На второй день меня вызывают в учительскую. Там сидят наша Елизавета Макаровна и директор Руфина Петровна. Руфина Петровна ласковым таким голосом спрашивает:

– Ты был вчера с Машуровой у соседей?

– Был.

– Что они ответили, когда Мащурова сказала, что умер товарищ Сталин?

– Там была только бабушка. Она ответила по-немецки, но я понял, что она что-то про Бога говорила.

Тут Елизавета Макаровна берет меня за ухо, больно дергает и приказывает говорить правду.

– Я и говорю правду.

– Нет – неправду! Бабка вам ответила: «Черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».

– Она так не говорила, – возмущаюсь я. – Ничего такого она не сказала.

Елизавета Макаровна начала на меня кричать. Я никогда ее такой не видел.

– Тебя купили за булочки, поэтому ты скрываешь, но правду ты все равно скажешь.

Уху больно, она продолжает крутить его, так что я чуть не плачу. Но стою на своем: «Ничего такого бабка не говорила, кроме как про Бога».

Позвали Надьку. А она при мне врет прямо в глаза Елизавете Макаровне, что бабка-немка сказала «Ну и черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».

– Да она по-русски разговаривать не умеет! – Едва не задохнулся от Надькиного нахального вранья.

Надька же настаивает. Может или не может бабка-немка говорить по-русски – она не знает, но что слышала, то слышала.

Ну, Надька, – думаю про себя, – ты у меня еще получишь за это вранье!

Нас отправляют в класс. Все спрашивают, за что в учительскую вызывали, но я молчу Придумываю, какую месть устроить Надьке. В конце урока мне велели собрать учебники и выйти из класса. В коридоре меня ждал энкавэдэшник. Раньше я видел, как правило, суровых энкавэдэшников, а этот был иным – приветливым. Спросил с улыбкой, кто мои мать с отцом, пригласил к себе в гости.

Когда мы пришли к нему в кабинет, он предложил мне конфеты, на что я ответил: сладкое не люблю, особенно конфеты. Он удивился, но настаивать не стал. Потом начал расспрашивать, как живу, как учусь. Поинтересовался, не обижают ли меня в классе. И даже предложил свое заступничество. Дошло до того, что мой новый, невесть откуда свалившийся на меня, «знакомый» вдруг предложил дружить. Я, правда, ответил, что у меня есть уже друзья – Колька Реймер и Муртаз Абдулаев. На что энкавэдэшник недовольно поморщился.

– Колькин отец, – говорит, – шпион, его посадили.

Я с ним не согласился.

– Колька никогда не стал бы жить под одной крышей со шпионом. Наверное, тут произошла ошибка и органы разберутся.

– Тебе-то это откуда известно? – поинтересовался энкавэдэшник.

– Колькина мать говорила. Она написала письмо товарищу Берии и теперь ждет ответа.

Он не стал со мной спорить и неожиданно спросил, рыбачу ли я.

– Рыбачу, – отвечаю ему, как есть – Но у меня крючок большой, рыба на него плохо идет.

Энкавэдэшник пообещал завтра же достать мне крючок из серебра, на который идет любая рыба, даже без червя.

Пришлось признаться, что у меня нет денег, поэтому взять не смогу. Он очень обиделся:

– Какие могут быть расчеты между друзьями? Сегодня я тебе помогу, завтра ты мне.

Это-то я понимаю, но разве мы уже друзья? Дружба ведь временем испытывается. Недаром же говорится, что прежде надо пуд соли съесть.

Мы же еще и щепотки не одолели.

Словом, ходим мы так вокруг да около, пока он, наконец, не попросил меня рассказать о нашем с Надькой походе к бабке-немке. Я, как было, так и рассказал. Всю правду, но тут энкавэдэшник вновь обиделся.

– Ну пусть учительницу… Но меня то, – говорит, – ты зачем обманываешь?

И растолковывает:

– Обманывать, конечно, нехорошо. Но не говорить же учителям всегда и всю правду. Еще боком это вылезет. Отметку по поведению снизят, родителям нажалуются. Но я ведь – другое дело. Ты мужик, я мужик. Между нами все но правде должно быть. Согласен?

– Согласен, – отвечаю, – Но ничего другого о разговоре с бабкой сказать не могу. Она подняла руки: «О майн гот! О майи гот!» – и все. Больше ничего.

И тут я увидел, что энкавэдэшник может не только обижаться, но и злиться.

– Все вы здесь одним миром мазаны! – крикнул он и потребовал, чтобы я сейчас же подтвердил то, что сказала Надька.

Я задумался: как быть? Скажу, как Надька, значит, совру. За вранье дома влетит. А если молчать?

Но энкавэдэшник долго размышлять мне не дал. Схватил за грудки и начал трясти. Голова так болталась, что я подумал – оторвется. И, конечно, заплакал.

– Надька – врунья, это все знают. А бабка говорила только про Бога.

Энкавэдэшник пнул меня ногой в одно место и велел стать в угол. Долго я там стоял, ноги затекли, слезы лились сами собой. Больно, потому что энкавэдэшник попал по косточке, обидно, что верят Надьке, а не мне. Про Надьку ведь все знают, что она врет на каждом шагу.

А мне бабушка говорила: пока человек не врет, он живет, а соврал – погиб, без души люди уже не люди.

Вдруг скрипнула дверь, слышу, кто-то вошел.

– Ну что, колется?

– Нет, – тихо отвечает энкавэдэшник. – Упрямый, как баран.

– Ну-ка, иди сюда! – слышу я повелительный голос и понимаю, что это ко мне.

Оборачиваюсь и едва не падаю в обморок. Бологов!

– Тю! – присвистнул Бологов. – Да это же известный бандюга. Он хотел сжечь наши дома. Я его простил, думал – исправится. А оно вон как повернулось! Что ж, от яблони – яблоко, от елки – шишка… Так и с этим щенком… Ты с ним не церемонься. Или пусть пишет, что нужно, или по пути угонишь – тебе все равно на сельхоз через Вишеру ехать.

И Бологов вышел из кабинета.

Энкавэдэшник усадил меня, сам устроился напротив и сочувственно заговорил:

– Вот ты и майора рассердил. А не надо было… Почему ты скрыл, что тебя уже задерживали за попытку пожечь дома?

Объясняю ему, что никто меня не задерживал, я ходил посмотреть на фонтаны, что о поджоге впервые слышу, бежал бы с Горки быстрее – меня никто и не заметил бы.

Энкавэдэшник горестно кивает головой.

– И хотел бы поверить, да не могу: не по-дружески ты поступаешь – всей правды не говоришь, о главном все время умалчиваешь…

Потом вдруг встрепенулся, будто какая-то важная мысль его осенила:

– Погоди! А может, ты просто-напросто не слышал, что эта немка сказала, а?

– Как же не слышал?! Я ведь рядом стоял. А главное то, что бабка по-русски не понимает.

– И ты им, немцам, веришь? – с горечью говорит энкавэдэшник. – Они ведь притворяются! Чтобы наши секреты выведать, делают вид, что ничего не понимают, а сами, знай, мотают все на ус. У себя дома они, кстати, только по-русски и говорят… Так что подумай. Допустим, немка сказала, как ты говоришь, это свое «майн гот, майн гот». Но если она по-русски не понимает, то почему Бога вспомнила, когда ей о смерти сказали? Значит, понимает! Про Бога она могла прокричать, а про черта прошептать. А? У тебя, между прочим, со слухом все в порядке?

– Все в порядке, – говорю. – Слух у меня охотничий. А вот почему немка, если она знает русский язык, не говорит по-русски, этого я не понимаю. Вот, например, моя бабушка знает три языка. Но со мной говорит только по-русски.

– Ну что ж, – машет на меня рукой энкавэдэшник, – не хочешь нам помочь – не надо. И без тебя обойдемся. Шпионы твои немцы или не шпионы – с этим мы быстренько разберемся. Что же касается тебя, то тут я просто должен выполнить приказ начальника.

Я застыл от ужаса: какой еще приказ? Утопить, что ли?

А энкавэдэшник уже поднял телефонную трубку.

– Дежурный, – говорит, – принеси мне мешок и приготовь пару кирпичей… Да потяжелей.

Услышав это, я всхлипнул. Не хотел – само собой вырвалось. А тут еще заходит дежурный с мешком. Я заплакал сильнее.

– Залезай! – командует энкавэдэшник.

Я залез. Мешок завязали.

– Сейчас, – говорит энкавэдэшник, – напишу приговор, подпишу у начальника и поеду на Вишеру.

Слышу, хлопнула дверь. Слезы у меня хлынули, словно прорвало. Страшно.

В прошлом году мой двоюродный брат, Юрка Пожарицкий, мелюзга, провалился под лед на Бараухе Я стал его вытаскивать и сам провалился. Едва вылез с ним на берег. До сих пор страх берет, какая вода зимой темная и холодная. Так вот, теперь мне лежать на дне речки. А кто Люде сказки будет рассказывать? А коз кто будет пасти, ведь они только меня и слушаются? Мать с отцом как без меня управляться будут? Единственное, кому легче станет – это Томе: я никогда кровать не застилаю, она это делает и ругает меня. Теперь ей ругать будет некого и застилать за мной не надо будет. И слезы еще сильней бегут и бегут.

Скрипнула дверь. Вошел, стало быть, энкавэдэшник с подписанным приговором. Это конец. И так сжалось мое сердце, что чувствую: не донесут меня до речки, умру по дороге.

Но тут раздался телефонный звонок.

– Сейчас заканчиваю и иду домой, – слышу я.

Домой?! Не на Вишеру! А как же я? Сегодня топить меня не будут? Ах, если бы! Скоро мать с отцом придут с работы. Кинутся искать, а значит, пойдут сюда и подтвердят, что действительно не лгу, а вот Надька – врунья.

Тут чьи-то сильные руки схватили мешок, начали развязывать. Оказывается, это все тот же мой энкавэдэшник.

– Марш домой! – кричит. – Скажешь своим, чтоб завтра пришли. Я еще с ними разберусь!

Вечером собрались все наши. Весь разговор вокруг одного вертится. Обманул я энкавэдэшника или правду сказал? Если обманул, то представляю, ли, что теперь со всеми нами будет?

В который раз за сегодняшний день я залился слезами. Как же так, спрашиваю, сами мне говорите, что врать нельзя, а когда я сказал правду – грозитесь. Что я такого плохого сделал?

Наши надолго замолчали.

– Ты поступил правильно, – наконец говорит бабушка, а потом обращается к другим:

– Оставьте его. Что Бог даст, то и будет, от судьбы не уйдешь.

А тут еще дед Михеев заявился, что всеми нами было воспринято, как очень плохой признак.

Спал я в эту ночь тревожно. Все кошмары снились: то дед Михеев, который кричит, что с НКВД спорить не надо; то Надька бесстыже показывает мне язык; то энкавэдэшник с мешком…

Часто просыпался и сквозь дрему видел, что мать с отцом возятся с нашим деревянным ящиком – тем самым, в котором лежат сухари.

Назавтра Елизавета Макаровна отозвала меня в кладовку, где уборщица тетя Аня держит все свое имущество.

– Что ты говорил в НКВД? И что тебе сказали? – шепотом спросила меня.

Я не забыл, как она мне ухо крутила, но рассказал все как было. Только про мешок промолчал. Стыдно – я где-то читал, что в мешках топят только разбойников. Но потом пришлось рассказать и про мешок – от Елизаветы Макаровны ведь ничего не скроешь. Она почему-то схватилась за голову: «Боже! Боже! Нет мне прощения». И тут же отослала меня в класс.

Не знаю, как там все потом происходило, но меня больше не вызывали. Правда, в школу приходил другой энкавэдэшник, однако я ему говорил то же, что и тому, кто дружбу предлагал. Несколько раз вызывали в контору моих родителей, много раз – слышал – немцев. Но в конце концов все заглохло.

Кстати, я знаю, что во времена, о которых рассказываю, «контора» именовалась уже иначе – не НКВД. Но у нас все называли ее по-старому.