1

Полный розовый месяц висел над селом. А за селом сквозь заросли лозняка над прудом белели стены бывшей панской экономии. Село спало. Только под тополями протяжно запевали девчата. Они пели так красиво, что душа раскрывалась навстречу песне и хотелось забыть тревоги, опасности — все, чем полна была теперь жизнь.

Но Баклан не думал об опасности. Круглое молодое лицо его с светлым чубом, выбившимся из-под бескозырки, было весело и беспечно. Девушка смотрела на него, не в силах скрыть своей радости. А Баклан рассказывал ей о славном море, о походах, в которых он сто раз бывал, сто раз видел смерть, «но не брала его ни пуля, ни пушка, ни соленая морская волна: матрос, он в огне не горит и в воде не тонет!»

В отряде все знали, что Павел Баклан — матрос-черноморец. Кому он говорил, что — минер, кому — что баталер, иной раз именовал себя просто матросом первой статьи, — для партизан это было все равно. Дрался он с немцами лихо и товарищ был славный. В отряде любили его.

Один Грицько, дружок Баклана, черномазый смешливый парень, прижмурит, бывало, хитрые глаза и скажет: «Чи ты минёр, чи баталёр, а моря, побей бог, не бачив!» Грицько, сам того не подозревая, говорил правду. Никогда не был Баклан матросом и моря, точно, в глаза не видел. Был он городской, сухопутный человек, никопольский грузчик. С четырнадцати лет таскал на пристани мешки с зерном, лес, пахучие тавричанские арбузы и дыни, грузил баржи на Днепре, как его отец, которого насмерть придавило бревном.

Изнуряющий скучный труд, пьянство, брань, дикие потасовки, в которых люди отводили душу, — вот что он знал с малых лет. Грубые окрики, запах протухшей рыбы, мертвый сон и едкий пот, заливающий лицо… Вот что он хотел забыть, когда выдумывал и расписывал — для себя, для других — вольную флотскую жизнь.

Однажды, еще подростком, в воскресный день на пристани, засыпанной семечной лузгой, он увидел отряд моряков. Матросы шли сомкнутым строем, здоровые, загорелые, в бескозырках и форменках, четко отбивая шаг. Все смотрели на них, казалось Баклану, с восхищением и завистью, как он.

Это был другой, увлекательный мир, совсем не похожий на тот, в котором жил он сам. С тех пор мысль о флоте не оставляла Баклана. Он завел себе полосатую тельняшку, брюки-клеш, фуражку с золоченым якорем и шнурком и щеголял в своей выдуманной форме на потеху пристанским.

«Эй, мокрое благородие!» — кричал кто-нибудь, завидев Пашку Баклана.

Бивал он насмешников жестоко. Но кличка за ним осталась.

Шла война. Пароходы приходили редко. Работы на пристани становилось все меньше. Но Баклан не терял надежды. Скоро дойдет его черед, и за рост, ширину плеч, за силу возьмут его, конечно, во флот. Во флот, знал он, требуются отборные ребята.

Но вышло иначе. Началась революция.

Хотел Баклан записаться добровольцем в матросы, пошел в Красную гвардию. Мотало его по всей Таврии. Только к морю, к флоту он так и не пробился. Да и не стало флота: затопили его черноморцы, чтобы не достался немцам.

Об этом узнал Баклан от минера с миноносца «Гаджибей». Под Синельниковом смертельно ранили минера. С трудом вынес его Баклан из боя. Перед смертью, прощаясь, минер отдал ему свой бушлат, бескозырку и бебут, сказал: «Бери, Паша. Душа у тебя матросская!»

С тех пор и стал Павел Баклан матросом.

2

Сейчас в темной хате с искренним увлечением рассказывал он Одарке о том, как заживут они, когда побьют всех панов и подпанков, прогонят немцев с родной земли. Будет тогда Одарка морячкой, женой моряка.

Девушка смущенно смеялась, но внимала ему доверчиво и с таким же увлечением. Вдруг она подняла голову, тревожно прислушалась. Все было тихо. В каморе кряхтел старый дед, а на полу, кинув под себя рядно, храпел товарищ Баклана, насмешник Грицько.

Девушка привстала, осторожно выглянула в окно. Лунный свет упал на ее лицо. Лицо у нее было красивое, смуглое, как у цыганки, темные глаза смотрели смело. Несколько минут оба прислушивались. Баклан шагнул было к двери, когда увесистый кирпич со звоном высадил стекло и ударил об пол.

— То вин, побей бог! — выкрикнула сдавленным голосом Одарка.

Она знала, кто мог следить за ней. Но сейчас поздно было об этом думать. Грицько и Баклан явились так внезапно и так много пришлось ей вчера бегать — в экономию, где стояли немцы, и обратно в село, узнавать, передавать поручения, — что где уж было усмотреть за собой, уберечься.

Девушка вспомнила белобрысого, вертлявого Йохима Полищука с хутора. Йохимка несколько раз сватался к ней — и тщетно. Когда пришли немцы с гетманцами, Полищуки встретили их хлебом-солью, а Йохимка опять пришел к Одарке и вздумал даже грозить ей…

В дверь уже ломились. Баклан привалился к ней сильным телом и сдерживал напор нападающих. Одарка будила его товарища.

— Эх, Грицько, просвистали мы с тобой ночку! — сказал Баклан и засмеялся. Он всегда веселел в минуты опасности.

— Беги! — приказал он девушке и показал на оконце, выходящее в степь.

Едва Одарка скрылась, Баклан отскочил от трещавшей под ударами двери. Сорванная с петель, она рухнула. Немцы попадали в хату. Пока они поднимались на ноги, сослепу тычась друг о друга, Баклан ударил одного рукояткой нагана по голове и, крикнув: «Айда, Гриць, за мной!» — выскочил вон из хаты.

Он слышал позади себя крики, выстрелы, тяжелый топот. Но разве угнаться немцам за его длинными ногами!

Баклан оглянулся. Грицька не было. Густая тень легла на землю: луна зашла за вершины тополей. Зорко вглядываясь в темноту, Баклан повернул назад, к хате. Удар прикладом обрушился на его спину. Он покачнулся, но устоял, обернулся, ловко поймал и вырвал у немца винтовку.

Размахивая винтовкой, как дубинкой, Баклан дрался с двумя здоровенными солдатами — первого свалил ударом приклада, у второго вышиб винтовку из рук. Третий, тот самый Йохимка Полищук, который привел немцев, успел вильнуть в сторону и исчез. Дорога была свободна.

Товарища Баклан нашел возле хаты, там, где настигла его вражеская пуля. Охваченный гневом, забыв, что скоро начнет светать и что он рискует не только своей головой, но и делом, ради которого послан сюда, Баклан погнался за уцелевшим немцем. Увидев направленную на него винтовку, тот испуганно поднял руки, его лицо жалко сморщилось. Гнев Баклана начал остывать. «Тоже вояка!» Он с презрением плюнул и отвернулся.

Крики, выстрелы разбудили спящее село. Но так много пережили здесь люди в последнее время, что только плотнее притворили окна, спустили занавески и молча, кто со страхом, кто с тайной радостью, прислушивались к голосу немца, звавшего на помощь.

А Баклан тем временем подхватил товарища, взвалил на плечи и был таков.

3

Жаркий августовский полдень.

Широкая базарная площадь безлюдна. У церковной ограды сидит слепая нищенка. В лавчонке напротив скучающе зевает старичок в жилетке поверх розовой линялой рубахи. Издали доносится погребальное пение. То хоронят богатого селянина, который перепился на радостях, что пришли немцы. И вот несут его в нарядном глазетовом гробу в церковь — отпевать.

А Грицько, красного партизана, хоронят проще. Голодные, молчаливые партизаны стоят вокруг вырытой могилы и слушают короткое прощальное слово командира. Потом седлают коней и скачут в степь.

Погребальное пение становится все слышнее. Старичок лавочник оживился. Нищенка подняла худое исплаканное лицо. А в версте за селом вдоль каменного забора экономии проваживают раскормленных коней немцы-баварцы.

Базарная площадь еще безлюдна. Но вот из переулка показывается человек. Он идет не спеша, вразвалку. Широкая грудь его перетянута ремнями. Карабин, наган, три гранаты на поясе и матросский нож — бебут сбоку. Светлые волосы выбиваются из-под бескозырки на лоб. Веселые глаза смотрят внимательно и спокойно. Что он задумал?

«Смотри, Пашка, не шуткуй!» — сказал ему на прощание командир.

Не хотелось посылать на такое дело Баклана. Знал его отчаянный характер. Но никто, кроме Баклана, не сумел бы выполнить то, что требовалось. Из его вчерашнего донесения видно было, что задуманное дело возможно, хоть и рискованно. Днем — знали партизаны — караулят экономию не строго. Если ударить внезапно… Да похороны еще на подмогу (о них сообщила прибежавшая на заре Одарка). Да, Баклан. От Баклана многое зависело…

И вот идет он по базарной площади. Он сворачивает к церковной ограде, сует нищенке завалявшийся в кармане пятак и машет рукой звонарю, которого заметил вверху, на колокольне.

План у Баклана простой. Звонарь ударит в колокол, народ ринется к церкви, а ребята, что залегли в переулке, пальнут в небо. Тут и пойдет кутерьма: немцы кинутся из экономии в село, а партизаны из степи — в экономию. «Пока немцы разберутся, в чем дело, наши уже в экономии. А там, с патронами, отобьемся хоть от черта!»

— Эй, браток! — кричит Баклан звонарю, глядящему сверху во все глаза на вооруженного с ног до головы саженного роста матроса. — Поворачивайся быстренько и дуй в свои колокольчики!

Спотыкаясь от страха, звонарь спешит выполнить приказание. Густой медный рев сотрясает застывший от жары полуденный воздух.

«Дин-дон, дин-дон… Пожар! Пожар!»

Распахиваются окна, двери, калитки, люди выскакивают, на бегу крестясь. Тесня и обгоняя похоронную процессию, они выбегают на площадь. А на площади, грудь вперед, расставив длинные ноги и сбив бескозырку на затылок, стоит матрос. Один. Гранаты на поясе. Наган в руке. А колокола звонят, заливаются…

— Он, мамо… Де ж воно горыть? — восклицает чей-то женский голос.

— Везде горит, — важно отвечает Баклан и обводит рукой широкий круг. — Вся Россия горит!

Его зоркие глаза замечают скачущих со стороны экономии всадников. Пора, значит, приступать к делу.

Немцы верхами вылетели на площадь, хлещут нагайками по спинам людей. «Вот они, кормленые немецкие сынки, явившиеся пановать на нашей шее. А ну, поглядите, какой разговор поведет с вами матрос!» Первой пулей Баклан ссаживает белобрысого румяного баварца, хватает его лошадь под уздцы и под ее прикрытием продолжает отстреливаться. Патронов у него хватит, для него не пожалели, выдали последние. А уж он постарается…

Пули свистят. Толпа кидается врассыпную. А из переулка тем временем подоспели товарищи, трое партизан. Теперь-то разговор пойдет серьезный. Крики, стоны, стрельба, звон колоколов, хриплая немецкая ругань…

Лошадь, за которой укрывался Баклан, повалилась. Он успел отскочить и теперь лежит за ее крупом, как в окопчике, и деловито посылает пулю за пулей.

Сколько прошло времени, он не знает, но знает, что нужно, чтобы прошло побольше. Ощупал карманы, пошарил за поясом. «А, черт! Кончается боевой запас!» Оглянулся. Товарищи тоже стали постреливать реже. «Неужто отступать? А если наши еще не поспели? Наверное, не поспели — на некормленых конях». Баклан поднялся, взмахнул гранатой:

— Ну, малюточка, выручай!

Он сделал вид, будто ранен, заковылял из-за прикрытия. Немцы бросились к нему, выхватывая длинные палаши. Баклан успел глянуть в степь, где белели стены экономии. Там крутилось высокое облако пыли. «Наши! Теперь время… Получай подарочек!» Граната полетела прямо в немцев.

— Давай, браточки! — весело крикнул Баклан товарищам, поднимаясь с земли и держа наготове вторую гранату.

Но баварцы уже садились на коней и заворачивали назад. В переулке кто-то скакал им навстречу и указывал рукой в сторону экономии.

— Ага, приспичило! — захохотал Баклан.

Теперь площадь была опять пуста. Только нищенка у церковной ограды беспомощно уставила в небо слепые глаза. Так же слепо и немо лежало село вокруг. Наглухо заперты двери, калитки, наплотно завешены окна. «Эх, люди, люди! За вас ведь…»

Баклан вытирал пот с лица и озирался по сторонам. Видно было, как скакали вдали немцы к экономии. «Поздно хватились!» Баклан решил отправить товарищей (один из них был ранен) к лошадям, спрятанным за селом в кукурузе, а сам он подберет карабины, патроны, фляжки. Зачем пропадать добру?

— Ладно, браточки, — кивнул он товарищам. — За матроса не бойся! Матрос пройдет там, где черт споткнется!

Он обошел площадь, набил полные карманы патронами, подобрал два карабина, фляжки и, нагруженный добычей, довольный, веселый, как всегда, собрался уходить, когда заметил давешнюю нищенку. Она стояла возле лавки, из которой выглядывал лысый старичок в розовой рубахе. Должно быть, он заперся во время свалки. Дверь заслоняла от него матроса, он не видел его. А Баклан, привлеченный видом нищенки, усердно отбивающей поклоны, повернул к лавке.

— Хлибця… — просила слепая.

Старичок ворчал что-то и вдруг выкрикнул скрипучим, как немазаное колесо, голосом:

— Де той пятак, що чертяка-матрос дав тоби? Чи я не бачив?

Баклан в два прыжка очутился возле лавочника. Он схватил его за шиворот, приподнял, как котенка, прошептал побелевшими от ярости губами:

— Давай мешок, аршинная твоя душа! Насыпай муки… Муку из тебя сделаю!

Он орал и тряс помертвевшего от страха лабазника, втащил его в лавку и заставил насыпать муки в мешок, будто нарочно лежавший на прилавке.

— Сахар есть? Давай сахар! Крупа? Сыпь крупу! Все отдавай, жадюга!

Баклан хватал с полок что ни попадало под руку и совал в разбухавший мешок, не слушая испуганно-благодарных причитаний нищенки, не видя ни ее, ни лавочника, забыв все на свете, охваченный облегчающим душу гневом. Как будто весь этот тупой, жадный и жестокий мир, на который он прежде работал и с которым боролся, сосредоточился для него сейчас в этом омерзительно трясущемся лабазнике и в слепой нищенке.

А беда уже подбиралась к нему, и чья-то рука уже неслышно поднялась за его спиной для удара. Тяжелая гиря обрушилась на голову Баклана. Падая, он придавил своим телом лабазника. Как будто и в гибели хотел с ним расквитаться.

Баклан лежал неподвижно, запрокинув молодое, залитое кровью лицо, с которого еще не сошло выражение ненависти и презрения. Но те, кто напали на него исподтишка — три немца, оставшиеся в селе, и Полищук, следивший за ним с терпеливым, мстительным упорством, — все еще боялись его и продолжали бить, кто прикладом, а кто просто кованым сапогом. Даже поверженный, неподвижный, он внушал им страх.

4

В трех верстах от села, влево от экономии, тянется Кривая балка, куда вывозили павшую скотину, дохлых собак, всякую дрянь.

Смрадный дух поднимался над балкой в жаркие летние дни. Лысая почернелая земля, как плешь, выступала среди зеленой степи.

Сюда привезли Павла Баклана.

Бричка остановилась над балкой. Верховые спешились и выволокли Баклана из брички. Офицер (фигура его смутно рисовалась на фоне ночного неба) с седла посмотрел на матроса. Он сказал что-то, и двое, прихватив лопаты из брички, спустились в балку.

Офицер поглядывал в сторону села, делал нетерпеливые движения. Кого он ждал? Стук лопат явственно доносился из балки. «Спешат… не терпится…» — Баклан хотел усмехнуться, но только поскрипел зубами. Избитое, измученное тело было словно не его, чужое. И все в нем: его быстрые ноги, ловкие руки, могучие плечи, поднимавшие когда-то семипудовые мешки, его звонкий веселый голос — все было словно не его, чужое.

Смрадный запах гниющей падали проникал в его разбитые ноздри. «Ишь, куда угодил, на свалку!» Ему вспомнилось усталое, озабоченное лицо командира отряда, его слова: «Смотри, Пашка, не шуткуй!» Вот и дошутковался, отгулял свое матрос!

Но Баклан не жалел, не раскаивался, хоть и знал, что глупо было связываться с тем базарным злыднем. «А обо мне не тужите. Там, где черт не пройдет, матрос проскочит!»

Он все еще храбрился — здесь, в ночной степи, скрученный по рукам и ногам, слушая удары лопат, роющих ему могилу. Он всегда храбрился, лез вперед, напролом, за что немало попадало ему в его недолгой и трудной жизни. Но сейчас он не думал о том, как мало жил и как ничтожно мало оставалось теперь этой жизни, а только ждал минуты, когда его развяжут и поведут вниз. Только и было у него желания — выпрямиться, расправить плечи. Тогда он им покажет. Вдруг Баклан прислушался. Издали донеслись быстрые легкие шаги. Офицер негромко засмеялся и начал слезать с седла. Из темноты выбежала девушка. Она тяжело дышала раскрытым ртом и озиралась темными блестящими глазами.

— Паша! — крикнула она. — Где ты, Паша?

Баклан бешено заворочался на земле. Лишь теперь он понял, что придумал немец. При допросе офицер несколько раз предлагал ему написать записку Одарке, обещая передать ей прощальное матросское слово. Баклан отказывался. Одарка — он знал — ушла с отрядом, да и зачем ей этот офицер с запиской! Его били, выбили зубы, но записки он не дал. А теперь Одарка здесь.

Баклан смотрел на нее — и вся храбрость, лихость соскочила с него. «Замордуют девушку, да еще у меня на глазах!» Он снова рванулся, завертелся на месте, стараясь привлечь ее внимание. Может, успеет спастись? Но это был вздор, он сам понимал. Пропала Одарка!

Девушка уже увидела его, кинулась к нему под громкий смех немцев, которые держали ее за руки. Офицер отдал приказание. Солдаты начали развязывать Баклана.

Наконец-то! Баклан с трудом, пошатываясь и скрипя зубами от боли, выпрямил спину, расправил ноги, поднялся. Наконец-то он опять свободен и может показать им, кто такой матрос! Но он стоял неподвижно, смотрел на девушку.

Босая, с растрепавшимися от бега длинными черными косами, она тянулась к нему, к своему Паше, ради которого не ушла с партизанами, осталась в селе, надеясь как-нибудь увидеть. И вот — увидела…

В одно мгновение они поняли оба, и он и она, все, что случилось и что ждет их. Страх, жалость, ужас сковали на миг их дрогнувшие сердца.

Офицер, придумавший эту встречу (он сам написал записку и передал через Одаркиного деда с обещанием отпустить матроса с Одаркой, если девушка явится), похаживал перед ними, наслаждаясь сценой.

Поздний месяц, такой же розовый, большой и круглый, как в ту ночь, когда сидели Баклан и Одарка в хате, медленно всходил рад степью. И, как тогда, почудилось им в бесконечной дали девичья чистая печальная песня. Славно поют девчата. Сладко любить и грустно расставаться с жизнью.

Свет месяца отразился в глазах девушки. В них не было страха, а были нежность, грусть и робкая надежда. Надежда на что? Что увидят ее любовь, устыдятся, отпустят? Что сама эта степь, ясный месяц, сама жизнь встанут за нее заступой? Ой, нет! Не те это люди. Да и не люди они… Что-то дрогнуло в ее больших ярких глазах и погасло.

Стук лопат в балке стих. Кончив работу, могильщики вылезли наверх. Одни из них был Йохим Полищук. Красивое сильное лицо девушки побелело. Но, глядя на то, как спокойно стоит ее Паша, небрежно выставив ногу и гордо закинув кудрявую голову, она презрительно скривила губы, сказала:

— Чи ты, Йохимка, нанявься, чи сватать прийшов? На тоби грошик! — И швырнула ему в лицо серебряный царский рубль, который сунул ей дед перед расставанием.

Баклан захохотал.

Он стоял, расправившись во весь свой богатырский рост, упершись руками в бока, и смеялся весело, от всей души, словно не пришли эти люди по его душу и не зароют его сейчас, как собаку, на свалке. Словно не его судили, а он судил. Он снова был прежний Пашка-матрос, весельчак, озорник и смельчак.

Офицер уже не улыбался. Он недобро прижмурился, закусив тонкую губу, и толкнул хлыстом матроса в грудь — в сторону балки.

Впереди и по бокам — солдаты с винтовками, саблями, как почетный эскорт, за ними — Баклан, девушка и опять солдаты. А позади всех — Йохим Полищук, потирающий ушибленную скулу. Всех скрыла Кривая балка.

Их привели и поставили перед ямой. Добрая яма, для двоих места хватит.

Здесь было темно, темней, чем в степи. Тонкая полоска лунного света лежала на откосе балки. Запах гнили перехватывал дыхание. Солдаты зажимали носы, офицер закашлялся. Потом он выпрямился, глянул холодными глазами на этих молодых, красивых и, словно в насмешку над ним, таких спокойных людей, которых он сейчас повенчает со смертью, и невольно спросил:

— Разве вам жизни не жалко? Ты, барышня, такая красивая… — Он шагнул к Одарке, стоявшей рядом с Бакланом у края ямы. Совсем близко увидел ее смуглое лицо и блеск глаз. — Такая красивая… — ласково тянул офицер и хотел погладить ее по щеке. Он покачнулся от удара Одаркиной руки, в бешенстве столкнул ее в яму.

Баклан кинулся на него. Но на Баклана, как гончие, разом наскочили солдаты. Он стряхнул их, но уже новые дюжие баварцы схватили его за руки, ноги, шею, били, крутили руки за спину и, повалив наконец, тоже спихнули в яму.

Месяц уже поднялся высоко над степью и осветил балку. Лопаты, подхваченные усердными руками, швыряли тяжелую жирную землю. Но те, кто копал яму, и офицер, похваливший их работу, просчитались немного. Коротка вышла яма, не по матросскому росту. Голова Баклана, озаренная лунным светом, поднималась из ее широкого темного зева, длинные руки держались за землю. Сабля рубанула по одной руке, но другая упрямо тянулась вверх, сжимая пальцы в кулак.

— Еще приду по ваши души!

Все быстрее шныряли лопаты: взад и вперед, взад и вперед. Кидали землю, падаль, кости — все, что хранила Кривая балка. Уже вырос холм на том месте, где была могила. Но что-то еще шевелилось в ней, и казалось, вот-вот расступится земля и покажется снова лихая матросская голова.

А ночь шла и шла, и светил ясный месяц над степью, и пели где-то сладко девчата, и хлеба стояли стеной — хлеба, земля, степь родимая, трудовая крестьянская доля, за которую боролся народ и столько пролилось крови и еще немало прольется…

А в степи, за селом, бежал старый дед, плакал и звал свою внучку. А еще дальше пыльным шляхом мчались конники-партизаны на выручку матроса и дедовой внучки. Настигли, порубили солдат с офицером, разметали могилу в балке, но живой откопали одну Одарку. И поскакали в степь партизаны, покатились за ними добрые немецкие фурманки с патронами, пулеметами, мукой и прочим добром, добытым в экономии. Но не было уже среди них матроса Баклана. Только черная лента на красном знамени берегла память о нем.

И пошла матросская слава по всем дорогам и тропкам, по всем деревням и селам, дошла до самого моря. И узнали моряки-черноморцы и внесли Павла Баклана, никопольского грузчика, всю жизнь мечтавшего стать моряком, в свои боевые списки…

* * *

Костя и Слава сидели, свесив ноги с деревянного настила пристани. Море неслышно лежало внизу. Отражения звезд и пристанских огней чуть колебались в темной воде. Но все это: тишина, теплый вечер, море — не существовало сейчас для мальчиков.

Иная, грозная и прекрасная жизнь вставала перед ними. Как будто приоткрылась завеса и прошлое глянуло им в глаза: бескрайняя степь, блеск клинков, конский топот… и могучая фигура матроса Баклана, и озаренное луной лицо девушки….

Неужели все это было? И старик Познахирко партизанил в том отряде, а Дарья Степановна, тетя Даша — та самая Одарка?

— Эх! — воскликнул Костя, сорвал с головы тюбетейку, смял ее в руке. — Вот то были люди! Настоящие герои! А теперь…

— Почему же? — возразил Слава. — И теперь могут быть герои.

Оба они опять подумали о Костиной тетке, стараясь соединить образ этой молчаливой, строгой, ничем до сих пор не примечательной в их глазах женщины с образом той чудесной Одарки, которая не побоялась ни врагов, ни самой смерти, чтобы спасти Баклана.

— Как бы я хотел!.. — сказал вдруг Костя с силой, встал и принялся ходить по пристани.

Они еще долго разговаривали о том, что узнали из рассказа Епифана Кондратьевича, особенно о матросе Баклане, чей прах партизаны перенесли после войны и похоронили на острове в устье Казанки, на высоком кургане, откуда видно море.

Домой Костя вернулся поздно. Домработница Федосья, старушка, начала, по своему обыкновению, ворчать. Костя не слушал. Он поужинал, сел в своем углу. Ему вдруг представилось, какая длинная и грустная-грустная жизнь у тети Даши. Он походил по комнате, остановился перед ее дверью:

— Тетя Даша, можно к тебе?

— Входи, Костик.

Тетя Даша стояла у раскрытого окна, прислонясь головой к стене. Ее лицо впервые поразило Костю своей печальной красотой.

— Чего тебе, Костик?

— Ничего. Я у Епифана Кондратьевича был. Правда, что он когда-то партизанил, немцев, гетманцев бил? И… матрос Баклан? — Костя бросил быстрый взгляд на тетку.

Она отошла от окна, начала поправлять черные, пышные, тронутые сединой волосы.

— Так он об этом рассказывал?

Костя кивнул головой и потупился, испытывая сильное желание обнять тетю Дашу, рассказать все, что он узнал и понял и что он думает теперь о ней. Но он продолжал стоять, переступая с ноги на ногу, чувствуя на себе внимательный взгляд, говоривший, казалось ему, только одно: что он для тети Даши все еще маленький мальчик.

Костя вдруг мучительно покраснел, так что жарко стало. Что-то пискнуло у него в горле, он подбежал к тете Даше, обхватил ее руками за шею, поцеловал и выбежал вон.