводить разделение и дальше. Будем его проводить и после твоего приезда. Но мне бы хотелось не этого. Мне бы хотелось, чтобы все мое было бы и твоим. Чтобы мой дом был и твоим домом в той же мере, в какой твой дом всегда есть и будет моим. Никто никогда не может заменить кровной связи. Ты, наличие тебя даже за тысячи верст, дает мне то, что никто, кроме сестры дать не может. Хочу, чтобы это кровное воссоединилось с моими часами (всеми), а не только с некоторыми. Уверен, что и ты должна чувствовать то же.

Вот. Буду ждать твоего ответа с величайшим нетерпением.

Марина завтра уезжает с детьми к океану. Сняли в рыбачьей деревушке две комнаты. Я выеду позже. В середине, или в конце мая, после выхода нашего журнала, к<отор>ый весь на мне. Бегаю в типографию, правлю корректуру и пр<очее>. Очень устал и мечтаю об отдыхе и работе в тишине. Ответь мне еще по старому адресу — 8 rue Rouvet XIX-arr.

Теперь вот о чем. На каком кладбище наша могила? Никто не знает. Несколько раз запрашивал тебя, но ты все забывала ответить. Напиши непременно. До сих пор там не был.

Ночь. Спокойной ночи, моя Лиленька. Целую тебя нежно. Береги свое здоровье, а главное сердце.

Твой брат С.

 

20 — VII — 28

<В Москву>

Дорогая моя Лиленька,

Начал тебе писать еще в Париже, но письмо потерял — пишу второе с Океана. Живем в прекрасном месте — около Бордо. Купаемся, загораем, гуляем в прибрежных лесах. Я весь облез, ибо дорожу каждой минутой — мой отпуск 30 дней. М<арина> и дети пробудут здесь дольше — до Сентября.

Как всегда бывает со мною у моря — ничем, кроме солнца, купанья и физкультуры, заниматься не могу. Уже и сейчас после двухнедельного отдыха чувствую себя вдвое помолодевшим. Месяц у океана — срок достаточный, чтобы запастись здоровьем на целый год. А в Париже был до того уставшим, что даже ехать никуда не хотелось. И только приехав сюда почувствовал, как мне необходим был отъезд.

Кажется (тьфу, не сглазить) — мое материальное положение зимой должно улучшиться. Мечтаю о регулярной поддержке тебя. До сих пор мне это не удавалось, но даст Бог удастся наконец. Если бы жил один — давно бы сумел тебе помочь. Наличие семьи отнимало у меня право собственности на мой заработок. Ты это все, конечно, хорошо понимаешь — тяжесть в этом отношении именно моего положения.

В Париж приезжали Студийцы. Был на двух спектаклях («Чудо Св<ятого> А<нтония>» и «Принцесса Турандот»). Студия поразила меня каким-то анахронизмом что-ли. Казалось сижу в Москве 17–18 г<одов>. Было очевидно, что студия после смерти Вахтангова обезглавилась и живет по инерции. Какая-то собачья старость. Виринеи к сожалению не видел. Для меня несомненно, что 3 студия в теперешнем ее состоянии театрально-безыдейное учреждение. Все дело, нужно думать, в отсутствии режиссера-руководителя. Идейная убогость спектаклей студии (провинциализм) особенно бросалась в глаза рядом с балетом Дягилева, к<отор>ый несмотря на некоторые недочеты — все же явление современное, чего никак нельзя сказать о работе студийцев.

Хотелось бы посмотреть работы Мейерхольда. Луначарский сделал промах, что послал в Париж не его, а студийцев. К чести Завадского, что он не выдержал студийной обстановки и начал самостоятельную работу, о к<отор>ой доходят до меня слухи оч<ень> хорошие. Радуюсь, что и ты не с Вахтанговцами.

Разговаривал с Павликом. Не говори, конечно, ему об этом, но на меня он произвел впечатление жалкое. Взволнованно ждал встречи с ним, а после встречи было горько. Слабость, медиумичность, декадентская допотопная суетливость, какое-то подпольное малокровие. Он подарил нам последнюю (3) книжку своих стихов. Стихи никакие. Виделись с ним лишь раз. На назначенное второе свидание он не пришел.

Глядя на Студийные спектакли (в театре — ты знаешь — я бываю крайне редко) думал о современном театре. Очень ясно почувствовал, что театр современный должен быть в первую очередь музыкальным зрелищем. Слово со сцены не звучит — оно нужно зрителю в той же мере, как кинематографический текст (пояснение действия). Античный или Шекспировский монолог и диалог воспринимаемы сейчас лишь в чтении. Слово в спектакле (причиной тому зритель и вся наша жизнь) элемент антиконструктивный. И если раньше именно слово в первую очередь сцепляло зрителей со сценой и с актером, то теперь таким сцепляющим началом является музыка. И это не умаление слова, а скорее наоборот — эмансипация его. Любопытно, что посетитель спектакля получил название зрителя, а не слушателя, хотя еще совсем недавно он был именно слушателем, а не зрителем.

Словесная эмоция стала интимной эмоцией, т. е. эмоцией антитеатральной (не «мы», а «я» воспринимаю). Поэтому так нестерпима декламация, т. е. отработка словесного материала не для одиночного восприятия, а для множества (соборного восприятия).

Но довольно о театре.

Пришла М<арина> с рынка. Нужно идти к морю.

Буду писать тебе еще.

Обнимаю и люблю тебя крепко

С.

P. S. Я горд тем, что мне все главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству.

Говоря с приезжими люблю этим хвастать.

Читала ли «Разгром» Фадеева? Одна из лучших книг последних лет — Верно?

Нежно тебя люблю и помню постоянно.

Мой адрес:

Villa Jacqueline.

Pontaillac (Char Inf<érieure>).