Даже сейчас сам себе удивляюсь, что взялся за мемуары. С каждым днем все случившееся кажется нереальным. На какой-то миг меня будто охватывают темные крылья, а затем — взмах, и все исчезает, и воздух чист, как ничего не бывало. А потом я снова прислушиваюсь, и вслед за тишиной являются звуки — знакомые звуки, которых быть не должно.
Мое рациональное Я убеждает: не было ничего, кроме игры воображения. Однако тут же я ловлю себя на противоречии: богатым воображением я отнюдь не одарен. Напротив: многие подтвердят, что способность к выдумкам у меня атрофирована с детства. Склад ума у меня аналитический; я ученый, социолог, человек конца двадцатого века, отнюдь не мечтатель. На изучаемый феномен смотрю именно как ученый: когда готовлю статью, стараюсь отбросить все, что окрашено личным отношением, или является догадкой, или представляет результат размышлений, а оставляю только проверенные и неопровержимо доказанные факты.
Действительно ли я сейчас услышал звук? — подумал я... Признаюсь, я до сих пор время от времени слышу звуки, слышать которые никому не следует. Они звучат лишь в моем воображении, и нигде больше. Если не...
Как могло случиться, что такой рациональный человек, как я, в самое темное время перед рассветом постоянно видит кошмарные сны с призраками, которых может создать лишь извращенное воображение? Даже днем, при ярком солнечном свете, на траве, перед моим испуганным взором являлись вдруг тени, и краем глаза я замечал фантомы самых причудливых очертаний, торопливо убегавшие прочь. Рассудок мой отрицает это, знания мои этого не допускают, однако мне доводилось видеть такие вещи, о которых стараюсь не думать, когда остаюсь один. Я слышал звуки, которые, случись их услышать опять, сведут меня с ума.
Если уж эта история должна быть рассказана, надо привести ее в систему. Попытаюсь проанализировать все, что со мной произошло. Следует подойти к предмету так, как я это делаю в научных изысканиях. Дистанцируясь от событий, я постараюсь дать возможность читателям лучше оценить все, что они прочитают, да и сам попробую во всем разобраться. Если же временами я буду отступать от избранного мною отстраненного научного стиля, прошу простить. Просто... это так еще свежо в памяти. К тому же, кажется, дело не кончено. Сейчас пока стоит светлая пора, но что ждет нас с наступлением осени?..
Зовут меня Эндрю Маклауд. Мне тридцать три года. Родился 15 июля 1961 года. Имя отца — Кэлум, матери — Маргарет. Я у них единственный ребенок. И отец мой был единственным ребенком в семье, и его отец, мой дед. Поэтому, вероятно, я не боюсь одиночества. Во всяком случае, до определенного времени не боялся.
Сообщу вам все факты, чтобы вы знали: места воображению здесь нет. Вижу и слышу я не хуже вас. Факты — это то, что отличает нас от детей и дикарей. Факты — лучшая защита от Внутренней потребности к преувеличению и фантазиям. Все, что вы прочтете, уверяю вас, — исключительно факты, которыми я располагаю.
Родился я на острове Льюис, это один из островов Гебридского архипелага. Отец мой преподавал в средней школе Сторноуэя гэльский язык, хотя родом был с «материка», уроженец Инвернесса. Познакомился он с моей матерью во время летней практики, будучи студентом Абердинского университета, где изучал гэльский и ирландский языки. Поженились они вскоре после того, как он получил диплом и остался в Сторноуэее в качестве преподавателя.
Прошло немало времени, прежде чем островитяне признали в нем своего. Дело в том, что «материковые» шотландцы в глазах островитян иностранцы. Поначалу они не могли взять в толк, как это «иностранец» будет учить их детей родному языку. Впоследствии, однако, превосходное знание гэльского языка и литературы и авторитет, который отец завоевал у детей, расположили островитян в его пользу. Со временем он занял почетное место в сторноуэйском обществе.
Воспитание мое отличалось любопытной смесью отцовского скептицизма и простой материнской веры. Ребенком я каждое воскресенье ходил с нею в церковь. На Льюисе Свободная церковь Шотландии — Малая Свободная, как ее именуют в просторечии, — являлась доминирующей, в отличие от католического юга. Моя память навсегда запечатлела просторные помещения, кальвинистскую страстность проповедей и черные одежды мужчин и женщин.
Больше всего мне запомнилось пение. Оно часто звучит в моих снах. Тот, кто не слышал этих печальных звуков, не может вообразить мрачного очарования гэльских метрических псалмов. Каждая строка псалма, которую регент выпевает одну за другой, сопровождается тихой ритмической звуковой волной голосов прихожан. Пропевая слова — то повышая, то понижая звук, — отдельные, подчас несвязные голоса сливаются в своеобразной гармонии. Пение проходит без музыкального сопровождения, нет ни органа, ни клавикордов. Слышны лишь сливающиеся голоса, да снаружи долгими зимними вечерами причитает ветер, прилетающий с северных морей. Это музыка народа, рожденного среди морских туманов и бесконечных штормов, музыка, напоминающая о смерти.
В школе я хорошо учился, и отец несколько раз брал меня, подростка, с собой на «материк». Однажды мы ездили в Лондон на целую неделю. Большой город напугал меня своими размерами и суетой и в то же время поманил неизведанными возможностями. С той поры я еще долго грезил его улицами и огромными многоэтажными домами. Частенько я зачарованно водил пальцем по городской карте, прослеживая маршруты былых путешествий. Перед мысленным взором вставали здание Парламента, Тауэр, собор Святого Павла. В одном только лондонском магазине было столько товаров, сколько не набиралось во всех магазинах и домах наших островов, вместе взятых.
Отца часто приглашали на Внутренние и Внешние Гебридские острова для консультаций с коллегами из местных школ и институтов. Иногда он брал с собой и меня — на острова Норт— и Саут-Уист, Бенбекулу и Барру. Нас отвозил на своей маленькой лодке знакомый рыбак. Мне доводилось ездить с отцом и на пароходе от островов Скай и Кайл-оф-Лохалш к острову Маллейг. Это все к западу от «материка». А поезд, который я увидел впервые, ходил как раз между Маллейгом и Фортом-Вильям.
Никогда не забуду нашего последнего путешествия. Мы возвращались из Матлейга в Сторноуэй. В десять утра сели на пароход и медленно поплыли до Кайл-оф-Лохалш, где пришлось дожидаться полуденного прилива. Стоял ясный и морозный декабрьский день.
Как только мы отплыли, начало темнеть. Мы с отцом стояли на палубе молча, каждый думал о своем. К западу, где темнели острова Скалпей, Разей и Рона и возвышались розовые холмы Ская, солнце быстро опускалось за золотистый горизонт. К востоку развернулся роскошный звездный ковер. На его фоне выделялись горные вершины — Бен-Бан, Маол-Шин-дерг и Бен-Алигай, а над ними громоздилась великая Бен-Эйхе. Мы плыли между ними ночью в сторону штормовых вод пролива Норт-Минч. В темноте один час сменял другой, пароход, точно маленький остров, рассекая холодные воды, плыл в неизвестность. И вдруг издали мелькнул огонек, за ним появились и другие — огни Сторноуэя приветствовали нас, как будто из другого мира.
В путешествиях с отцом и сформировалась вторая половина моего характера. Отца тоже воспитывали в набожной кальвинистской семье как будущего пресвитерианина, однако он рано утратил веру. Он считал себя свободомыслящим человеком и рационалистом, хотя, как мне думается, в некоторых вопросах до рационализма ему было далеко. Благодаря отцу я научился думать и не принимать без разбора на веру все, чему меня учили в школе или в церкви. Много позже я стал подвергать сомнению и то, чему учил меня отец. К пятнадцати годам я также перестал верить в Бога, и мать моя встретила эту перемену с покорностью. В конце концов, она была кальвинисткой, а значит, все, что ни делалось, было в ее глазах предопределено. Если я — один из избранных, меня не осудят за отход от веры; если же нет, то никакое количество молитв, псалмов и проповедей не принесет мне спасения.
Понятия не имею, проклят я или спасен, особенно учитывая то, что мне довелось узнать. Я боюсь проклятия сильнее, чем самая стойкая прихожанка из материнской церкви, и сомневаюсь в спасении больше, чем самый закоренелый безбожник. За последние три года слова для меня приобрели новое значение.
* * *
Подобно отцу я продолжил образование в Абердинском университете. Изучал социологию и политику. Интерес у меня был чисто академический: я никогда не хотел стать ни социологом, ни политиком. Мною двигало любопытство, сильное желание узнать, как развивается общество, выяснить, что скрывается под поверхностью человеческой жизни.
К четвертому году обучения меня особенно заинтересовала социология религии. Когда бы я ни думал о доме, о единственном обществе, которое знал, я вновь и вновь обращался к неразрывному религиозному узлу, связавшему все воедино. Я читал классические тексты (Дюркхайма, Макса Вебера, Тоуни и остальных) и двигался от Питера Бергера и Томаса Лукмана к Колину Уилсону, а далее — к изучению сектантства. Тут я обнаружил, что традиционные секты и церкви уже вышли из моды и внимание ученых обратилось на большую аморфную массу культов и философий, получивших название «Новое Религиозное Движение».
Все это плавно перешло в работу над докторской диссертацией, на что я потратил еще четыре года, на этот раз в Глазго. Темой диссертации было социальное положение новообращенных в Шотландской Церкви Объединения (секта Муна). В Глазго я задержался еще на пару лет, работая по контракту в качестве младшего преподавателя. Заработки у меня были ничтожные, нагрузка большая, студенты, по большей части, ленивые. Все же я оставался — главным образом, из-за Катрионы.
Повстречал я ее в Глазго через год. Произошло все случайно, на вечеринке, в квартире приятеля. Быстрые взгляды, чувство узнавания, обоюдное смущение и странное внутреннее ощущение, чистейшее и головокружительное. Помню, какое я испытал разочарование, когда она ушла, не успев обменяться со мной и десятком слов. Я знал лишь ее имя и обратил внимание на выговор — уроженки Глазго. Вот и все. Но лицо ее и голос запечатлелись в сознании. Все мои мысли были заняты только ею, и, казалось, так будет всегда. В те минуты, что мы видели друг друга, оба поняли: все изменилось и теперь все будет не так, как прежде. Я до этого ни разу не влюблялся, и мне показалось, что, задыхаясь, я вступил в незнакомый мне мир.
Моему другу известно было ее полное имя — Катриона Стюарт — и то, что жила она в Гамильтоне. Он не слишком хорошо ее знал, она была подругой его приятеля. Он рассказал мне лишь то, что мог. Она вроде бы не то играла, не то пела в какой-то рок-группе, по образованию — психолог, позировала знаменитому художнику и жила с ним какое-то время, а сейчас у нее новый бойфренд — не то Марк, не то Майкл.
Впоследствии выяснилось, что почти все это не соответствовало действительности. Катриона и в самом деле жила в Гамильтоне. Правда и то, что была она музыкантша, однако играла она не в рок-группе, а в оркестре камерной музыки — скрипка. Несколько раз она позировала Кеннету Логану, художнику из Глазго, получившему международную известность. Один из ее портретов можно было увидеть в картинной галерее. Вскоре после того, как мы стали встречаться, она привела меня в эту галерею и показала картину. Мне думается, она таким способом хотела соблазнить меня. К тому времени мы еще не спали вместе, и я был смущен ее наготой, откровенно выписанной художником. Удивляла глубина проникновения в характер Катрионы. Очевидным было и удовольствие, с каким Логан изобразил ее тело.
Она сказала мне, что с Логаном никогда не спала. Я почувствовал, что это была не полная правда. У них сложились непростые отношения. Но в то время это меня успокоило: я прояснил для себя еще одно обстоятельство ее жизни. Что касается остального: специальность ее была «Философия и музыка», а бойфренд Мелвин ушел от нее почти год назад.
Обо всем этом и о многом другом я узнал позднее. Второй раз мы встретились уже отнюдь не случайно. Эту встречу устроил мой приятель Джэми, хотя тогда об этом я и не догадывался. В то время нам обоим показалось, что это судьба. Пожалуй, это и в самом деле было так: Джэми послужил лишь орудием, хотя и заинтересованным.
В последующие годы я часто спрашивал себя: что, если бы в тот вечер я пошел куда-нибудь в другое место? Или Катриона была бы нездорова? Что, если?.. Но тут наступает момент, когда все эти «что, если бы...» засыхают и отваливаются. Они решительно ничего не значат. Мы все равно бы встретились — не в этот, так на следующий день, на следующей неделе, на следующий год, — важно то, что мы непременно бы встретились.
Мы отправились в театр — Джэми, его девушка, Катриона и я. Все мы старательно притворялись, будто это ничего не значащее мероприятие. Просто я был другом Джэми, а Катриона — подругой его девушки. Что же особенного в том, что мы решили провести время вместе? Но все мы знали правду, и все были слегка смущены.
Я проводил Катриону домой. Этот вечер никогда не изгладится из моей памяти. Я помню очертания ее головы, проступающей в темноте, движение тела рядом со мной, аромат незнакомых духов и щемящее чувство ожидания чего-то незнакомого. Совершенно не помню, о чем мы тогда говорили. Все, что случилось, происходило на каком-то другом уровне, где слова утрачивают смысл. Движение, взгляд, моя рука, коснувшаяся ее руки, ее легкое, но безошибочное ответное движение.
Мы прожили вместе четыре года, Катриона и я, из которых два года были женаты. Я был безумно счастлив и, думаю, она тоже. Оглядываясь назад, я жалею, что часто тратил время понапрасну, вместо того, чтобы побыть подольше с ней. Я бережно храню в памяти каждый миг, проведенный рядом с Катрионой.
Ни к чему рассказывать о подробностях, жизнь наша была совершенно обыкновенной. Скажу лишь одно: Катриона умерла в возрасте двадцати шести лет — от рака. Она умерла в три часа ночи, когда я спал.
* * *
Бывают минуты, даже сейчас, когда я мучаю себя вопросом: не задумывал ли он еще тогда забрать меня к себе? И не одного только меня, но и Катриону тоже?