Голый, в одной тонюсенькой голубой рубашке, Алан сидел в приемной саудовской больницы, о которой ничего не знал. Ему вот-вот вырежут шишку на шее — он до сих пор подозревал, что шишка эта проросла в спинной мозг, высасывает душу, волю, разум.
Сидя на механической койке в белой палате, Алан радовался, что уехал из горной крепости. После отъезда он день и ночь спрашивал себя: что я натворил?
Ответ гласил: ничего. Он не натворил ничего. Это почти не приносило облегчения. Облегчение — забота д-ра Хакем.
Он приехал в Исследовательский медицинский центр короля Фейсала — его приняли, велели раздеться и уложить вещи в полиэтиленовый мешок. Теперь он сидел на койке, мерз в тоненькой рубашке, глядел на свои пожитки, читал, что написано на пластмассовом больничном браслете, глядел в окно, спрашивал себя, это ли поворот, за которым он станет больным, умирающим.
Он прождал в пустой палате двадцать минут. Затем сорок.
— Здрасть!
Алан поднял голову. Вошел человек, втолкнул каталку. Поставил у койки.
— Да теперь, — сказал человек и жестом велел Алану перелечь на каталку.
Алан послушался, и санитар — филиппинец, наверное, — аккуратно покрыл его одеялом.
— Готов, — сказал он, и они выехали из палаты. Миновали десяток серых коридоров, добрались до незатейливой комнатушки — софиты, стены из шлакоблоков выкрашены в кобальтовый. Алан не ожидал увидеть операционный стол, однако вот он, и Алану велели перебраться туда. Он воображал эдакий стоматологический кабинет — небольшой, интимный, почти как кабинет д-ра Хакем. Алан забеспокоился: может, это означает, что дела плохи? Подозрения вновь показались небеспочвенными: обстановка доказывала, что шишка на загривке — очень серьезная проблема, а результаты операции жизненно важны.
Но где же доктор? В операционной был только один человек — видимо, саудовец, в хирургической форме, стоял в углу. На Алана глянул с надеждой, словно думал, что на каталке привезли его дорогого друга. Когда увидел, что привезли всего лишь Алана, лицо его вытянулось и сложилось в усмешку. Он снял перчатки, кинул в корзину и вышел. Алан остался один.
Вскоре дверь распахнулась и появился молодой азиат с какой-то машиной на колесиках. Кивнул, улыбнулся Алану.
— Здравствуй, сэр, — сказал он.
Алан улыбнулся в ответ, и азиат углубился в сложную подготовку машины к работе.
— Вы анестезиолог? — спросил Алан.
Азиат улыбнулся — глаза счастливо засияли. Но не ответил — замурлыкал, громко, почти экстатически.
Алан вытянулся на столе, поглядел в потолок, но потолок ничего не прояснил. Алан закрыл глаза, несколько секунд — и готов уснуть. Отрубился бы, если б не безумное мурлыканье азиатского газовщика. Люди, подумал он, на операционных столах умирают. Пятьдесят четыре — если умрет, никто особо не ужаснется. Мать умерла от инсульта в шестьдесят. Ехала через Эктон к родственнице — и на тебе. Слетела с дороги, врезалась в телеграфный столб, машина не пострадала, мать не покалечило — почти промахнулась мимо столба. Но нашли ее только под утро, и уже было поздно. Умереть в одиночестве, среди ночи, на обочине. Алан прочел в этом послание: надейся умереть с достоинством, но будь готов к бардаку.
— Здравствуйте, Алан. Как вы себя чувствуете?
Он узнал голос. Открыл глаза. Голова д-ра Хакем заслоняла свет. Вместо лица — пятно.
— Хорошо, — сказал он, озираясь. В комнату откуда-то понабежали люди. Насчитал человек шесть-семь, все в масках.
— Рада вас видеть, — сказала она, и голос ее струился прохладной водою. — У нас тут на процедуру собралась международная команда. Это доктор Вэй из Китая, — сказала она, кивнув на газовщика. — Он наш анестезиолог. Это доктор Фентон, он из Англии. Будет наблюдателем.
Представила остальных — из Германии, Италии, России. Все кивали — видны одни глаза; слишком быстро, Алан не успевал запоминать, кто есть кто. Лежа на спине, в одной ночнушке задом наперед, он изо всех сил улыбался и кивал в ответ.
— Когда будете готовы, перевернитесь на живот, — сказала д-р Хакем.
Алан перевернулся, уткнулся лицом в накрахмаленную подушку, пахнувшую отбеливателем. Сообразил, что голый, но медсестра тотчас накрыла его по пояс простыней, затем одеялом.
— Не холодно? — спросила д-р Хакем.
— Нет. Спасибо, — сказал Алан.
— Хорошо. Вам удобно повернуть голову набок?
Он повернул влево и распластал руки по столу.
— Я подготовлю операционное поле, — сказала она.
Он почувствовал, как она развязывает его ночную рубашку. Потом влажность на коже. Губка — промокает. По ключице сбежал ручеек.
— Хорошо. Доктор Вэй сейчас введет вам местную анестезию. Вы почувствуете пару уколов.
Острая игла вошла в кожу прямо под кистой. Потом другая — слева. Потом еще и еще. Д-р Хакем обещала пару уколов, а д-р Вэй уколол четыре, пять, наконец, шесть раз. Алан, конечно, все понимает, но напрашивается предположение, что мужик любит свою работу.
— Чувствуете? — спросила она. — Я нажимаю на кисту.
Что-то почувствовал, но сказал «нет». Не хотел, чтобы чересчур обезболивали. Хотел некой боли, пусть и приглушенной.
— Хорошо. Готовы? — спросила она.
Сказал, что готов.
— Я начинаю, — сказала она.
В уме он рисовал картинки, которые объясняли бы нажимы, звуки, движение теней над головой. Видимо, сначала сделали несколько маленьких надрезов. Во всяком случае, так двигались руки у д-ра Хакем. Сделав надрез, она промокала какой-то губкой. Алан чувствовал губочные толчки. Надрезать — промокнуть, надрезать — промокнуть. Слышалось мурлыканье газовщика, с потолка лилась музыка — похоже на Эдит Пиаф.
— Так, я сделала надрезы, — сказала д-р Хакем. — Теперь у вас может появиться тянущее ощущение — я буду вынимать кисту. Они, бывает, прилипчивые.
И каким-то инструментом запросто вцепилась в его нутро и дернула. В груди все сжалось. Давило ужасно. Алан вообразил крюк — вонзился в спину как будто в ириску впился, дергает, ждет щелчка. Сообразил, что прежде ему ничего не удаляли. Это ново, это противоестественно. Господи, подумал он. Как это странно — у меня внутри чужие руки. Инструменты — хватаются, скоблят. Господи. Алан пуст, тело его — дупло, а в нем полно влажных штук, перепутанные мешки и трубки, и всё в крови. Господи. Господи. Скобление не прекращалось. И тянуло по-прежнему. Он почувствовал, как тряпица придержала ручьи, стекавшие по шее на стол.
Если выберусь цел и невредим, стану лучше, поклялся себе Алан. Стану сильнее. Мать пыталась поддерживать в нем силы, вдохновлять его. Читала ему отрывки из дневника дальней родственницы, которая жила в лесах нынешнего Западного Массачусетса. На глазах у родственницы ее мужа и двоих детей убили индейцы, ее саму похитили. Почти год она прожила среди поимщиков, затем ее вернули к своим. Она снова встретилась с дочерью, единственной, кто уцелел, и на шести сотнях акров в Вермонте они взялись строить цветущую молочную ферму. Родственница пережила страшную зиму: под снегом обрушилась крыша, упавшая балка перебила ногу, вскоре ампутировали. Пережила эпидемию оспы, которая убила ее дочь, едва помолвленную. Жених переехал на молочную ферму управляющим; хозяйка умерла в девяносто один год. «Ты что предпочтешь, — обыкновенно спрашивала Алана мать, — жить здесь и сейчас или чтобы тебя похитили и ты жил в лесу с одной ногой?» Не терпела нытья, в изобилии городской жизни не выносила никакой хворобы. «Сорок миллионов погибли во Вторую мировую, — говорила она. — Пятнадцать миллионов — в Первую. На что ты тут жалуешься?»
Алан слышал разноязыкую речь. Справа бормочут по-итальянски. В ногах болтают по-арабски. И бодро мурлычет китайский анестезиолог. Странно, что остальные терпят это полоумное маниакальное пение, но никто ему и слова не говорил. Довольный собой анестезиолог витал в своих эмпиреях и на текущую операцию взирал оттуда разве что мельком.
— Я иду глубже, Алан, — сказала д-р Хакем.
И давай черпать, как мороженщица, — вонзает ложку, поворачивает, вытягивает. Опять промокнула, вытерла. Алан вообразил, как кровь его выходит из берегов и, наконец обретя свободу, растекается по спине.
Он слышал дыхание д-ра Хакем — та трудилась, тянула, промокала. Потом что-то зачпокало, словно вязкая субстанция внутри Алана сопротивлялась и поддавалась только силе. Возможно, д-р Хакем молчит, поскольку что-то обнаружила. Под доброкачественной липомой — что-то другое. Черное, роковое.
Алан постарался отвлечься. Подумал про море, шатер, чем занята молодежь. Представил, как им сообщают, что он тут помер, вот прямо на этом столе, в операционной из синих шлакоблоков. Что они скажут? Что он любил подолгу гулять по пляжу И поздно вставать.
Подумал о Кит. Как она там одна, без него. Да уж, беда. Руби нужен противовес. Год назад Алан забрал Кит, когда та поссорилась с матерью. Увез с занятий на мыс Канаверал, смотреть на космический корабль. Запусков оставалось всего ничего.
Накануне запуска сходили на экскурсию по территории. Сотрудники НАСА — угрюмые, желчные, потерянные, озлобленные — своим настроением пропитали все вокруг. В рекламном ролике твердили, что НАСА «не просто вбухивает миллиарды долларов в ракеты и стреляет ими в космос».
Их основного гида звали Норм, ему стукнуло восемьдесят. В НАСА с 1956-го. Залез в автобус, опираясь на трость, сел впереди, взял микрофон, и голос его, потрескивая, с вязким техасским акцентом произнес:
— Эт мья пследня кскурсья, и й’рад вас видьть.
Кит болтала без умолку — с Аланом она всегда так. Часами в автобусах, в космопорт, из космопорта, на обзорную площадку, с обзорной площадки, часов десять просидели в этом автобусе и успели поговорить обо всем. Рассказала про ненормальную соседку, про красивый, но скучный кампус, про то, что надо ей побыстрее завести друзей, а то она как шарик воздушный, без корней, без ничего. Алан пытался ее ободрить, как ободрял всю жизнь.
— Я — око в небесах, — сказал он. — Я вижу, с чего ты начинала и куда идешь, и отсюда смотрится прекрасно. — Он со средней школы прибегал к этой метафоре. Ты почти у цели. Почти у цели.
Норм привел их в ангар, где механики чинили и налаживали корабли до и после полетов. Там стоял «Атлантис» — готовился к своему последнему запуску, последнему из всех запусков. Вокруг кипела туристическая жизнь, однако Норм был мрачен.
— Я-т ндолг не здьржусь, — сказал он. — Неохот оклачьваться тут и бубнить: «Раньш мы то, раньш мы се».
Почти всем сотрудникам НАСА, с которыми они повстречались в те выходные, предстояло потерять работу. Не занудные технократы, как думал Алан, нет, простые ребята — увлекались, задумывались, вспоминая какой-нибудь запуск, погоду в тот день, когда космический корабль прострелил дыру в облаках.
Что-то пронзило грудь. Словно шпалу вогнали, толстую и тупую. Все тело напряглось.
— Простите, Алан, — сказала д-р Хакем.
Боль поутихла. Движения снова стали ритмичны, упорядочены, это вселяет уверенность. Зачерпнули, поскребли, дернули, затем миг облегчения — видимо, что-то добыли. Тычок губкой, пауза, продолжение раскопок.
Как интересно быть трупом, объектом эксперимента. Кто сказал, что человек — материя? Алан даже материей себя не ощущал.
Ночью в гостинице в Орландо они с Кит перекусили из автоматов, посмотрели кино, стараясь не говорить о Руби, о будущем с Руби, о прошлом с Руби, о ранах Руби.
Утром на автобусе поехали на Банана-Бич — ближайшую точку откуда виден запуск. Всё — всё, что связано с НАСА, — там было ободрано подчистую, попрано. Ограды проржавели. Тротуары потрескались. Но за водою космический корабль с рукотворным громом покинет Землю.
Пока ждали запуска, познакомились с настоящим астронавтом, Майком Массимино — пришел с дочерью. Забавный, искренний скромняга. Летал на двух кораблях, включая тот, что стартовал после «Колумбии», которая распалась на куски, вернувшись в атмосферу. Он и походил на астронавта: опрятно стриженный, седовласый, крепкий, в нежно-голубом комбинезоне, но ростом выше среднего — пожалуй, шесть футов и два, римский нос, сильный лонг-айлендский акцент. Рассказывал о том, как выходил в открытый космос чинить телескоп «Хаббл», о восемнадцати закатах и рассветах за каждые сутки, и как это трудно для некоторых верующих — утренние молитвы, дневные, вечерние, очень запутанно. А для католиков, сказал, самое оно. Католикам положено докладываться всего раз в неделю.
Кит засмеялась. Он сказал, что звезды, если глядеть из космоса, не мигают, что без атмосферы они — просто ровные точки света. И в редкий досужий час его команда выключала на корабле все огни, чтоб лучше видеть звезды. В НАСА романтиков пруд пруди.
Д-р Хакем полезла глубже. Алан поморщился, тело дернулось.
— Алан? — Встревожена, удивлена.
— Нормально, — сказал он.
— Я попрошу доктора Порицкова вас подержать.
Алан заворчал, имея в виду «хорошо», и на голову ему легло целое мужское предплечье. Тяжело вдавило — задача не требовала таких усилий. Надеясь облегчить давление, Алан поерзал под этой рукой — не помогло.
Д-р Хакем скоблила и тянула, боль обострилась. Какой идиот хочет уменьшить обезболивание? Поздно, уже не исправишь. Он потерпит. Прорвется, ничего. Отец над его невзгодами посмеялся бы, пожелал бы показать шрапнель в пояснице — шестьдесят лет с войны, а все сидит. Никуда не деться от этой разницы — между тем, что увидит и переживет Алан, и тем, что досталось отцу. Этот счет никогда не сровнять.
— Алан? С вами все хорошо?
Он проворчал, что все нормально.
Тут он узрел ночное небо. Может, он умирает. Умирает под мурлыканье рехнувшегося азиата. Что за песня-то?
Голову придавили сильнее. Русский, видимо, хотел, чтоб дошло. Ладно, пусть. Алан переживет. Он заставил себя отстраниться, оставить атакованное тело.
Его никогда не пыряли, не ранили, не протыкали, не ломали. Вправду ли шрамы — лучшее доказательство жизни? Если мы не выживали и оттого не уверены, что жили, можно ведь самим себя поранить? Может, это и есть ответ на вопрос о Руби?
— Вы еще с нами, Алан?
— Да, — ответил он в пол.
Голову придавило сильнее. Уже чересчур.
— Скажите этому, который меня держит, чтоб полегче? — попросил Алан.
И давление исчезло, а мужик удивленно вякнул. Как будто сам не понимал, что делает.
Какое облегчение.
Прошлые запуски задерживались. Люди съезжались со всего света, а запуск откладывали на дни, а то и недели. В тот раз Алан и Кит стояли на алюминиевых трибунах с тысячами других зрителей, следили за обратным отсчетом и ждали паузы. Ждали, что все отложится. Мы столько раз ошибались, мы не можем ошибиться снова, как будто говорил этот отсчет. Но он продолжался. Алан взял Кит за руку. Если случится, подумал он, я хороший отец. Если я покажу ей это — я что-то совершу.
Отсчет продолжался. Когда перевалил за 10, а потом 9, Алан уже знал, что все случится, но не мог поверить. Потом 1, потом 0. Потом космический корабль — далеко, за водой — беззвучно взмыл. Ни звука. Только желтый свет толкал его ввысь, и корабль уже был на полпути к облакам, когда раскололся воздух.
— Пап.
— Звуковой удар.
Когда корабль исчез за белым облачным пологом, Алан заплакал, а Кит улыбнулась, увидев, как он плачет, и потом он все вертел головой — искал Массимино, хотел подарить ему себя с потрохами. Я торговал велосипедами, сказал бы ему Алан. Я продавал капитализм коммунистам. Позвольте мне продать космический полет. Я помогу вам попасть на Марс. Дайте мне дело.
Но Массимино он не нашел. На парковке столпотворение, все такие счастливые, такие гордые, многие плакали, знали, что все закончилось, что шоссе забиты, теперь им целый день добираться в гостиницу.
— Алан?
Он попробовал выдавить «да», но вышел хрип.
— Мы вас зашиваем. Все прошло хорошо. Мы все вычистили.