Когда мотор глох, проходило не меньше получаса, прежде чем мой отец соизволял подать сигнал о помощи. Если поломка заставала нас во время подъёма или спуска по склону холма, нам сперва приходилось толкать машину до полного изнеможения. Если мы врезались во что–нибудь, то, конечно, не обходилось без ссоры. Если – как случилось в тот день – машина просто переставала трястись и урчать, когда мы катились по идущей под уклон дороге, отец пробовал себя в ремесле механика. Это была наихудшая из всех неожиданностей – по крайней мере, из тех, что касались автомобильных прогулок.
По своему опыту я знала, что ни дождь, ни снег – не говоря уже о тумане – не имели для него ровно никакого значения; однако в тот день стояла самая жаркая на моей памяти погода. Позднее я поняла, что это было знаменитое Долгое лето 1921 года, когда засолилась вода на дне загородных колодцев и люди находили в их грязи запечённых и пригодных в пищу угрей. Но чтобы знать об этом в то время, мне пришлось бы читать газеты, тогда как я – хотя и наловчившись читать, благодаря маминой самоотверженности, уже к своему третьему дню рождения – по большей части предоставляла упражняться в этом моему младшему брату Константину. Вот и в тот раз он читал пухлый том, которой толщиной не уступал ширине и походил размерами и пропорциями на его собственную голову. Как и всегда, он возобновил свои занятия, лишь только ему позволили это сделать прыжки нашей почти безрессорной машины – и даже до того, как она остановилась. Моя мать сидела на переднем сиденье, неизбежно исправляя упражнения её учеников. Преподавая свой родной немецкий сразу в пяти школах (из них одна – фешенебельная, три – вдалеке от дома), она как–то умудрялась содержать нас четверых и нашу машину в придачу. Передняя левая дверь приоткрылась в опасной близости от бурлящего шоссе.
– Эй! – крикнул отец.
Молодой человек в большом жёлтом спорткаре покачал головой и промчался мимо. Из всех машин на дороге отец выбрал наименее подходящую.
– Эй!
Я не помню, как выглядела следующая машина, но она не остановилась.
Встав лицом к дороге, по которой мы приехали, отец рассекал воздух левой рукой, как неопытный полицейский. Возможно, водители проезжали мимо, потому что считали его слишком странным. Наконец, машина, ехавшая в обратном направлении, притормозила у него за спиной. Отец ничего не заметил. Водитель надавил на клаксон. В те времена они издавали пронзительный визг, и я зажала уши руками. Между ладонями и головой мои длинные русые волосы были похожи на хрупкий лён под солнцем.
Отец бросился поперёк дорожного потока. Кажется, это была Портсмут–роуд. Мужчина, остановивший автомобиль, вышел и направился к нам. Я заметила, что его спутница – в вишнёвой шляпке–клош и намного моложе его – занялась своими ногтями.
– Поломались? – спросил мужчина.
Мне казалось, что это очевидно: дорога позади нас была усеяна деталями двигателя и маслянистыми каплями. К тому же, отец, конечно, объяснил ему?
– Что–то не получается найти корень зла, – сказал отец.
Мужчина стянул с руки водительскую перчатку, большую и грязную.
– Подержите–ка.
Отец подержал.
Мужчина небрежно запустил руку под капот. Раздался громкий хлопок.
– Накрылась. Если спросите меня, то не ручаюсь, что она вообще когда–нибудь заведётся.
– Тогда лучше не буду спрашивать, – дружелюбно сказал отец. – Жарковато, правда?
Он утёр высокий морщинистый лоб и провёл рукой по гребням седых волос.
– Нужен буксир?
– Только до ближайшего гаража.
Отец всегда произносил это слово с идеальным французским акцентом.
– Куда?
– До ближайшей мастерской. Если вас это не слишком затруднит.
– Ну, теперь уж деваться некуда, правда?
Мужчина извлёк из–под заднего сиденья своей машины толстый потёртый трос, чёрный и засаленный, как верёвка палача.
– Рада познакомиться, – только и сказала его подруга, собирая в футляр свои скальпели и лак для ногтей. Нас дотянули до города, который мы проехали час или два назад, а затем отцепили у ворот гаража, стоявшего на окраине.
– Он, конечно, закрыт на выходные? – спросила мама. Вот уж чей голос я всегда могу вспомнить в одно мгновение: гортанный, и всё же красивый, по–настоящему золотой.
– Вернётся, наверное, – сказал наш благодетель, по–рыбацки сматывая верёвку. – Постучите как следует.
Он трижды громыхнул ногой по опущенному железному ставню и, не сказав больше ни слова, уехал.
Это был мой день рождения, и, вспомнив про обещанное море, я начала хныкать. Константин, раздражённо поёрзав, ещё глубже ушёл в себя и свою книгу; но мама, перегнувшись через переднее сиденье, раскрыла мне свои объятья. Я подалась к ней и зарыдала, уткнувшись в плечо её ярко–красного платья.
– Kleine Lene, wir stecken schon in der Tinte.
Моему отцу, который владел идеальным произношением на шести языках, но говорил лишь на одном, не нравилось, когда мама переходила на свой родной немецкий в кругу семьи. Он ещё резче стукнул по ставню. Мама хорошо знала все его причуды, но не придавала им значения, когда дело касалось нашего благополучия.
– Эдгар, – сказала она, – давай вручим детям подарки. Особенно моей малышке Лене.
Мои слёзы – пусть детские и не такие вязкие, как те, что люди проливают, повзрослев, – оставили на алом плече её платья пурпурное пятно. Она с улыбкой покосилась на произведённый мной ущерб.
Отец был только рад отложить решение проблемы с машиной на потом. Тем временем, опасаясь мародёрства, мама взяла с собой свои тетрадки, а Константин – его пухлую книжку.
Мы зашагали по главной дороге, шумной, выжженной солнцем и столь мало пригодной для нашей неспокойной эпохи. Пыль и гравий впивались мне в лицо и колени, как толчёное стекло. Я шла впереди рядом с мамой, державшей меня за руку. Отец пытался пристроиться по другую сторону от неё, но дорога была для этого слишком узка. Константин, погружённый, как всегда, в свои мысли, задумчиво шагал позади нас.
– Правильно пишут в газетах, – воскликнул отец, – британские дороги никогда не строились для машин. Разве что для заезжих.
Мама кивнула с лёгкой улыбкой. Даже в тех мешковатых платьях, популярных в двадцатые годы, она просто не могла не восхищать – с её пышными, волнистыми волосами цвета мёда, с её эллинским профилем. Наконец, мы вышли к главной улице. В первом же магазине одна из витрин была забита игрушками; в остальных громоздились сомнительного вида ткани, бакалейные товары и лотки с углём. Вывеска «Торговый ряд», вырезанная по дереву и будто приклеенная к стене, тянулась, и довольно криво, через весь фасад.
Это был не просто старомодный магазин, но магазин, который даже в свои лучшие времена предлагал слишком много никому не нужных товаров. Бросив тревожный взгляд на витрину с игрушками, отец сказал:
– Выбирайте, что захотите. Вы оба. Но сперва осмотритесь как следует. Не нужно спешить.
Затем он отвернулся и замурлыкал себе под нос мелодию из «Леди розы».
Но Константин тут же сказал:
– Я выбираю телеграфные провода.
Они тянулись вдоль проложенной через всю витрину железной дороги из помятой жести, с которой давно не стирали пыль: шесть проводов на семи или восьми столбах с каждой их стороны. Хотя я не могла понять, зачем они понадобились Константину (и хотя он их так и не получил), но всё же эти провода и ржавая железная дорога под ними – единственное, что осталось в моей памяти о том окне.
– Сомневаюсь, что они продаются, – сказал отец. – Осмотрись, будь умницей. Не спеши.
– Мне больше ничего не нужно, – сказал Константин и повернулся спиной к унылому зрелищу.
– Ладно, посмотрим, – сказал отец. – Я отдельно поговорю о них с продавцом.
Он посмотрел на меня.
– Ну, а ты что выбрала? Боюсь, кукол здесь мало.
– Они мне больше не нравятся.
По правде говоря, у меня никогда не было достойной куклы, хотя я страдала от этого факта, лишь соперничая с другими детьми, то есть крайне редко – по той причине, что все наши знакомства были немногочисленны и случайны. Куклы в витрине, засиженные мухами, выглядели омерзительно.
– Я думаю, мы могли бы найти подарок для Лены в магазине лучшем, чем этот, – сказала мама на своём правильном, полном достоинства английском.
– Это было бы несправедливо, – сказал отец. – Мы в него даже не заглянули.
Низкопробность товаров подразумевала дешевизну, которая, к несчастью, всегда имела значение; впрочем, ни на одной из вещей не было видно ценника.
– Мне не нравится этот магазин, – сказала мама. – Это магазин, который уже умер.
Та царственная манера, с которой она произносила подобные вещи, была, я думаю, слишком немецкой для моего насквозь английского отца. Быть может, это, а также перспектива неожиданной экономии, заставили его проявить твёрдость.
– Нам ещё нужно обсудить подарок для Константина. Давайте войдём.
По контрасту с ослепительным шоссе, главным впечатлением внутри была темнота. Спустя несколько мгновений я начала различать и запах. Всё в магазине пропахло – и казалось, навечно – этим смешанным духом, царящим во всяком сельском универмаге, но здесь как будто окрепшим и увядшим в одно и то же время. Я до сих пор его помню.
– Не обязательно что–то покупать, – сказал отец, – но, раз мы зашли, почему бы не осмотреться?
Со времён мистера Селфриджа это суждение звучит как нечто само собой разумеющееся, но в ту пору ему только предстояло завоевать популярность. Хозяин универмага едва ли его разделял. Он был моложе, чем я себе представляла (необычная мысль для ребёнка, но я, вероятно, ожидала увидеть белобородого гнома), – однако бледен, почти лыс и весь перепачкан сажей. Помятый серый костюм и шлёпанцы довершали картину.
– Осмотритесь, дети, – сказал отец. – Не торопитесь. Не каждый день мы покупаем подарки.
Я заметила, что мама до сих пор стоит в дверях.
– Мне нужны провода, – повторил Константин.
– Сперва убедись, что здесь нет чего–нибудь поинтересней.
Константин, держа за спиной свою книгу, скучающе отвернулся и зашаркал по полу ногой. Мне не оставалось ничего другого, как поддержать отца. Не отходя от него далеко, я начала застенчиво осматриваться. Хозяин универмага молча не сводил с меня глаз, казавшихся в сумерках бесцветными.
– Те игрушечные телеграфные столбы в витрине, – заговорил отец после паузы, преисполненной для меня тревоги и ответственности. – Сколько бы вы за них взяли?
– Они не продаются, – сказал хозяин универмага, и больше ничего не сказал.
– Зачем же вы выставили их в витрине?
– Что–то вроде украшения, должно быть.
«Разве он не знает?» – удивилась я.
– Даже если обычно они не продаются, возможно, вы продадите их мне, – сказал мой отец–бродяга, улыбаясь, как Ротшильд. – Видите ли, они очень приглянулись моему сыну.
– Сожалею, – ответил продавец.
– Вы здесь главный?
– Да.
– Тогда, конечно, как разумный человек… – сказал отец, меняя тон с надменного на заискивающий.
– Они нужны для украшения витрины, – сказал торговец. – Они не продаются.
Краем уха я слушала их диалог, в то же время робко и ненавязчиво изучая затхлый ассортимент. В глубине магазина серая кружевная занавеска плотно закрывала окно, которое, судя по лившемуся из него тусклому свету, выходило на жилые кварталы. В этом приглушённом сиянии мерцал фасад огромного кукольного дома. Я тут же в него влюбилась. Куклы никогда не составляли основу моего счастья, но это их жилище было самой взрослой вещью во всём магазине.
У него были длинные прямые стены с зубцами под крышей и множеством стрельчатых окон. Неоготический дом, без сомнения, – или даже дворец. Он был выкрашен под цвет камня; серого камня, темнее того серого света, который сиял вокруг него. Входную двустворчатую дверь украшал маленький классический портик. Весь дом невозможно было увидеть целиком, поскольку он, грязный и неухоженный, стоял в углу широкой полки на козлах. Очень медленно я обошла его с двух сторон: две другие, скрытые в темноте, примыкали к стенам магазина. Из окна второго этажа, с той стороны, которая была не видна издалека, свисала поникшая и растрёпанная кукла. Мне никогда ещё не доводилось видеть настоящий дом, похожий на этот, не говоря уже о кукольных домиках, которые почти всегда напоминали виллу близ Джеррардс Кросс, принадлежавшую удачливому брату моего отца. Его особняк был похож на игрушку больше, чем это суровое, величественное здание передо мной.
– Просыпайся, – сказал мамин голос. Она стояла у меня за спиной.
– Нельзя ли пролить больше света? – осведомился отец.
Щёлкнул выключатель.
Дом в самом деле был великолепен – и, очевидно, финансово недосягаем.
– Похоже на макет Пентонвильской тюрьмы, – заметил отец.
– Какой красивый! – сказала я. – Как раз то, что мне нужно.
– Самая тоскливая игрушка, которую я видел.
– Я хочу притвориться, что живу в нём, – сказала я, – и устраивать маскарады.
Мой социальный анамнез был энергичным, но беспорядочным.
– Сколько он стоит? – спросила мама. Хозяин универмага стоял в стороне с обиженным видом, сцепив руки в замок и перебирая большими пальцами.
– Товар из вторых рук, – откликнулся он. – А скорее, из десятых. Какой–то леди понадобилось от него избавиться – так она сказала. Не хочу продавать вам то, что вам не нужно.
– А что если нужно? – вспылил отец. – Или в этом магазине вообще ничего не продаётся?
– Можете забрать его за фунт, – сказал хозяин универмага. – Буду рад освободить место.
– Там кто–то выглядывает, – сказал Константин. Он изучал дом с видом землемера или оценщика.
– В нём полно кукол, – сказал хозяин универмага. – Надеюсь, вы сможете его увезти?
– Не сейчас, – сказал отец. – Но я кого–нибудь пришлю за ним.
Это, как я знала, мог быть торговец семенами по фамилии Мун, у которого имелся большой, обтянутый брезентом грузовик, и с которым отец, бывало, братался на лужайке для гольфа.
– Ты уверена? – спросила мама.
– Он займёт слишком много места?
Она покачала головой. В самом деле, наш дом, хотя и отживший свой век, был чересчур велик для нас.
– Тогда пожалуйста!
А бедный Константин остался ни с чем.
К счастью, все двери в нашем доме были достаточно широкими, так что водитель из магазина Муна и паренёк–разносчик, назначенный по такому случаю ему в помощники, сумели осторожно водрузить мой подарок на его новое место, не накренив его и не поцарапав стену, которую мама совсем недавно покрасила. Я заметила, что кукла на втором этаже благоразумно отошла от окна.
Родители предоставили для моего дворца нашу главную гостевую, поскольку в центре неё располагался широкий стол, привезённый когда–то из Линкольншира – за ним обедали слуги в доме, где провёл детство мой отец, – и составлявший теперь всю её обстановку. (Две меньшие по размеру гостевые комнаты были уставлены картонными коробками, которые тихими летними ночами то и дело обрушивались внезапной, до замирания сердца, лавиной). На этом самом столе водитель и его помощник установили мой дом. Он доходил почти до краёв, так что узкие тропинки по его бокам опасно нависали над бездной; но поскольку длина стола намного превосходила его ширину, перед домом и позади него раскинулись роскошные деревянные лужайки, натёртые содой и блестевшие, как флюорит.
Определившись с местоположением, при котором палисаднику достался бы солнечный свет от двух окон, а лужайка у фасада, где обнесённый колоннами вход смотрел прямо на дверь гостевой, оказалась бы шире, чем на задворках, я отошла в дальний угол, предоставив двоим мужчинам водружать и выравнивать мой дворец.
– Уютно устроился, – сказал водитель Муна, когда опасные тропинки по бокам дома были подогнаны по ширине и спрямлены.
– Уютней некуда, – сказал его помощник.
Я дождалась, пока их ботинки с серповидными стальными набойками отгремят по нашей скрипучей, устланной кокосовыми циновками лестнице, затем крадучись вышла на площадку второго этажа, огляделась и прислушалась. Перед самым их приездом небо подёрнулось облаками, и пылинки в коридоре прервали свой танец. Было три часа дня, мама всё ещё работала в одной из её школ, а отец отправился в тир. Я слышала, как мужчины вышли с чёрного хода. Главная гостевая никогда раньше не была занята, так что ключ от неё торчал снаружи. В тот же миг я переместила его внутрь, захлопнула дверь и заперлась.
Снова, как и в магазине, я не спеша обошла мой дом, но теперь – со всех четырёх сторон. Затем костяшкой тонкого белого пальца я осторожно постучала в парадную дверь. Похоже, она не была укреплена, поскольку обе её створки открылись от одного моего прикосновения. Я заглянула внутрь – сначала одним глазом, потом другим. Свет из множества стрельчатых окон пятнами лежал на стенах и на полу миниатюрного вестибюля. Ни одной куклы я не увидела.
В отличие от большинства кукольных домиков с их раздвижными стенами, мой дом можно было исследовать, лишь неучтиво заглядывая по очереди в каждое окно. Я решила начать с первого этажа и двигаться по часовой стрелке от парадного портика. Входная дверь всё ещё была распахнута, но я не смогла придумать, как закрыть её снаружи.
Комната справа от вестибюля вела в две другие, расположенные по правой стороне дома и таким же образом соединявшиеся между собой. Все они были обставлены и украшены в стиле миссис Фитцерберт: симпатичные полосатые обои, ковры в ботанических узорах и стулья с ножками, похожими на палочки от хрустких золотых леденцов. В висевших по стенам картинах я тут же узнала семейные портреты. Комнату по соседству с вестибюлем я назвала Случайной, а ту, что шла за ней – Утренней. Третья комната была очень маленькой: дав волю фантазии, я назвала её Китайским кабинетом, хотя в ней не было ни фарфора, ни вееров. Я знала, как должны называться комнаты в большом доме, потому что мама часто листала со мной пухлые подшивки иллюстрированных и когда–то модных журналов, которые отец покупал, из–за их толщины, у старьёвщиков.
За этими комнатами вдоль всего палисадника тянулась Длинная гостиная – в ней–то и собрались почти все мои куклы. Четыре стрельчатых французских окна когда–то легко открывались, но теперь были запечатаны пылью и ржавчиной; каждое из них венчала крошечная снежинка, сложенная из выпуклых треугольников цветного стекла. Сама комната притворялась монастырём из Горация Уолпола; звёздчатый свод пустил свои ветви под выгнутым потолком, а паутинистые готические пилястры, в подражание пьюзеитской церкви, украшала средневековая мозаика. На плотных золотых обоях висели скромные швейцарские пастели, изображавшие отвлечённые сюжеты. В комнате имелся очень чёрный завитушчатый и, без сомнения, звучный рояль, четыре изящные люстры, баронский камин с вымышленным гербом над полкой и восемь кукол, все – женского пола, которые рассыпались по стульям и оттоманкам, повернувшись ко мне спиной. Едва смея дышать, я разглядывала их курчавые головы и отмечала про себя цвет их волос: две – чёрные, две – неописуемого оттенка, одна – с проседью, одна – с выцветшей и припылённой сединой, одна – со светлыми, и одна – с рыжими, по виду крашеными волосами. Куклы были одеты в викторианские шерстяные платья, принадлежавшие, пожалуй, к более поздней эпохе, чем та, в которую был построен их дом, и слишком тёплые для нынешнего сезона; разноцветные и одинаково тусклые. Ещё тогда я подумала, что счастливые люди не стали бы носить такие оттенки ржавчины, индиго и листвы.
Я медленно двинулась дальше – к Столовой комнате. На своей стороне дома она занимала половину длины и казалась тёмной и мрачной. Возможно, она стала бы гостеприимней при свете люстры и настольных свечей, накрытых крошечными пурпурными колпачками. На столе не было ни скатерти, ни еды, ни питья. Над камином висел портрет разъярённого старика; ореол белых волос топорщился вокруг его искажённого лица, свекольно–красного от гнева; его рот был открыт, и даже тяжёлые губы раздвинулись, обнажая свирепые крепкие зубы; он размахивал толстенной тростью, грозившей выскочить из картины и оглушить смотрящего на неё. Он был неброско одет, и художник не позаботился о фоне, нарисовав лишь одну эту враждебную фигуру, грозящую комнате. Я ощутила внезапный страх.
На нижнем этаже оставалось ещё две комнаты до парадной двери. В первой из них некая леди склонилась над письменным столом – спиной к свету, а значит, и ко мне. Она тоже напугала меня: своими клочковатыми седыми волосами, которые, как сбежавшие из корзины змеи, спускались беспорядочными, спутанными косами к плечам грубого серого платья. Как и всякая кукла, она, разумеется, не двигалась, но её затылок выглядел безумно. Её присутствие помешало мне тщательней рассмотреть обстановку Письменной комнаты.
У самого Северного фасада, как я решила его называть (следуя, должно быть, своему собственному компасу), располагалась холодная на вид комната с каменным полом без ковров, белые стены которой были увешаны оправленными в рамы головами и рогами множества животных. Ничего другого там не было, но эти голова и рога покрывали стены от пола до потолка. Я была уверена, что всех этих созданий убил свирепый старик из Столовой комнаты, и тут же возненавидела его за это. Зато мне не пришлось ломать голову над названием: эта комната была Трофейной.
Тут я поняла, что в доме нет кухни. Едва ли она располагалась наверху. Я никогда о таком не слышала, и всё же решила проверить.
Кухни там не было. Все комнаты на втором этаже оказались спальнями. Их было шесть, и они так походили одна на другую – с их тёмными, охровыми обоями и узкими медными кроватями, в запустении начавшими ржаветь, – что я нашла непрактичным различать их иначе как по номерам; во всяком случае, пока. В конце концов, я могла и лучше узнать свой дом. Спальни под номерами 2, 3 и 6 вмещали по две кровати. Я вспомнила, что в доме живут, по меньшей мере, девять человек. Тёмные стены, тёмный пол, постельное бельё и даже оконные стёкла в одной из комнат оказались забрызганы и измазаны чернилами: сразу было видно, кто в ней спит.
Я села на оранжевую коробку и окинула взглядом мой дом. Его требовалось покрасить, отскрести от пыли, начистить до блеска и обновить; но в целом, к моему облегчению, всё оказалось не так уж плохо. Хоть я и решила поначалу, что дом простоял в том тёмном углу бог знает сколько времени, но теперь видела, что это едва ли похоже на правду. Я размышляла о леди, которой понадобилось от него избавиться. Ей, несмотря на это, вполне удавалось содержать его в чистоте. Как она это делала? Как забиралась внутрь? Об этом я решила посоветоваться с мамой. Я настроилась стать достойным домовладельцем, хотя, как чаще всего и бывает в таких случаях, совершенно не располагала для этого средствами. У нас просто не было денег, чтобы перезолотить стены Длинной гостиной. Зато я могла вдохнуть жизнь в девятерых кукол, поникших от скуки и запустения…
Тут я кое–что вспомнила. Что случилось с куклой, которая свесилась из окна? Я решила, что она, должно быть, выпала по дороге, и почувствовала себя убийцей. Однако все окна оказались закрыты. От встряски рама легко могла захлопнуться, но куда вероятнее было, что бедняжка лежит на полу своей спальни. Я вновь обошла вокруг дома, от комнаты к комнате, на этот раз на цыпочках, однако пространство под тёмными окнами никак не удавалось разглядеть. Небо не просто нахмурилось, но почти потемнело от тяжёлых облаков. Я отперла дверь гостевой и, спустившись в задумчивости, стала ждать, когда мама вернётся к чаю.
Ферма Уормвуд – так отец прозвал мой дом, всё ещё держа в уме пенологические ассоциации. (После того, как он попал под машину, я впервые задумалась, что для этого, возможно, имелась своя причина – как и для его неспособности найти достойную работу). По моему поручению мама аккуратнейшим образом осмотрела дом, но так и не придумала, как попасть внутрь или хотя бы продвинуться дальше вестибюля, двери которого всё ещё были распахнуты. Похоже, не стоило и надеяться на то, чтобы поднять стену, снять крышу или открыть хотя бы одно из окон – включая, как это ни странно, и окна второго этажа.
– Не думаю, что он предназначен для детей, Liebchen, – сказала мама, улыбаясь своей нежной улыбкой. – Нам придётся спросить совета в музее Виктории и Альберта.
– Конечно, не предназначен, – ответила я. – Потому он мне и понравился. Я буду принимать гостей, как Прекрасная Отеро.
На следующее утро, когда мама ушла на работу, отец поднялся наверх и принялся толкать и ворочать мой дом своими неумелыми руками.
– Сейчас принесу долото, – сказал он. – Подцепим его с углов, снимем стены, а потом я схожу в «Вулворт» и куплю шурупы и петли. Думаю, у них что–нибудь найдётся.
За это я ударила отца кулаком в грудь. Он схватил меня за запястья, и я закричала, что он пальцем не дотронется до моего прекрасного дома, что он обязательно всё испортит, что силой ещё никто ничего и никогда не добивался. Я знала отца: когда ему взбредало в голову взяться за инструменты, спасти имущество мог лишь скандал, грозящий перерасти в нескончаемый плач, если только он не откажется от своей затеи.
Пока я кричала и буянила, из нижней комнаты, отвлекшись от своих книг, появился Константин.
– Так невозможно, сеструля, – сказал он. – Как я запомню всю эту тридцатилетнюю войну, если ты до сих пор не научилась держать под контролем свои истерики?
Константину, хотя он и был на два года младше меня, всё–таки следовало знать, что я уже не в том возрасте, когда кричат без всякой цели.
– Ты дождёшься, что он заберёт в переплёт все твои книги, подхалим, – завопила я на него.
Отец отпустил мои запястья.
– Ферма Уормвуд может быть спокойна. Я и без неё найду повод сходить в «Вулворт».
И он неторопливо вышел из комнаты.
Константин рассудительно кивнул.
– А, понимаю, – сказал он. – Понимаю, о чём ты. Я пойду заниматься. А ты, вот, попробуй.
И он протянул мне маленькую щербатую пилку для ногтей.
Я провела большую часть утра, крайне осторожно орудуя этой несовершенной фомкой и пытаясь как–то объяснить для себя историю с куклой в окне.
Мои попытки проникнуть в дом потерпели неудачу, и я отказалась принимать любую действенную помощь от родителей. Возможно, к этому времени я уже не горела желанием попасть внутрь, хотя грязь, запустение и апатия кукол, так отчаянно нуждавшихся в том, чтобы их как следует набили и расселили по дому, продолжали причинять мне беспокойство. Разумеется, я долго пыталась закрыть входную дверь, и не меньше времени потратила на попытки открыть окно или найти потайную пружину (эту идею подсказал Константин). В конце концов, я укрепила две створки парадной двери двумя половинками спички; и всё же чувствовала, что такой выход из положения был неподобающе кустарным. До появления более подходящего способа я решила никого не впускать в главную гостевую. Мои замыслы относительно раутов и оргий пришлось отложить: в пыли и паутине не очень–то разгуляешься.
А потом я начала видеть сны о моём доме и его обитателях.
Первый из них был одним из самых странных. Я увидела его спустя три или четыре дня после того, как вступила во владение домом. Всё это время стояла облачная и хмурая погода, так что отец перестал носить вязаный жилет. Затем внезапно загромыхало. Этот раскатистый, вялый, далёкий, прерывистый гром продолжался весь вечер до самой темноты, когда уже невозможно было откладывать наш с Константином отход ко сну.
– Ваши уши привыкнут к шуму, – сказал отец. – Постарайтесь просто не обращать на него внимания.
Константин поглядел с сомнением; но я, утомлённая тягучими гулкими часами, была готова вступить в иное измерение снов.
Я почти сразу уснула, несмотря на гром, который, как тяжёлый пар, клубился в чёрном воздухе, перекатываясь по моей просторной, полупустой спальне, по четырём её стенам, по полу, под потолком. Время от времени сверкала розовато–зелёная молния. Это была всё та же затянувшаяся прелюдия к буре, утомительная и неровная растрата накопленной за лето энергии. Гул и грохот вошли в мои сны, которые, сверкая, сменяли друг друга и исчезали, едва придя, в безуспешных попытках сгуститься или ударить по дому; такие же бесприбыльные, как события рядового дня.
После изматывающих часов фантасмагории, предвосхитивших столь многие ночи моей жизни, я обнаружила себя в чёрном лесу среди огромных густых деревьев. Хотя я шла по тропинке, меня бросало из стороны в сторону, и деревья, суровые и шершавые, оставляли на мне синяки и ссадины. Казалось, что ни лесу, ни ночи не будет конца, но внезапно, в самой гуще и леса, и ночи, я вышла к моему дому. Он стоял там, прочный, необъятный, зажатый между деревьев; слабый свет, едва ярче, чем от ночного светильника, горел в каждом окне его верхнего этажа (как часто бывает во сне, я могла видеть дом сразу со всех четырёх сторон), озаряя два деревянных клина, неровных и разбухших от влаги, которые крепко держали входные двери. Огромные деревья тянулись к крыше, размахивая неповоротливыми ветвями; ветер со скрипом заглядывал через чёрные зубцы стен. Затем, провозглашая бурю, вспыхнула ослепительно–белая молния. В ту секунду, пока она длилась, я увидела, что два моих клина взлетели на воздух и двойная парадная дверь распахнулась.
Место действия изменилось в сотый раз, и я вновь оказалась в своей комнате – но всё ещё во сне или в полудрёме, всё ещё влекомая от видения к видению. Гром теперь перерос в необъятный, просчитанный артобстрел; молнии непрестанно обжигали лицо земли. Буря, прежде утомлённая, стала экстатичной. Казалось, весь мир распадётся на части раньше, чем гром исчерпает свою безликую, безусловную силу. Но, как уже было сказано, я, должно быть, ещё не отошла ото сна, потому что временами, в перерывах между фортиссимо и блеском, всё ещё видела бессмысленные и кошмарные сцены, которые нельзя обнаружить в неспящем мире; всё ещё слышала, сквозь залпы и в промежутках между ними, невозможные звуки.
Не знаю, спала ли я, когда буря подёрнулась безмятежной рябью. Мне вовсе не казалось, что воздух стал чище – но, возможно, лишь потому, что в тот момент моё внимание привлекли быстрые мягкие шаги, доносившиеся из коридора, который вследствие нашей бедности не был устлан ковром. Я легко могла узнать по шагам всех, кто жил в доме, но эти звуки были мне не знакомы.
Я, с моей привычкой тревожиться раньше времени, прямо в пижаме бросилась к двери и выглянула в коридор. Там сквозь каждую щель, свободно и плавно, сочился рассвет, смутно выделяя со спины удаляющуюся фигуру, ростом с мою мать, но с курчавыми рыжими волосами и в длинном платье цвета ржавчины. Казалось, что её мягкие шаги действительно отдаются эхом от голых досок. Мне не было нужды раздумывать, кто она и куда направляется. Я разразилась бесцельным плачем, который так презирала.
Утром – и ещё не решив, что сказать – я позвала Константина взглянуть на дом. Я была вполне готова к значительным переменам, но ни одной не увидела. Спичечные подпорки лежали на прежнем месте, а куклы – такие же неподвижные и миниатюрные, как и раньше, с пыльными или даже потраченными молью волосами – сидели спиной ко мне на стульях и диванах Длинной гостиной. Константин посмотрел на меня с любопытством, но я ничего ему не рассказала.
За этим сном последовали другие, хотя между ними случались немалые перерывы. Многим детям раз за разом снятся одни и те же кошмары, угнетающие своим правдоподобием и содержанием вселяющие страх. Опыт говорил мне, что я должна избавиться от этой привычки, чтобы не потерять мой дом — по меньшей мере, мой. Да, теперь он пугал меня, но я знала, что должна взяться за ум и постараться по–взрослому взглянуть на раскрашенные деревяшки и девять набитых кукол. И всё же скверно было слышать их шаги в темноте, то тяжёлые, то крадущиеся – а значит, принадлежащие не одной, а многим, если не всем сразу. Хуже того, я перестала спать по ночам, боясь, что безумная (я в этом не сомневалась) кукла совершит что–нибудь безумное, хотя и отказываясь думать, что именно. Я больше ни разу не осмелилась выглянуть из комнаты. Теперь, когда что–то случалось – и случалось, как уже было сказано, с перерывами, которые мне, в мои юные годы, казались долгими, – я оставалась в постели, напрягшись всем телом и не чувствуя под собой простыней. Шаги, к тому же, сами по себе не были постоянными, и их непостоянство не позволяло сообщить о них другим; вряд ли я вообще услышала бы что–либо достойное внимания, если бы однажды не увидела это своими глазами. Но теперь я заперла снаружи дверь нашей гостевой комнаты и совершенно забросила моё прекрасное и неприступное поместье.
Моя мать, как я заметила, оставила это без внимания, но отец как–то раз посетовал на то, что я, неблагодарная, не играю с моим чудесным подарком. Я сказала, что меня отвлёк заданный нам на каникулы «Моби Дик». Это был правдоподобный и даже до некоторой степени правдивый ответ, хотя книга и показалась мне чрезвычайно бессмысленной и ужасно жестокой.
– Я предупреждал, не нужно было покупать Ферму, – напомнил отец. – Слишком она ненормальная для игрушки.
– Все мы учимся только на своём опыте, – сказала мама.
– Ну, вот ещё, – ответил отец сердито.
Всё это, разумеется, происходило во время каникул. В ту пору я ходила в одну из маминых школ, где мне надлежало оставаться до поступления в танцевальное училище, относительно чего я была полна традиционной, но абсолютной решимости. Константин посещал школу с совместным обучением для одарённых детей, где, как предполагалось, должен был неизбежно получить стипендию для учёбы в университете – возможно, даже иностранном. Несмотря на наш возраст, мы, презрев опасность, отправлялись в школу (каждый своей дорогой) на стареньких велосипедах и появлялись дома в разные часы: моё путешествие длилось дольше.
Вернувшись однажды, я обнаружила, что наш обеденный стол завален какими–то на редкость скучными чертежами. Я ничего в них не поняла (они, казалось, даже не относились к той геометрии, которой я, к моему сожалению, была обучена), а при попытке их исследовать чертежи скручивались и били по пальцам. За пару недель до того мой отец, что случалось с ним нечасто, нашёл работу (в ночную смену и вдали от дома), куда и отбыл теперь на нашей машине. Чертежи, очевидно, принадлежали Константину, но самого его не было видно.
Я поднялась наверх и увидела, что дверь нашей главной гостевой открыта. Константин был внутри. Разумеется, ключ от комнаты всё это время оставался в замке. Нужно было только повернуть его.
– Привет, Лена, – сказал Константин своим будничным тоном. – Мы изучали аксонометрию и я решил спроектировать твой дом.
Чертёж, который он рисовал на листе плотной белой бумаги, был его домашним заданием.
– То–то все удивятся! Им ведь пришлось чертить настоящие дома.
Не следует думать, что я не любила Константина, хотя его невозмутимость и педантизм часто раздражали меня. Я не видела мой дом уже много недель, и теперь он показался мне неожиданно интересным. Случилась странная вещь (и не последний раз в моей жизни): на какое–то время я стала другим человеком – самоуверенным, практичным, простым. Возможно, свой вклад внесло яркое осеннее солнце, клонившееся к закату.
– Я помогу, – сказала я. – Объясни, что нужно делать.
– Вот морока, я не могу попасть внутрь и сделать замеры. Можно, конечно, и без них. Вообще, Дундук сказал, что замеры не нужны, только общее впечатление. Чтобы дать нам представление об аксонометрии. Но, ей–богу, с футами и дюймами было бы проще.
Судя по вороху белой бумаги, исчерченной за короткое время (а оно могло быть только коротким), Константин отлично справлялся, однако он был не из тех, кто останавливается на полпути к совершенству.
– Скажи, что нужно делать, – предложила я, – и я сделаю.
– Спасибо, – ответил он, затачивая карандаш специальным инструментом, – но это работа для одного человека. По сути. Я потом покажу, как это делается, и ты начертишь другое здание, если захочешь.
Ещё некоторое время я осматривала и ощупывала мой дом, пока Константин не дал ясно понять, что я ему мешаю. Я вышла, переобулась и поставила чайник в ожидании маминого прихода и нашего вечернего чаепития.
Когда Константин спустился к нам (мама звала его трижды, но это было в порядке вещей), он сказал:
– Знаешь, сеструля, тут какая–то отмочка.
– Не употребляй жаргон, – сказала мама, – и не называй так свою сестру.
Он ответил, как отвечал всегда, когда она его отчитывала:
– Прости, мама.
Затем он сунул мне в руки чертёж.
– Смотри, здесь кое–чего не хватает. Видишь? – он указывал куда–то огрызком изумрудного карандаша со следами зубов.
Конечно же, я не увидела. Я ничегошеньки в этом не понимала.
– После чая, – сказала мама. Она вкладывала в такие знакомые слова не материнскую, но императорскую твёрдость.
– Ну, мамуля… – начал упрашивать Константин.
– «Мама», – сказала мама.
Константин принялся выуживать из тарелки цветную капусту.
С невозмутимостью (или, говоря обо мне, с её видимостью) мы приступили к еде. Моя альтернативная личность, хотя и пережившая отказ Константина от помощи, начала угасать.
– Так чем ты там занимаешься? – в конце концов, спросила мама. – Это напоминает Розеттский камень.
– Я снимаю аксонометрический слепок с подарка Лены.
– И?
Но Константин уже не спешил излагать свою теорию. Он сунул в рот кусок ржаного хлеба, намазанного домашним сыром, а затем тихо сказал:
– Я сделал примерный набросок, но комнаты в доме не сходятся. По крайней мере, комнаты на первом этаже. Похоже, что наверху всё в порядке. В этом–то и отмочка. Прости, мама.
Всё это он произнёс с полным ртом, и теперь набил его ещё плотней.
– Что это за чушь?
Мне показалось, что мама уставилась на него совершенно не похожим на неё взглядом.
– Это не чушь, мама. Конечно, я не измерял его – да и как его измеришь? Но не зря же я учился аксонометрии. На нижнем этаже есть участок, до которого я не могу добраться. Что–то вроде секретной комнаты.
– Покажи.
– Хорошо, мама.
Константин отложил недоеденный хлеб. Он поднялся, чуть побледнев, и через стол протянул ей чертёж.
– Нет, не это. В этом я не разбираюсь, и не думаю, что ты разбираешься.
Лишь изредка она говорила в таком тоне с моим отцом.
– Покажи мне на доме.
Я тоже встала.
– Оставайся здесь, Лена. Долей воды в чайник и вскипяти.
– Но это мой дом. Я имею право знать.
На её лице появилось более знакомое выражение.
– Да, Лена, – сказала она. – У тебя есть право. Но, пожалуйста, не сейчас. Я тебя прошу.
Я улыбнулась ей и взяла чайник.
– Идём, Константин.
Я задержалась на кухне, чтобы мама не решила, будто я подслушиваю или хотя бы проявляю чрезмерное нетерпение – я знала, что это могло её расстроить. Я никогда не стремилась выведать то, что она хотела утаить от меня, а услышав «всему своё время», не спрашивала, что это значит.
Впрочем, они ушли ненадолго: чайник ещё не успел заворчать, когда красивый мамин голос позвал меня обратно.
– Константин совершенно прав, – сказала она, когда я появилась за столом, – и я не должна была сомневаться в нём. Дом построен странным образом. Но и что с того?
Константин сидел, не прикасаясь к еде.
– Я рада, что ты хорошо учишься и знаешь такие полезные вещи, – сказала мама.
Она хотела сменить тему, и мы её сменили.
Действительно, к этому вряд ли можно было что–то добавить. И всё же я дождалась момента, чтобы остаться наедине с Константином – момента, который из–за непривычного отсутствия отца представился лишь с наступлением темноты.
И когда, как того и следовало ожидать, Константин не сообщил мне ничего нового, мной овладела в высшей степени беспричинная уверенность в том, что они с матерью вместе хотят утаить от меня какой–то секрет.
– Но что там было? – наседала я на него. – Что случилось, когда вы были там вдвоём?
– А ты как думаешь? – ответил Константин, желая, как мне казалось, чтобы мама вошла в комнату. – Она убедилась, что я был прав, вот и всё. Да и что с того, в конце концов?
Этот последний вопрос лишь подтвердил мои сомнения.
– Константин, – сказала я, – мне нужно что–то сделать?
– Можешь взломать его, – ответил он почти раздражённо.
Но, реши я даже последовать его совету, меня избавило бы от хлопот совершенно непредвиденное происшествие. Когда на следующий день я вернулась из школы, мой дом исчез.
Константин сидел в своём привычном углу, в этот раз поглощая греческие парадигмы. Не заговорив с ним (когда он работал, это было в порядке вещей), я направилась прямиком в главную гостевую. Широкий сосновый стол, уже не начищенный до блеска, как когда–то, был пуст. Место, где раньше располагался мой дом, отчётливо выделялось, будто и в самом деле какой–то джинн унёс стоявший здесь дворец. Но я не видела никаких следов его перемещения: ни царапин на дереве, ни отпечатков ботинок, ни отвалившихся фрагментов.
Константин был неподдельно удивлён этой новостью. Но я ему не поверила.
– Ты знал, – сказала я.
– Конечно, не знал.
Он всё же догадался, о чём я думаю.
– Я не знал, – повторил он.
В отличие от меня (при случае), он всегда говорил правду.
Собравшись с духом, я выпалила:
– Они что, сами это сделали?
Я почувствовала неизбежный страх, но в каком–то смысле и облегчение.
– О ком ты говоришь?
– О них.
Я напрашивалась на насмешку, но Константин был добр.
Он сказал:
– Мне кажется, я знаю, кто это сделал, только не выдавай меня. По–моему, это мама.
Бесполезно было расспрашивать, насколько больше меня он знает об этом деле. Вместо этого я сказала:
– Но как?
Константин пожал плечами. Это была одна из многих усвоенных им привычек.
– Мама вышла из дома утром вместе с нами и до сих пор не вернулась.
– Наверное, она заставила отца.
– Но в комнате нет никаких следов.
– Может, ему кто–то помог.
Повисла пауза. Затем Константин спросил:
– Ты жалеешь?
– Отчасти, – сказала я.
Не по годам мудрый Константин удовольствовался этим ответом.
Вернувшись домой, мама попросту сообщила, что отец потерял новую работу и из–за этого нам пришлось распродать кое–какие вещи.
– Надеюсь, ты простишь нас, – сказала она. – Мне пришлось расстаться с часами. Отец скоро вернётся к чаю.
За ней я тоже не знала привычки лгать; но только теперь начала понимать, насколько относительной и удобной может быть правда.
Стоит ли говорить, что «теперь» значит теперь. Столь ясные понятия, вместе со всем, что они позволяют приобрести – или потерять – приходят позднее, если приходят вовсе. Стоит ли говорить, в сущности, о том, что всё изложенное выше слишком сильно пропущено через мой позднейший опыт, чтобы иметь доказательную силу. Впрочем, едва ли я что–то доказываю. Было бы что. Всё, что я могу сделать, это рассказать хоть что–нибудь о прошедших событиях, какими они видятся мне сейчас.
Помню, я обиделась, когда мама сообщила мне эту новость, добавив, что на самом деле я уже не любила мой дом и что, как только позволят финансы, взамен старого подарка мне купят что–нибудь получше.
Когда отец, насвистывая и притворно бодрясь по поводу потерянной работы, вернулся к ужину, я спросила, сколько он за него выручил.
– Чуть больше, чем отдал. Всего лишь бизнес.
– Где он сейчас?
– Тебя это не касается.
– Скажи ей, – вмешался Константин. – Она хочет знать.
– Ешь свою селёдку, – рявкнул отец. – И не лезь не в своё дело.
Таким вот образом мой дом очень скоро оказался забыт, а случавшиеся время от времени кошмары вернулись к прежним темам.
Как уже было сказано, в 1921 году я два или три месяца владела игрушечным поместьем и время от времени видела во сне, как существа, которых я считала его обитателями, каким–то образом вторгаются в мой дом. Следующими тридцатью годами можно распорядиться относительно быстро; это было время, когда я мерялась силами с внешним миром.
Я действительно занялась танцами, и хотя верховья искусства, равно как и профессии, от меня ускользнули, мне всё же удавалось содержать себя несколько лет – не такое уж скромное достижение. Я, что называется, отошла от дел после замужества. Физическая страсть, которую мой муж поначалу разжигал во мне, со временем ослабла и истощилась. Его объявили пропавшим без вести во время последней бессмысленной войны. Конечно же, он не вернулся ко мне. Я, по крайней мере, всё ещё скучаю по нему, хотя часто презираю себя за это.
Моего отца сбила машина, когда мне было пятнадцать: в тот самый день, когда француженка с землистым лицом, учившая меня танцевать, вручила мне выпускную грамоту. После его смерти моя нежно любимая мама стала мечтать о возвращении в Германию. Не прошло много времени, как я почувствовала себя достаточно независимой – или стала так утверждать, чтобы сделать это возможным. Она неизменно писала мне дважды в неделю, хотя я часто затруднялась найти подходящие слова для ответа. Иногда я навещала её, пока условия в её родной стране не стали для меня слишком чуждыми. Она устроилась на сносную должность преподавателя английского языка и литературы в маленьком университете и, казалось, всё больше подпадала под влияние новых веяний и настроений, бушевавших вокруг. Должна признать, что их сумбурность и упоение иногда заставляли сбиться с ритма и мой разум, хотя я была иностранкой, и отнюдь не сангвинического темперамента. Ошибочно полагать, будто все танцоры – весельчаки.
Несмотря на то, что можно было принять за возрастающие симпатии к новому режиму, моя мать бесследно исчезла. Она была первой из двух столь по–разному близких мне людей, пропавших без всякой на то причины. На какое–то время моё здоровье пошатнулось, и конечно, я всё ещё любила её больше всех на свете. Нет сомнений, что я, останься она со мной, никогда не вышла бы замуж. Не вдаваясь в психологию, которую я не выношу, я скажу только, что мысли и воспоминания о моей матери – я в этом уверена – лежат в основе того ухода в себя, на который так горько и так справедливо жаловался мой муж. Я была поглощена не собой, а своими воспоминаниями о совершенстве. Ни в ком больше я не знала такой красоты, великодушия, глубины и способности любить – и это чистая правда.
Константин забросил все свои разносторонние увлечения и стал священником, на самом деле – вступил в «Общество Иисуса». Он кажется восторженным (и, пожалуй, слишком выделяется этим среди сослуживцев и высших чинов), однако я не могу больше говорить с ним и выносить его присутствие. Он пугает меня. Бедный Константин!
Зато я, всегда сомневавшаяся, окончательно разуверилась. Константин, насколько я могу видеть, только и делает, что прислушивается к своему внутреннему голосу (который со времён нашего детства сменил свой тон); а мой говорит на другом языке. В конечном счёте, я сомневаюсь, есть ли что–то более желанное, чем смерть; и есть ли что–то непреходящее, кроме страдания. Я больше не вижу себя среди коронованных особ за столом, ломящимся от перепёлок.
Впрочем, не слишком ли много для биографической интермедии? Я перехожу к обстоятельствам моего второго и недавнего опыта домовладения.
Прежде всего, я поступила в высшей степени глупо. Вместо того чтобы держаться дороги, отмеченной на карте, я выбрала короткий путь. Конечно, он тоже был нанесён на карту, но в столь редко посещаемой местности не стоит так или иначе доверять извилистым тропкам, тем более зная, что нынешнее поколение не ходит пешком дальше гаража или автобусной остановки. Это был один из самых малонаселённых районов страны, и помимо прочего, к тому времени, как я толкнула первые обветшалые ворота, в воздухе уже ощущались неспешные осенние сумерки.
Поначалу тропинка, мелькая, струилась по веренице мелких заливных лугов, не занятых ни выпасом, ни посевами. Добравшись до третьего или четвёртого луга, она почти исчезла в болотистой почве, и продолжить путь можно было, лишь найдя перелаз или ворота в запущенной живой изгороди, видневшейся впереди. Это было не слишком трудно, пока размеры полей оставались невелики; однако вскоре я вышла к удручающему простору, который едва ли можно было назвать полем – скорее, огромным болотом. Тогда–то мне и нужно было вернуться к извилистой дороге.
Но, однако же, какая–никакая тропка вела вперёд, а моя эскапада уже отняла у меня двадцать минут. Поняв это, я отважилась продолжить путь, хотя совсем скоро мне пришлось перешагивать с кочки на кочку, прилагая усилия к тому, чтобы не замочить ноги в раскинувшейся вокруг трясине. Просто удивительно, как далеко человек может отклониться от прямого пути, озаботившись элементарным удобством. Изгородь на краю болота всё ещё маячила далеко впереди, а кочки встречались всё реже и становились всё уже, так что я слишком часто проваливалась сквозь них в топкую грязь. Я поняла, что болото отлого наклонено по направлению моего пути, так что по дороге к изгороди мне придётся пересечь реку – и, как оказалось, не столько реку, сколько разросшуюся до неопределённых пределов мягкость, сырость и вязкость. Я пробивалась вперёд, рывок за рывком, от обманчивой опоры до ощутимой западни, давно отчаявшись и даже не пытаясь ступать осторожно. Мои ноги промокли намного выше лодыжек, а сумерки не прибавляли удобства.
То, что издали я приняла за изгородь, оказалось границей протяжённых зарослей. Осень поразила зелень пятнистой листопадной немощью, так что кусты шиповника, бурые и нагие, гнулись дугой и щерились пурпурными шипами, наклонёнными под всевозможными углами в поисках крови. Чтобы пробраться дальше, понадобился бы топор. Нужно было возвращаться обратно через унылое болото при ощутимо убывающем свете или идти в обход зарослей в поисках просеки. Оглянувшись в нерешительности, я поняла, что потеряла из виду ворота, через которые вышла к болоту с той стороны. Мне ничего не оставалось, как пробираться со всей осторожностью по всё ещё ненадёжной земле вдоль сплошной стены из сухих собачьих роз, заплесневелой черники и буйно разросшейся крапивы.
Впрочем, довольно скоро я вышла к заметному просвету, от которого сквозь спутанные заросли вела прочная, хотя отнюдь не прямая тропинка. Она довольно долго петляла, не встречая препятствий и даже окрепнув у меня под ногами, прежде чем я поняла, что заросли совершенно неоспоримо превратились в лес. Ежевика, злобно цеплявшаяся с обеих сторон тропы, обернулась выжидающе нависшими над моей головой ветвями. Я не помнила, чтобы лес был отмечен на карте. В противном случае, мне не следовало вступать на этот путь, поскольку прошлым и единственным разом, когда я по–настоящему заблудилась – если понимать под этим неспособность найти обратную дорогу, равно как и неспособность идти вперёд – был тот раз, когда отец настолько успешно завёл нас в чащу, что мои чувства к лесу изменились навсегда. Страх, охвативший меня тогда на полтора часа, хотя не высказанный вслух и быстро испарившийся от осознания наших чрезвычайных обстоятельств, был подлинным страхом смерти. Теперь же я вытащила карту из глубокого кармана платья, где она лежала, прижатая к бедру. Лишь попытавшись прочитать её, я поняла, насколько близка к ночи. До этой минуты дорожные проблемы придавали мне кошачье зрение.
Я вгляделась и не увидела на карте никакого леса, никакого зелёного пятна – только дрожащую пунктирную линию, тянувшуюся по контурной белизне к излучине жёлтой дороги, где и заканчивался короткий путь. Но я не стала торопиться с глупыми выводами. Я просто решила, что слишком сильно сбилась с пути: зелёные пятна пестрели на карте там, где я не желала оказаться, и весь вопрос был в том, в какой из этих чащоб я нахожусь сейчас. Как это выяснить, я не знала. Я почти заблудилась, и на этот раз не могла винить в этом отца.
Тропинка, по которой я шла, ещё виднелась впереди, и я продолжила путь. Когда деревья вокруг стали ещё выше и гуще, меня охватил страх – хотя и не тот страх смерти, который я ощутила в прошлый раз. Мне казалось, я уже знала, что ждёт меня впереди; или, вернее сказать, знала об одной малой, далеко не главной части того смутного и непостижимого целого, которое ждало меня впереди. Как бывает при таких обстоятельствах, я чувствовала, что моё тело почти не принадлежит мне. Если бы я зашла слишком далеко, то, пожалуй, могла бы стать кем–то другим.
Но случилось не то, о чём я думала. Внезапно я увидела проблеск света. Появившись слева, он в одно мгновение промелькнул среди деревьев и исчез с правой стороны. Случилось не то, о чём я думала, но это едва ли меня утешило. Я вспомнила о блуждающих огоньках – хотя раньше мне не приходилось их видеть, я знала, что они как–то связаны с болотами. Затем мне в голову пришла ещё более прозаичная и поистине обнадёживающая мысль: это могли быть фары свернувшего за угол автомобиля. Такая разгадка казалась весьма вероятной, однако моя тревога ничуть не убавилась.
Я побрела вперёд, и свет, ставший чуть ярче, вновь промелькнул сквозь обступившие меня деревья. Конечно, даже в столь безлюдной местности было не так уж невероятно увидеть вторую машину на том же самом повороте. Прошло ещё какое–то время, и в мягком, но безотрадном сумраке зажглась третья вспышка, а вскоре за ней – четвёртая. Я не слышала дорожного шума, да и свет этот был, пожалуй, слишком стремителен и краток для машины.
А затем случилось то, что я давно ждала. Я внезапно вышла к большому квадратному дому. Я знала о том, что это грядёт, и всё же у меня защемило в груди.
Не каждый день видишь, как твой сон становится явью; хотя и напуганная, я смотрела во все глаза и заметила, например, что в окнах верхнего этажа не горят огни. Разумеется, сны, как и стихи, требуют определённой вольности; я, раз уж на то пошло, не видела дом сразу со всех четырёх сторон, как в тот раз, когда он мне снился. Но именно это, возможно, и было хуже всего: теперь я со всей очевидностью не спала.
Внезапная зеленовато–розовая вспышка, высветив одичалую травяную топь, спряталась между деревьев справа. Мелькание огней объяснялось надвигавшейся грозой. Однако я никогда не видела, чтобы молнии сверкали так вяло, так беззвучно, так размеренно.
Казалось, мне не оставалось ничего другого, как бежать оттуда, но даже тогда не представлялось разумным бежать обратно в лес. С одним лишь воспоминанием о дневном свете я побрела через забытую лужайку, заросшую высокой, до колен, травой. Ещё возможно было разглядеть длинную линию непроницаемого, как и прежде, леса, тянувшуюся слева; я на ощупь пробиралась вдоль неё, держась как можно дальше от дома. По пути я заметила огромный портик, обращённый к той стороне леса, откуда я появилась. Всё ещё держась на расстоянии, я прокралась вдоль серого восточного фасада с двумя рядами закрытых наглухо стрельчатых окон (в одном или двух из них были разбиты стёкла), а затем добралась до южной лужайки, казавшейся шире северной – это было заметно даже в заряженной грозой темноте, – но не менее разорённой. Рядом с ней, впереди и далеко вправо от меня, плотным кольцом выстроился лес. Подступ к дому обеспечивала та самая тропинка, по которой я пришла с болота, и ей, казалось, незачем было продолжаться дальше. Моё положение становилось по–настоящему рискованным.
Пока я с трудом пробиралась вперёд, картина переменилась: в одно мгновение небо взбудоражил ревущий гром, а землю – бурный ливень. Я попыталась укрыться в лесу, но тут же запуталась в плетях и побегах, истерзанная невидимыми копьями. Ещё минута, и я промокла бы до нитки. Сквозь мокрую траву я бросилась к широкому портику.
Я переждала несколько минут перед большими дверями, глядя на молнии и прислушиваясь. Дождь отскакивал от земли, будто та причиняла ему боль. Старая трава дрожала от возросшего холода. Не похоже было, чтобы кто–то мог жить в таком тёмном доме; но внезапно я услышала, как за моей спиной со скрипом отворилась дверь. Я повернулась. Между створок, будто Панч из балагана, высунулась тёмная голова.
– Ах! – пронзительный голос был, несомненно, удивлён, увидев меня.
Я повернулась.
– Вы позволите мне переждать дождь?
– Вам нельзя входить.
Я отступила назад – так далеко, что тяжёлая капель с края портика пролилась мне на шею. Раздался громкий и до абсурда театральный раскат грома.
– Я вовсе об этом не думала, – сказала я. – Как только позволит дождь, мне нужно будет идти.
Я по–прежнему видела только круглую голову, торчавшую между створок.
– В прежние времена мы часто принимали гостей.
Это заявление было сделано таким тоном, каким леди из Челтнема заметила бы, что в детстве часто разговаривала с цыганами.
– Я просто вышла посмотреть на грозу.
В этот момент из глубины дома донёсся другой, более низкий голос – слов я не разобрала. Через длинную щель между створок свет скользнул по каменным плитам крыльца и спустился по почерневшим ступеням.
– Она ждёт, когда кончится дождь, – сказал пронзительный голос.
– Пригласи её войти, – раздался звучный ответ. – В самом деле, Эсмеральд, ты за всё это время забыла хорошие манеры.
– Я приглашала, – сказала Эсмеральд очень вздорно, и её голова исчезла за дверью. – Она не пойдёт.
– Чушь, – сказала другая. – Ты просто лжёшь.
Мне пришло в голову, что она всегда говорит с Эсмеральд в таком духе.
Затем двери открылись, и я увидела силуэты их обеих в свете лампы, стоявшей на столе позади; одна гораздо выше другой, но обе – круглоголовые, одетые в длинные, бесформенные платья. Я очень хотела сбежать и не смогла сделать это лишь потому, что бежать, казалось, было некуда.
– Сейчас же входите, прошу вас, – сказала высокая фигура, – и позвольте снять с вас промокшую одежду.
– Да–да, – пропищала Эсмеральд с беспричинным восторгом.
– Спасибо. Но моя одежда совсем не промокла.
– И всё же, входите. Мы сочтём за грубость ваш отказ.
Новый раскат грома подчеркнул бессмысленность дальнейшего сопротивления. Если это был сон, то, судя по моему опыту, я, несомненно, должна была проснуться.
А это мог быть только сон, потому что у парадной двери я заметила две большие деревянные распорки, а справа от гостиной, скрытая в тени лампы, виднелась Трофейная комната – вот только звериные головы на стенах превратились в убогие, ноздреватые развалины, а опилки просыпались на пол и свалявшимися комками лежали на треснувших и неровных плитах.
– Вы должны простить нас, – сказала высокая хозяйка дома. – Без заботы домовладельца мы, как это ни печально, дошли до крайнего разорения. Не знаю даже, что бы мы делали, если бы не наши собственные средства.
При этих словах Эсмеральд кудахтнула. Затем она подошла ко мне и стала теребить мою одежду.
Её высокая спутница закрыла дверь.
– Не трогай, – прикрикнула она на Эсмеральд своим глубоким и довольно скрипучим голосом. – Держи при себе свои пальцы.
В лучах поднятой ею массивной масляной лампы её волосы казались выцветшими добела.
– Я прошу простить мою сестру, – сказала она. – Мы все были до того лишены заботы, что некоторые из нас совсем разучились себя вести. Идём, Эсмеральд.
Толкая перед собой Эсмеральд, она повела меня вглубь дома.
В Случайной и Утренней комнатах лампа высветила пряничную мебель с облупившейся позолотой, покоробившиеся семейные портреты в тяжёлых рамах и полосатые обои, поникшие, как связка намокших, наполовину сдувшихся воздушных шаров.
У двери Китайского кабинета хозяйка повернулась ко мне:
– Я познакомлю вас с моими сёстрами.
– Я вся в нетерпении, – ответила я, не считаясь с правдой, как в детстве.
Она слегка кивнула и двинулась вперёд.
– Будьте осторожны, – сказала она. – Здесь расшатались половицы.
Половицы в маленьком Китайском кабинете, по правде говоря, изрядно сдали, явно превратившись в прибежище для крыс. А дальше – дальше были они, оставшиеся шестеро, озарённые тусклым светом грошовых свечек в четырёх изящных люстрах. Но теперь, конечно, я видела их лица.
– Все мы носим имена в честь наших счастливых камней, – сказала хозяйка. – Эсмеральд вы уже знаете. Меня зовут Опал. Это Диамант и Гранат, Сердолик и Хризолит. Та, что с седыми волосами – Сардоникс, а самая красивая – Бирюза.
Во время церемонии представления все они стояли, издавая мелкие странные звуки.
– Мы с Эсмеральд – старшие сёстры, а Бирюза, конечно же, младшая.
Эсмеральд стояла в углу передо мной, крутя свои крашеные рыжие волосы. Длинная гостиная пришла в упадок и зачахла. Паутина сверкала в сиянии лампы, как стальная филигрань, и сёстры, похоже, усаживались в эти коконы, как на подушки из тонкого газа.
– Есть ещё одна сестра, Топаз. Но у неё нет времени, она пишет.
– Пишет дневники за всех нас, – сказала Эсмеральд.
– Ведёт полный учёт, – сказала хозяйка.
Повисла тишина.
– Давайте сядем, – сказала хозяйка. – Проявим радушие к нашей гостье.
Шестеро из них, тихо скрипнув, опустились на прежние места. Эсмеральд и хозяйка дома остались стоять.
– Садись, Эсмеральд. Наша гостья выберет мой стул, как самый лучший.
Я поняла, что в комнате неизбежно не было лишних стульев.
– Конечно же, нет, – сказала я, – я зашла всего на минуту. Мне нужно было переждать дождь, – слабым голосом объяснила я остальным.
– Я настаиваю, – сказала хозяйка.
Она указывала на стул, чья гнилая набивка вылезла наружу, а побелевшая древесина потрескалась, грозя развалиться. Все остальные не сводили с меня своих круглых затуманенных глаз на плоских лицах.
– Нет, в самом деле, – сказала я, – спасибо. Это очень мило с вашей стороны, но мне нужно идти.
И всё же окрестный лес и тёмное болото за ним, смутно видневшиеся вдали, едва ли пугали меньше, чем дом и его обитатели.
– Мы предложили бы больше, больше и лучше во всех отношениях, если бы не домовладелец.
Она произнесла это с горечью, и мне показалось, что выражение всех лиц изменилось. Эсмеральд вышла из своего угла и снова принялась теребить мою одежду. Но в этот раз сестра не поправила её; а когда я отошла, она шагнула за мной и принялась за своё.
– Поддержать нас было первейшим долгом, в котором она не преуспела.
При слове «она» я не смогла удержаться от того, чтобы вздрогнуть. В тот же момент Эсмеральд крепко вцепилась в моё платье.
– Но есть одно место, которое она не может испортить. Место, где мы развлекаемся по–своему.
– Пожалуйста, – вскрикнула я. – Не нужно больше. Я ухожу.
Пигмейская хватка Эсмеральд стала ещё туже.
– Это комната, в которой мы едим.
Все смотрящие на меня глаза загорелись огнём и стали чем–то, чем не были прежде.
– Я могла бы даже сказать – пируем.
Все шестеро снова начали подниматься из своих паучьих беседок.
– Потому что она не может туда попасть.
Сёстры захлопали в ладоши – словно зашелестели листья.
– Там мы можем быть теми, кто мы есть на самом деле.
Теперь они собрались вокруг меня ввосьмером. Я заметила, как одна из них указала пальцем на младшую сестру, которая провела сухим, заострённым языком по нижней губе.
– Достойными звания леди, разумеется.
– Разумеется, – согласилась я.
– Но непреклонными, – вмешалась Эсмеральд, потянув меня за одежду. – Отец говорил, что это самое главное.
– Наш отец был человеком безмерной ярости против пренебрежения, – сказала хозяйка. – Лишь его постоянное присутствие в доме и поддерживает нас.
– Показать ей? – спросила Эсмеральд.
– Если хочешь, – презрительно ответила её сестра.
Откуда–то из складок своего затхлого одеяния Эсмеральд извлекла клочок бумаги и протянула его мне.
– Берите. Я разрешу вам её подержать.
Это была фотография, смутно подпорченная.
– Посвети ей, – пискнула Эсмеральд.
Равнодушным жестом её сестра подняла лампу.
Это была фотография меня самой в детстве, худой и коротко стриженной. А в моём сердце торчала крошечная бурая иголка.
– Такие есть у всех нас, – сказала Эсмеральд с ликованием. – Как по–вашему, теперь её сердце до конца проржавело?
– У неё никогда не было сердца, – сказала с издёвкой её старшая сестра, опуская лампу.
– Может быть, у неё не было возможности всё исправить, – вскрикнула я.
Было слышно, как у сестёр перехватило их слабое дыхание.
– В счёт идут только ваши дела, – сказала хозяйка, разглядывая выцветший пол, – а вовсе не то, что вы потом об этом думаете. Наш отец всегда на этом настаивал. Это очевидно.
– Верните мне её, – сказала Эсмеральд, глядя мне в глаза. На мгновение я засомневалась.
– Верните, – сказала хозяйка своим презрительным тоном. – Теперь уже всё равно. Все, кроме Эсмеральд, видят, что дело сделано.
Я вернула ей фотографию, и Эсмеральд отпустила меня, засовывая её на прежнее место.
– Ну а теперь вы присоединитесь к нам? – спросила хозяйка. – Во внутренней комнате?
Её манера, насколько возможно, была почти небрежной.
– Я уверена, что дождь уже закончился, – ответила я. – Мне нужно идти.
– Наш отец ни за что не отпустил бы вас так легко, но, полагаю, мы сделали всё, что могли.
Я склонила голову.
– Не утруждайтесь прощаться, – сказала она. – Мои сёстры больше не ждут этого.
Она подняла лампу.
– Идите за мной. И будьте осторожны. Здесь ослабели половицы.
– До свидания, – пискнула Эсмеральд.
– Не обращайте внимания, если угодно, – сказала хозяйка.
В тишине я шла за ней через трухлявые комнаты, ступая по гниющему полу. Она открыла обе створки входной двери и ждала, пока я пройду, – тёмная бесформенная фигура в серебристом потоке лунного света.
У порога, или где–то на дальнем его конце, я заговорила.
– Я ничего не сделала, – сказала я. – Ничего.
И не подумав ответить, она растворилась в темноте, беззвучно закрыв дверь.
Я продолжила свой мучительный, потерянный и забытый путь сквозь лес, через унылое болото, обратно к маленькой жёлтой дороге.