Два товарища

Эгарт Марк Моисеевич

Два товарища — Костя и Слава — беззаботно и весело живут в небольшом черноморском городе. Они любят смех, шутки, затейливые ребячьи игры, но больше всего на свете они любят море и мечтают стать капитанами.

Приходит война, и город захватывают фашисты. Для товарищей наступает тревожная, полная боевых опасностей жизнь. Они помогают раненым морякам и партизанам, ходят в разведку. Суровое время делает их сильными и мужественными.

С боем прорываются моряки в Севастополь — и с ними Костя и Слава. Сбывается заветная мечта друзей: они становятся моряками и освобождают родной город от фашистских полчищ.

 

Глава первая

1

На прибрежной гальке блестела роса. Дальше все сливалось в белесоватую мглу. Только чуть внятный плеск и сырой сильный запах говорили о том, что впереди море.

Послышались шаги. Сонный мальчишеский голос произнес:

— Еще рано. Смотри, какой туман!

— Ладно, заныл, — ответил второй голос.

Заскрипела лодка, сталкиваемая на воду, в борт плеснула волна, и предутренний туман поглотил лодку, скрип уключин, мальчишеские голоса.

Утро между тем близилось. Туман таял. Открылось море, видное далеко, слева — плоский песчаный берег, деревянная, мокрая от росы пристань, черепичные крыши домов, а впереди, прямо по носу лодки — узкий, вытянувшийся в море каменный мыс, издали похожий на припавшего к воде ощетинившегося зверя.

Теперь можно было разглядеть обоих мальчиков.

Тот, что правил лодкой, был лет двенадцати-тринадцати, худощавый, рыжий, с веснушчатым скуластым лицом и зеленоватыми хитрыми и насмешливыми глазами. На веслах сидел черноглазый полный и румяный мальчик, добродушный и немного ленивый с виду. В отличие от товарища, одетого небрежно и наспех, он выглядел чистеньким, аккуратным в своей синей курточке и новенькой фуражке морского образца. Звали его Слава, а товарища — Костя.

Некоторое время они молчали. Костя правил прямо на мыс, который уже сделался лиловым, потом розовым и, наконец, ярко-пурпурным. Мыс менял окраску, как хамелеон. Потому и прозвали его «мыс Хамелеон». А за мысом голубой тенью выступали очертания острова.

К нему и держали путь ранние путешественники.

Добраться до цели можно было иначе: по дороге, ведущей из города мимо солончаков и дальше, степью, к камышовым зарослям и плавням речки Казанки. Но, во-первых, заявил Костя, этот путь длиннее, во-вторых, идти пешком по пыльной степной дороге неинтересно. Были у Кости и более веские соображения, но о них он предпочитал пока не говорить.

На вопрос Славы, что увидят они на острове, он уклончиво ответил:

— Там узнаешь…

Слава подумал и рассудительно сказал:

— Не понимаю, что можно увидеть на пустом острове?

— «Что, что»… — Костя нетерпеливо передернул костлявыми плечами. — Сказано: узнаешь, и все!

Слава понял, что большего от него не добьется.

Костя был упрям и немного скрытен. Он рос не так, как другие дети: его родители рано умерли, он жил у тетки, одинокой женщины, и не знал настоящей семьи. В школе Костя сначала держался особняком, дичился. Но вскоре он показал себя лучшим игроком в городки, футбол, сделался зачинщиком всех школьных затей. Ребята охотно дружили с ним, хотя Костя любил главенствовать, что вызывало споры и ссоры. Самым близким его товарищем стал Слава Шумилин — вероятно, потому, что у него был мягкий, уступчивый характер, а еще потому, что оба они больше всего на свете любили море и мечтали сделаться моряками.

Теперь, сидя за рулем, Костя думал: открыть Славе причину их путешествия или погодить? Ему хотелось поразить товарища. А причина была следующая.

Недавно в городе появился моряк с военного корабля. Это был приземистый крепыш с оливково-смуглым, красивым лицом и желтыми ястребиными глазами. Костя и Слава узнали, что он приехал в отпуск из Севастополя, что звание его — старшина первой статьи, а фамилия — Семенцов и что он хаживает в гости к их соседу, бывшему лоцману Епифану Кондратьевичу Познахирко, вернее — к его дочке Насте.

Последнее обстоятельство несколько роняло моряка в глазах Кости: он не видел в Насте ничего особенного. Все-таки ему хотелось познакомиться с Семенцовым. Вчера, заглянув через низкий забор во двор Познахирко, Костя увидел моряка, беседующего с Епифаном Кондратьевичем. Разговор шел о каком-то матросе, погибшем в гражданскую войну и похороненном в этих местах. Завтра годовщина его смерти. Семенцов и старый лоцман собираются побывать на его могиле.

Но особенно поразило Костю то, что вместе с ними пойдет Дарья Степановна, его тетка. Почему? Какое отношение имеет она к этому матросу? Может быть, он ее родственник?

Костя от возбуждения быстро задвигал рыжими бровями. «Такое дело, а он ничего не знает!»

— Значит, утречком, по холодку, — сказал Познахирко гостю. — Но имей в виду: мосток, может, затопило.

Тут выскочила из дома Настя, засмеялась, зашумела, и интересовавший Костю разговор прекратился.

«Мосток затопило…» Эти слова давали некоторую ориентировку. Деревянный мостик был переброшен через рукав Казанки на остров; после сильных дождей его иногда затопляло. Тем не менее Познахирко, Семенцов и тетя Даша пойдут завтра утром на могилу матроса, которая находится, очевидно; на острове.

Все объяснилось. Во всяком случае — для Кости. Нужно быть на острове к семи часам утра, не позже. Потому и уговорил он Славу отправиться чуть свет.

2

Тем временем лодка вышла на «траверз» мыса Хамелеон, как выразился Слава, поглядев через плечо. Уже слышен был шум прибоя и ясно видна отвесная черно-седая скала, окруженная пеной бурунов.

— Право руля! — скомандовал Слава.

— Есть право руля! — ответил Костя.

Лодка послушно сделала поворот и начала огибать опасное место. Из-за отодвинувшегося мыса, отбрасывающего на воду длинную синюю тень, вдруг брызнуло солнце. Радужный блеск лучей, розовый и золотистый туман, клубами восходящий и тающий в небе, — будто радостный, новый мир возник из-за черной, как ночь, скалы, приветствуя юных друзей.

Теперь предстояла самая трудная, неизведанная часть пути. Костя сменил Славу на веслах и греб, поминутно оглядываясь и командуя:

— Лево! Право! Еще правей бери! Не зевай!

В той месте, где речка Казанка впадала в море, морская вода, смешиваясь с более легкой пресной водой, уходила вниз, и течение Казанки расползалось мутно-рыжими хвостами по взморью. Но стоило подуть ветру с моря, как эти хвосты загибались, укорачивались, морские волны тяжеловесно и неодолимо входили, как в горло, в речное устье и, сталкиваясь с течением Казанки, образовывали водовороты. Ветер стихал — и Казанка, осмелев, снова гнала море обратно.

Мальчики выждали сильного порыва ветра и повернули в устье речки. Лодку подбросило на волне, обдало пеной и стремительно понесло между плоских берегов. Но, достигнув места, где сталкивались море и речное течение, лодка остановилась, ныряя то носом, то кормой. Мальчики гребли теперь вдвоем, однако за полчаса едва обогнули узкую песчаную косу, разрезавшую устье Казанки. «Уже то было хорошо, что не сели на мель», — полагал рассудительный Слава, лишь сейчас оценивший всю трудность и рискованность затеянного товарищем путешествия.

Наконец миновали один крохотный островок, второй. От низко свешивающихся над водой камышей приятно пахну́ло прохладой. Костя искоса посмотрел на Славу, небрежно спросил:

— Ты про матросскую могилу слышал?

— Нет. А что?

Костя для внушительности выдержал паузу, затем начал рассказывать о том, что узнал вчера. Слава выслушал, надул круглые румяные щеки, с шумом выпустил воздух:

— Вот оно что!

Судя по выражению его лица, он не был так поражен, как хотелось его товарищу. И сразу вся затея показалась Косте не очень интересной.

— Стой! — сердито крикнул он. — Причаливай!

Лодка ткнулась о берег. Перед мальчиками открылся остров и поднимающийся на нем курган, заросший диким орешником.

Слава и Костя выпрыгнули на прибрежные камни, подтянули лодку повыше и начали карабкаться на курган, хватаясь за кривые колючие ветки орешника. Слава чувствовал себя превосходно. Проделать опасный рейс и без единой аварии — это, знаете… Он пыхтел, сопел, исцарапал в кровь пальцы, но не мог опередить товарища, который, как кошка, быстро и ловко продирался сквозь заросли. Слава догнал его уже на вершине кургана. Костя стоял с разочарованным выражением лица, недовольно сдвинув тюбетейку на нос.

— Что? — спросил Слава.

Костя молча показал рукой вниз. Там, за широким, разлившимся рукавом Казанки, вилась в сторону города дорога. С вершины кургана далеко видна была плоская, как стол, степь, с ржаво-серыми пятнами солончаков, белела лента дороги, а справа — синее, в гребешках волн море, разрезанное узким и длинным, как нож, мысом Хамелеон.

Всмотревшись, Слава различил три удалявшиеся по дороге фигуры — очевидно, Дарьи Степановны, Костиной тетки, Познахирко и моряка. Его это не очень огорчило. Так хорошо было стоять здесь, слушать шум ветра, так красиво, просторно, свободно раскинулось во все стороны море, что он сорвал с головы фуражку и помахал ею, как бы приветствуя этот прекрасный мир, лежащий у его ног.

Костя вдруг начал спускаться с кургана к противоположному берегу острова.

— Куда ты? А лодка?.. — испугался Слава, потому что лодка принадлежала его отцу и получил он ее с немалым трудом.

— Не убежит твоя лодка! — донеслось снизу.

Костина тюбетейка исчезла в кустах.

Досадуя на товарища и недоумевая, Слава последовал за ним. Костя шел, внимательно оглядываясь по сторонам. На остров городские ребята пробирались редко: по берегам Казанки тянулись огороды, баштаны, а баштанщики имели неприятную привычку держать наготове дробовики, заряженные солью.

Пройдя шагов двадцать, Костя обнаружил, что в одном месте трава и кусты возле тропинки примяты. Раздвинув кусты, он, а вслед за ним Слава вышли на небольшую прогалину. Она была обсажена высокими серебристыми тополями, похожими на старых солдат, и между двух самых старых, самых высоких тополей, вытянувшихся словно на карауле, поднимался холмик, на нем — деревянный, потемневший от времени обелиск со звездой, а у подножия обелиска — свежие, вероятно сегодня принесенные, цветы, еще издающие слабый, нежный аромат.

Все здесь было просто и строго: тени от тополей, укрывающие могилу, вылинявшая, обмытая дождями и высушенная солнцем бледно-розовая звезда, шум ветра в тополиных вершинах и маленькое облачко, как бы остановившееся, чтобы заглянуть сюда с высоты.

Мальчики стояли, обнажив головы, перед неведомой могилой. Так вот куда ходили Познахирко, Семенцов и тетя Даша! Но почему — тетя Даша? Здесь была какая-то тайна, которую Костя не мог разгадать.

3

Весь обратный путь Костя молчал. Славу подмывало спросить, что он думает, но Костя не был расположен к разговору.

Слава привык считать товарища более опытным, знающим, умелым и признавал авторитет Кости во всем, кроме того, что касалось морского дела. В этом, полагал Слава, он превосходит Костю потому хотя бы, что его дядя был капитаном дальнего плавания, а отец — корабельным врачом. Сам Слава дважды ходил морем в Крым, был в Севастополе, видел наш флот и даже наблюдал, как всплывает настоящая подводная лодка. А Костя, что ни говори, дальше мыса Хамелеон носа не высовывал и, кроме рыбачьих лайб, ничего не видел.

Поэтому, когда речь заходила о кораблях, парусах, оснастке и прочем, Слава тотчас принимал вид знатока. Но Костя не соглашался признавать его авторитет. Славе приходилось прибегать к помощи отца. Его мнение решало спор между товарищами.

Отец Славы, доктор Николай Евгеньевич Шумилин, был невысоким полным человеком с коричневым от многолетнего загара, всегда чисто выбритым лицом, на котором резко выделялись светлые глаза и выцветшие брови. Николай Евгеньевич страдал астмой, заставившей его покинуть в прошлом году морскую службу, о чем он не переставал сожалеть.

Мать Славы была, напротив, довольна, что муж оставил морскую службу, только жаловалась, что и теперь редко его видит. Действительно, по целым дням доктор был занят в городской больнице, а вечерами сидел на веранде, обращенной к морю, читал газеты и ворчал на жену, балующую сына.

— Мальчишка должен бегать босиком, лазать по деревьям, грести, плавать, драться с ребятами, не давать им спуску, а ты, милая моя, из Славки кисель делаешь, — говорил он ей.

Сына он любил, но никогда не выказывал этого и в спорах Славы с Костей чаще становился на сторону Кости.

Самыми радостными событиями для Славы были редкие наезды дяди-капитана. Он надоедал ему расспросами, хвастал дядей-капитаном перед товарищами и так важничал, что в конце концов ему попадало от отца.

Костя заглядывал к товарищу по два, по три раза в день (жили они рядом) и с жадностью ловил каждое слово капитана дальнего плавания. А когда мальчики оставались одни, Костя вздыхал, смотрел мимо Славы на взморье, где буднично-уныло раскачивались рыбачьи лайбы. Скуластое веснушчатое лицо его бледнело, ноздри маленького вздернутого носа раздувались, в глазах появлялось отсутствующее выражение. Казалось, он видел иное море, и ветер уже свистел в снастях, и гнулись мачты, и паруса вздымались, и кто-то на фор-марсе — может быть, он сам — кричал: «Земля!»

Вернулись товарищи около полудня. Лодку привязали на обычном месте — к цепи, протянутой от сваи, вбитой на берегу во дворе Шумилиных. Слава заботливо оглядел свой костюм. Костя подхватил весла, и мальчики направились к дому.

На веранде, увитой диким виноградом, слышались голоса. Костя положил весла и хотел было махнуть через перелаз к себе, но прислушался, остановился.

— Да, — говорил доктор Шумилин. — Замечательное было поколение! Вы этого Баклана лично знали?

— Как же, земляки! Вместе мешки на пристани таскали, — ответил низкий, сиповатый голос Епифана Кондратьевича Познахирко.

Мальчики переглянулись, придвинулись ближе к веранде.

— А она его так сильно любила, что на всю жизнь осталась одна?

— Он заслужил. Большой души был человек, а смелости прямо отчаянной. Одно слово: матрос! Нас выручил, а сам… — Голос Познахирко сделался глуше. — Как же такого не любить? Орел!

— А этот старшина специально пошел с вами?

— Специально. Моряки, они память держат.

На веранде наступило молчание. Потом ребята услышали шелест газет, и Познахирко уже другим тоном спросил:

— Николай Евгеньевич, объясните, пожалуйста. Что ж это будет? С Гитлером-то? Читаю газеты и не возьму в толк: как это он всю Европу под себя забрал?

— Как? А вспомните, как он Испанскую республику задушил: пятой колонной, предателями. Так и теперь. Буржуазия продает родину — вот в чем секрет успеха Гитлера!

— Ну, а народ где? Рабочий человек?

— Народ еще покажет себя.

— Пора бы… — раздумчиво протянул Познахирко. — А не полезет Гитлер, часом, на нас? Для чего-то солдат своих в Финляндию послал. Может, с двух сторон хочет на нас идти? Как думаете?

— Кто знает! Нужно быть настороже.

Опять наступило молчание. Слышно было затрудненное дыхание доктора Шумилина, скрип его кресла, виднелась сквозь зелень дикого винограда сутулая спина старого лоцмана. Вдруг он сказал:

— Шел я сюда, а лодочки вашей что-то не приметил.

— Славка выпросил и удрал чуть свет. Мне уже попало от жены.

— И дружка его не видно. Вдвоем подались, верно. Мо-ре-хо-ды! — насмешливо произнес Познахирко.

— Вот вы бы и рассказали этим сорванцам о Баклане…

— Что ж… не мешает. А то забывается. Ох, забывается, Николай Евгеньевич, будто и не было ничего!

— Уж это вы зря. Ничего не забывается. Обязательно расскажите!

Костя стоял, жадно вытянув шею. Но Познахирко ничего больше не прибавил. Тогда Костя предложил товарищу пойти после обеда к старику и самим расспросить его о матросе Баклане. Так и решили.

Костя ждал Славу целых полчаса, но тот не явился. Рассердившись, он сам отправился к лоцману.

Епифан Кондратьевич возился возле своей большой лодки, вытащенной на берег и перевернутой вверх килем. Рядом потрескивал и дымил костер. Сын Познахирко, длинноногий Борька, прозванный ребятами «Ходулей», подбрасывал в костер сухие ветки. На треноге висела бадейка с разогреваемой на огне смолой, от которой шел острый приятный запах.

Увидев такую картину, Костя сразу забыл сердиться и начал помогать Ходуле. Когда смола поспела, Епифан Кондратьевич разрешил ему держать бадейку, а сам принялся смолить рассохшееся днище лодки. Увлеченный делом, Костя чуть не забыл о цели своего прихода. Неожиданно Познахирко спросил его:

— Ты куда на докторовой лодке гонял?

Сердце у Кости екнуло; но он не растерялся:

— Мы ходили к мысу Хамелеон встречать рассвет.

Старик недоверчиво покосился на него. Костя ждал, что он заговорит о матросе Баклане, но он только буркнул:

— Делать вам нечего…

Прибежал Слава и очень огорчился, увидев, что без него осмолили лодку. Епифан Кондратьевич задал ему тот же вопрос, что и Косте, — об утреннем путешествии. Костя делал товарищу выразительные знаки глазами, но Слава не заметил их или не понял и простодушно ответил, что они были на острове, на могиле Баклана.

— То добре, — сказал Познахирко, разгладив седые вислые усы, посмотрел на Костю, словно хотел сказать: «Что же ты плутуешь?»

Костя даже вспотел от смущения. Он думал, что Епифан Кондратьевич рассердится на него, но тот только усмехнулся в усы и велел ему вымыть руки, сам умылся и позвал мальчиков в дом.

Их угостили чаем с баранками, которые оба любили. После чая старый лоцман закурил и начал расхаживать по комнате. Ему было душно, он распахнул дверь в застекленный коридор, который весь светился и горел в лучах заходящего солнца. Крупное, в резких морщинах лицо Епифана Кондратьевича то озарялось красным светом заката, когда он выходил в коридор, и тогда лицо молодело и сам он казался молодым, проворным, сильным, то погасало, когда он возвращался в комнату, тускнело, старело, и весь он становился старым, мрачным.

— Слушайте, хлопцы! — Так начал Епифан Кондратьевич свой рассказ. — Может, пригодится в жизни.

 

Глава вторая. Рассказ о матросе

1

Полный розовый месяц висел над селом. А за селом сквозь заросли лозняка над прудом белели стены бывшей панской экономии. Село спало. Только под тополями протяжно запевали девчата. Они пели так красиво, что душа раскрывалась навстречу песне и хотелось забыть тревоги, опасности — все, чем полна была теперь жизнь.

Но Баклан не думал об опасности. Круглое молодое лицо его с светлым чубом, выбившимся из-под бескозырки, было весело и беспечно. Девушка смотрела на него, не в силах скрыть своей радости. А Баклан рассказывал ей о славном море, о походах, в которых он сто раз бывал, сто раз видел смерть, «но не брала его ни пуля, ни пушка, ни соленая морская волна: матрос, он в огне не горит и в воде не тонет!»

В отряде все знали, что Павел Баклан — матрос-черноморец. Кому он говорил, что — минер, кому — что баталер, иной раз именовал себя просто матросом первой статьи, — для партизан это было все равно. Дрался он с немцами лихо и товарищ был славный. В отряде любили его.

Один Грицько, дружок Баклана, черномазый смешливый парень, прижмурит, бывало, хитрые глаза и скажет: «Чи ты минёр, чи баталёр, а моря, побей бог, не бачив!» Грицько, сам того не подозревая, говорил правду. Никогда не был Баклан матросом и моря, точно, в глаза не видел. Был он городской, сухопутный человек, никопольский грузчик. С четырнадцати лет таскал на пристани мешки с зерном, лес, пахучие тавричанские арбузы и дыни, грузил баржи на Днепре, как его отец, которого насмерть придавило бревном.

Изнуряющий скучный труд, пьянство, брань, дикие потасовки, в которых люди отводили душу, — вот что он знал с малых лет. Грубые окрики, запах протухшей рыбы, мертвый сон и едкий пот, заливающий лицо… Вот что он хотел забыть, когда выдумывал и расписывал — для себя, для других — вольную флотскую жизнь.

Однажды, еще подростком, в воскресный день на пристани, засыпанной семечной лузгой, он увидел отряд моряков. Матросы шли сомкнутым строем, здоровые, загорелые, в бескозырках и форменках, четко отбивая шаг. Все смотрели на них, казалось Баклану, с восхищением и завистью, как он.

Это был другой, увлекательный мир, совсем не похожий на тот, в котором жил он сам. С тех пор мысль о флоте не оставляла Баклана. Он завел себе полосатую тельняшку, брюки-клеш, фуражку с золоченым якорем и шнурком и щеголял в своей выдуманной форме на потеху пристанским.

«Эй, мокрое благородие!» — кричал кто-нибудь, завидев Пашку Баклана.

Бивал он насмешников жестоко. Но кличка за ним осталась.

Шла война. Пароходы приходили редко. Работы на пристани становилось все меньше. Но Баклан не терял надежды. Скоро дойдет его черед, и за рост, ширину плеч, за силу возьмут его, конечно, во флот. Во флот, знал он, требуются отборные ребята.

Но вышло иначе. Началась революция.

Хотел Баклан записаться добровольцем в матросы, пошел в Красную гвардию. Мотало его по всей Таврии. Только к морю, к флоту он так и не пробился. Да и не стало флота: затопили его черноморцы, чтобы не достался немцам.

Об этом узнал Баклан от минера с миноносца «Гаджибей». Под Синельниковом смертельно ранили минера. С трудом вынес его Баклан из боя. Перед смертью, прощаясь, минер отдал ему свой бушлат, бескозырку и бебут, сказал: «Бери, Паша. Душа у тебя матросская!»

С тех пор и стал Павел Баклан матросом.

2

Сейчас в темной хате с искренним увлечением рассказывал он Одарке о том, как заживут они, когда побьют всех панов и подпанков, прогонят немцев с родной земли. Будет тогда Одарка морячкой, женой моряка.

Девушка смущенно смеялась, но внимала ему доверчиво и с таким же увлечением. Вдруг она подняла голову, тревожно прислушалась. Все было тихо. В каморе кряхтел старый дед, а на полу, кинув под себя рядно, храпел товарищ Баклана, насмешник Грицько.

Девушка привстала, осторожно выглянула в окно. Лунный свет упал на ее лицо. Лицо у нее было красивое, смуглое, как у цыганки, темные глаза смотрели смело. Несколько минут оба прислушивались. Баклан шагнул было к двери, когда увесистый кирпич со звоном высадил стекло и ударил об пол.

— То вин, побей бог! — выкрикнула сдавленным голосом Одарка.

Она знала, кто мог следить за ней. Но сейчас поздно было об этом думать. Грицько и Баклан явились так внезапно и так много пришлось ей вчера бегать — в экономию, где стояли немцы, и обратно в село, узнавать, передавать поручения, — что где уж было усмотреть за собой, уберечься.

Девушка вспомнила белобрысого, вертлявого Йохима Полищука с хутора. Йохимка несколько раз сватался к ней — и тщетно. Когда пришли немцы с гетманцами, Полищуки встретили их хлебом-солью, а Йохимка опять пришел к Одарке и вздумал даже грозить ей…

В дверь уже ломились. Баклан привалился к ней сильным телом и сдерживал напор нападающих. Одарка будила его товарища.

— Эх, Грицько, просвистали мы с тобой ночку! — сказал Баклан и засмеялся. Он всегда веселел в минуты опасности.

— Беги! — приказал он девушке и показал на оконце, выходящее в степь.

Едва Одарка скрылась, Баклан отскочил от трещавшей под ударами двери. Сорванная с петель, она рухнула. Немцы попадали в хату. Пока они поднимались на ноги, сослепу тычась друг о друга, Баклан ударил одного рукояткой нагана по голове и, крикнув: «Айда, Гриць, за мной!» — выскочил вон из хаты.

Он слышал позади себя крики, выстрелы, тяжелый топот. Но разве угнаться немцам за его длинными ногами!

Баклан оглянулся. Грицька не было. Густая тень легла на землю: луна зашла за вершины тополей. Зорко вглядываясь в темноту, Баклан повернул назад, к хате. Удар прикладом обрушился на его спину. Он покачнулся, но устоял, обернулся, ловко поймал и вырвал у немца винтовку.

Размахивая винтовкой, как дубинкой, Баклан дрался с двумя здоровенными солдатами — первого свалил ударом приклада, у второго вышиб винтовку из рук. Третий, тот самый Йохимка Полищук, который привел немцев, успел вильнуть в сторону и исчез. Дорога была свободна.

Товарища Баклан нашел возле хаты, там, где настигла его вражеская пуля. Охваченный гневом, забыв, что скоро начнет светать и что он рискует не только своей головой, но и делом, ради которого послан сюда, Баклан погнался за уцелевшим немцем. Увидев направленную на него винтовку, тот испуганно поднял руки, его лицо жалко сморщилось. Гнев Баклана начал остывать. «Тоже вояка!» Он с презрением плюнул и отвернулся.

Крики, выстрелы разбудили спящее село. Но так много пережили здесь люди в последнее время, что только плотнее притворили окна, спустили занавески и молча, кто со страхом, кто с тайной радостью, прислушивались к голосу немца, звавшего на помощь.

А Баклан тем временем подхватил товарища, взвалил на плечи и был таков.

3

Жаркий августовский полдень.

Широкая базарная площадь безлюдна. У церковной ограды сидит слепая нищенка. В лавчонке напротив скучающе зевает старичок в жилетке поверх розовой линялой рубахи. Издали доносится погребальное пение. То хоронят богатого селянина, который перепился на радостях, что пришли немцы. И вот несут его в нарядном глазетовом гробу в церковь — отпевать.

А Грицько, красного партизана, хоронят проще. Голодные, молчаливые партизаны стоят вокруг вырытой могилы и слушают короткое прощальное слово командира. Потом седлают коней и скачут в степь.

Погребальное пение становится все слышнее. Старичок лавочник оживился. Нищенка подняла худое исплаканное лицо. А в версте за селом вдоль каменного забора экономии проваживают раскормленных коней немцы-баварцы.

Базарная площадь еще безлюдна. Но вот из переулка показывается человек. Он идет не спеша, вразвалку. Широкая грудь его перетянута ремнями. Карабин, наган, три гранаты на поясе и матросский нож — бебут сбоку. Светлые волосы выбиваются из-под бескозырки на лоб. Веселые глаза смотрят внимательно и спокойно. Что он задумал?

«Смотри, Пашка, не шуткуй!» — сказал ему на прощание командир.

Не хотелось посылать на такое дело Баклана. Знал его отчаянный характер. Но никто, кроме Баклана, не сумел бы выполнить то, что требовалось. Из его вчерашнего донесения видно было, что задуманное дело возможно, хоть и рискованно. Днем — знали партизаны — караулят экономию не строго. Если ударить внезапно… Да похороны еще на подмогу (о них сообщила прибежавшая на заре Одарка). Да, Баклан. От Баклана многое зависело…

И вот идет он по базарной площади. Он сворачивает к церковной ограде, сует нищенке завалявшийся в кармане пятак и машет рукой звонарю, которого заметил вверху, на колокольне.

План у Баклана простой. Звонарь ударит в колокол, народ ринется к церкви, а ребята, что залегли в переулке, пальнут в небо. Тут и пойдет кутерьма: немцы кинутся из экономии в село, а партизаны из степи — в экономию. «Пока немцы разберутся, в чем дело, наши уже в экономии. А там, с патронами, отобьемся хоть от черта!»

— Эй, браток! — кричит Баклан звонарю, глядящему сверху во все глаза на вооруженного с ног до головы саженного роста матроса. — Поворачивайся быстренько и дуй в свои колокольчики!

Спотыкаясь от страха, звонарь спешит выполнить приказание. Густой медный рев сотрясает застывший от жары полуденный воздух.

«Дин-дон, дин-дон… Пожар! Пожар!»

Распахиваются окна, двери, калитки, люди выскакивают, на бегу крестясь. Тесня и обгоняя похоронную процессию, они выбегают на площадь. А на площади, грудь вперед, расставив длинные ноги и сбив бескозырку на затылок, стоит матрос. Один. Гранаты на поясе. Наган в руке. А колокола звонят, заливаются…

— Он, мамо… Де ж воно горыть? — восклицает чей-то женский голос.

— Везде горит, — важно отвечает Баклан и обводит рукой широкий круг. — Вся Россия горит!

Его зоркие глаза замечают скачущих со стороны экономии всадников. Пора, значит, приступать к делу.

Немцы верхами вылетели на площадь, хлещут нагайками по спинам людей. «Вот они, кормленые немецкие сынки, явившиеся пановать на нашей шее. А ну, поглядите, какой разговор поведет с вами матрос!» Первой пулей Баклан ссаживает белобрысого румяного баварца, хватает его лошадь под уздцы и под ее прикрытием продолжает отстреливаться. Патронов у него хватит, для него не пожалели, выдали последние. А уж он постарается…

Пули свистят. Толпа кидается врассыпную. А из переулка тем временем подоспели товарищи, трое партизан. Теперь-то разговор пойдет серьезный. Крики, стоны, стрельба, звон колоколов, хриплая немецкая ругань…

Лошадь, за которой укрывался Баклан, повалилась. Он успел отскочить и теперь лежит за ее крупом, как в окопчике, и деловито посылает пулю за пулей.

Сколько прошло времени, он не знает, но знает, что нужно, чтобы прошло побольше. Ощупал карманы, пошарил за поясом. «А, черт! Кончается боевой запас!» Оглянулся. Товарищи тоже стали постреливать реже. «Неужто отступать? А если наши еще не поспели? Наверное, не поспели — на некормленых конях». Баклан поднялся, взмахнул гранатой:

— Ну, малюточка, выручай!

Он сделал вид, будто ранен, заковылял из-за прикрытия. Немцы бросились к нему, выхватывая длинные палаши. Баклан успел глянуть в степь, где белели стены экономии. Там крутилось высокое облако пыли. «Наши! Теперь время… Получай подарочек!» Граната полетела прямо в немцев.

— Давай, браточки! — весело крикнул Баклан товарищам, поднимаясь с земли и держа наготове вторую гранату.

Но баварцы уже садились на коней и заворачивали назад. В переулке кто-то скакал им навстречу и указывал рукой в сторону экономии.

— Ага, приспичило! — захохотал Баклан.

Теперь площадь была опять пуста. Только нищенка у церковной ограды беспомощно уставила в небо слепые глаза. Так же слепо и немо лежало село вокруг. Наглухо заперты двери, калитки, наплотно завешены окна. «Эх, люди, люди! За вас ведь…»

Баклан вытирал пот с лица и озирался по сторонам. Видно было, как скакали вдали немцы к экономии. «Поздно хватились!» Баклан решил отправить товарищей (один из них был ранен) к лошадям, спрятанным за селом в кукурузе, а сам он подберет карабины, патроны, фляжки. Зачем пропадать добру?

— Ладно, браточки, — кивнул он товарищам. — За матроса не бойся! Матрос пройдет там, где черт споткнется!

Он обошел площадь, набил полные карманы патронами, подобрал два карабина, фляжки и, нагруженный добычей, довольный, веселый, как всегда, собрался уходить, когда заметил давешнюю нищенку. Она стояла возле лавки, из которой выглядывал лысый старичок в розовой рубахе. Должно быть, он заперся во время свалки. Дверь заслоняла от него матроса, он не видел его. А Баклан, привлеченный видом нищенки, усердно отбивающей поклоны, повернул к лавке.

— Хлибця… — просила слепая.

Старичок ворчал что-то и вдруг выкрикнул скрипучим, как немазаное колесо, голосом:

— Де той пятак, що чертяка-матрос дав тоби? Чи я не бачив?

Баклан в два прыжка очутился возле лавочника. Он схватил его за шиворот, приподнял, как котенка, прошептал побелевшими от ярости губами:

— Давай мешок, аршинная твоя душа! Насыпай муки… Муку из тебя сделаю!

Он орал и тряс помертвевшего от страха лабазника, втащил его в лавку и заставил насыпать муки в мешок, будто нарочно лежавший на прилавке.

— Сахар есть? Давай сахар! Крупа? Сыпь крупу! Все отдавай, жадюга!

Баклан хватал с полок что ни попадало под руку и совал в разбухавший мешок, не слушая испуганно-благодарных причитаний нищенки, не видя ни ее, ни лавочника, забыв все на свете, охваченный облегчающим душу гневом. Как будто весь этот тупой, жадный и жестокий мир, на который он прежде работал и с которым боролся, сосредоточился для него сейчас в этом омерзительно трясущемся лабазнике и в слепой нищенке.

А беда уже подбиралась к нему, и чья-то рука уже неслышно поднялась за его спиной для удара. Тяжелая гиря обрушилась на голову Баклана. Падая, он придавил своим телом лабазника. Как будто и в гибели хотел с ним расквитаться.

Баклан лежал неподвижно, запрокинув молодое, залитое кровью лицо, с которого еще не сошло выражение ненависти и презрения. Но те, кто напали на него исподтишка — три немца, оставшиеся в селе, и Полищук, следивший за ним с терпеливым, мстительным упорством, — все еще боялись его и продолжали бить, кто прикладом, а кто просто кованым сапогом. Даже поверженный, неподвижный, он внушал им страх.

4

В трех верстах от села, влево от экономии, тянется Кривая балка, куда вывозили павшую скотину, дохлых собак, всякую дрянь.

Смрадный дух поднимался над балкой в жаркие летние дни. Лысая почернелая земля, как плешь, выступала среди зеленой степи.

Сюда привезли Павла Баклана.

Бричка остановилась над балкой. Верховые спешились и выволокли Баклана из брички. Офицер (фигура его смутно рисовалась на фоне ночного неба) с седла посмотрел на матроса. Он сказал что-то, и двое, прихватив лопаты из брички, спустились в балку.

Офицер поглядывал в сторону села, делал нетерпеливые движения. Кого он ждал? Стук лопат явственно доносился из балки. «Спешат… не терпится…» — Баклан хотел усмехнуться, но только поскрипел зубами. Избитое, измученное тело было словно не его, чужое. И все в нем: его быстрые ноги, ловкие руки, могучие плечи, поднимавшие когда-то семипудовые мешки, его звонкий веселый голос — все было словно не его, чужое.

Смрадный запах гниющей падали проникал в его разбитые ноздри. «Ишь, куда угодил, на свалку!» Ему вспомнилось усталое, озабоченное лицо командира отряда, его слова: «Смотри, Пашка, не шуткуй!» Вот и дошутковался, отгулял свое матрос!

Но Баклан не жалел, не раскаивался, хоть и знал, что глупо было связываться с тем базарным злыднем. «А обо мне не тужите. Там, где черт не пройдет, матрос проскочит!»

Он все еще храбрился — здесь, в ночной степи, скрученный по рукам и ногам, слушая удары лопат, роющих ему могилу. Он всегда храбрился, лез вперед, напролом, за что немало попадало ему в его недолгой и трудной жизни. Но сейчас он не думал о том, как мало жил и как ничтожно мало оставалось теперь этой жизни, а только ждал минуты, когда его развяжут и поведут вниз. Только и было у него желания — выпрямиться, расправить плечи. Тогда он им покажет. Вдруг Баклан прислушался. Издали донеслись быстрые легкие шаги. Офицер негромко засмеялся и начал слезать с седла. Из темноты выбежала девушка. Она тяжело дышала раскрытым ртом и озиралась темными блестящими глазами.

— Паша! — крикнула она. — Где ты, Паша?

Баклан бешено заворочался на земле. Лишь теперь он понял, что придумал немец. При допросе офицер несколько раз предлагал ему написать записку Одарке, обещая передать ей прощальное матросское слово. Баклан отказывался. Одарка — он знал — ушла с отрядом, да и зачем ей этот офицер с запиской! Его били, выбили зубы, но записки он не дал. А теперь Одарка здесь.

Баклан смотрел на нее — и вся храбрость, лихость соскочила с него. «Замордуют девушку, да еще у меня на глазах!» Он снова рванулся, завертелся на месте, стараясь привлечь ее внимание. Может, успеет спастись? Но это был вздор, он сам понимал. Пропала Одарка!

Девушка уже увидела его, кинулась к нему под громкий смех немцев, которые держали ее за руки. Офицер отдал приказание. Солдаты начали развязывать Баклана.

Наконец-то! Баклан с трудом, пошатываясь и скрипя зубами от боли, выпрямил спину, расправил ноги, поднялся. Наконец-то он опять свободен и может показать им, кто такой матрос! Но он стоял неподвижно, смотрел на девушку.

Босая, с растрепавшимися от бега длинными черными косами, она тянулась к нему, к своему Паше, ради которого не ушла с партизанами, осталась в селе, надеясь как-нибудь увидеть. И вот — увидела…

В одно мгновение они поняли оба, и он и она, все, что случилось и что ждет их. Страх, жалость, ужас сковали на миг их дрогнувшие сердца.

Офицер, придумавший эту встречу (он сам написал записку и передал через Одаркиного деда с обещанием отпустить матроса с Одаркой, если девушка явится), похаживал перед ними, наслаждаясь сценой.

Поздний месяц, такой же розовый, большой и круглый, как в ту ночь, когда сидели Баклан и Одарка в хате, медленно всходил рад степью. И, как тогда, почудилось им в бесконечной дали девичья чистая печальная песня. Славно поют девчата. Сладко любить и грустно расставаться с жизнью.

Свет месяца отразился в глазах девушки. В них не было страха, а были нежность, грусть и робкая надежда. Надежда на что? Что увидят ее любовь, устыдятся, отпустят? Что сама эта степь, ясный месяц, сама жизнь встанут за нее заступой? Ой, нет! Не те это люди. Да и не люди они… Что-то дрогнуло в ее больших ярких глазах и погасло.

Стук лопат в балке стих. Кончив работу, могильщики вылезли наверх. Одни из них был Йохим Полищук. Красивое сильное лицо девушки побелело. Но, глядя на то, как спокойно стоит ее Паша, небрежно выставив ногу и гордо закинув кудрявую голову, она презрительно скривила губы, сказала:

— Чи ты, Йохимка, нанявься, чи сватать прийшов? На тоби грошик! — И швырнула ему в лицо серебряный царский рубль, который сунул ей дед перед расставанием.

Баклан захохотал.

Он стоял, расправившись во весь свой богатырский рост, упершись руками в бока, и смеялся весело, от всей души, словно не пришли эти люди по его душу и не зароют его сейчас, как собаку, на свалке. Словно не его судили, а он судил. Он снова был прежний Пашка-матрос, весельчак, озорник и смельчак.

Офицер уже не улыбался. Он недобро прижмурился, закусив тонкую губу, и толкнул хлыстом матроса в грудь — в сторону балки.

Впереди и по бокам — солдаты с винтовками, саблями, как почетный эскорт, за ними — Баклан, девушка и опять солдаты. А позади всех — Йохим Полищук, потирающий ушибленную скулу. Всех скрыла Кривая балка.

Их привели и поставили перед ямой. Добрая яма, для двоих места хватит.

Здесь было темно, темней, чем в степи. Тонкая полоска лунного света лежала на откосе балки. Запах гнили перехватывал дыхание. Солдаты зажимали носы, офицер закашлялся. Потом он выпрямился, глянул холодными глазами на этих молодых, красивых и, словно в насмешку над ним, таких спокойных людей, которых он сейчас повенчает со смертью, и невольно спросил:

— Разве вам жизни не жалко? Ты, барышня, такая красивая… — Он шагнул к Одарке, стоявшей рядом с Бакланом у края ямы. Совсем близко увидел ее смуглое лицо и блеск глаз. — Такая красивая… — ласково тянул офицер и хотел погладить ее по щеке. Он покачнулся от удара Одаркиной руки, в бешенстве столкнул ее в яму.

Баклан кинулся на него. Но на Баклана, как гончие, разом наскочили солдаты. Он стряхнул их, но уже новые дюжие баварцы схватили его за руки, ноги, шею, били, крутили руки за спину и, повалив наконец, тоже спихнули в яму.

Месяц уже поднялся высоко над степью и осветил балку. Лопаты, подхваченные усердными руками, швыряли тяжелую жирную землю. Но те, кто копал яму, и офицер, похваливший их работу, просчитались немного. Коротка вышла яма, не по матросскому росту. Голова Баклана, озаренная лунным светом, поднималась из ее широкого темного зева, длинные руки держались за землю. Сабля рубанула по одной руке, но другая упрямо тянулась вверх, сжимая пальцы в кулак.

— Еще приду по ваши души!

Все быстрее шныряли лопаты: взад и вперед, взад и вперед. Кидали землю, падаль, кости — все, что хранила Кривая балка. Уже вырос холм на том месте, где была могила. Но что-то еще шевелилось в ней, и казалось, вот-вот расступится земля и покажется снова лихая матросская голова.

А ночь шла и шла, и светил ясный месяц над степью, и пели где-то сладко девчата, и хлеба стояли стеной — хлеба, земля, степь родимая, трудовая крестьянская доля, за которую боролся народ и столько пролилось крови и еще немало прольется…

А в степи, за селом, бежал старый дед, плакал и звал свою внучку. А еще дальше пыльным шляхом мчались конники-партизаны на выручку матроса и дедовой внучки. Настигли, порубили солдат с офицером, разметали могилу в балке, но живой откопали одну Одарку. И поскакали в степь партизаны, покатились за ними добрые немецкие фурманки с патронами, пулеметами, мукой и прочим добром, добытым в экономии. Но не было уже среди них матроса Баклана. Только черная лента на красном знамени берегла память о нем.

И пошла матросская слава по всем дорогам и тропкам, по всем деревням и селам, дошла до самого моря. И узнали моряки-черноморцы и внесли Павла Баклана, никопольского грузчика, всю жизнь мечтавшего стать моряком, в свои боевые списки…

* * *

Костя и Слава сидели, свесив ноги с деревянного настила пристани. Море неслышно лежало внизу. Отражения звезд и пристанских огней чуть колебались в темной воде. Но все это: тишина, теплый вечер, море — не существовало сейчас для мальчиков.

Иная, грозная и прекрасная жизнь вставала перед ними. Как будто приоткрылась завеса и прошлое глянуло им в глаза: бескрайняя степь, блеск клинков, конский топот… и могучая фигура матроса Баклана, и озаренное луной лицо девушки….

Неужели все это было? И старик Познахирко партизанил в том отряде, а Дарья Степановна, тетя Даша — та самая Одарка?

— Эх! — воскликнул Костя, сорвал с головы тюбетейку, смял ее в руке. — Вот то были люди! Настоящие герои! А теперь…

— Почему же? — возразил Слава. — И теперь могут быть герои.

Оба они опять подумали о Костиной тетке, стараясь соединить образ этой молчаливой, строгой, ничем до сих пор не примечательной в их глазах женщины с образом той чудесной Одарки, которая не побоялась ни врагов, ни самой смерти, чтобы спасти Баклана.

— Как бы я хотел!.. — сказал вдруг Костя с силой, встал и принялся ходить по пристани.

Они еще долго разговаривали о том, что узнали из рассказа Епифана Кондратьевича, особенно о матросе Баклане, чей прах партизаны перенесли после войны и похоронили на острове в устье Казанки, на высоком кургане, откуда видно море.

Домой Костя вернулся поздно. Домработница Федосья, старушка, начала, по своему обыкновению, ворчать. Костя не слушал. Он поужинал, сел в своем углу. Ему вдруг представилось, какая длинная и грустная-грустная жизнь у тети Даши. Он походил по комнате, остановился перед ее дверью:

— Тетя Даша, можно к тебе?

— Входи, Костик.

Тетя Даша стояла у раскрытого окна, прислонясь головой к стене. Ее лицо впервые поразило Костю своей печальной красотой.

— Чего тебе, Костик?

— Ничего. Я у Епифана Кондратьевича был. Правда, что он когда-то партизанил, немцев, гетманцев бил? И… матрос Баклан? — Костя бросил быстрый взгляд на тетку.

Она отошла от окна, начала поправлять черные, пышные, тронутые сединой волосы.

— Так он об этом рассказывал?

Костя кивнул головой и потупился, испытывая сильное желание обнять тетю Дашу, рассказать все, что он узнал и понял и что он думает теперь о ней. Но он продолжал стоять, переступая с ноги на ногу, чувствуя на себе внимательный взгляд, говоривший, казалось ему, только одно: что он для тети Даши все еще маленький мальчик.

Костя вдруг мучительно покраснел, так что жарко стало. Что-то пискнуло у него в горле, он подбежал к тете Даше, обхватил ее руками за шею, поцеловал и выбежал вон.

 

Глава третья

1

Утром явился Слава с новостью: приехал из Одессы его дядя-капитан. Вид у Славы был таинственный и значительный. Он вызвал Костю во двор и сообщил, что папа с дядей Мишей заспорили, а о чем, он точно не знает, но догадывается.

— Ну? — перебил Костя. Он терпеть не мог, когда Слава тянул.

— В море, — прошептал Слава. — Папа опять собирается в море. Корабельным врачом. Он хочет, чтобы дядя ему помог, а дядя не соглашается.

Взойдя на веранду дома Шумилиных, мальчики увидели, что доктор и капитан дальнего плавания заняты самым мирным делом: играют в шахматы. Правда, отправившись на разведку, Слава обнаружил в отцовском кабинете раскрытый чемодан и заметил, что мать чем-то недовольна. Других признаков отъезда не было.

Костю эта история перестала интересовать. Он решил пойти к Познахирко и расспросить его поподробнее о партизанах, о матросе Баклане и о тете Даше. Но Познахирко отсутствовал.

Костя вернулся домой и до вечера читал «Всадника без головы», потом лег спать.

Следующий день был воскресный. Костя, Слава и Борька Познахирко с утра успели дважды выкупаться и лежали нагишом на берегу, обсуждая вопрос: куда пойдет Епифан Кондратьевич на ловлю камсы — к Каменной косе или в сторону мыса?

Настя Познахирко пробежала по двору, мелькая босыми ногами, крикнула:

— Разлеглись, бесстыдники! Другого места вам нет!

Из-за ограды высунулась сморщенная физиономия Федосьи, звавшей Костю завтракать.

— Ладно, сейчас, — отвечал занятый спором Костя.

В эту минуту над морем послышался звук мотора. Мальчики разом подняли головы к небу, стараясь разглядеть самолет. Почтовые машины проходили над городом два раза в неделю, обычно к полудню, и звук был другой. Поэтому опять возник спор: почтовый это самолет или нет? Костя утверждал, что это бомбардировщик.

Сильный, сверлящий воздух звук нарастал. Уже можно было различить фюзеляж и опознавательные знаки на крыльях. Косте, во всяком случае, казалось, что он видит пятиконечные звезды на них. Ослепительно сверкнув на солнце металлическими частями, самолет повернул, оглашая тишину утра ревом мотора, и стремительно ринулся вниз.

— Садится… на воду сядет… гидра! — крикнул Борька Познахирко, расставив длинные ноги-ходули.

Все трое жадно смотрели на снижающуюся машину. Остановилась и смотрела, заслонясь рукой от солнца, и Настя. Одна Федосья трясла головой и продолжала сердито звать Костю.

Самолет не собирался, однако, садиться на воду. Он промчался совсем низко над морем и берегом — как раз в том месте, где стояли три голых мальчика. В то самое мгновение, когда он оказался у них над головой, раздался острый, щелкающий звук. Борька удивленно ахнул и повалился, опрокинув при падении Костю.

Когда Костя поднялся на ноги, он увидел, что Борька лежит скорчившись, держась руками за коленку, возле него расползается красное пятно, а Слава, бледный как бумага, кричит что-то страшным голосом и показывает в сторону забора. На заборе, запрокинув голову, с которой свалился платок, висела Федосья.

Костя непонимающими глазами посмотрел на нее и кинулся к Борьке. Тот стонал, испуганно таращил на Костю глаза и пытался отползти от лужи крови, которую смывала и не могла смыть волна.

Гул самолета удалялся, но все еще слышались короткие пробивающие воздух звуки, а с улицы доносились крики и топот бегущих людей.

Вдвоем со Славой, у которого дрожали и не слушались руки, Костя поднял Борьку и перенес повыше, на траву, потом, за неимением лучшего, схватил свою майку, разорвал на полосы и начал перевязывать ему ногу. Кровотечение уменьшилось, а боль усиливалась. Длинное лицо Борьки посерело под слоем загара, зубы стучали.

— Позови Настю! — приказал Костя Славе.

Настя уже сама бежала к берегу и, увидев брата, вскрикнула, всплеснула руками.

— Не кричи! — строго остановил ее Костя, стараясь быть спокойнее. — Давай перенесем его в дом.

Он начал поднимать Борьку, но заметил, что стоит нагишом перед Настей, и побежал одеваться.

Спустя четверть часа Борька. Познахирко, аккуратно перевязанный, лежал на своей кровати. Настя умчалась за доктором. Старика Познахирко не было дома, он ушел спозаранку на базар. Косте и Славе пришлось остаться возле раненого товарища. Но Косте не сиделось. Он решил, что остаться может один Слава, а он выйдет на улицу узнать, в чем дело, откуда взялся этот чертов самолет, стреляющий в людей.

— Вот! — сказал вдруг мрачным голосом Слава, не проронивший до сих пор ни слова. — Вот, вот! — Круглое румяное лицо его словно сразу похудело, губы задрожали.

— Чего — вот? — не понял Костя и, не дослушав, направился к двери.

Проходя по двору к калитке, он опять увидел Федосью. Ее голова была по-прежнему запрокинута на забор, коричневый, в цветочках, платок свисал складками.

— Федосья! Федосья! — несмело позвал Костя и увидел на ее желтом морщинистом лице черное круглое отверстие, которое облепили мухи. Ему стало так страшно, что он опрометью выбежал на улицу.

Но и на улице было страшно. Возле бульвара лежал ничком какой-то грузный мужчина, а поодаль от него испуганно жалась кучка женщин. Со стороны площади вели под руки молоденькую плачущую девушку. Она вырывалась и кричала: «Мама! Пустите меня к маме!» А на площади стояла санитарная машина, люди в белых халатах что-то делали, но что, Костя не мог разглядеть: милиция не пропускала никого.

Тогда Костя взобрался на ближний забор и сразу увидел всю площадь с темными пятнами здесь и там («Кровь!» — догадался он), женщину, которую несли на носилках к машине, а посреди площади шел человек в форме моряка и держал на руках девочку. Ее маленькие руки и ноги свешивались неподвижно и страшно, как у Федосьи. Моряк подошел ближе — Костя узнал Семенцова. Его обнаженная голова была кое-как перевязана, сквозь повязку проступала кровь.

Оглушительно скрипели немазаными колесами можары, возвращавшиеся с базара, мычали волы, немилосердно подгоняемые владельцами, во весь опор проскакал пограничник в зеленой фуражке со спущенным под подбородок ремешком… Вдруг со стороны горсовета (там на балконе находился громкоговоритель) донеслось: «Внимание! Работают все радиостанции Советского Союза… Внимание!»

Костя побежал к горсовету. Милиция пропускала свободно, и там уже собралась толпа. Все смотрели на радиорупор. И вот раздался голос, звучавший напряженно, но резко и ровно. Он сообщил о вероломном нападении Гитлера на Советскую страну. Голос умолк, а люди словно еще чего-то ждали и не верили, что началась война.

В эту минуту на балконе горсовета появился полный пожилой человек с коротко стриженной седой головой. Это был секретарь горкома партии Аносов. В городе все его знали, потому что Аносов жил здесь давно: прежде был учителем, потом директором школы, потом его выдвинули на партийную работу. А старики еще помнили Аносова красным бойцом, дравшимся под командой Котовского с врагами молодой республики.

Аносов говорил просто, но умел находить нужные слова. И сейчас, обращаясь к жителям родного города, он нашел именно такие слова.

Костя слушал его, взволнованный и пристыженный. Этой весной Аносов присутствовал в школе на пионерском сборе, беседовал с ребятами, интересуясь, кто как учится. Спросил он и Костю, и Косте пришлось признаться, что по русскому письменному у него «пос». Он хотел объяснить, что преподавательница русского языка Зоя Павловна слишком строга к нему, но что он исправится… Аносов мягко улыбнулся и покачал головой. Потому и было теперь Косте стыдно.

Но опять мысль о войне вытеснила из его головы все другие мысли: «Разве это война? Прилетает самолет, перекрашенный под советский, стреляет в старую Федосью, в Борьку Познахирко, в девочку… Разбойники, вот они кто! Ладно, мы им покажем!» Костя выбрался из толпы и побежал домой.

Дома он увидел тетю Дашу и Епифана Кондратьевича Познахирко, которые несли на руках Федосью. Ее лицо было покрыто коричневым платком. Тетя Даша прошла мимо Кости, будто не заметила его, а может, и в самом деле не заметила. Она шла, как слепая, на ее лице горели красные пятна.

Федосью положили в кухне на ее деревянную кровать за печкой. Епифан Кондратьевич хотел что-то сказать, но не сказал, махнул рукой и вышел. Костя и тетя Даша остались одни.

2

События следовали одно за другим. По радио объявлена мобилизация и введено военное положение. Горсовет издал приказ о затемнении жилых домов и учреждений. Местный штаб противовоздушной обороны предложил рыть щели, укрытия, заготовлять песок и воду.

Весь маленький городишко был на ногах. Мальчики таскали в мешках и лукошках песок с берега, девушки наполняли бочки, кадки, ведра и прочую домашнюю посуду водой, мужчины рыли щели во дворах и закладывали отдушины в подвалах кирпичом и камнем, домохозяйки заклеивали стекла окон крест-накрест полосками бумаги.

Работы обнаружилось сразу столько, что Костя едва справлялся с ней. А ведь надо еще быть в курсе событий, знать, что случилось и что ожидается, наведаться к Борьке, у которого ногу раздуло бревном, повидать Славу, который весь день ходит как пришибленный. Костя даже накричал на него и обозвал «мокрой курицей». Знает ли он, что сказал Аносов? Все должны быть в строю. А он что делает? Уж не думает ли он держаться за маменькин подол или, чего доброго, прятаться вместе с девчонками в подвале? Костя, во всяком случае, не намерен прятаться.

Пока он помогал тете Даше заклеивать окна и делать светомаскировку, пока таскал песок и воду, в его беспокойной голове возник план, который он хотел предложить Славе и еще одному товарищу — Семе Шевелевичу. Но тут подъехали дроги гробовщика.

Дюжий толстый Данила Галаган, молдаванин, прежде арендовавший огороды за Казанкой, недавно сделался гробовщиком. Он слез с дрог, высморкался и спросил грубым голосом:

— Кого еще? Давай! — Будто за дровами приехал.

Тетя Даша успела вместе с соседками обмыть и переодеть Федосью. Ее положили в новенький гроб; Галаган наколотил гроб и отвез на кладбище. Костя и тетя Даша шли за гробом пешком. Люди останавливались, смотрели на них, старухи крестились и утирали глаза.

На кладбище могильщики еще только рыли могилу, пришлось ждать. Это были уже четвертые похороны сегодня. Потом тетя Даша и Костя простились с Федосьей, и гроб опустили в могилу. Никто ничего не говорил.

У Кости было нехорошо на душе. Все-таки он зря бранился с Федосьей. Еще нынче она звала его завтракать, а он не пошел. Если бы он послушался, может быть, ее и не убили бы.

С кладбища тетя Даша ушла в детский сад, которым заведовала, а Косте велела возвратиться домой. Но Костю мучила мысль о Федосье и не хотелось оставаться одному дома. Он отправился к Семе Шевелевичу.

Сема рыл щель во дворе. Выслушав предложение товарища пойти к Славе Шумилину, он снова взялся за лопату:

— Ладно, приду.

Славу Костя нашел осматривающим отцовскую лодку. Оказывается, он задумал смастерить мачту из запасного весла и парус из старой холстинковой шторы, которую разыскал в кладовой. Пользуясь общей сумятицей, отсутствием отца, он растянул ее на земле, прикидывая, выйдет из нее парус или нет.

Костя не стал критиковать затею товарища, как, вероятно, сделал бы в другое время, а тотчас потребовал ножницы, суровые нитки и толстую иглу и, вооружась ножницами, безжалостно принялся резать и кроить бедную холстинку.

Пока мальчики возились с парусом, явился Сема Шевелевич. Теперь Костя мог изложить свой план. Он заключался в том, чтобы установить наблюдательный пост на голубятне во дворе Познахирко или на крыше Славиного дома, откуда далеко видно море. Раз фашисты позволяют себе такие подлости, нужно быть начеку. В случае, если замечено будет что-нибудь подозрительное, немедля семафорить фонарем с цветными стеклами, которого у Кости еще нет, но который необходимо раздобыть.

План обсудили и приняли. Слава вызвался достать морской бинокль отца.

— А фонарь где взять? — спросил Сема.

Долго думали над этим и, ничего не придумав, решили подавать сигнал тревоги свистком футбольного судьи, который имелся у Семы. Один продолжительный свисток — замечено неизвестное судно, два коротких — самолет, три коротких — пожар. При трех коротких будить всех в доме.

Бросили жребий на спичках: кому какую стоять вахту. Косте выпало с полуночи до трех, Славе — с трех до шести, а первым — Семе Шевелевичу. Сема ушел домой, с тем чтобы вернуться, когда стемнеет. Костя и Слава остались вдвоем.

У них было еще много работы: смастерить шкоты из бельевой веревки, приладить парус к мачте, проверить подъем и спуск паруса. Но они продолжали сидеть возле лодки и молча смотрели на море, которое казалось теперь другим, неведомым и опасным. Все вокруг, казалось, таило опасность. Война упала на них, как ястреб с неба. Разве могли они в это поверить еще вчера, даже утром сегодня, когда весело прыгали в пене прибоя!

— Что же сидеть? — сказал, наконец, будто просыпаясь, Слава. Он поднялся, стряхнул с себя песок.

Костя продолжал сидеть. Ему очень не хотелось идти домой.

— Федосью мы схоронили. Галаган гроб привез… — проговорил он медленно.

Слава кивнул головой. Он видел, как привезли гроб и как шли за гробом Костя и его тетка, но не решился подойти к ним. Теперь ему было совестно. Но Костя не замечал этого: он занят был своими мыслями.

— Знаешь, Слава… вот ты разбери, тебе виднее, — сказал он быстро и даже побледнел. — Помнишь, Федосья звала меня завтракать? Как ты думаешь, если бы я сразу пошел, осталась бы она в живых? Только ты прямо, начистоту.

— Что ты! — удивился Слава. — И тебя могли убить, и меня, а Борьку вот ранили.

— А все-таки…

— Перестань, пожалуйста! — прикрикнул на товарища Слава. — Что это ты выдумал? И… знаешь, оставайся-ка ты у нас. Все равно нынче не спать.

— Ладно, — сказал Костя. У него немного отлегло от сердца.

Ночь все трое провели вместе. Сема Шевелевич сидел на крыше и не спускал с моря глаз, вооруженных биноклем, который вместе с подробным наставлением вручил ему Слава. А свободные от вахты Слава и Костя успели побывать в детском саду, узнали, что тетя Даша остается там на ночь дежурить. Костя принес ей ключ от дома и получил разрешение ночевать у Славы. После этого оба товарища уселись на веранде в полной боевой готовности и отказывались лечь спать, хотя мать Славы звала их несколько раз.

Они слышали, как она ходит по комнатам, наведывается к маленькой Лилечке, сестренке Славы, что-то складывает, перекладывает, убирает, слышали ее вздохи. Потом она вышла на веранду, постояла, кутаясь в шаль, сказала:

— Папа уехал с дядей Мишей, мы одни… Что с нами будет, мальчики? Уезжать надо.

— Что вы? — возразил Костя. — Зачем уезжать? Вы зря волнуетесь. Женщины вообще любят волноваться.

— В самом деле? — Мать Славы невольно улыбнулась. — А мужчины?

— Видите, мы дежурим, охраняем вас.

— Спасибо. Теперь я могу быть спокойна, если двое таких мужчин охраняют меня… Нет, дети, спать, спать!

Она еще долго не уходила с веранды, вздыхала, звала ребят в комнату. Только когда она ушла к себе, Слава и Костя успокоились.

Темнота скрывала море, берег и город. Не видно было привычных огней ни на пристани, ни на бульваре, ни в окнах домов. От этого темнота казалась особенно густой.

— Ребята! — послышался голос с крыши. — Окно светится… проверьте!

Костя и Слава принялись смотреть и увидели, что верно: справа, за бульваром, светится, как фонарь, чье-то окно.

— Вот раззявы! — рассердился Костя. Он крикнул вверх: — Сейчас, Сема! — и к Славе: — Ты оставайся, а я сбегаю… узнают у меня, почем сотня гребешков!

Светилось незамаскированное окно в доме Данилы Галагана. Сам Данила, его жена, такая же толстая, как он, и сыновья сидели за столом и ужинали. Даже выпивали неведомо с какой радости. Возмущенный этой картиной, Костя громко постучал в окно.

— Кто там? — крикнула сварливым голосом Галаганиха.

Костя постучал сильнее. Окно распахнулось, в него высунулась жирная физиономия Галагана:

— Чево тебе?

— Как — чево? Приказа не знаете? Почему нет маскировки?

— Чево?

— «Чево, чево»… Мас-ки-ровка! — громко и раздельно произнес Костя.

— А ты кто такой? Хозяин мине? Пшел! — И Галаган захлопнул окно.

Костя вскипел и готов был разбить стекло. Однако все обошлось. Галаган сказал что-то своей Галаганихе, она лениво, кое-как занавесила окно рядном. Костя не ушел, пока не убедился, что рядно не пропускает света.

Слава встретил его сообщением, что в море замечен огонь, вскоре исчезнувший. Костя взобрался на крышу, но ничего не увидел. Потом они снова сидели вместе со Славой на веранде. Обоих сильно клонило ко сну, но они крепились.

Время тянулось удивительно медленно. То и дело приходилось на цыпочках пробираться в столовую и смотреть на часы, чтобы не прозевать смены вахты. Наконец часы пробили полночь. Костя полез на крышу.

Он устроил свой наблюдательный пункт так, чтобы видеть весь горизонт, уселся поудобнее и поднес к глазам бинокль.

Луна должна была взойти у него за спиной, в степи. Она поднималась неприметно и так же неприметно светлело вокруг. Вскоре все сделалось видно: слева — пристань и покачивающиеся на якорях рыбачьи лайбы, справа — темная узкая спина мыса Хамелеон, а впереди во все стороны лежало море, черное, маслянистое, по которому словно рассыпали горсть новеньких золотых и медных монет.

Костя поморщился. Лунные блики на воде рябили в глазах, мешали смотреть. Он медленно водил биноклем, всматриваясь и прислушиваясь. Все было тихо, море пустынно, а город спал.

Потом Костя услышал голоса и шаги на улице. Потом со стороны пристани мелькнул синий защитный огонек и донесся звук заводимого мотора. На воде звук был отчетливо слышен: мотор чихал, кашлял, затем звук сразу стал густым, ровным, раздался всплеск, темное пятно отделилось от пристани и стремительно понеслось вперед, на мгновение показалось в свете лунной дорожки и исчезло.

«Пограничники… сторожевой катер», — догадался Костя.

Ему сделалось веселее при мысли, что он не один на вахте, что там, в открытом море, настоящие моряки-пограничники, которые и мышь не пропустят.

Луна уже начала садиться. Становилось прохладно. Костя поднялся, зевнул и опять поднес бинокль к глазам. В ту же минуту рука его потянулась к свистку. Далеко в море, на траверзе мыса Хамелеон, возник тонкий язычок пламени. Вот он исчез, снова появился, удлиняясь и делаясь ярче. «Горит судно в море!» Костя три раза коротко, резко свистнул.

Внизу на веранде заворочались. «Дрыхнут они, что ли?» Костя разозлился и опять подал сигнал. На веранде кто-то вскочил, подбежал к перилам, спросил сонным голосом:

— Костя, ты?

— Сигнал номер три! Тревога! — прокричал осипшим от сырости голосом Костя.

Он хотел сам спуститься, чтобы растолкать этих горе-моряков, но не покидать же вахты! От волнения Костя не мог стоять на месте, то и дело поглядывал в бинокль на далекий огонь в море. «Что бы это могло быть? Пожар или бомба угодила? Может, мина? А катер где? Наверное, там. Узнали и двинулись в два счета… вот это моряки!» Костя с нетерпением ждал известий. Наконец внизу послышались торопливые шаги.

— Славка?

— Я.

— Ну что?

— Ничего. Они сами знают. А меня прогнали. «Марш, говорят, домой, не твое дело». А что горит?

— Какое-то судно.

Заскрипела лестница. Слава взобрался на крышу и с жадностью приник к биноклю.

— Здо́рово горит… танкер, должно быть… Гляди, это нефть, я думаю.

— Какая нефть? — Костя недоверчиво взял бинокль, недовольный тем, что Слава заметил что-то такое, чего он не заметил. — Никакой не танкер, баржа, по-моему. Где твоя нефть?

Однако Слава продолжал утверждать, что видит горящую на воде нефть. В разгар спора Костя вдруг дернул товарища за руку:

— Смотри, а это что?

Позади них, за городом, далеко-далеко в степи, поднималось бледное зарево.

— Да ведь это луна! — воскликнул Слава.

Но он не знал того, что знал честно бодрствовавший на вахте Костя: что луна уже зашла. Костя безмолвно смотрел на зловещий багровый отсвет, падавший на город от далекого зарева в небе. Томительное предчувствие беды сжало его сердце.

— Это не луна. Это… немцы, — сказал он дрогнувшим голосом.

3

Далекое зарево вызвано было пожарами. Вражеские самолеты подожгли хлеба, щедро уродившиеся этим летом. Хлеба горели, и отблеск пожаров виден был за десятки километров. Но жители города узнали об этом лишь утром. А пока, проснувшись, они с тревогой смотрели на красное, будто раскалившееся от огня, небо. Они оборачивались к морю, там по-прежнему была ночь, и в ночном темном море горел и дымил, как факел, тонущий танкер. С него пограничники спасли и доставили на берег мокрых обожженных людей.

Весь следующий день со стороны прибрежной дороги и дальше, из степи, доносился необычный, сильный, ни на минуту не стихающий шум. То двигались на запад войска.

Изредка ветер доносил с запада отдаленный гул — то ли гром гремел, то ли пушки стреляли. И опять стихало. Дорожная пыль, взбиваемая тысячами ног и колес, стлалась по степи, густая и горькая, как дым пожарищ. Солнце едва пробивалось сквозь эту дымовую завесу.

Война, война… Все говорило о ней. Возле городского военкомата толпились призываемые в армию. В здании горсовета обосновался штаб воинской части, и связисты тянули провода полевого телефона, разматывая тяжелые катушки. С треском подкатывали запыленные мотоциклисты с донесениями.

И опять — теперь прямо через город — шли войска. Загорелые, крепкие пехотинцы в гимнастерках и в касках, вскинув винтовки на ремни, могучие танки, сотрясавшие своей тяжестью улицы маленького города, батареи на тягачах, зенитные установки, саперные части… И вся эта сила двигалась на запад, на запад, в бой!

— Если бы мы были старше! — восклицал Костя.

— Ну и что? — рассудительно, как всегда, возражал Слава. — Все равно требуется подготовка.

На это Косте нечего было ответить. Но он не мог, не хотел оставаться в стороне, ему было стыдно. И Слава понимал его.

Под вечер доставили раненых с пограничной заставы, которая первой встретила врага. Это были женщины, дети — и ни одного мужчины. Пограничники остались там и дрались до последнего. Рассказывали, что командир заставы, раненный в обе ноги, подполз к пулемету и в упор срезал вражеский пикировщик.

Раненые прибивали в город всю ночь. Школу отвели под временный госпиталь. В классах расставили койки, в учительской устроили операционную. Костя и Слава вызвались было помочь, но им сказали, что обойдутся без них. Они пошли в военкомат, но и там они не были нужны, а пионервожатый, к которому они обратились, ответил, что ждет указаний.

Но Костя не желал больше ждать и слоняться без дела. Он решил обратиться прямо к секретарю горкома партии, к Аносову. Может быть, он его помнит: ведь он разговаривал с ним весной. И пусть Аносов скажет, должны ли пионеры в военное время сидеть сложа руки?

Несколько часов Костя дежурил возле горсовета (там, на втором этаже помещался горком партии). У подъезда стоял часовой и не пропускал его. Здесь находился теперь военный штаб. Все-таки Костя ждал. И дождался. Аносов вышел в сопровождении военного. У обоих были озабоченные лица. Военный что-то говорил, Аносов внимательно слушал. Так внимательно, что не заметил Кости, хотя тот изо всех сил старался попасться ему на глаза. Видя, что Аносов вот-вот уйдет, Костя — будь что будет — загородил ему дорогу.

— Товарищ Аносов… Петр Сергеевич… Я к вам, то есть мы, пионеры пятого «Б» класса… Вы у нас были весной. Никто на нас не обращает внимания, а мы хотим, то есть мы обязаны, раз война! — выпалил Костя единым духом, весь красный, потный, уже страшась своей смелости, но не желая показать этого, а желая показать обратное: что он, Костя, серьезный молодой человек и обращается по серьезному делу.

Аносов остановился, с удивлением разглядывая рыжего взъерошенного мальчика. Он спросил:

— Как тебя зовут? Костя Погребняк? А-а… — На усталом, озабоченном лице секретаря промелькнула улыбка. Может быть, он действительно узнал Костю?

К огорчению Кости, так хорошо начавшийся разговор был прерван военным, который нетерпеливо сказал:

— Поехали.

Лицо Аносова снова сделалось озабоченным. Он шагнул к машине и, открыв дверцу, обернулся к Косте:

— Вот что, друзья-товарищи, помогите-ка раненым. Пишите им письма, читайте газеты… доброе дело сделаете!

С этими словами Аносов уехал.

Костя был горд свыше всякой меры. Обратиться к самому секретарю горкома партии, побеседовать с ним запросто и получить от него совет, указание — это не всякий сумеет. Слава, к которому поспешил Костя, полностью оценил успех товарища, однако заметил, что следует сообщить пионервожатому. Пошли к вожатому. Тот одобрил инициативу ребят. Решено было взять шефство над ранеными. После этого все трое отправились в госпиталь.

Начальник госпиталя, маленький толстый военврач в очках, был занят и коротко ответил:

— Ладно. Два раза в неделю, от часа до трех. Только не сорить и не шуметь. Обратитесь к дежурному.

Ребятам выдали длинные, не по росту, халаты, и они вошли в хорошо знакомый им пятый «Б» класс, в котором помещались теперь тяжелораненые.

Вид раненых поразил Костю. Желтые, заострившиеся, словно высушенные болью лица с остановившимся, тусклым или лихорадочно блестящим взглядом, запах гноящихся ран, мучительные стоны… Так вот, значит, какая она, война!

Со стесненным сердцем смотрел Костя на раненых. Он ступал на цыпочках, боясь потревожить их, нерешительно оглядывался, пока, наконец, не присел возле одной из коек.

— Здравствуй, друг… как тебя звать? — еле слышно произнес раненный в голову боец.

Костя ответил и предложил ему почитать газету. А может быть, он хотел бы написать письмо родным?

— Письмишко неплохо бы… — Раненый с трудом повернул забинтованную голову в сторону Кости: — Ты, малый, в каком классе учишься? Пять кончил? Стало быть, должен грамотно писать.

Костя почувствовал, что краснеет.

— Напишу как надо, — ответил он мрачно и переменил разговор: — А где вас ранили?

— На переправе. Налетел он и давай садить, только держись! Ну, и ему дали.

Раненый рассказал о товарище, который сбил вражеский самолет, и о других бойцах, а о себе — ни слова. Косте это понравилось. Он достал припасенные бумагу, карандаш и принялся писать письмо под диктовку.

В третьем часу Костя и Слава покинули госпиталь, очень довольные новой деятельностью и не подозревая, что больше им не придется увидеть своих новых знакомых.

4

В это время Аносов находился на берегу Казанки. Он приехал сюда вместе с комиссаром пехотной части, оборонявшей ближний участок фронта. Вчера городской комитет обороны обратился к населению с призывом выйти на строительство оборонительного рубежа. Аносов побывал на мельнице, на рыбзаводе, в железнодорожных мастерских, на собрании домохозяек, и теперь горожане, вооруженные кирками, лопатами, ломами, рыли окопы на левом берегу Казанки.

Берег был возвышенным. Отсюда далеко открывалась степь, ровная как стол, кое-где изрезанная оврагами. Комиссар обратил внимание Аносова на эти овраги: они могут послужить укрытием для противника. Комиссар предупредил, что окопы должны быть готовы к вечеру, и уехал.

Аносов обошел линию сооружаемых окопов, поговорил с людьми. Он не скрывал от них серьезности положения: пусть каждый помнит, что и от него зависит судьба родного города. Лицо Аносова и сейчас оставалось спокойным, лишь изредка в его глазах появлялось напряженное выражение, и тогда было видно, чего стоит ему это спокойствие.

Он передал начальнику строительства приказ сразу же по окончании работ отправить людей (большинство из них составляли женщины) обратно в город. Помолчав, Аносов добавил:

— Выделите двух человек для наблюдений за местностью. Вы меня поняли?

Начальник утвердительно кивнул и пошел выполнять распоряжение. А Аносов продолжал смотреть с высоты берега на степь, желтеющую спелой пшеницей, которую некому убирать. Он гнал от себя мысль, что берег Казанки — просто один из оборонительных рубежей, который может быть в случае необходимости сдан.

Между тем солнце клонилось к закату. Его круглый огненный глаз тускнел, холодел. Предвечерний ветер побежал по степи, зашуршал в хлебах, подернул рябью воду в речке. И будто это было сигналом: оттуда, из степи, начали появляться люди и пушки. Спустя полчаса воинская часть переправилась через Казанку и заняла только что отрытые окопы.

На лицах бойцов, запыленных, потных, лежал отпечаток нечеловеческого напряжения, усталости. И все же они с привычной хозяйственной деловитостью принялись устраиваться на новом рубеже, осматривали оружие, нехотя отвечая железнодорожникам из отряда самообороны на обычные в таких случаях вопросы: где немцы, много ли их и т. д.

Солнце село, но вечер еще не наступил. Был тот час, когда все предметы видны с особенной отчетливостью: противоположный пологий и заросший лозняком берег, побитые, затоптанные колосья пшеницы, извилистая, желтеющая глиной щель оврага справа, а впереди ровный, будто проложенный по линейке горизонт, над которым стынет красный закат.

Ветер улегся. Степь затихла. Но бойцы знали, что это обманчивая тишина: скоро начнется новый бой. Он близился уже — там, в вышине вечереющего неба. Гул вражеских самолетов, едва возникнув, сразу заполнил все небо. И вдруг степь, берег и сам воздух дрогнули. Черные столбы вырванной бомбами земли поднялись и обрушились вниз, вода в речке закипела. Еще удар и еще. Пыль и дым скрыли берег плотной завесой. Началось то, что на скупом языке военных донесений называется «обработкой с воздуха переднего края». А затем в атаку пошли танки.

Аносов находился на КП вместе с знакомым ему комиссаром части, который заменил раненого командира. Наружность у комиссара была самая обыкновенная: загорелое скуластое лицо, широкий нос, небольшие голубые глаза под выцветшими бровями. Людей с такой наружностью встречаешь часто.

Комиссар стоял, чуть ссутулясь, приложив руку козырьком к глазам, и наблюдал за танками, приказав не открывать огня без его команды. Он был совершенно спокоен, заметил Аносов, хотя наступил решающий момент боя.

Танки шли на большой скорости. Видно было, как они развернулись на противоположном берегу, словно на параде, и один за другим ринулись в воду. Казанка сильно мелела к лету и не могла служить серьезным препятствием. Вот головной танк, надсадно ревя мотором, начал взбираться на этот берег. Берег молчал. Слышно было, как скрипели, скрежетали стальные гусеницы, в лицо пахнуло жаром отработанных газов. А комиссар все еще не подавал команды. Аносов не выдержал, обернулся к нему. Но комиссар выждал, пока танк не повернулся боком. Тогда по команде разом выстрелили обе замаскированные зеленью противотанковые пушки.

— Есть, готов! — коротко сказал комиссар.

Танк задымил. Сквозь дым прорвались языки пламени, осветив, как факелом, изрытый бомбами берег, окопы и бойцов в них.

Еще один танк попытался взобраться на берег и тоже был подбит. Три машины повернули в обход, а пять оставшихся на том берегу открыли с места огонь по окопам. Наспех сооруженные, полуразрушенные бомбежкой, они были слабой защитой от снарядов, которые перепахивали землю, подобно гигантскому плугу. Казалось немыслимым устоять под таким страшным огнем. Еще несколько минут — и танки форсируют водный рубеж, не встретив сопротивления.

Очевидно, на это фашисты и рассчитывали. Но они ошиблись. Несколько бойцов и два железнодорожника (одного из них Аносов узнал) под огнем спустились к воде, вброд начали перебираться на противоположный берег. Один не дошел, его накрыло разрывом снаряда, еще один был убит, едва ступил на берег. Зато остальные в упор забросали танки связками гранат и бутылками с горючей смесью.

Никто из них не вернулся живым. Но три танка пылали, озаряя дымно-багровым заревом место неравного поединка. Две вражеские машины повернули вспять.

Оставалось еще три танка, стремившихся выйти в тыл обороняемому рубежу. Они вырвались из степи, справа, как раз с той стороны, где пролегал овраг, и на полном газу мчались теперь к линии окопов, поливая их огнем из всех пушек и пулеметов.

Защитников рубежа оставалось мало: часть убита, многие ранены. Из противотанковых пушек уцелела одна, но и у той прислуга перебита. Опасность казалась неотвратимой.

В эту минуту комиссар, до сих пор сохранявший полное спокойствие, крикнул что-то стоявшему рядом с ним лейтенанту и ползком добрался до умолкшей пушки. Танки были уже близко. Сквозь тучи поднятой ими пыли, освещаемые вспышками выстрелов, они походили на чудовищ, которые вот-вот испепелят, превратят в прах человека. Но нет! Маленькая противотанковая пушчонка ожила. Первый же снаряд сбил гусеницу у одного танка, второй пробил броню у следующей машины. Она с ходу раздавила пушку и принялась утюжить окопы, пока не подорвалась на связке гранат. Последний танк, не вступая в бой, пострелял издали и ушел в степь.

Атака была отбита.

Еще горели на том берегу три вражеские машины, еще чадили два танка на этом берегу. Мертвый комиссар лежал возле расплющенной пушки на черной, обугленной земле, которую он защищал до последнего вздоха и не отдал врагу.

Так закончился бой.

Аносову казалось, что он длился очень долго, а на самом деле прошло всего полчаса. В небе еще светила вечерняя заря, и степь была видна до самого горизонта.

Та же заря светила над городом. Два мальчика стояли на крыше дома, занимая свой наблюдательный пост. Они смотрели в сторону степи, откуда едва слышно доносились звуки выстрелов, и пытались угадать, что там происходит. Они знали, что сегодня на Казанке рыли окопы и что туда ушел отряд самообороны. Если бы они могли быть там!

Стрельба затихла, потом возникла в другом месте, правее. Вдруг тройка «мессеров» с ревом пронеслась над городом. Сильный взрыв потряс дом. Костя упал, больно ушиб скулу. За деревьями бульвара поднялся черно-желтый дым.

— В кино угодил! — крикнул Слава.

— Гляди! Гляди! — Костя уже поднялся на ноги и показал на небо.

Там опять кружили немецкие самолеты, и прямо на них стремительно шел наш истребитель. «Мессеры» уклонялись от боя, норовя зайти «ястребку» в тыл, оттеснить в море. А он снова и снова кидался в атаку, молниеносно меняя направление, успешно отбиваясь от наседающего с трех сторон противника. Отчетливо слышались короткие пулеметные очереди. Еще один заход, еще и еще…

— Попал! — торжествующе закричал Слава. У него зрение было острее, чем у Кости.

— Кто? В кого?

— Попал! Срезал! — не слушая товарища, повторял в полном восторге Слава.

И точно: один из «мессеров» задымил, качнулся, перевернулся и, штопором сверля воздух, рухнул в море. Остальные два повернули назад. Но не тут-то было! «Ястребок» погнался за ними, продолжая вести огонь.

— Назад! Назад! — кричали ребята и отчаянно махали руками, словно надеялись, что летчик увидит или услышит их. Сами они хорошо видели, как в тыл ему выскочила из-за облаков новая тройка «мессеров», находившаяся, очевидно, в засаде.

Теперь и первые два повернули. Впятером они набросились на советский истребитель. Пятеро на одного! Ребята были уверены, что он уйдет. Но нет, «ястребок» не уходил. Он искусно уклонялся от пулеметного огня, забираясь по спирали все выше, и с вышины сызнова ринулся на врагов.

— Один против пятерых! Понимаешь? Ты понимаешь? — в возбуждении спрашивал Костя, не сводя глаз с неба. — Вот это да… Это герой!

Воздушная схватка продолжалась. У немцев уже было свыше десяти машин, наших тоже прибавилось, но значительно меньше. И все-таки противник не мог прорваться к городу, вернее — к дороге за городом, по которой двигались войска. Советские летчики как бы прикрыли своей грудью бойцов на земле.

Еще один «мессер» свалился в море, еще один задымил и, волоча за собой черный хвост, потянул прочь. В ту же минуту загорелся советский истребитель. Уже охваченный пламенем, он повернул на врага, врезался в крыло «мессеру» и вместе с ним, словно сжимая его в смертельных объятиях, рухнул вниз.

Слава опустил голову и заплакал. У Кости глаза тоже влажно блестели. Он пересилил себя, произнес дрожащими губами:

— Ему памятник нужно поставить… здесь… на этом самом месте!

 

Глава четвертая

1

Ночью, возвратясь в город, Аносов узнал, что эвакуация неизбежна. Вражеские танки, остановленные на рубеже Казанки, прорвались на другом участке, и наши войска вынуждены отойти.

Получив это известие, Аносов несколько минут сидел неподвижно. Третью ночь он не спал. Глаза его покраснели, полные щеки опали. Полжизни отдал он этому городу. Да, война, надо быть ко всему готовым. Но все-таки тяжело…

Аносов провел рукой по лицу, словно отстраняя эти, сейчас неуместные, мысли, и встал из-за стола. Нужно немедленно созвать городской комитет обороны. План эвакуации был намечен в предвидении возможных неожиданностей, требуется его уточнить, распределить обязанности и приступить к отправлению людей и ценностей.

Собрались здесь же, в кабинете Аносова. Это были его товарищи по работе, которых он знал много лет. Некоторых он воспитал, выдвинул, например председателя исполкома, и радовался их успехам. Теперь придется расстаться. Он, Аносов, останется в городе для организации борьбы в тылу врага. Так было решено. Он сам этого хотел.

Совещание закончилось на рассвете. Все торопливо разошлись по своим местам. Город, казалось, спал — темный, затихший, хотя вряд ли кто-нибудь мог уснуть этой ночью.

Эвакуация возможна была только морем — в Крым, Новороссийск. Важно было соблюдать полный порядок и пресекать панику. В первую очередь отправили раненых бойцов из госпиталя и тех, кого доставили прямо с передовой, затем — женщин с детьми, стариков. Пароход ушел.

Ожидался еще один пароход и самоходная баржа. Но линия фронта угрожающе быстро приближалась к городу. Основные силы командование уже отводило на новые позиции, к востоку от города.

Часть жителей, не дожидаясь парохода, начала укладывать вещи, запрягать лошадей, кто имел лодку повместительнее, собрался уходить морем, а кто не имел ни лодки, ни лошадей, нагружал пожитки в ручные тележки, сажал в них детей, а сам впрягался в тележку. Были и такие, что не хотели покидать родной город, надеялись еще, что его отстоят.

Костя, во всяком случае, был уверен, что город не сдадут, и слышать не желал об отъезде.

Неужели здесь будут фашисты? На этой улице, на бульваре, в его собственной комнате? Это не укладывалось в голове Кости. Мрачный, злой, он не хотел никого видеть, сидел нахохлившись на морском берегу.

В таком положении нашел товарища Слава. Была получена телеграмма от доктора Шумилина. Он извещал, что зачислен на госпитальное судно, и просил жену немедленно ехать с детьми в Одессу, к его сестре.

— Папа не знает, что дорога отрезана, — грустно сказал Слава.

Костя не ответил.

— Наша школа тоже эвакуируется.

Костя молчал.

— Завуч передал, чтобы все пришли помогать…

Костя поднялся на ноги, нехотя произнес:

— Пошли.

Сам-то он не поедет, это он твердо решил, но помочь нужно.

На школьном дворе, обсаженном молодыми деревцами (их посадили в прошлом году), они увидели несколько соучеников. Были и школьники из других классов. Распоряжалась заведующая учебной частью Зоя Павловна, худощавая строгого вида женщина в больших роговых очках. Костя ее недолюбливал: это она преподавала в его классе русский язык и поставила ему «пос».

— А, — сказала Зоя Павловна, — нашего полку прибыло!

По ее указанию Костя и Слава принялись упаковывать и выносить из физкабинета электрофорную машину, лейденские банки, магдебургские полушария. Школа выглядела запущенной после пребывания в ней госпиталя. Но это была их школа, здесь они провели целых пять лет. И вот все кончилось: не будет ни занятий, ни экскурсий, ни пионерского отряда…

Косте вдруг сделалось так тяжело, что он готов был убежать. Выполнив порученную работу, он вместе со Славой прошелся по опустевшим комнатам, постоял в своем классе. Здесь недавно лежали раненые. Где они теперь? Где тот боец, которому Костя написал письмо? Если бы он знал, что здесь скоро будут фашисты!

Костя повернулся и быстро пошел прочь. Он снова уселся в одиночестве на берегу моря, думая все о том же: как попасть на фронт? Он согласен быть даже санитаром, кашеваром, лишь бы его взяли…

Костя вспомнил о старике Познахирко. Неужели и он уедет? Ведь когда-то он воевал с немцами, партизанил вместе с матросом Бакланом. Может, он посоветует, что делать?

Познахирко не оказалось дома. И Борьки не было, что удивило Костю: куда он потащился с раненой ногой? На вопрос, где Борька, его сестра Настя не пожелала ответить. Костя вышел на улицу, опять не зная, что делать.

Тут прибежал Сема Шевелевич с новостью: в горсовете формируется отряд самообороны. Это сразу изменило настроение Кости. По пути они прихватили с собой Славу и поспешили к горсовету. Но там, у подъезда, по-прежнему стоял часовой и пропускал лишь по документам. Костя вертелся вокруг него, надеясь как-нибудь прошмыгнуть. Но часовой стоял как скала.

Вдруг Костя разглядел в окне второго этажа знакомое, оливково-смуглое лицо. Семенцов! Он хотел окликнуть его — и не решился. Что он ему скажет? Семенцов его даже в лицо не знает. Сема заявил, что нечего попусту торчать здесь, и ушел; Слава колебался, а Костя все еще не терял надежды. Может быть, ему опять повезет и он встретит Аносова. Аносов поможет… Увы, вместо Аносова явилась тетя Даша.

— Где ты был? — сказала она. — Столько хлопот — и еще тебя ищи. Собирайся: едем!

— Куда? — разом спросили Костя и Слава.

— Детский сад эвакуируется, и мы с ним.

— Я не поеду, — мрачно ответил Костя. — Пусть они едут! — Он пренебрежительно махнул рукой в сторону улицы, по которой двигались повозки, брички с домашним скарбом.

— Вот как! — Тетя Даша внимательно посмотрела на Костю, так что ему стало не по себе. — А ты? — обратилась она к Славе.

— И я… мы вместе.

— Вместе так вместе. Помогите нам собраться, иначе не успеем.

На это товарищи согласились. Они были заняты почти до вечера и, наконец, усталые, голодные, отправились по домам.

Костя прошелся по комнатам и в нерешительности остановился. Хотя он заявил, что не поедет, но собрать кое-какие вещи, не свои, конечно, а теткины, нужно. Он достал рюкзак, живо нагрузил его всякой всячиной и вышел во двор.

Со двора, через низкую ограду, ему видно было все, что делалось у Познахирко. Епифан Кондратьевич уже был дома, складывал в лодку вещи и покрикивал на Настю, которая и без того ветром носилась из дома к берегу и обратно. Костя понял, что раненого Борьку отец отвез куда-то, а теперь сам вместе с дочерью собирается в дорогу. Этого Костя не ждал от бывшего партизана.

Направо, во дворе Шумилиных, тоже готовились к отъезду: выносили чемоданы, корзины, картонки.

«Куда им столько? — удивился Костя и с беспокойством подумал: — Значит, и Славка?»

Действительно, Слава прибежал в полном дорожном снаряжении, оживленный, шумный, и пригласил Костю ехать с ними. Мать Славы достала вместительную повозку, места хватит, а скоро, говорят, придет пароход и заберет всех.

— Ну как… ну как, Костя? — спрашивал Слава, поправляя на голове морскую фуражку и пытаясь заглянуть товарищу в глаза.

Зеленоватые глаза Кости сузились, круглые маленькие ноздри затрепетали. Он нахлобучил тюбетейку низко на лоб, засунул руки глубоко в карманы и отвернулся.

— Постой, Костя… ведь все… ведь Дарья Степановна…

— Езжай, езжай, морская фуражечка!

Круглое лицо Славы начало краснеть.

— Значит, не поедешь?

Костя, не отвечая, пошел со двора.

Слава догнал его:

— Тогда и я… вместе… я тоже не боюсь! — Он с трудом перевел дыхание и, не оглядываясь, последовал за Костей.

Делать им, в сущности, было нечего. Но Костя шагал с таким решительным видом, словно очень важное дело ждало его.

Между тем улицы заметно пустели. С бульвара видно было, как двигались внизу, по прибрежной дороге, повозки и люди. Над дорогой кружила белая пыль, которую относило ветром в сторону степи. А в степи на западе висела черная туча дыма. Она росла, наползала, заслоняя собой небо, дневной свет, и казалось, что там, в степи, уже наступила ночь.

Возле пристани тоже сгрудился народ. Ждали парохода. Слава бросил исподтишка взгляд на Костю, но ничего не сказал. Молча они миновали пустой бульвар, закрытый газетный киоск и повернули к горсовету.

Сквозь распахнутые ворота одного из домов они заметили человека, заглядывавшего со двора в окно. Человек стоял к ним спиной. На нем была широкополая соломенная шляпа-бриль, какие носят в этих местах молдаване. Постояв у окна, человек направился к дому. Теперь Костя и Слава узнали его. Это был Данила Галаган. Что делал он в чужом, опустелом доме?

Мальчики остановились. Они видели, как Галаган расправил и вытряхнул большой мешок, открыл дверь. Костя и Слава быстро переглянулись. Спустя некоторое время Галаган вышел из дома, сгибаясь под тяжестью плотно набитого мешка.

— Вот жулик! — возмущенно прошептал Слава. — Настоящий разбойник?

— Постой, мы его поймаем, — ответил Костя. — Смотри, он еще индюка хочет прикарманить.

И правда, Галаган, увидев жирного индюка, с важностью выступающего по двору, опустил мешок на землю, широко раскинул красные волосатые руки и пошел на индюка. Но тот был не дурак. Заметив опасность, он со всех ног кинулся прочь.

Мальчики не могли удержаться от смеха, глядя на то, как толстый Галаган неуклюже гоняется и не умеет поймать такого же толстого и чем-то похожего на него индюка. Устав гоняться за птицей, Галаган выругался, взвалил мешок на плечи и пошел со двора.

Костя выскочил из-за ворот, схватил крупный голыш, изо всех сил запустил в широкополый бриль Галагана. Пока тот, ругаясь, нагибался за слетевшей с головы шляпой и грозил ребятам кулаком, они уже были далеко.

Они хотели сообщить в милицию о проделках Галагана, но не успели. Дорогу им преградил грузовик. Из кабины шофера высунулась тетя Даша и замахала Косте рукой:

— Куда ты девался? Полезай скорее наверх. Вы оба…

Мальчики не заставили себя просить, мигом взобрались в кузов машины. Она была доверху нагружена детскими кроватками, тюфячками, стульчиками и прочей утварью детского сада. Косте и Славе пришлось держаться обеими руками, чтобы не свалиться с этой горы. Машина, тяжело кряхтя и ухая, словно пугаясь, спускалась по крутому склону к пристани.

На пристани ребята помогли выгрузить вещи и остались караулить, а тетя Даша уехала за остальным имуществом. Она успела сказать, что пароход ожидается часа через два.

— Вот видишь! — заявил Слава, к которому вернулось хорошее настроение, и побежал домой помогать матери.

На пристани становилось тесно, шумно. Наряд милиции с трудом сдерживал толпу.

— Порядок, граждане! — раздавался сильный раскатистый голос начальника милиции Теляковского. Он предупреждал, что пароход небольшой и возьмет только стариков, больных и женщин с детьми.

Теляковского все знали. Это был самый высокий человек в городе. Его гимнастерку перекрещивали ремни, кавалерийские рейтузы заправлены в щеголеватые сапоги, усы лихо подкручены, Что придавало ему воинственный вид.

— Порядок! — гремел Теляковский на всю пристань. — Вам говорят! — остановил он небритого гражданина, норовившего пролезть к причалу и не дававшего пройти матери Славы, которая несла на руках маленькую Лилечку. Следом Слава тащил чемоданы.

Костя подхватил один чемодан.

В эту минуту он увидел Семенцова. В одной его руке была винтовка, другой он поддерживал фуражку, непрочно сидевшую на забинтованной голове, и энергично проталкивался к Теляковскому.

Старшина Семенцов, раненный в первый день войны, попал в городскую больницу. Сильная боль и слабость, вызванная потерей крови, вынуждали его лежать. Но ни на минуту не оставляла его мысль о том, что он должен вернуться на свой тральщик в Севастополь. Как только Семенцов почувствовал себя немного лучше, он, не слушая врача, оделся и ушел в военкомат. Там его ждали неутешительные известия: железная дорога перерезана противником, а морем вернуться в Севастополь пока нет возможности. Все военнообязанные поступают в распоряжение местного комитета обороны. Вот как случилось, что Семенцов очутился здесь.

— Приказано явиться в ваше распоряжение, — доложил он начальнику милиции. — А вас требуют… — Семенцов добавил что-то, но так тихо, что Костя, вертевшийся возле него, не расслышал. Он только заметил, как сумрачно блеснули желтые глаза Семенцова.

Теляковский подумал.

— Что ж, раз требуют, принимай команду! — Он молодцевато расправил плечи. — Действуй, старшина! — и ушел.

С помощью милиционеров и пристанского сторожа Михайлюка, передвигавшегося на костылях, Семенцов пропускал к причалу только женщин с детьми и стариков, остальных решительно оттеснял, предлагая им либо ждать баржи, либо уходить степью.

Когда привезли детей-сирот, находившихся на попечении детского сада, Семенцов быстро расчистил дорогу, устроил малышей возле женщин с детьми, ожидающих парохода.

Костя и Слава помогали тете Даше, доставившей детей, и Костя, желая обратить на себя внимание Семенцова, строго покрикивал:

— Посторонитесь, граждане… видите: дети!

Он даже поругался с тем небритым гражданином, который ухитрился-таки пролезть к причалу и которого Семенцов выпроводил, к удовольствию Кости.

Потом Костя вспомнил о рюкзаке с вещами. Он юркнул в толпу и вскоре вернулся, запыхавшийся, довольный, и протянул тете Даше ее рюкзак.

— Ах, Костик, — проговорила она ласково-грустно и тихо. — Ах, Костик, Костик… — и больше ничего не сказала.

2

Пароход пришел поздно ночью, без огней, из опасения быть обнаруженным вражескими самолетами, и остановился далеко от берега. Его не сразу заметили в темноте. А когда подошла шлюпка, все кинулись к причалу. Семенцов, Михайлюк и милиционеры с большим трудом восстановили порядок.

На пароход пропускали женщин с детьми и сирот из детского дома. Выяснилось, что вещи не разрешается брать, — пароход перегружен людьми. Семенцов действовал неумолимо, и все имущество детского сада, все чемоданы Славиной матери остались.

Шлюпка с парохода и вторая с пристани были полны. Мать Славы со своей девочкой находилась в первой шлюпке, тетя Даша с малышами — во второй. Костя и Слава считали, что они — мужчины — должны сесть последними. Но, когда осипший от крика Семенцов, сдерживая теснившихся к лодкам людей, пропустил Славу к сходням, из толпы закричали: «Пустите! Пустите!» — и к причалу вынесли на руках стонущую женщину: ее доставили в последнюю минуту из больницы.

Семенцов находился в затруднении: взять женщину — значило не взять мальчиков, родные которых были уже в лодках. Но Слава сам уступил свое место больной, а Костя закричал тете Даше:

— Следующей приедем, не бойся!

Слава видел обращенное к нему побледневшее лицо матери, но только помахал ей рукой. Гребцы, опасаясь, как бы опять не началась кутерьма, поспешно оттолкнулись веслами, и лодки ушли.

— Молодец, парень! — Семенцов одобрительно похлопал Славу по плечу и обернулся к людям на пристани: — Учились бы, а то… — Он потрогал повязку на голове, болезненно поморщился.

В небе, как все эти ночи, но еще сильнее полыхало багровое зарево. Отсвет его ложился на лица, отражался в воде. Тишина стояла теперь такая, что слышны были стук колес на дороге и дальний всплеск весел в море. Перегруженные лодки двигались, должно быть, медленно.

Вдруг вверху возник прерывистый звук самолета, и точно большая лампа повисла в небе, осветила мертвенным светом берег, море и далеко в море крохотную белую точку — пароход. Услышав уже знакомый им страшный звук, люди бросились бежать. В одну минуту пристань опустела.

— Ну и публика, — проворчал Михайлюк, тяжело поворачиваясь на костылях, и поднял кверху бородатое, освещенное ракетой лицо. — Разве ж он, гадюка, сюда метит?

Костя и Слава жмурились от яркого, обнажающего света и старались держаться ближе к Семенцову.

— И к кому привязался, скажи на милость… — продолжал возмущаться Михайлюк.

Ракета медленно опускалась, а самолет, невидимый в вышине, кружил и кружил, подобно большому шмелю, который вот-вот укусит. И укусил… Вдали что-то ухнуло, будто обвалилась скала на мысе Хамелеон. Гулкий удар прокатился над морем.

— Швырнул-таки, гад! — выкрикнул со злобой Семенцов.

Ухнуло еще раз — и стихло. Самолет ушел. Ракета погасла, но вместо нее взметнулся в море язык пламени.

— Беда… пароход, — проговорил упавшим голосом Михайлюк. — Что делать будем?

Несколько мгновений все четверо — Семенцов, Михайлюк, Костя и Слава — безмолвно смотрели на огонь в море, словно не верили, что это тот самый пароход и что он горит. Костя будто окаменел, не в силах был сдвинуться с места. Слава шумно дышал и, сам того не замечая, теребил Костю за руку.

— Лодку! Лодку! — закричал Семенцов. — Ведь детишки!

Костя опомнился и рассказал о Славиной лодке, которую они на днях оснастили парусом.

— Где она? — перебил Семенцов. — Показывай живей!

И все трое побежали за лодкой, оставив хромого Михайлюка на пристани.

Лодка оказалась на месте. Мигом отвязали цепь, которой она была привязана, притащили весла. Семенцов посмотрел на ребят:

— Возьму одного, места не хватит. Кто из вас? Живо!

— Я! — разом ответили Костя и Слава.

— «Я, я»… Еще с вами канителиться. — Семенцов столкнул лодку на воду. — Слушай мою команду! Ты, — он кивнул Косте, — на руль, а ты, — обернулся он к Славе, — беги в горсовет к Теляковскому, ищи лодки: с одной разве управимся?

Ветра не было, парус швырнули на дно. Заскрипели уключины, и лодка понеслась. Слава остался на берегу.

Никогда Костя не думал, что можно так грести, как греб Семенцов. При каждом взмахе весел лодку точно подбрасывало, казалось, она несется не по воде, а над водой. Огонь в море приближался. Темнота отступала. Воздух светлел, становился дымчато-розовым. Уже видно было, что горит развороченная взрывом бомбы корма и пароход оседает на корму, задирая нос, на котором что-то шевелилось, двигалось — должно быть, люди. Ни голосов, ни шума пожара еще не слышно было, и это делало зрелище горящего в море судна особенно страшным.

Первый, ослабленный расстоянием звук, который они услышали, был похож на сильный вздох. Должно быть, взорвался котел. Видно было, как пароход заволокло белым клубящимся облаком.

Он был небольшой. Теляковский говорил правду. Маленький, белый и, видимо, нарядный пароходик, из тех, на которых обычно совершают экскурсии в праздничные дни. Труба желтая, с черной каймой, узенький капитанский мостик, застекленная будка рулевого. Даже радиорубки не видно, и, наверное, нечем дать сигнал о бедствии…

Все это Костя уже мог разглядеть при свете пожара. Нос парохода задирался все выше, обнажая ниже красной черты ватерлинии зеленовато-черный киль. В воздухе остро запахло гарью. Обломки обшивки, обрывки снастей падали в воду и гасли с громким шипением. Но все эти звуки: треск горящего дерева, свист пара, грохот рушащихся надстроек, всплески воды — перекрывая слитый воедино, пронзительный крик. Словно кричал один человек.

Пассажиры, в большинстве женщины, беспомощно и неумело карабкались, как на крутую гору, на нос, срывались, падали и снова ползли, путаясь в платье, цепляясь руками, ногами за накренившуюся палубу. Другие в растерянности метались, ломая руки, прижимая к груди детей, третьи прыгали в воду, и юбки их вздувались, как зонты. Кому удавалось вынырнуть, тот пытался добраться до единственной шлюпки, только что отчалившей от парохода. Шлюпка была перегружена и сидела в воде очень низко. Но утопающие хватались за ее борта со всех сторон, она оседала все глубже, пока не черпнула одним бортом воду и не пошла ко дну.

Семенцов греб изо всех сил. Но теперь Косте казалось, что лодка ползет еле-еле, и он просил, умолял:

— Скорее… Скорее… Смотрите! — закричал вдруг Костя так, что Семенцов оглянулся.

На самом носу горящего парохода какая-то женщина привязывала детей к подушкам и швыряла их в воду. Они мелькали в розовом воздухе, на мгновение исчезали и всплывали, держась на подушках, как на поплавках.

Это была единственная женщина, которая не растерялась и, очевидно, первая заметила приближающуюся лодку. Может быть, это тетя Даша? Костя пытался разглядеть ее и не мог. Он только видел ее длинные черные распустившиеся волосы, которые раздувались по ветру. Вдруг они вспыхнули. Взмахнув руками, женщина бросилась в море.

В ту же минуту пароход вздрогнул, как будто предсмертная судорога прошла по его изуродованному, обожженному телу, поднялся на дыбы, почти вертикально, и стремительно ушел в воду. Огромная черная воронка закручивающейся со страшной силой воды втянула вслед за ним всех, кто находился поблизости.

Когда Семенцов, мокрый, задохшийся, подогнал лодку к месту катастрофы, на поверхности моря виднелось лишь несколько женских голов и четыре намокшие подушки с детьми. Семенцов принялся подгребать и втаскивать их в лодку. Один человек сам подплыл. Это был кочегар парохода, с черным лицом и обожженной, в волдырях, рукой.

Костя заметил неподалеку от лодки ребенка на подушке, она почти совсем погрузилась в воду. Видя, что Семенцов занят, Костя прыгнул в море, подплыл, ухватил намокшую, скользкую подушку и поплыл обратно. Он чувствовал, что его тянет вниз, но не выпускал подушки, поддерживая одной рукой ребенка так, чтобы его голова находилась над водой. Семенцов вытащил обоих в последнюю минуту, когда Костя уже начал пускать пузыри.

Всего удалось спасти трех взрослых и четырех детей — тех самых, которые были привязаны к подушкам. Они были обязаны своим спасением женщине, у которой загорелись волосы. Но сама она погибла.

— Тетя Даша… тетя Даша… — беззвучно шептал Костя.

Он сидел на корме, с него текла вода, в башмаках хлюпало, но он ничего не замечал, смотрел, как устраивают Семенцов и кочегар мокрых, плачущих, обессиленных женщин, передавая им на руки детей, и продолжал шептать:

— Тетя Даша… тетя Даша…

В лодке негде было повернуться, приходилось соблюдать большую осторожность. Хорошо еще, что море спокойно. Кочегар и Семенцов сидели рядом и гребли. Было темно. Только далекое дымное зарево в степи указывало, где находится берег.

Когда прошли около половины пути, из темноты неожиданно послышался слабый голос: «Лодка! Лодка!» Костя повернул. Вскоре увидели женщину, плывущую на спине. В поднятой руке она держала сверток. Вероятно, она была отличным пловцом, если сумела отплыть на такое большое расстояние от парохода. Что с ней делать? Места в лодке не осталось ни вершка.

Семенцов с кочегаром посоветовались между собой. После этого Семенцов быстро разулся, скинул форменку, брюки и осторожно, чтобы не качнуть глубоко сидящую лодку, перебрался к Косте на корму, а с кормы ловко спустился в воду. Он подплыл к женщине, помог ей взобраться — тоже с кормы — в лодку. Костя потеснился, и женщина очутилась рядом с ним. А Семенцов поплыл позади лодки, изредка, для передышки, придерживаясь рукой за кольцо на корме. Корма сидела теперь слишком низко. Костя, с разрешения Семенцова, пересел к кочегару и взял у него одно весло.

То, что издали выглядело свертком, оказалось ребенком в одеяльце. Спасенная женщина, едва уселась, принялась развертывать одеяльце, гладить и согревать ребенка своим дыханием. Он был странно тих, неподвижен. Мать не замечала этого, прижимала его к груди, баюкала, тихо и нежно напевай.

Все молча, кто со страхом, кто с жалостью, смотрели на нее. Она была еще очень молода, с виду совсем девчонка, с короткими, слипшимися от воды волосами, с тонкой шеей и узкими, худенькими плечами, которые ясно обозначались под мокрым платьем.

— Баю-бай, мальчик спай… — пела она слабым голосом песенку, которую сама, должно быть, выдумала.

Одна из женщин вдруг заплакала. Молодая мать испуганно взглянула на нее, прошептала:

— Не надо… не надо… он спит. Вовочка, ты спишь? Скажи маме: здравствуй, мама! Здравствуй, Вовочка, здравствуй, сыночек…

Плечи ее задрожали. Может быть, она помешалась? Костя боялся смотреть на нее.

Наконец показалась пристань. Лодка причалила. На пристани их встретили Теляковский, Слава и Михайлюк.

3

Костя со страхом ждал, что Слава спросит его о матери и сестренке. Но Слава ни о чем не спросил. Он сразу увидел, что среди спасенных их нет.

Промокших, продрогших детей начали переодевать в сухое, использовав для этого имущество детского сада, которое осталось на пристани. Женщинам переодеться было не во что. Они отошли за угол пристанского склада, сбросили с себя все, выжали и опять надели. После этого все, предводительствуемые Теляковским, направились вверх, к прибрежной дороге.

Семенцов что-то тихо сказал Михайлюку и кочегару, которого уже звал запросто Васей, потом нагнулся к Теляковскому. Тот выслушал его, сделал утвердительное движение головой. Семенцов вместе с Михайлюком и кочегаром вернулся на пристань.

Костя и Слава вели малыша, спасенного Костей. Идти в гору ему было трудно. Костя взял его на руки. Вероятно, это движение напомнило малышу о матери, он встрепенулся, испуганно позвал: «Мама!» — и заплакал.

— Сейчас пойдем к маме, — пытался успокоить его Костя.

Но мальчуган продолжал звать сквозь слезы:

— Мама! Я хочу к маме…

Вышли на дорогу. Она выглядела пустынной. Никто больше не ехал и не шел по ней. Справа лежало море, слева в темноте смутно рисовался город, а в небе по-прежнему стояло дымное зарево.

Несколько минут все прислушивались: не едет ли кто? Все понимали, что долго ждать нельзя, и оставаться здесь опасно. Одна молоденькая мать с мертвым ребенком на руках была безучастна ко всему. Она то наклонялась к ребенку, то выпрямлялась, и тогда было видно ее бледное лицо и блестевшие в темноте глаза.

Две женщины собрались уходить пешком, когда послышалось отдаленное дребезжание. Вскоре показалась повозка, груженная домашним скарбом, а в повозке мужчина.

Теляковский шагнул навстречу, поднял руку. Но, должно быть, владельца повозки уже не раз пытались остановить таким способом. Он приподнялся, хлестнул лошадей.

— Стой! — крикнул Теляковский своим громыхающим, будто из железа сделанным голосом.

Он шел прямо на скачущих коней. Возница натянул вожжи.

— Здесь женщины и дети с потопленного гитлеровцами парохода, — строго сказал Теляковский. — Нужно помочь. Понятно?

— Что делают! — Человек на повозке покачал головой. — А я думал: что оно горит? Ну давайте!

Кочегар Вася, появившийся в эту минуту вместе с Семенцовым, помог женщинам взобраться на повозку. С рук на руки им передали детей.

— Теперь, хлопцы, вы на задочек! — подтолкнул Семенцов к повозке Костю и Славу.

— Я не поеду, — ответил Слава и попятился. — Я буду маму искать.

Костя испуганно взглянул на него, но Слава упрямо твердил, что не поедет.

— Тогда и я не поеду, — сказал Костя. — Вы не беспокойтесь за нас, — обратился он к Семенцову, хотя сам очень беспокоился за Славу.

Хозяин повозки погнал лошадей с места вскачь. Когда стук колес стих, кочегар протянул Семенцову здоровую руку:

— Прощевай, матрос! Век тебя не забуду!

Он быстро пошел по дороге. А Теляковский, Семенцов и мальчики остались.

— Зря не поехали, — сказал Семенцов. — Что теперь с вами делать?

— Я буду маму искать, — повторил Слава, повернулся и побежал.

Семенцов догнал его:

— Ты, малый, не дури, не время, — и добавил мягче: — Ну пойдем, пойдем…

Проходя мимо пристани, Костя увидел, что она горит. Он понял, о чем говорил Семенцов с кочегаром и Михайлюком и зачем вернулся на пристань. Костя дотронулся до шершавой жилистой руки Семенцова, но ничего не сказал.

На улицах не было ни души. То ли все ушли, уехали, то ли попрятались. Лишь на перекрестке, ведущем к станции, стоял патруль из рабочих. Патруль остановил идущих и пропустил, узнав Теляковского.

Дымное зарево в степи, которое становилось все ярче и приближалось к городу, освещало улицы, дома, черепицу кровель. Костя даже разглядел в доме, мимо которого они проходили, через распахнутое окно стол со скомканной скатертью, опрокинутый стул, разбросанные по полу вещи. А на подоконнике сидела кошка и умывалась лапкой.

— Никак гостей ждет! — криво усмехнулся Семенцов. — Ну жди, дожидайся.

Казалось, никого в городе больше не было, он лежал пустой, покинутый под дымно-красным небом войны. Но нет! Когда они вышли к горсовету, они услышали голоса, увидели мелькавших в окнах людей.

В нижнем этаже открылось окно, из него выглянул Аносов. Его осунувшееся лицо было странно сосредоточенно, а серые глаза жестко блестели из-под сдвинутых бровей. Пиджак был распахнут, на поясе висел наган.

— Я все знаю, — сказал он Теляковскому. — Удалось кого-нибудь спасти?

Теляковский коротко доложил. Тень прошла по лицу Аносова, но она не по