«Тамбовского наместничества в Кирсановской округе в селе Никольском. Его высокородию господину бригадиру милостивому государю моему Сергею Михайловичу Лунину от тайного советника Никиты Артамоновича Муравьева и гвардии капитана Михаила Никитича Муравьева из Петербурга.

Dearest childe! You did afford me the greatest pleasure by addressing me some lines in a language in which you can be by far my master.

Я вижу в этом доказательство твоей дружбы ко мне… Благоволящий к тебе дедушка Никита Артамонович заверяет тебя, равно как и твоих брата и сестру в своих самых теплых чувствах. Мишенька доказывает, что он любит Папиньку и помнит Маминьку, исполняя должность свою и стараясь сделаться добрым и способным человеком. Никитушка со временем будет догонять своего большого братца, а Катинька вырастет велика, чтоб иметь в них двух друзей, нежных и постоянных…»

Автор письма — один из просвещеннейших людей своего времени, писатель, историк Михаил Никитич Муравьев. Из Петербурга его послание будет недели через две доставлено в тамбовскую глушь, где живут его четыре близких родственника: двое младших (Никитушка, Катинька) за малолетством еще не сумеют прочитать, зато как обрадуются двое старших: тридцатипятилетний отставной бригадир Сергей Лунин и пятилетний Михаил Сергеевич, уже пишущий по-английски, но еще нуждающийся в русском букваре.

Письмо петербургского дядюшки, можно сказать, «переполнено» роднею, да какою! Упоминаются Иван Матвеевич и Захар Матвеевич Муравьевы — друг другу родные братья, автору же письма — двоюродные… Там, в столице, они, оказывается, все съехались на семейное событие, и престарелый Никита Артамонович Муравьев (отец Михаилы Никитича и дедушка пятилетнего «английского дворянина») крестит еще одного Муравьева, пополняющего славный «муравейник», — Матвея Ивановича.

А через пять с небольшим месяцев из столицы в «Тамбовское наместничество» прибудет еще одно похожее известие:

«Дни три назад у Захара Матвеевича родился сын и назван по имени дедушки Артамоном, который дядюшке и братцам и сестрицам рекомендуется. Батюшка изволил крестить…»

Итак, в письмах много — о младенцах.

1. О Матвее Ивановиче Муравьеве (позже он получит фамилию Муравьев-Апостол).

2. Об Артамоне Захаровиче Муравьеве.

3. О Михаиле Сергеевиче Лунине…

Через два года у Ивана Матвеевича родится еще сын Сергей Муравьев-Апостол; три года спустя у Михаила Никитича родился свой сынок — Никита Михайлович Муравьев…

Все — будущие декабристы! Семеро из одного «муравейника»; не считая более отдаленной родни.

Эти замечательные мальчишки появляются на последних листках в огромной пачке писем, исполненных свободным «екатерининским» почерком Михаила Никитича Муравьева и старинной скорописью папаши Никиты Артамоновича, писем, что хранятся теперь в Отделе письменных источников Исторического музея в Москве.

Однако не будем торопиться… Не станем спешить к границе XIX столетия — того века, где этим мальчикам суждено совершать главные свои подвиги…

По давней уже нашей привычке вернемся к началу той переписки, чтобы не торопясь снова достигнуть нашей даты, апреля 1793 года…

Отступим назад лет на шестнадцать-семнадцать, когда гвардии капитан Муравьев был еще сержантом; когда еще здравствовали некоторые любезные ему люди, которые до 1793-го не доживут…

«Милостивому государю батюшке, действительному статскому советнику и Тверского наместничества Палаты гражданских дел Председателю Никите Артамоновичу Его превосходительству Муравьеву в Твери от сержанта Михаилы Муравьева из Петербурга.

Милостивый государь батюшка Никита Артамонович! Получил письмо Ваше через Ивана Петровича Чаадаева, к Вам же в Тверь отправляется Николай Михайлович Лунин. Сейчас иду я к нему с письмами, прельщен случаем моего знакомства…

Матушка сестрица Федосья Никитишна! Где ты? Я вить право не знаю — здравствуй же, Фешинька, где ты ни есть — письмо без «здравствуй» все равно, что ученье ружейное без «слушай!». Желаю тебе здоровья, это пуще всего, а после — веселья, что с здоровьем всегда не худо. У нас, сударыня, были веселья, маскерады. Съезжались в театре в харях и сарафанах и представили французские актеры трех султанш… То-то хорошо, сестрица. В городе намедни и великолепные балеты: один предлинный новый дансер господин Лефевр выступает как журавль. В академии прошли диоптрику…

Eh bien. Comment ça va?.. Et mon cher vieillard ce nouveau marquis m-r de Voltaire, s'accoutume-t-il aux façons de Tver? Et son confrere m-r Marmontel aussi? Je leur souhaiterai la barbe…

В Париже ныне мущины убираются в две пукли в ряд над ухом, а третья, как женщины носят, висячую за ухом. Это постоянные, а щеголи — по восьми на стороне…

Нынешнее число срок векселя Елизаветы Абрамовны: прежде Ганнибалы хотели к ней писать, а нынче они и все разъехались, большой — к своей команде, а Осип Абрамович — в отставку, теперь поехал в Суйду…

Из Устреки на сих днях приходил Данила Дмитриев и принес оброку 37 рублей 10 копеек. К Яковлеву пригнана целая лодка крестьян на продажу…

А я тебе скажу, что сделалось со мной, Заехал я в театр с Гараской за спиной, Я вышел, мальчик мой подъехал близ другова И стал: вдруг скачет паж: ты чей? Я Муравьева. Кто барин твой? Сержант. Которого полку? Измайловской — так, так, я тотчас побегу. Туда, сюда, назад, я был у господина, Он был без места там, я ложу дал ему, Он свесть меня велел к местечку вон тому — Скок в сани, вожжи взял, и ну! Ступай, скотина…

Я разъезжаю в карете и сыплю деньги полными руками… Голова моя вскружена на том, чтоб быть стихотворцем, но лень. Лень учиться и чувствовать. Должно ли истратить чувствительность, прилепляясь к минутным ощущениям? Из пути нашей жизни выбирать единые терния и проходить розы, не насладясь ими? Добродетели, вера, философия, природа, дружество, науки — сколько утешений!..

Вы изволите мне оказать свое удовольствие, что я по-итальянски морокую, а я того к вам не писал, что я купил Тасса и дал две монеты…

Сказывают, что государыня пожаловала 50 тысяч рублей Григорию Григорьевичу Орлову… Недавно видел я стихи г. Рубана к Семену Гавриловичу Зоричу, за которые получил от государыни золотую табакерку с пятьюстами червонных. Не можно вообразить подлее лести и глупее стихов его. Со всякого стиха надобно разорваться от смеху и негодования…

Вчера был и братец Иван Матвеевич, и дядюшка Матвей Артамонович, и Захар Матвеевич, так Муравьевых был целый муравейник…

Имею честь поздравить с общею радостью нашего отечества, с рождением сына Александра великому князю позавчера 12 декабря в три четверти одиннадцатого поутру.

Уверьтесь, батюшка и сестрица, что я счастлив вашим спокойствием и удовольствием. Я здоров, спокоен и празден…»

Пачки и тетради писем! Веселые годы, счастливые дни, 1776-й, 1777-й…

Больше двадцати лет пройдет, прежде чем беззаботный гвардии сержант и сочинитель Михаила Никитич Муравьев станет отцом декабристов Никиты и Александра, а юной тверской сестрице Федосье Никитичне (Фешиньке) еще десять лет не быть матерью Михаила Сергеевича Лунина. Совсем еще зеленые кузены Иван Матвеевич и Захар Матвеевич скоро выйдут в офицеры, и не скоро, но в свое время, «для батюшек царей народят богатырей».

Все будет, но ничего этого и никого из этих еще нет. И пока еще Яковлевы, предки Герцена, пригоняют лодку крестьян для продажи, Иван Петрович Чаадаев и Николай Михайлович Лунин не подозревают, сколь примечательные они дяди, а Осип Абрамович Ганнибал отнюдь не ощущает себя знаменитейшим из дедов…

Вольтер и «ступай, скотина», Торквато Тассо и «хари», 37 рублей оброку и «академия с диоптрикой», просвещение и старина соединяются, разъединяются, сталкиваются и отталкиваются, образуя пестрые ситуации, характеры, стиль…

Постепенно, не торопясь, сходят со сцены деды Михаила Муравьева, которые про Торквато Тассо еще слабо «морокали» и диоптрику изучали из-под петровской дубинки.

Екатерине служат способнейшие. Ее орлам прощаются все пороки, кроме одного — бездарности. Отсюда победы и блеск… Михаил Никитич Муравьев «разрывается от смеху», читая панегирик Зоричу, очередному фавориту царицы, но сам служит этой царице охотно и хорошо, а через несколько лет займет высокие должности. Когда батюшку Никиту Артамоновича сделают сенатором и тайным советником, сын поздравит: «Будучи сенатором, Вы будете тем наслаждаться, что более получите способов нам добро делать». Дяди Лунина только что отличились при подавлении Пугачева. Вельможа-поэт Державин восхищен: ему «и знать, и мыслить позволяют!..».

Но когда пройдет век Екатерины и «дней Александровых прекрасное начало», тогда лучшие люди и власть разойдутся.

Будущие Михаилы Никитичи со своей просвещенной чувствительностью либо в деревнях отсидятся, либо запротестуют; а в министры и сенаторы пойдет сосед, обладающий всеми достоинствами, кроме таланта.

Разумеется, без Гараски за спиной и оброка из Устреки не смотрел бы гвардии сержант, как выступает журавлем дансер Лефевр. Допетровская «толстобрюхая старина», понятно, обходилась мужикам дешевле, чем «пукли над ухом» и «три султанши», так же как боярин с бородою был понятнее барина в парике.

Но история забавляется противоположностями, и без Муравьевых, которые просвещаются, никогда бы не явились Муравьевы, «которых вешают».

Но продолжаем перелистывать двухсотлетние письма.

«Матушка сестрица! Я было позабыл сказать «здравствуй»: письма без «здравствуй» все равно, что ученье ружейное без «слушай!».

У нас какой-то Лолли, славный музыкант, изображающий на скрипке всякую всячину. Прощай, Ванька не хочет прежде чаю дать, покуда письма не кончу…

Когда я увижу свою Фешиньку? Увижу большую и дай бог увидеть такую.

Теперь-то грамоту пишу к тебе, как видишь, О ты, которая писулек ненавидишь…

Нет ничего лучше, как ездить, а особливо в гости, а пуще к кому хочешь…

Я, слава богу, здоров и весел, а особливо потому, что <актер> Дмитревский хвалил мою трагедию…»

В Тверь из столицы отправляются «зеркала, баночка с анчоусами, и посуда, и бочки с сахаром, и железная кровать».

Сержант же Михаил Никитич едет в Москву — послушать лекции в университете; бурно восхищается знаменитыми писателями: Сумароков! Херасков!

Привыкший к прямым петербургским проспектам, он жалуется на улицы и переулки «с кривулинами»; притом — пытается пристроить и перевод, сделанный сестрою: «Будь весела и не столько чувствительна. Или будь. Я не должен тебя учить».

А затем — большой, на несколько лет, перерыв в письмах: брат и сестра оказались в одном городе, Петербурге, ибо папашу, Никиту Артамоновича, перевели в столицу. Они в одном городе — и незачем переписываться.

Постоянная переписка возобновляется только десять лет спустя.

На этот раз из Петербурга — в Тамбовскую губернию.

«1788 года сентября 25.

Мы нетерпеливо желаем слышать о благополучном приезде вашем во своясы… На вашем месте я бы имел случай наслаждаться спокойствием и сном и возвратился бы в город гораздо толще, чем поехал…

Поцелуем мысленно наших сельских дворянина и дворянку, их Алексашу и Мишу, пожелаем им здоровья, веселья, теплых хором, мягкой постели, добросердечного товарища, наварных щей и полные житницы».

Михаил Никитич за десять лет из сержантов вышел в капитаны, из вольного слушателя и читателя — в одного из воспитателей царицыных внуков, Александра и Константина. Фешинька же стала Федосьей Никитичной Луниной, родила Сашеньку (вскоре умершего) и Мишеньку.

Осенью 1788-го Лунины пустились в двухнедельный путь из столицы к тамбовским имениям. Отец и брат беспокоятся за «помещицу Лунину», она опять на сносях, и 30 марта 1789-го уж поздравляют «с Никитушкой».

Мы возвращаемся к тем временам, с которых началась эта глава.

Михаил Муравьев из Петербурга — Луниным в Никольское.

«Я разделял отсюда ваши сельские забавы, путешествие в Земляное, обед на крыльце у почтенного старосты и радостные труды земледелия, которыми забавлялся помещик… Воображаю — маленькие на подушках или по полу, или по софе. Мишенька что-нибудь лепечет: сладкие слова, папенька и маменька. Никитушка учится ходить, валяется. У Сережи в голове ищут, Фешинька speaks English.

Все мои надежды на мисс Жефрис, и я опасаюсь, чтоб Мишенька не стал говорить прежде матушки и прежде дядюшки, который довольно косноязычен… Читаются ли английские книги, мучат ли вас «th» и стечения согласных, выговаривает ли Мишенька «God bless you». Английские книги (Стерн, Филдинг etc.) идут к вам в Тамбов очень долго. Неужто тамбовские клячи не хотят быть обременяемы английскою литературою из национальной гордости?

О вашем Мишеньке я давно просил уже Николая Ивановича <Салтыкова>, и он обещал. Я надеюсь скоро прислать к вам паспорт… (Речь идет о зачислении в гвардейский полк. Однако больше об этом в письмах ничего нет, и заочные чины юному Лунину не пошли.)

Александра Федоровича Муравьева убили крестьяне…

Город теперь занят удивительной переменою, происходящей во Франции. 7 июля там было восстание целого вооруженного мещанства при приближении войск, которыми король или Совет его хотели воспрепятствовать установлению вольности. Бастилия срыта. Король на ратуше должен был все подписать, что требовалось народным собранием…

В Царском селе праздники по случаю побед над шведом. Наши знамена взвиваются на струях дунайских, Василию Яковлевичу Чичагову пожалованы голубая лента и 1400 душ. Теперь владычество морей принадлежит России, как мне владычество сна и чепухи… Мы видим победителей и градобрателей, и они воздыхают по счастливому преимуществу ничего не делать…

Я желаю мира, но это так стыдно, что иной подумает, что я трус…

Третьего дня представляли в Ермитаже «Правление Олега», великолепнейшее позорище: 700 актеров, то есть большая часть солдат Преображенских… На маскараде танцевал я со старшей Голицыной, известной в Париже «Venus en colère». Вчера — на аглинском балу, позавчера — именины до смерти, сегодня мы обедали в Красном кабачке, и, может быть, письмо сие иметь будет некоторый остаток впечатления, которое обед сей произвел над нами… В театре сегодня надеюсь увидеть трагедию «Pierre le cruel». Счастливые люди, которых занимают такие бредни, — скажет Сергей Михайлович. — Гаврила Романович Державин кланяется вам. Вы знаете, сколь живое участие он в вас приемлет… Коновницын послан наместником в Архангельск, Лопухин — в Вологду, Каховский — в Пензу, Кутузов — в Казань, Рылеев — в здешние губернаторы. Державин, Храповицкий, Васильев, Вяземский — в сенаторы…

А Мишенька и Никитушка — на палочках верхом…

В Швецию отправляется послом Игелынтром, и сказывают, что король пожаловал его графом и кавалером Серафима. Вы видите, что для всякого возраста есть игрушки. Каждый имеет свою палочку, на которой верхом ездит… Будьте очень богаты, чтобы я вам помог проживаться. Я научу играть в карты Михаилу Сергеевича и влюбляться Никитушку…»

«Быть очень богатым и проживаться» отставной бригадир Сергей Михайлович Лунин умел. Покойный отец его Михаил Купреянович (в честь которого назван внук) начал карьеру при Петре I и, ни разу не ошибившись, отслужил восьми царям: был адъютантом Бирона, а потом — у врага Бирона принца Антона Брауншвейгского; Петр III крестил его старшего сына, а Екатерина II утвердила тайным советником, сенатором и президентом Вотчинной коллегии. От такой службы Михаил Купреянович сделался «человеком достаточным» даже по понятиям графа Шереметева, который и обладателей 5000 душ называл мелкопоместными, «удивляясь от чистого сердца, каким образом они могут жить». За Сергеем Михайловичем Луниным, младшим из пяти сыновей, осталось более 900 крестьянских душ в тамбовских и саратовских имениях да еще 1135 рязанских душ, впоследствии, как видно, «прожитых».

Даже в канцелярских документах главный центр тамбовских вотчин выглядит поэтически: «Сельцо Сергиевское (бывшее Никольское), речки Ржавки на правой стороне при большой дороге. Церковь чудотворца Николая, дом деревянный господский с плодовым садом…»

Михаил Никитич Муравьев в принятой сентиментальной манере завидует «прелестям сельским и семейственным», презирая праздную негу горожанина, однако сам не торопится в свои немалые деревни и вовсе не столь празден, как изображает: серьезно занимается словесностью, много делает для просвещения, несколько позже станет умным и полезным попечителем Московского университета, затем — товарищем (то есть заместителем) министра просвещения.

Спокойная уверенность, что в общем все идет на лад, что должно делать свое дело и со временем просвещение и нравственность преодолеют рабство и невежество… «Военный гром» несколько утомляет его, по просвещенным понятиям — мир и благоденствие дороже; но что ж поделаешь: издержки просвещения, детские палочки á la Мишенька и Никитушка… Правда, «крестьяне убили Александра Федоровича», но для Муравьева — это горькое, досадное исключение. Ведь просвещенный человек может и должен жить в согласии с крепостными, как это, наверное, у милых Луниных. Даже парижские известия не слишком смущают Михаила Никитича. Он широко смотрит… Впрочем, с не меньшим, кажется, спокойствием воспринято известие об осуждении Радищева; среди людей, приговоривших к смерти за «Путешествие из Петербурга в Москву», — сенатор и тайный советник Никита Артамонович Муравьев…

В Париже 14 июля 1789-го чернь штурмует Бастилию — на берегу Ржавки Миша Лунин гарцует на палочке и учит первые английские слова. Какая связь? Что общего, кроме цепи времен? Ведь «Радищев, 14 июля» для тамбовских кущ — это рано и неразумно: «Разве все то, что предписывает разум, не есть живое повеление вышнего существа и наша должность? Можно делать милости, садить, строить, кушать хорошо и лучше спать».

Счастливое время, которого немного осталось: жить в согласии с самим собою, с властью и благородными идеалами. Счастливое время, когда выбор так прост: просвещенная добродетель или безнравственное невежество…

И вдруг на исходе столетия просвещение как будто расщепляется: ждать или торопить, способствовать или ломать, «садить и строить, чтоб хорошо кушать и спать», — или мятеж, гильотина, «страшись, помещик жестокосердый!..».

Прежде чем Михаил Никитич понял, что Робеспьер и Радищев тоже начинали с просвещения, но не пожелали ждать, об этом догадалась Екатерина II и вслед Радищеву отправила за решетку просветителя Новикова.

А Мишенька и Никитушка все скачут на палочках, и «скоро живописная гора в деревне вашей опять покроется ковром зелени».

27 марта 1791 года дядя и дед Муравьевы «усерднейше поздравляют» Луниных с новорожденной Катинькой.

По-прежнему французские бури почти не колышут идиллические листки, которые с еженедельной почтой отправляются из столицы в село Никольское, Сергиевское тож, и обратно.

Михаил Никитич, уж полковник, продолжает уроки с великими князьями и читает Дон Кихота по-гишпански («дурачество без греха»), благодарит за гостинцы из деревни, доволен, что в тамбовской глухомани сумели привить всем детям оспу (самой царице привили, а Людовик XV не решился и непросвещенно от оспы помер).

И вдруг, преодолев «лень и праздность», столичный Муравьев отправляется через шесть губерний и целых девять дней гостит у сестры и племянников.

Последняя сохранившаяся тетрадь писем Муравьевых к Луниным начинается с впечатлений о встрече, случившейся у нового, 1792 года.

«Вспоминаю счастливое, как сон, путешествие… Сколько бы мне хотелось знать, что вы теперь делаете! Вспоминаете ли меня моею русскою пляскою и подозрительною нечувствительностью к прекрасному полу, которого я весьма пристрастный почитатель?

Сергей Михайлович любил бы меня еще более, ежели бы мои красноречивые предики могли поселить в сердце моей и его Фешиньки постоянное желание быть великодушною, менее чувствительною к необходимым скукам жизни… Я буду воображать ваше катание под гору и посещение оранжереи. Я буду мыкаться, по вашей милости, на сером коне… Менее окружен торжествами деспот Азии, нежели я был угощен в Никольском. Я нашел у вас благополучие, спокойствие, здоровье… Эсквайер Никольский, маленький джентльмен Мишенька, рассказывает так же мастерски «his little tales of wolves»? Никитушка так же пляшет и приговаривает Катиньку, которая должна неотменно бегать?..»

Мальчик, пишущий дяде по-английски, кажется, во всем молодец. Много лет спустя он будет на свой образец наставлять другого мальчика, другого Мишу, Михаила Волконского, сына декабриста:

«Нужно, чтобы Миша умел бегать, прыгать через рвы, взбираться на стены и лазать на деревья, обращаться с оружием, ездить верхом и т. д. и т. д. Не тревожьтесь из-за ушибов и ранений, которые он может получать время от времени, — они неизбежны и проходят бесследно. Хорошее время года должно быть почти исключительно посвящено этим упражнениям. Они дают здоровье и телесную силу, без которых человек не более как мокрая курица… Нравственность педагога не должна производить на вас впечатление. У меня был такой преподаватель философии — швед Кирульф, который позже был повешен у себя на родине, — конечно, нравственная сторона есть первенствующее качество, но ее можно приобрести в любое время и без знаний, но для умственного развития и приобретения положительного знания существуют только одни годы. Добродетели у нас есть, но у нас не хватает знания… В мире почти столько же университетов и школ, сколько и постоялых дворов. И тем не менее мир наполнен невеждами и педантами…»

Остров благополучия среди разгулявшейся на закате столетия истории.

Все еще одинокий Михаил Муравьев не может скрыть сильной склонности к «маленькому джентльмену» Михаилу Лунину и просвещенно наставляет сестру, видимо заскучавшую в глуши: «Ежели вы живете в деревне, так это с пользою. Вы управляете счастливыми земледельцами, их прилежанием и щедростью земли. Вы распространяете ваши экономические планы, чтоб накопить, с чем послать на службу старшего эсквайера и ко двору младшего, с чем выдать мисс Китти и прочее…»

Затем в тетради длинный — почти на год — перерыв, а 10 декабря 1792 года письмо от петербургских Муравьевых обращено только к Лунину-отцу и детям.

Дед Никита Артамонович приписывает от себя строки утешения почерком все более дрожащим и неразборчивым: его дочь Фешинька, Федосья Никитична Лунина, умерла. Так разрушилась идиллия: трое детей (старший — пятилетний Миша) остаются без матери, отец хворает, письма из Тамбова невеселы.

Из столицы пробуют растормошить, ободрить приунывшего Никольского барина: ищут учителей и «русские литеры» для Миши, щедро угощают светскими, семейными, политическими новостями жаркого 1793 года.

Вот мы и вернулись к 28 апреля 1793 года, с которого начали; вот уж и сошлись вчерашние, сегодняшние, завтрашние поколения. Но долистаем «муравьевские письма», углубимся в утешительные строки 1793 года.

«В столице в честь новых присоединенных от Польши губерний — награды, чины, ордена, жареные быки и фонтаны вина для народа, балы, маскерады, фейерверк…

По случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича подряд праздники у больших бар в честь новобрачных: вчера у Безбородки, завтра у Самойлова, потом у Строгановых, Нарышкиных. Я даю уроки русского языка молодой великой княгине Елизавете Алексеевне».

27 октября 1793 года: «Сказывают, что королева французская последовала судьбе супруга своего. Сии мрачные привилегии должны служить утешением тем, которые опечаливаются своей неизвестностью и счастливы без сияния. Менее зависти, более благополучия. Что спокойнее ваших полей и сельских удовольствий?.. Веселья придворные прерваны трауром по королеве французской».

На этом кончается пятилетняя переписка петербургских Муравьевых с тамбовскими Луниными. На одном конце действующие лица не переменились, на другом — две жизни начались и одна угасла. Кажется, зимой с 1793 на 1794 год бригадир Лунин с тремя детьми отправляется в столицу — подлечиться и рассеяться.

ПУТЕШЕСТВИЯ

Сергей Михайлович Лунин, Михаил Никитич Муравьев, Иван Матвеевич и Захар Матвеевич Муравьевы — сейчас их время; они служат, путешествуют, уже рассчитывая будущие успехи, чины и должности своих малолетних детишек.

Впрочем, грозные армии великой революции иногда приводят и молодых беспечных отцов к мысли — что надо бы готовиться.

Что, если придут якобинцы, уравняют в правах бар и мужиков: как же прокормиться? И тогда будущий знаменитый генерал Раевский берется за переплетное дело; учится ремеслам и завтрашний генерал Ермолов: явится в Россию европейская революция — не пропадут, отыщут средства к существованию.

Но вот чего не могли вообразить ни Раевский, ни все Муравьевы: что не из Парижа, а из их же собственных домов; не от сыновей Франции — а от их собственных детей начнется русская революция…

И ни в каком пророческом сне не дано отцам увидеть, как через тридцать лет затянется петля на шее Сергея Муравьева-Апостола, второго сына Ивана Матвеевича Муравьева; как погибнет третий и на тридцать лет уйдет в Сибирь старший — Матвей, тот самый, кого крестили апрельским днем 1793 года…

Но Матвей, по крайней мере, вернется из Сибири, доживет до глубочайшей старости, до 1886 года.

Но сложат головы, лягут в сибирскую землю дети генералов, тайных советников, сенаторов: Михаил Лунин, Никита, Артамон Муравьевы…

«Что сделал ты для того, чтобы быть расстрелянным в случае прихода неприятеля?» — эта надпись украшала двери Якобинского клуба.

Громадные армии французской революции шагают по дорогам Европы; одинокий помещичий возок ползет между тамбовскою Ржавкою и Невой: трагическое пересечение двух кривых — не скоро, но неизбежно.

Бесполезно тонет в шкатулке для старых писем заклинание дядюшки: «Что спокойнее ваших полей и сельских удовольствий?»