Летом нас навещал дядя Гриша, родной брат моей мамы. Рослый, крепкий, вся грудь в орденах… С той поры я его больше не видел. Из пяти маминых братьев к тридцать седьмому году в живых осталось только двое – Гриша и Иосиф. Как и другие члены семьи, они находились в ссылке. В 37-м году их арестовали и дали по десять лет. За что – этого никто толком объяснить мне не смог. Скорее всего подошла их очередь пойти за колючую проволоку. Ротация между лагерями и поселениями осуществлялась регулярно. Из лагеря – на поселение, из поселения – в лагерь. Выпадали из этого сатанинского круга только те, кто уходил в мир иной.
Дядя Иосиф до ареста работал главным энергетиком лесозавода. Наверное, неплохо работал, потому что без него дело сразу же разладилось. А специалиста, который мог бы его заменить, не нашли: этот умер, того к стенке поставили, за аварию или по доносу.
Спецы – народ гордый, своенравный, себе цену знали, а потому вероятность получить новый срок или «без права переписки», что означало тогда высшую меру наказания, – такая вероятность была для них очень высокой. Никогда ведь не было известно, что именно – в слове, жесте, взгляде человека, знающего себе цену, может вызвать ярость того, кто над ним поставлен. Или кто ему подчиняется, завидует.
Словом, как только дядю Иосифа отправили на лесоповал заводской план второй сталинской пятилетки быстрехонько заваливался. А за него спрашивали не только с дирекции, но и с руководства местного НКВД. Поэтому дядю быстро вернули на завод, хотя судимость и не сняли: так, зэком, он и пребывал в своей очень ответственной должности.
Тем временем дядя Гриша продолжал валить лес, сплавлял его по Вишере да Вижаихе. Но вот в сорок втором вышло постановление: кто отсидел половину срока, мог добровольцем уйти на фронт. Тех, кто изъявил такое желание, сперва направляли в штрафную роту, а дальше, если остался живым (таких счастливцев было мало, фронтовики подтвердят), воюй в обычных частях. А следует сказать, что с начала войны энкавэдэшники «раскрыли» неисчислимое количество «заговоров» на территории ГУЛАГа, что должно было служить доказательством, что именно здесь, в неустанной борьбе с контрой, требуется сейчас их присутствие, а не на фронте. И косила «врагов народа» смерть от ужесточенного режима, от обворованной пайки, холода да официально разрешенных пыток еще похлеще, чем солдат на фронте от немецких пуль. Мой дядя тоже написал заявление. Так, мол, и так… Лучше погибнуть в честном бою… А через некоторое время товарищей его, солагерников, погонят на фронт уже без каких-либо заявлений.
Воевал дядя, если судить по наградам, не за страх, а за совесть, как и подобает людям чести, каковыми я знал своих близких. Дослужился до командира танковой роты. При взятии Кенигсберга был в очередной раз ранен, а пока приходил в себя, война закончилась. Будучи человеком рассудительным, возвращаться в места поселения он не захотел, остался после демобилизации в Кенигсберге. И не прогадал.
Как я уже говорил, с какого-то времени руководство ГУЛАГа разрешило родственникам жить вместе, и это коварное разрешение сыграло трагическую роль в судьбах многих недавних фронтовиков. Естественно, их потянуло к своим, то есть к месту поселения родных и близких. Тем более, что многие из них выросли в тех местах, акклиматизировались. А многим и некуда было ехать. Там, откуда в свое время выселяли, их никто не ждал. Власти особого восторга не испытывали: Одним бывшим зэком, «врагом народа», больше. Хорошо помню, что несколько таких семей, уехавших после освобождения на родину, вскоре возвратились обратно. А те, кто решился осесть в родном краю, чувствовали себя отверженными и, как правило, были на свободе до первого доноса, так что большинство предпочитало оставаться там, где их уже знали, среди таких же бывших ссыльных и зэков.
Трусами фронтовики, ясное дело, не были, о чем свидетельствовали иконостасы из наград. А уж моим невольным землякам наградные документы командование подписывало с очень большой осторожностью. Естественно, что и здесь, в местах поселений они поначалу чувствовали себя уверенно, с начальством вели себя с достоинством, подчеркивая, что люди они вольные. И это вызывало яростную зависть коммунистов-энкавэдэшников, на чьих мундирах, в лучшем случае, серела медаль «За победу над Германией», добытая неправедными трудами в зонах, истинно коммунист-фашистской жестокостью в обращении со своими согражданами, своим народом. Да, наград у них не было, заслуг тоже. Зато в руках у них была власть. Не ограниченная никакими реально действующими законами. Вот почему они довольно быстро поставили на место всех истинных героев – кого на лесоповал, кого бревна катать, а наиболее дерзких – прежде в крытую тюрьму, потом в зону, да через подвалы НКВД, через издевательства и пытки…
Кроме дяди Гриши и дяди Иосифа, был у меня еще один хорошо запомнившийся родственник, только уже по отцовской линии – дядя Вася. Этот успел повоевать не только на Западном фронте, но и на Восточном – против японцев. И так его, беднягу, изрешетили на этих двух фронтах, что еще больше года после Победы пришлось зализывать раны по госпиталям. Но в конце концов и он тоже прибыл на нашу Вишеру.
Не успел отдохнуть с дороги, как его вызывают в комендатуру.
– Ланской, а, Ланской, как у тебя с памятью?
– Не жалуюсь!
– Странно. Почему же тогда не напоминаешь, что за тобой-то еще три годика отсидки числятся?
Побледнел дядя Вася. Как же так? Ведь воевал, кровь проливал, полжелудка у него хирурги вырезали. Неужели все это не зачтено? – Плохо контору знаешь, – продолжали издеваться над ним. – Что наше, то наше. Числится за тобой должок – погашай.
Одно только облегчение и сделали моему дяде: не послали на лесоповал, а послали дизелистом на электростанцию, неподалеку от нас, в поселке Песчанка. Уж не знаю, что заставило смягчиться каменное сердце коменданта. То ли инвалидность дяди Васи. То ли награды его боевые. То ли тетя Катя, которая, спасая сына, продала все, что можно было продать. Да не только свое – всех родственников. Лишь благодаря этому, ей удалось добиться разрешения посещать сына для оказания ему медицинской помощи.
Дядя Вася был человеком своеобразным. Знал он великое множество стихов, поэм, баллад, видимо, и сам грешил сочинительством. Страсть как любил читать стихи. Но, почитая эту свою страсть за слабость, очень ее стеснялся. Во всяком случае я никогда не слышал, чтобы он читал поэзию взрослым Наверное, боялся: не поймут, чудаком объявят, люди-то были вокруг суровые, условия их жизни, да и сама обстановка, к поэзии не располагали. Вот и получалось, что жертвой его поэтической страсти чаще всего становился я. Нередко он увозил меня на день-два на лесопункт, и уж там, в присутствии хоть одного, но все-таки слушателя, давал себе волю – декламировал часами.
Имея некоторый опыт (было время, когда и я болел декламацией), могу уверенно утверждать – другого такого эмоционального чтеца мне встречать не приходилось.