Заговор королевы

Эйнсворт Уильям Гаррисон

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

СТУДЕНТЫ

Под вечер, в среду, 4 февраля 1579 года, большая толпа студентов теснилась перед готической дверью старинной Наваррской коллегии. Толпа была так велика, что не только заполняла всю площадь перед этим знаменитым рассадником знаний, но и простиралась далеко за улицу Святого Иакова, на которой он находился. Подобной беспорядочной сходки не было со времени мятежа 1557 года, когда предшественники этих буйных студентов пошли гурьбой с оружием в руках в Pres-aux-Clercs, подожгли три дома по соседству и убили сержанта гвардии, безуспешно старавшегося их обуздать. Последние выборы ректора, мессира Адриана Амбуаза, ученого патера, как гласит его эпитафия, по случаю которых студенты собрались в монастыре Матюринов и оттуда шумной процессией отправились в церковь Св. Людовика на острове того же имени, были пустяками по сравнению с нынешними беспорядками. Каждый богословский улей прислал своих трутней: Сорбонна, Монтегю, Клюни, Гаркур, Четыре Нации и множество меньших заведений, в числе сорока двух, доставили свои рои, так изрядно жужжавшие.

Накануне открылась Сен-Жерменская ярмарка, но она была положительно пуста, хотя ее веселье должно было продолжаться до Вербного Воскресенья и хотя она всегда служила местом сбора студентов, предававшихся во время карнавала всевозможным излишествам.

Не было посетителей в знаменитых кабаках: Сосновой шишке, Замке, Магдалине и Туфле.

Игральные кости были забыты, и карты лежали без употребления в карманах безудержных школьных гуляк.

Но толпа состояла не из буянов, игроков, хвастунов и пьяниц, хотя надо признаться, что они составляли большинство. Это было полное смешение всех сект и сословий. Иногда скромная наружность и бледное лицо трудолюбивого ученика соседствовали со свирепой физиономией и небрежной осанкой ближайшего соседа, очень походившего своим видом на итальянского джентльмена удачи. Важный богослов и будущий священнослужитель стояли рядом с беспутным, насмешливым товарищем, между тем как мнимый законовед, известный нарушитель законов, виднелся в кучке людей, все занятие которых – преследовать обман и насилие.

Одежда людей, составлявших это сборище, была столь же разнообразна, как были различны их характеры. Не будучи подчинен никаким особенным постановлениям относительно одежды или, вернее сказать, открыто нарушая те, которые предписывались, каждый студент, к какой бы он ни принадлежал коллегии, одевался сообразно своему вкусу и своим средствам, и, в общем, эта толпа не выделялась ни щегольством, ни опрятностью одежды.

Шляпы, круглые и четырехугольные, капюшоны и плащи – черные, серые и других темных цветов – были, однако, преобладающей одеждой студентов университета, но там и сям можно было увидеть более веселых представителей этого сословия. Их высокие шляпы с широкими полями и развевающимся пером, оттопыренные рукава и чудовищные жабо с накрахмаленными складками таких размеров, что их довольно метко прозвали блюдами Св. Иоанна Крестителя – за сходство голов тех, которые их носили, с головой этого Святого на блюде дочери Иродиады, – напоминали в гротескном виде моду изящного и блистательного двора Генриха III.

Эти наглецы довели свою страсть к подражанию до такого своевольства, что некоторые из них, – только что возвратившиеся с Сен-Жерменской ярмарки, где они наугощались глинтвейном у наполнявших площадь маркитантов, – носили вокруг шеи огромные бумажные воротники, выкроенные по образцу настоящего кисейного жабо, а в руках держали длинные пустотелые палки, с помощью которых перестреливались горохом и другими подходящими средствами, имитируя тем самым "сарбакан", введенный в употребление монархом и его любимцами.

В таком фантастическом наряде эти забавные проказники, предпочитавшие смех благоразумию, имели дерзость встретить в тот же день, только несколькими часами ранее, на названной нами ярмарке королевский поезд криками: "По шее узнается теленок", такими громкими, что они достигли слуха короля, – шутка, за которую они дорого заплатили впоследствии. Несмотря на жалкую наружность отдельных личностей, общий вид учащейся молодежи был выразителен и живописен. Густые усы и острые бородки, украшавшие губы и подбородки большинства, придавали их лицам мужественное и решительное выражение, вполне соответствовавшее их смелым, свободным манерам.

Почти все имели при себе крепкие виноградные палки – короткое, с железным наконечником орудие, которым они превосходно владели и которое, благодаря их ловкости, наводило ужас на противников. Многие из них носили на кушаке короткую шпагу, прославленную их поединками и ссорами, или же прятали в своих куртках кинжал либо нож.

Студенты Парижа были всегда буйны и непокорны; во времена этого рассказа и даже гораздо ранее это была шайка ленивых, неугомонных молодых людей, собравшихся со всех концов Европы, из самых отдаленных провинций Франции. Между ними не было никакой связи, кроме товарищества, поддерживаемого их общей распущенностью. Отсюда и бесчисленные драки между собой, имевшие почти всегда пагубные последствия и которые никак не могло искоренить руководство университета.

Они жили на свои скудные средства, увеличивая их по возможности милостыней и воровством, так как большинство были положительно и заведомо нищими. Их собственные кварталы служили убежищем, где они могли очень удобно скрываться, и потому они не признавали иного закона, кроме постановлений университета, и не стесняясь пользовались всеми средствами поживиться за счет своих соседей. Отсюда их частые схватки с монахами Saint Germein des Pres, монастырские владения которых граничили с их землей. Лужайки, принадлежавшие монахам, служили постоянным полем их схваток; по словам Делюра, они были театром непрерывной суматохи, волокитства, поединков, битв, пьянства и разврата. Отсюда их кровавые ссоры с добрыми гражданами Парижа, которых они ненавидели и которые подчас с лихвой расплачивались за их нападения.

В 1407 году двое из них, уличенные в убийстве, были приговорены к виселице, и приговор привели в исполнение. Но так велико было смятение, произведенное в университете нарушением дарованных ему льгот, что префект Парижа, Вильгельм Тионвиль, был вынужден издать приказ о снятии тел с виселицы и позволить схоронить их с почетом и надлежащей церемонией. Это признание привилегий университета только ухудшило положение дел, и в продолжение многих лет беспорядки все возрастали.

В наш план не входит рассказ о всех буйствах университета и о мерах, принятых к их искоренению. Напрасно преследовала их светская власть, напрасно Ватикан разражался грозными указами – ничто не помогало. Можно было подкосить, но не искоренить дурную траву. Их ссоры передавались от поколения к поколению, и предмет их старинных препирательств с аббатом St. Germein des Pres – после тридцатилетней непрерывной борьбы – представлен на рассмотрение Папы, который совершенно справедливо отказался произнести решение в пользу той или другой стороны.

Таковы были студенты Парижа XVI века, таковы были свойства шумного сборища, осаждавшего двери Наваррской коллегии. Причиной, по которой собралась эта беспорядочная толпа, было, по-видимому, желание студентов присутствовать при публичных прениях или ученом диспуте, происходившем в большой зал коллегии, перед которой они теснились, и разочарование при виде закрытых дверей и при отказе впуска вызвало их теперешнее мятежное настроение.

Напрасно алебардисты, поставленные у дверей и силившиеся удержать своими пиками толпу, старавшуюся пробиться вперед, говорили, что зала и двор переполнены, что и для доктора прав не нашлось бы места, что они получили строгое и неукоснительное приказание не впускать никого ниже звания бакалавра или лиценциата и что мартинисты (студенты, не жившие в стенах университета и не находившиеся на пансионе в коллегии) и такие новички, как они, не имеют никакого права быть впущенными.

Они отвечали, что это были не простые прения, не обыкновенный диспут и что все имеют одинаковое право присутствовать. Что дело идет не о простом ученом, слава которого не простирается за пределы его деятельности и которого слышать пожелали бы очень немногие и еще меньшее число – поддерживать с ним диспут, но об иностранце высокого звания, пользующемся большим почетом, столь же замечательном своими познаниями, как и блестящими наружными качествами.

Напрасно старались опровергнуть их доводы тем, что на собрании присутствуют не только важнейшие представители университета, старейшие доктора богословия, медицины и права, профессора словесных наук, риторики и философии и множество других сановников, но что диспут удостоен присутствием господина де Ту, первого президента парламента, и ученого Иакова Августа, одного государственного секретаря и Парижского губернатора г-на Ренеде Вилькье, посланников Елизаветы Английской и Филиппа II Испанского и многих господ из их свиты, Пьера Бурделя, аббата Брантома, г-на Мирона, доктора его католического величества Генриха III, Козьмы Руджиери, главного астролога Екатерины Медичи, королевы-матери, знаменитых поэтов и писателей – Ронсара, Балфа и Филиппа Депортье, известного адвоката при парламенте Этьена Паскье, а также – и это составляло самое важное возражение – двух главных фаворитов Его Величества, стоявших во главе правления, господ Жуаеза и д'Эпернона.

Напрасно прибавляли, что для поддержания строгой благопристойности ректор распорядился запереть двери. Студенты были сильны в спорах, и их аргументация очень скоро вразумила противников. Они вполне полагались на свою ловкость для одержания верха в подобных случаях.

– Долой ведущих диспут! Долой алебардистов! Долой двери! – закричали разом сотни яростных голосов. – Долой самого ректора! Долой мессира Адриана Дамбуаза! Не допускать учеников университета в их собственные залы! Заискивать перед фаворитами двора! Держать диспут при закрытых дверях! Долой ректора! Мы издадим приказ произвести тотчас новые выборы!

После этого сильный ропот пронесся в толпе, за которым последовал новый взрыв проклятий в адрес ректора и демонстрация дубинок, в сопровождении града гороха, выпущенного из сарбаканов. Алебардисты побледнели и охотно бы уступили, но дверь была замкнута с внутренней стороны, жезлоносцы и сторожа, к ней приставленные, хотя и были перепуганы наружным шумом, но положительно отказывались отворить.

Снова раздались угрозы студентов, снова обратились они к насилию, и горох застучал по лицам и рукам алебардистов, дрожавших от гнева и боли.

– Что ты нам рассказываешь о фаворитах короля! – кричал из первого ряда студент, украшенный одним из тех бумажных воротников, о которых мы говорили. – Они могут приказывать в Луврских покоях, но не в стенах университета. Ей-богу! Мы нисколько ими не дорожим! Мы смеемся над безобидным лаем этих откормленных дворцовых шавок! Что могут для нас значить эти попрыгунчики? Клянусь четырьмя евангелистами, мы не потерпим здесь ни одного из них. Советуем д'Эпернону, этому гасконскому недорослю, поразмыслить над участью Можирона, а нашему весельчаку Жуаезу – припоминать смерть этого собаки Сен-Легрена! Уступите место более достойным! Уступите место учащимся! Долой жабо и сарбаканы!

– Что значит для нас президент парламента или губернатор города, – вопил другой. – Мы смеемся над их властью, мы ее признаем только в их судебных палатах. Ступив на нашу землю, они оставили всю свою власть по ту сторону ворот Святого Иакова. Мы не принадлежим ни к какой партии! Мы в политике придерживаемся строгой середины. Мы не более уважаем приверженцев Гиза, чем гугенотов; лигисты нам не дороже кальвинистов. Наш единственный господин – Григорий XIII, папа Римский. Долой Гизов и Беарнцев!

– Долой Генриха Наваррского, если вы этого желаете, – воскликнул студент из Гаркура, – или Генриха Валуа, если это вам более нравится, но – ради всех святых – только не Генриха Лорренского, он надежная и крепкая опора истинной веры. Нет! Нет! Да здравствуют Гизы! Да здравствует Священный союз!

– Долой Елизавету Английскую! – кричал студент из Клюни. – Что делает здесь ее представитель? Уж не ищет ли он ей мужа между нашими учеными? Плохая будет сделка, если она отдаст руку герцогу Анжуйскому.

– Если вы дорожите своим воротником из буйволовой кожи, то советую вам не отзываться непочтительно в моем присутствии об Елизавете Английской, – подымая с угрозой свою окованную палку, возразил англичанин из Четырех Наций, такой же заносчивый, как и его огромный бульдог, следовавший за ним по пятам.

– Долой Филиппа Испанского и его посланника! – кричал бернардинец.

– Por los de mi dama! – воскликнул принадлежавший к Нарбонской коллегии испанец с огромными закрученными усами на бронзовом дерзком лице, в низкой шляпе, гордо нахлобученной на лоб. – Так поступать нельзя! Представитель Его Величества, дона Филиппа, должен быть уважаем даже в среде парижских студентов. Кто из вас не согласен со мной! А?

– Что делает он здесь, в данном случае, со своей свитой? – отвечал бернардинец. – Черт возьми! Этот диспут один из тех, которые нисколько не касаются интересов вашего короля, а мне кажется, что Филипп и его представитель занимаются только тем, из чего могут извлекать себе пользу. Я уверен, что настоящее присутствие вашего посланника в нашем училище имеет какой-либо тайный повод.

– Может быть, – отвечал испанец. – Мы поговорим об этом после.

– А что делает поставщик Сибарита в пыльных залах науки? – завопил студент из коллегии Ламуан. – Чего ищет ревнивый убийца жены и ее нерожденного еще ребенка так близко от независимых речей и, быть может, верно направленных шпаг? Я думаю, что для него было бы гораздо благоразумнее оставаться в своем гареме, чем подвергать свою надушенную особу разным случайностям среди людей, прикосновение которых может оказаться погрубее того, к которому он привык.

– Хорошо сказано! – воскликнул ученик из Клюни. – Долой Рене Вилькье, долой этого презренного рогоносца, хотя он и губернатор Парижа!

– Какое право имеет господин аббат Брантом занимать место между нами? – возопил студент из коллегии Гаркур. – Несомненно, что он славится умом, ученостью и любезностью, но какое нам до этого дело! Его место могло бы быть занято более достойным.

– И что привело сюда Козьму Руджиери? – спросил бернардинец. – Что надетсяся узнать здесь этот старый торговец темными знаниями? Мы не занимаемся химией и тайными науками. Мы не делаем ничего таинственного. Мы не приготовляем любовного напитка, мы не составляем никакого медленного яда, мы не продаем чьих-то восковых изображений.

Я спрашиваю, что он здесь делает? Ректор поступает совершенно неприлично, допуская его присутствие. Даже если бы он явился сюда под охраной власти своей любовницы Екатерины Медичи, мы не уважили бы и этого. Долой аббата-идолопоклонника, мы слишком долго терпели все его мерзости, вспомните Моле, попавшего в его сети, вспомните его бесчисленные жертвы! Кто приготовил адское питье для Карла IX? Пусть он ответит на это. Долой вероломного жида, колдуна! Виселица слишком хороша для него! Долой Руджиери!

– Да! Долой проклятого астролога! – подтвердила вся толпа. – Он наделал за свою жизнь достаточно преступлений! Время воздаяния настало. Написал ли он собственный гороскоп? Предвидел ли он собственную судьбу?

– И поэты! – кричал другой ученик Четырех Наций. – Прах их побери, всех трех. Их место не здесь. Что могут они найти занимательного в этом диспуте? Бесспорно, что Пьер Ронсар в качестве воспитанника этой коллегии имеет право на наше уважение. Но он стареет, и я удивляюсь, как мог он при своей подагре вынести эту длинную дорогу. Старый наемный писака! Его последние стихи хромают подобно ему. И вдобавок, он ударился в мораль и осуждает все свои прежние хорошие произведения. Положительно эти устарелые барды отрекаются всегда от того, в чем проболтались в молодости. Климент Моро принялся на старости сочинять псалмы, что же касается Балфа, то имя его не переживет его балетов. Филипп Депорт обязан своей нынешней известностью виконту Жуаезу, однако же он не совсем лишен достоинств. Пусть он уходит со своей славой и не надоедает нам своим присутствием! Очистите место софистам Нарбонской коллегии! Ко псам поэзию!

– Черт возьми! – воскликнул студент Сорбонны. – Что значат софисты Нарбоны в сравнении с сорбоннскими докторами канонического права, которые объясняют притчи Корнелиуса, Лапида или сентенции Петра Ломбарда так же проворно, как вы проглатываете бутылку глинтвейна или ломтик икры с уксусом? Что скажешь ты на это, Капет? – обратился он к своему соседу, скромный серый капюшон которого доставил ему это прозвище. – Заслуживаем ли мы такое оскорбительное обращение?

– Я не нахожу, что ваши заслуги значительнее наших, – отвечал ученик в капюшоне, – хотя мы не восхваляем себя, подобно вам. Ученики скромного Иоанна Стандонша столь же способны, как и ученики Роберта Сорбонна, поддержать диспут, и я не могу понять, по какой причине не впускают нас? Здесь затронута честь университета и необходимо соединить все силы, чтобы отстоять ее.

– Хорошо сказано! – проговорил бернардинец. – Было бы вечным пятном для наших училищ, если бы этот надменный шотландец мог так легко лишить их славы, между тем как многочисленные борцы не имеют возможности ее отстаивать, хотя и сумели бы поубавить ему спеси. Эта борьба из тех, которые всех нас равно касаются. По крайней мере, мы могли бы быть в случае надобности судьями в этом деле.

– Я очень мало забочусь о чести университета, – возразил один шотландец из Шотландской коллегии, находившейся в то время на Миндальной улице, – но принимаю большое участие в славе моего соотечественника и был бы очень рад, если бы мог присутствовать при торжестве ученика Рутефорда и Классика Буханана. Но если предлагаемое вами посредничество заключается в одних криках, то я доволен, что ректор имел благоразумие воспретить вам вход, хотя и сам терплю от этого.

– Что вы там рассказываете? – возразил испанец. – Очень маловероятно, чтобы ваш соотечественник имел успех, которого вы для него ожидаете. Верьте мне, нам придется приветствовать его при выходе громкими свистками, и если бы мы могли проникнуть сквозь железные филенки этих дверей и видеть сцену, которую они от нас скрывают, мы бы вероятно удостоверились, что его притязания повержены, а аргументы обращены в прах. Par la litania de los santos! Иметь дерзость сравнивать неизвестного ученика жалкой коллегии Святого Андрея с самыми учеными докторами величайшего университета, разумеется за исключением университетов Валенсии и Саламанки! Нужно все бесстыдство твоих земляков, чтобы не сгореть со стыда при подобной мысли.

– Коллегия, к которой вы относитесь с презрением, – гордо отвечал шотландец, – служила училищем королям нашей Шотландии. Да, это так! И молодой Иаков Стюарт получил образование под одной кровлей, под руководством тех же мудрых наставников и в то же время, как и наш благородный Кричтон, которого вы несправедливо назвали искателем приключений. Ученость его столь же знаменита, как и его происхождение. Ему предшествовала его слава, и он уже был известен вашим ученым, когда выставил свою программу в стенах этой коллегии. Слушайте! – продолжал он. – И вы убедитесь в его торжестве.

В то время, как он обращался с этими словами к своим товарищам, громкие и продолжительные рукоплескания раздавались внутри здания, покрывая шум, производимый студентами.

– Может быть, рукоплескания эти означают его поражение, – проворчал сквозь зубы испанец.

– Нисколько, – возразил шотландец. – Я слышу, имя Кричтона раздается среди рукоплесканий.

– Черт побери! Да кто же этот феникс, этот Гаргантюа ума, предназначенный для нашего поголовного поражения подобно тому, как Панург поразил Фому-англичанина? – спросил испанец. – Кто же этот человек, превосходящий философией самого Пифагора? А?

– Любознательностью – господина Карниадсе!

– Непостоянством – Аверрасса!

– Мистицизмом – Плотина!

– Ясновидением – Артемидоуса.

– Непогрешимостью – самого Папу!

– И который имеет притязания рассуждать о всевозможных ученых вещах! – закричали разом несколько голосов.

– И из всего этого выйдет глупая шутка, – добавили другие с громким смехом.

– Вы оглушили меня своим ревом, – перебил шотландец. – Вы спрашиваете меня, кто такой Кричтон, и сами себе отвечаете. Вы сказали, что он редкая птица, чудо ума и учености, и вы не солгали. Он именно таков. Но я скажу вам то, чего вы совсем не знаете или о чем с умыслом умалчиваете. Он принадлежит к высшему дворянству Шотландии. Подобно высшим испанским грандам, сеньор Идальго, он имеет право стоять с покрытой головой в присутствии короля; как со стороны отца, так и со стороны матери в его жилах течет благороднейшая кровь. Его мать была из фамилии Стюартов и происходила по прямой линии от королей, а отец его, которому принадлежат великолепные владения Элиок и Клюни, был сеньором адвокатом нашей доброй королевы Марии (да отпустит ей небо ее прегрешения и примет ее под свою особую защиту), он еще и теперь занимает эту высокую должность. Я думаю, что здесь должны были слышать о Кричтонах. Как бы то ни было, они хорошо мне известны, так как я, Огильви де Бальфур, часто слышал о некоем контракте или обязательстве, в силу которого…

– Довольно! – прервал испанец. – Не занимай нас собственными делами, товарищ! Говори нам о Кричтоне.

– Я уже сказал вам более, чем хотел, – возразил с негодованием Огильви. – Если вы желаете иметь более подробные сведения о благоволении, которое ему оказывают в Лувре, о его военных подвигах, о расположении, которым он пользуется у всех фрейлин нашей королевы-матери, Екатерины Медичи, и, особенно, – прибавил он с насмешливым выражением, – у ее прелестной дочери Маргариты Валуа, вам лучше обратиться к шуту короля, мэтру Шико, которого я вижу недалеко от нас. Я думаю, что не найдется другого, кто бы в такое короткое время получил столько милостей и приобрел такую блистательную репутацию.

– Гм! – проворчал англичанин. – Вы, шотландцы, повсюду стоите друг за друга. Этот Кричтон и может и не может быть таким славным героем, но я осмелюсь не верить похвалам, расточаемым ему этим шотландцем, пока не удостоверюсь лично в их справедливости.

– Совершенно верно, что он заслужил известность ловкого борца на шпагах, – сказал бернардинец, – надо отдать ему справедливость.

– Он еще не встретил себе равного в фехтовальном зале, хотя и скрещивал свою шпагу с первыми бойцами Франции, – отвечал Огильви.

– Я его видел в манеже, – сказал студент из Сорбонны, – когда он упражнялся в верховой езде, и, будучи сам ловким наездником, я нахожу его превосходным ездоком.

– Нет никого среди вашей молодежи, кто сравнился бы с ним в верховой езде, – заговорил Огильви, – нет ни одного бойца, который бы с такой ловкостью снимал кольцо на бегу. Я был бы очень рад молчать, но вы принуждаете меня расхваливать его.

– Матерь Божья! – закричал испанец, вынимая до половины из ножен шпагу, висевшую у него сбоку. – Держу пари на десять нобленов против такого же числа серебряных испанских реалов, что с этим коротким толедским клинком я одолею вашего хваленого Кричтона в поединке на всяком оружии по его выбору: на шпаге и кинжале или на одной шпаге, раздетый до пояса или в полном вооружении. Клянусь Святой Троицей, он ответит мне за оскорбление, нанесенное им ученой коллегии, к которой я принадлежу. Мне будет очень приятно подрезать крылья этому гордому и крикливому пастуху или первому встречному из его жалкой шайки, – прибавил он с жестом презрения по направлению шотландца.

– Если это все, чего вы добиваетесь, то вам не надо ходить далеко, – возразил Огильви. – Дождитесь только конца этого диспута, и да лишит меня Святой Андрей своего покровительства, если я не переломаю вашего клинка моей широкой и крепкой шотландской шпагой и не докажу, что вы столько же подлы сердцем, как хвастливы и сварливы на язык.

– Черт возьми! – воскликнул испанец. – Твой шотландский святой не поможет тебе, так как ты навлек на себя мое негодование. Ступай читать свои молитвы, если желаешь, через час ты будешь добычей коршунов Pre-aux-Clercs!

– Берегись ты сам, наглый хвастун, – отвечал с презрением Огильви. – Уверяю тебя, что потребуется защита посильнее твоей, чтобы спасти твою жизнь.

– Смелей, господин шотландец, – вмешался англичанин.

– Ты прекрасно сделаешь, обрубив уши этому испанскому нахалу. Бьюсь об заклад, под его курткой бьется трусливое сердце, и ты прав, заставляя его выслушивать эти оскорбления. Кто бы ни был этот Кричтон, все же он твой соотечественник, а отчасти и мой.

– И как за своего соотечественника, я буду стоять за него против всех и каждого.

– Браво! Мой храбрый дон Диего Каравайя, – сказал студент Сорбонны, хлопая по плечу испанца и шепча ему на ухо, – неужели же все будут уступать этим негодным шотландцам? Ручаюсь, что нет. Мы будем действовать сообща против всей этой нищенской нации, а покуда эту частную ссору поручаем тебе. Постарайся справиться с ней, как должно одному из потомков Сида.

– Смотри на него, как на мертвого, – отвечал испанец.

– Клянусь Пелажем, жаль, что тот, другой, не стоит у него за спиной, чтобы одним ударом проколоть обоих!

– Возвратимся к предмету вашей ссоры, – возразил студент Сорбонны. Довольный предстоящим поединком, он старался предупредить всякую возможность к примирению, пока еще можно было подливать масло в огонь. – Возвратимся к вашей ссоре, – сказал он громким голосом, глядя на Огильви, – надо согласиться, что как гуляка этот Кричтон не имеет себе равных. Никто из нас не подумает состязаться с ним в деле кутежа, хотя многие могут похвастаться, что умеют выпить. Брат Жан со жрицей Бахуса в придачу был жалкий пьянчужка по сравнению с ним.

– Он поклоняется не жрице Бахуса, а другим богиням, если не ошибаюсь, – добавил студент Монтегю, поняв, куда метит товарищ.

– Потому-то мы и дали такой ответ на его вызов, – отвечал студент Сорбонны. – Вероятно, вы помните, что под его дерзким вызовом нашему ученому сословию, который он выставил в стенах университета, было написано, что тот, кто хочет видеть это чудо учености, может искать его или в кабаке, или в веселых домах. Так ли это, Идальго?

– Я сам видел его в кабаке Сокола и в веселых домах. Вы меня понимаете?

– Ха, ха, ха, – засмеялись студенты. – Видно, твой Кричтон далеко не стоик, а последователь Эпикура, этот господин шотландец, ха, ха, ха!

– Поговаривают, что он знаком с дьяволом, – заметил с таинственным видом студент из Гаркура, – и что – подобно Жанне д, Арк —. он продал за временные блага свою душу. Оттого-то он так изумительно учен, так необыкновенно красив и ловок, так обольстителен с женщинами, так постоянно счастлив в игре в кости. Потому же он и неуязвим в битвах.

– Поговаривают, что он не имеет приближенного духа, который везде за ним следует под видом черной собаки, – добавил студент Монтегю.

– Или под видом карлика, как черный бесенок Козьмы Руджиери, – сказал студент из Гаркура. – Правда это? – спросил он, обращаясь к шотландцу.

– Кто это говорит, тот наглый лжец, – вскричал вспыльчивый Огильви. – Я вызываю вас всех вместе и каждого порознь, и ни один собрат из коллегии, к которой я принадлежу, не откажется поддержать мои слова.

Громкий насмешливый хохот раздался в ответ на выходку Огильви. Пристыженный тем, что своей бесполезной и глупой вспыльчивостью навлек на себя справедливые насмешки, он замолчал и старался не обращать внимания на поддразнивания.

 

ДЖЕЛОЗО

Бросая гневные взгляды на своих мучителей, Огильви нечаянно встретился с черными огненными глазами молодого человека, стоявшего в некотором от него отдалении, но слышавшего их спор. Казалось, он живо интересовался предметом ссоры и, видимо, глубоко сочувствовал Огильви. В его лице было что-то такое, что сразу привлекло внимание Огильви, несмотря на возбуждение, в котором он находился. Несколько минут он не мог отвести глаз от этого юноши, а когда перестал смотреть, то только для того, чтобы подумать о его необыкновенной красоте.

И действительно, этот юноша заслуживал внимания. Черты его лица своей нежностью и совершенством представляли резкий контраст с грубыми и пошлыми физиономиями, окружавшими его. При безукоризненной правильности лица он напоминал Гебу своим изящно очерченным подбородком, точно так же как и своими непокрытыми еще пушком возмужалости устами, выражавшими любезную приветливость и пылкую страстность. Но теперь уста эти были сжаты, а гордые и тонкие ноздри расширялись от гнева.

По наружности этому юноше можно было дать не более шестнадцати лет, а гибкость его тонких, женственных, хотя и вполне соразмерных членов доказывала его раннюю молодость; лишь огненные глаза, светившиеся умом, выражали мужество и решимость выше его лет. Пряди волос, черных как смоль, оттеняли его лицо, оливковый цвет которого обличал в нем уроженца юга. Костюм его, не имевший, впрочем, в себе ничего необыкновенного, не походил ни на костюм студента университета, ни на костюмы, бывшие в употреблении у добрых граждан Парижа. Маленькая шапочка из черного генуэзского бархата была надета набок, плащ из той же материи, но более широкого покроя, чем это было в обыкновении, застегивался золотой цепочкой и был драпирован с намерением по возможности скрыть стройность стана и придать больше мужественности узким плечам.

– Я возбудил ваше участие, молодой человек, – сказал Огильви, видя, что тот не сводит с него глаз, и делая несколько шагов, чтобы приблизиться к нему. – Могу ли вас спросить, к какой академии вы принадлежите?

– Я не принадлежу ни к какой из ваших школ, – отвечал юноша, отодвигаясь при приближении шотландца. – Я иностранец, привлеченный желанием узнать исход диспута, которым занимается весь Париж, вмешавшийся необдуманно в толпу, из которой я охотно бы вышел, если бы только была возможность, и принужденный теперь ожидать конца, который, как я надеюсь, – добавил он нерешительно и слегка краснея, – будет торжеством вашего несравненного соотечественника. Признаюсь, я не менее вас принимаю участие в его успехе.

В его голосе слышалась гармония, чудно отзывавшаяся в сердце Огильви.

"Я бы поклялся спасением своей души, – подумал он, – если бы эти слова не были произнесены этим мальчиком, что я слышу голос моей миленькой, говорящей со мной Марион, как она обыкновенно делывала это в те летние, давно минувшие ночи и в стране, очень далекой отсюда, и если бы эти глаза не были так велики и так черны, я бы поклялся, что это ее взгляд. Клянусь Святым Андреем, сходство удивительное! Мне хотелось бы узнать, не земляк ли он мне и ради чего он так горячо высказывается за Кричтона". – Эй! Молодой человек, – продолжал он вслух, – не шотландец ли вы, паче чаяния?

В ответ на этот вопрос молодой человек с трудом скрыл улыбку, но отрицательно покачал головой. Улыбка, открывшая его губы, продемонстрировала ряд блестящих как жемчуг зубов.

"Рот совершенно такой же, как у Марион", – подумал Огильви.

– Из Шотландии! – закричал студент Сорбонны. – Может ли быть что хорошее в этой проклятой стране? Я очень хорошо знаю этого молодого человека из Венеции, это один из джелозо, член Итальянской труппы, которая получила разрешение от короля на представление своих комедий в Бурбонском отеле. Мне показались знакомыми лицо и манеры, голос же совершенно убедил меня. Он поет арии в комедиях и, честное слово, очень хорошо. Дамы от него без ума. А! Мне пришла идея, у нас еще впереди одна или две минуты, отчего бы не скоротать их, слушая песенку! Что вы на это скажете, товарищ? Неужели мы упустим этот случай? Песню! Песню!

– Браво! Браво! – завопили студенты, хлопая в ладоши. – Ничего не может быть лучше! Песню! Мы требуем песню!

Все мигом окружили молодого венецианца. Между тем Огильви, столько же возмущенный оборотом этого дела, как и обидой, которая, по его мнению, была нанесена иностранцу, так как относительно благопристойности театральных представлений он разделял предрассудки своего отечества и к профессии актера питал презрение, доходившее почти до отвращения, обратился к молодому человеку.

– Неужели это не клевета! – вскричал он. – Скажи, что он лжет, скажи, что ты не актер, не наемный шут, и, клянусь памятью праведного Джона Кокса, он получит пощечину за свою гнусную ложь!

– Молчать! – закричал студент из Монтегю. Долой дерзкого шотландца, если он вздумает еще прерывать нас!

– Дайте ему ответить, и я замолчу, – решительно возразил Огильви. – Еще раз, иностранец, ошибся я на твой счет?

– Вы ошибаетесь, если принимаете меня за кого-либо другого, – отвечал молодой человек, подняв голову. – Я из Венеции, я один из джелозо.

– Вы слышали? – воскликнул студент из Сорбонны. Он не отпирается. Теперь, не откладывая далее, спой нам песню.

– Я не отрекаюсь от моего звания, – возразил венецианец, – но я не буду петь по вашему приказанию.

– Ну, мы это еще увидим, – отвечал студент из Сорбонны. – На наших дворах есть насосы, вода которых обладает свойством вдохновлять, подобно водам Геликона. Она одарена чудесной силой.

– Черт возьми! Стащим туда нашего упрямца! – закричал Каравайя. – Клянусь вам, к нему возвратится голос, если он не захочет получить простуду под холодным фонтаном.

Говоря это, он грубо опустил руку на плечо молодого венецианца. Последний поспешно отступил, его черные глаза метали молнии, быстрее мысли выхватил он из-под плаща стилет и приставил его к горлу Каравайя.

– Убери свою руку! – воскликнул он. – Не то, клянусь Святым Марком, я убью тебя!

При виде гнева венецианца Каравайя нашел более благоразумным отступить, что он и сделал с жестом, выражавшим сожаление, и с обыкновенным своим хвастливым восклицанием.

– Брависсимо! – громко раздалось между студентами. – Великолепная сцена, она произвела бы большой эффект в Бурбонском театре.

– Клянусь Богом, – засмеялся от души англичанин. – На долю испанца выпала плохая роль!

– Прошу вас, сеньоры, – сказал им не обращавший внимания на их насмешки джелозо, снимая шляпу, которая скрывала его густые, черные кудри, – пропустите меня без дальнейших неприятностей. Я не могу исполнить ваше желание и не понимаю, какое право имеете вы требовать от меня песни. Хотя я и актер, но я не без друзей, и если…

– Он нам угрожает! – закричал студент из Сорбонны.

– Обратили ли вы внимание на это! Мы не так легко отказываемся от наших желаний. Давайте нам песню, сеньор джелозо, а потом можете уходить, если пожелаете!

– Никогда! – отвечал венецианец. – И советую вам не доводить меня до крайности.

– Если никто не хочет заступиться за этого молодого человека, – сказал тогда англичанин, – то я заступлюсь. Я не интересуюсь, кто он, джелозо или диаболозо. Если все против него, то я за него. Сильные всегда были на стороне слабых. Ну! Господин шотландец, эта ссора отчасти и тебя касается. Вынимай шпагу, товарищ, и защити этого бедного юношу, у него такой вид, как будто он никогда не видал шпажного удара.

Раздавшийся звон серебряных бубенчиков очень кстати прервал эту ссору. Маленький фантастический человек, производивший эти звуки, старался пробраться в толпу. На нем был необыкновенный костюм, сотканный из тканей разных цветов: белого, красного и голубого, причем такого странного фасона и до того испещренный горизонтальными и перпендикулярными полосами, что производил самое необыкновенное впечатление. Его полукафтан преуморительно оттопыривался на боках, обнаруживая худобу его коротких, очень некрасивых ног, одетых в чулки амарантового цвета. На плечи был накинут кафтан с огромными рукавами. На спине этого кафтана и на рукавах был вышит золотой государственный герб. Вокруг шеи была надета цепь из медальонов с резными девизами, посвященными глупости. Это был подарок его милейшего Генрио, как он по-братски называл своего царственного друга, а его высокая коническая шляпа, заменившая древний рыцарский шлем, имела три острых угла, наподобие треуголки, которую носила вся дворцовая прислуга. В руках держал он знак своей должности – щелкушку, толстую ореховую палку, украшенную серебряной головой дурака отличной чеканки.

Огромный карман, наполненный конфетами, которые он чрезмерно любил, висел у пояса вместе с большой деревянной шпагой.

Это странное существо был Шико, шут короля.

– С вашего позволения, господа, – кричал он, проталкиваясь вперед и нанося удары своей щелкушкой тем, кто зогораживал ему дорогу. – Зачем вы меня останавливаете? Безумие было всегда в ходу в Парижском университете. Тем более, что здесь требуется вся моя мудрость! Они собирались купать человека в холодной воде, чтобы тот заговорил! Этот поступок достоин величайшего шута Франции. Я бы лишился своего звания, если бы не присутствовал при этом. Говорю вам, будьте внимательны! Дайте место аббату глупцов, хотя он и не восседает на осле, как в праздник убиения младенцев.

И, остановившись прямо против джелозо, которому отдал самый дружеский поклон, Шико вытащил свою деревянную шпагу и с ужимками и гримасами принялся потрясать ею перед студентами.

– Этот молодой человек, мой молочный брат, – начал он (раздался громкий смех), – полностью прав, отказывая вам. Он приглашен на сегодняшний вечерний спектакль и ранее этого не должен выставлять себя напоказ. Наш брат Генрих не желает, чтобы он расточал свои услуги. Если вам требуется музыка, пойдемте к дверям Лувра; оркестр швейцарской гвардии славится быстротой и живостью такта.

– Не раздражайте их, мой доброй сеньор, – прошептал джелозо. – Лучше я соглашусь исполнить их желание, как оно ни безрассудно, чем подвергать своим отказом чужую жизнь опасности. Сеньоры, – продолжал он, обращаясь к докучавшим ему студентам, – я исполню ваше желание, но с условием, что смогу тотчас же удалиться по окончании песни.

– Принимаем! – закричали студенты, махая шляпами. В одну минуту шум утих. Плотный круг образовался около венецианца, когда он запел самым мелодичным голосом, хотя и с оттенком насмешки, мадригал в честь Кричтона, прекрасного шотландца.

– Довольно! – воскликнул студент Сорбонны по окончании второго куплета. – Мы хотим слушать другую песню, спой нам твою любимую арию Маделены или песенку Флоринды, а иначе ты не тронешься с места, мой милый.

– Ба! – сказал Шико. – Вы плохие ценители. Песня прелестна, и я подаю голос за повторение. Вам были бы более по вкусу шутовские куплеты труппы отеля Клюни на улице Матиринов. Как нравится вам церковная песня в их последней шутовской пьесе "Веселый фарс глупых софистов"?

– Черт возьми! Это что еще за насмешки! – закричал один из студентов с огромным бумажным воротником. – Неужели вы допустите сбить себя с толку этой сороке, вылетевшей из своей клетки и прилетевшей сюда, чтобы вдоволь наболтаться?

– Хорошо еще, – возразил Шико, – что я не нарядился в павлиньи перья: как ни распускай хвост, а ворона всегда видна. Сколько ни подражай осел реву льва, он все же останется ослом. Хотя я и шут, но не подобие шута; я обезьяна, а не тень обезьяны. Мне передавали ваш клич: "По шее узнается теленок", ну, так если бы вздумали оценивать вас по этому правилу, то между вами не нашлось бы ни одного, годного на убой.

– Тысяча чертей! – заревел взбешенный студент. – Хотя бы вы пользовались в десять раз большей милостью в вашем качестве шута, вы все равно раскаялись бы в этой дерзости. – Говоря это, он замахнулся на Шико.

– Назад! – воскликнул Блунт, отстраняя своей палкой удар, назначенный шуту. – Окровавленная голова не идет к этому веселому костюму. Прибереги свои удары для другого, более способного возвратить их тебе. Разве ты не видишь, что у него деревянная шпага?

– Так пусть он удерживает свой язык, – продолжал с гневом студент.

– Ха, ха, ха, – кричал Шико, смеясь во все горло, – не останавливайте его. Я хочу биться с ним на жизнь и на смерть. Закладываю мою щелкушку на его жабо, что убью его с первого удара.

– Между тем мы потеряли из виду нашего певца, – сказал студент Сорбонны. – Куда он девался?

– Мне кажется, что он скрылся, – воскликнул Каравайя, – я его нигде не вижу.

"Я не заметил, как он ушел, – подумал Огильви, – но он хорошо сделал. Я не мог бы отказать в помощи этому молодому человеку, а между тем возмутительна мысль – быть замешанным в ссору комедианта, а в особенности итальянского. Странно только, что его лицо у меня постоянно перед глазами, но я не хочу более думать об этом".

Тем не менее, против желания, Огильви не мог отвести глаз от задних рядов студентов, отыскивая между ними беглеца. Но он напрасно искал. Во время смятения, вызванного словами Шико, и, вероятно, с его помощью или при содействии англичанина венецианец успел незаметно скрыться.

– Не спрятал ли его мэтр Шико в свой карман, он достаточно велик для этого, – воскликнул студент Сорбонны.

– Или в рукава кафтана, – продолжал бернардинец.

– Или не проглотил ли он его, как Гаргантюа странника, – добавил со смехом Каравайя.

– Или как ты проглотил бы стакан хересу, если бы тебе его предложили, а при случае и свои собственные слова, сеньор кабальеро! – засмеялся шут.

– Сеньор дьявол! – заревел Каравайя, вынимая шпагу, – я раскрошу тебя на столько же кусков, сколько их в твоей фуфайке!

– На столько частей, сколько зазубрин на твоей шпаге, самим тобой сделанных, – возразил Шико со злой гримасой, – или богохульств на твоем языке твоего собственного изобретения, или украденных монет в твоем кошельке, или рубцов на спине, ха, ха, ха! Разруби меня на столько кусков, и все же их не наберется столько, сколько за тобой бесчисленных грешков.

– Черт побери! Пустите меня, я проучу этого дерзкого нахала, – ревел Каравайя, взбешенный как бык, раздражаемый матадором, потрясая шпагой, топая ногами и с трудом удерживаемый студентами. Но ничто не могло унять безумной веселости шута, конвульсивно смеявшегося над безуспешными усилиями испанца добраться до него. Не выказывая ни малейшего страха, он оставался на месте так же беззаботно, как будто ему не угрожала никакая опасность. Он даже продолжал едко насмехаться и, вероятно, был бы наказан за свое нахальство, если бы новое происшествие не дало делу более благоприятного для него оборота и не привлекло всеобщего внимания.

Двери Наваррской коллегии были вдруг отворены, и продолжительный взрыв рукоплесканий внутри возвестил об окончании диспута. Не оставалось более никакого сомнения, что исход был благоприятен Кричтону, имя которого примешивалось к рукоплесканиям, раздававшимся повсюду. Возбужденная в высшей степени, толпа пришла в движение. Огильви не мог долее воздерживаться. Пробиваясь вперед с неимоверными усилиями, он добился места у самого входа. Первый, кто бросился ему в глаза, был человек высокого роста в блестящей стальной кирасе, опоясанный шелковым шарфом, на боку которого висела длинная шпага с великолепным эфесом. На плече он держал копье около шести футов длины.

– Кричтон стал победителем? – спросил Огильви капитана гвардии, так как это был именно он.

– Он возбудил всеобщее удивление, – отвечал капитан, который против обыкновения подобных особ не был возмущен этим воззванием к его любезности, – и ректор воздал ему все почести, которыми располагает университет.

– Ура старой Шотландии! – воскликнул Огильви, бросая вверх свою шапку. – Я был в этом уверен. Этот день останется для меня навсегда памятным.

– По крайней мере, у тебя будет причина не забывать его, – проворчал Каравайя, который, стоя напротив Огильви, слышал его восклицание, – а может быть, и у него также, – прибавил он, нахмурившись и завертываясь в плащ.

– Если благородный Кричтон – ваш соотечественник, то вы имеете полное право гордиться им, – продолжал капитан Лархан. – Память его сегодняшних подвигов не умрет, пока ученость будет уважаться. Никогда прежде не видали в этой коллегии таких изумительных, всеобъемлющих познаний. Клянусь Богом, я просто ошеломлен, да и не я один, а все присутствующие. Достаточно сказать вам, что профессора в ознаменование его беспримерной учености и его необыкновенных внешних преимуществ в адресе, поднесенном ему по окончании диспута, почтили его эпитетом Несравненный. Он несомненно заслуживает, чтобы это прозвище осталось за ним и впоследствии.

– Несравненный Кричтон! – повторил Огильви. Слышите ли вы? Титул, пожалованный ему всем конклавом университета! Ура! Несравненный Кричтон! Это имя найдет отклик в сердце каждого истинного шотландца. Клянусь Святым Андреем! Вот истинно прекрасный день!

– И все-таки, – перебил Лархан, улыбаясь восторженности Огильви и описывая круг острием своего копья, – я принужден вас отодвинуть, господа студенты, чтобы очистить проход ректору и его свите. Подойдите, стрелки, очистите дорогу. Позовите отряд барона д'Эпернона и виконта Жуаеза, а также солдат его превосходительства сеньора Рене де Вилькье. Имейте терпение, господа, вы скоро узнаете более полные подробности.

Сказав это, он удалился, а солдаты, менее снисходительные, чем их начальник, сумели быстро отодвинуть толпу.

 

РЕКТОР

По мере того как стрелки продвигались вперед, выставляя по солдату через каждые десять шагов, студенты, подаваясь назад, образовывали две плотные стены.

Глубокая тишина водворилась в рядах зрителей. Все взоры устремились на сводчатый вход академии, не было слышно ни одного слова. Все казались такими же неподвижными, как статуи Филиппа Прекрасного и его супруги Жанны Наваррской (основательницы этого заведения), стоявшие немыми свидетелями этой сцены в своих нишах у главного входа. В это время из главной двери выходила столь непрерывная толпа важных сановников в мантиях, что все пространство между двумя линиями студентов было тотчас же наполнено движущейся массой мантий и колпаков.

Во главе процессии, потрясая своим жезлом, голубой палочкой, в изобилии усыпанной золотыми лилиями, то ставя ее на землю, то высоко подымая, шел герольд, с поступью и улыбкой достойными Мальвилио; на его плаще виднелся герб университета: рука, нисходящая с неба и держащая книгу, окруженная тремя золотыми лилиями на голубом поле.

Герольд прошел, посматривая на студентов с улыбкой презрения.

Потом пошли представители всех факультетов, которые вследствие какой-то случайности, до того перемешались между собой, что невозможно было установить порядок шествия по старшинству.

Все по возможности спешили вперед. Медики наступали на богословов и на художников между тем как доктора прав старались, причем довольно неучтиво, опередить всех прочих. Это были здоровые молодцы, сгибавшиеся под тяжестью своих серебряных палиц и одетые в мантии – черные, голубые, фиолетовые или темно-красные, каждый цвет означал факультет, к которому принадлежал носивший его.

За ними следовали, еще в большем беспорядке, высшие сановники факультетов, напрасно старавшиеся соединиться и составить что-нибудь похожее на кортеж. Ежеминутно нарушался коллегиальный этикет. Здесь рядом с прокурором Четырех Наций в красной судейской мантии стоял доктор богословия в своей черной одежде, опушенной горностаем, проклиная мысленно это сближение и не скрывая своего неудовольствия по этому поводу. Там доктор медицины в алой мантии со светло-серым шитьем получал толчки от более поворотливого лиценциата, одетого в черное платье, окаймленное белым мехом. Ни одна степень не была уважена. Докторов прав канонических и докторов прав гражданских, которые при выходе находились вместе и одежда которых состояла из алой мантии и меховой шапочки, затолкали очень неприлично, когда они захотели удержаться на своих местах при натиске молодых бакалавров медицины.

Несмотря на это смешение костюмов, которые были в таком изобилии и так скучены, что представляли собой что-то похожее на цвета радуги в лучах заходящего солнца, несмотря на полное отсутствие порядка, которое строго осуждалось старшинами и стоило им большого терпения, несмотря на страшную давку, несмотря на все это все доктора, профессора, бакалавры и лиценциаты единогласно признавали, что диспут, на котором они присутствовали, был проведен с искусством, не виданным со времен Абеляра и Беранже, и что одержавший над ними победу Кричтон победил целый мир познаний и учености.

Вдруг раздался и пронесся до подошвы горы Святой Женевьевы пронзительный звук рога. На этот призыв немедленно ответил гул спешившей группы всадников. Постепенно гул этот становился все слышнее, и не прошло нескольких секунд, как два отряда королевской гвардии – каждый в пятьдесят стрелков – в полной форме и на великолепных конях подъехали к площади и остановились позади студентов. Кроме этих солдат можно было видеть еще многочисленную свиту Рене де Вилькье, состоявшую не только из его собственных лакеев и служителей в роскошной ливрее из голубого и красного сукна, но частью и из стрелков королевской стражи под предводительством их начальника.

Они окружали огромную парадную карету, запряженную фландрскими лошадьми в богатой сбруе. Зрелище было великолепное, и студенты, хотя и не совсем довольные присутствием такого множества посторонних и, может быть, немного обеспокоенные их многочисленностью, не выказали ни малейших признаков неудовольствия. Вдруг ход процессии был прерван. Бывшие впереди остановились, и все общество, повернувшись лицом к коллегии, образовало три полукруга. Профессора находились впереди и сос-тавляли самый малый и близкий к коллегии полукруг, верховые стрелки – самый большой и отдаленный, студенты – средний и самый стесненный. Но перед входом было оставлено небольшое пустое пространство.

В эту минуту в рядах студентов пронесся шепот. Слова "идет, идет!" передавались от одного к другому с быстротой молнии. Четыре жезлоносца, выступая рядом, прошли с таким важным видом в главную дверь коллегии, как будто они-то и были предметом всеобщего внимания, и стали по двое с каждой стороны. Проход стал совершенно свободным. Появился ректор. Это был человек почтенной наружности и величественного вида, к нему очень шел его великолепный костюм, широкая алая мантия и плащ из белого горностая, который он носил как начальник университета. Широкий шелковый пояс небесно-голубого цвета был повязан под мантией и поддерживал роскошный карман из зеленого бархата, обшитый кружевом и украшенный золотыми пуговицами. На голове была надета четырехугольная шапка доктора богословия.

Рядом с ним, по правую сторону, шел человек, на которого все смотрели с восхищением и любопытством. Ректор и его спутник, выйдя из дверей, остановились; в эту минуту продолжительные и громкие восклицания раздались в рядах студентов, как бы воодушевленных внезапным непреодолимым восторгом. Более важные члены университета тоже не оставались безмолвными, даже доктора богословия поддерживали эти крики, даже стрелки, поднявшись на стременах, снимали свои каски и, махая ими, вопили изо всех сил.

Кричтон – читатель, без сомнения, угадал, кем была эта "полярная звезда", привлекавшая все взоры, – обладал такой поразительной наружностью и такими обольстительными манерами, что одно его появление неотразимо действовало на присутствующих. Юность всегда привлекательна, и молодой человек, так богато одаренный природой, как Кричтон, должен был производить необыкновенное впечатление. При виде его общее настроение совершенно изменилось. Энтузиазм, доходивший почти до обожания, заменил прежнюю враждебность, и все недоброжелательные чувства, порожденные уязвленной гордостью и прочими жалкими побуждениями, изгладились и были забыты.

Но в осанке победителя не было заметно никакого признака гордости. Он не мог оставаться нечувствительным к воздаваемым ему почестям, но был чужд тщеславия или, вернее, по скромности, всегда присущей истинному величию, не знал себе настоящей цены. Лицо его было покрыто слабым румянцем и на губах играла радостная улыбка, когда он отвечал поклонами на приветствия стоявшей перед ним толпы. Черты его и осанка не выказывали ни малейшего признака усталости или возбуждения. Ни морщинки на лбу, походка легкая, и каждому было приятно, если на нем останавливался блуждавший по толпе взгляд Кричтона. Лицо его могло служить образцом для резца Фидия – так хорошо соответствовал возвышенный и благородный характер его красоты идеалу, созданному великим афинским художником.

Подобно древним изображениям дельфийского оракула, в классически прекрасном лице его соединялась величайшая тонкость с полнейшей пропорциональностью, каждая черта дышала вдохновением: губы, твердые и полные, отражавшие чувственность и непреклонную решимость, подбородок, смело очерченный, греческий нос, ноздри, гордые и тонкие, как у дикого коня пустыни, лоб, широкий и возвышенный, оттененный светло-каштановыми волосами, завитыми в античные кольца. Лицо дышало здоровьем и свежестью, тем более изумительными, что скорей можно было ожидать на нем бледность и утомление, присущие каждому студенту, изнуренному занятиями, чем свежие краски юности. Согласно моде того времени тонкие усы оттеняли его верхнюю губу, а короткая острая бородка покрывала подбородок и придавала лицу серьезное и мужественное выражение.

Один только недостаток, если можно так выразиться, был в лице Кричтона. Вокруг его правого глаза виднелось легкое розовое пятно. Об этом недостатке не стоило бы и говорить, тем более что пятнышко это нисколько не вредило красоте и выразительности лица и могло быть замечено только при самом внимательном наблюдении, если бы этого не требовалось для полноты портрета, предлагаемого нами читателю.

Костюм Кричтона, более подходивший к его рыцарским, нежели схоластическим наклонностям, был сшит по последней моде и так рассчитан, чтобы вполне продемонстрировать преимущество статного и красивого сложения, которым наделила его природа, столь же к нему щедрая, как наука и искусство. Куртка из белого дама с перекрестными черными полосами из той же материи в виде решетки, застегнутая от горла до пояса, плотно обтягивая его стан, подчеркивала грудь Антония и гибкую талию, между тем как атласные панталоны того же цвета, что и куртка, обрисовывали совершенство нижней части тела. Испанский одноцветный плащ необыкновенного фасона, обшитый золотым позументом, свешиваясь с плеча, доходил до локтя. На богато украшенном поясе висели шпага и кинжал. Сапоги из буйволовой кожи с очень острыми носками, по моде того времени, обтягивали ноги, необыкновенно маленькие для его роста. Черная поярковая шляпа конической формы с широкими полями была украшена бриллиантовым аграфом и зеленым пером.

Нашим современникам показались бы чрезмерными тройная складка его жабо и ширина рукавов, но в то время это не привлекало внимание или же, может быть, извинялось. Надо сознаться, что в придворном костюме Генриха III (который, не будучи способным монархом, был бесспорно одарен большим вкусом в нарядах) помимо его натянутости и нелепости было много живописного и величавого, что вполне искупало его странности. Впрочем, впечатление, производимое Кричтоном, нисколько не зависело от его костюма. В ту минуту, когда он остановился под дверной аркадой, ректор положил ему на плечо руку с явным намерением удержать его. Может быть, он желал доставить возможность младшим членам университета, не допущенным на диспут, разглядеть замечательную личность того, чье имя будет долго жить в летописях коллегии, или, может быть, он имел в виду что-либо другое. Как бы то ни было, эта остановка была очень приятна студентам, которые возобновили рукоплескания.

– Клянусь крестом! – воскликнул студент Сорбонны.

– Я очень доволен, что они остановились. Мы были несправедливы в наших суждениях, дон Диего. Этот Кричтон – совершеннейший рыцарь, настоящий Баярд! Встречал ли кто такое соединение всех совершенств! Я едва верю своим глазам! Как! У него едва пробивается борода, а он уже одержал верх над нашими почтеннейшими докторами. Да падет на них стыд и бесславие, а ему слава и честь!

– Гм! – проворчал Каравайя. – Как вы думаете, пройдет ли он мимо нас?

– Я не знаю, – отвечал студент Сорбонны. – Постараемся приблизиться к нему по возможности. Кажется, достопочтенный Адриан готовиться говорить. Он заслуживает, чтобы его освистали, беззубый бормотун! Но послушаем, что он скажет! Может быть, и позабавит нас! Как я вижу, наш шотландец в первых рядах и кричит так громко, что всех оглушит и надорвет свои легкие. Молчите! Вы там, передние! Не выпускайте его из виду, идальго, а то мы его потеряем в этой суматохе.

– Я сделаю лучше, – возразил Каравайя, – буду следовать за ним, как тень! Будь покоен, он не ускользнет от меня. Не поможешь ли ты мне приблизиться к нему?

– Мои локти к вашим услугам! – воскликнул студент Сорбонны. – Мы хорошо поработали! Благодаря твоим острым костям, мы пробились легче, чем я ожидал! Ей-Богу, мы пришли кстати! Взгляни на господ д'Эпернона и Жуаеза, главных любимцев короля, они слывут первыми красавцами и храбрецами двора, а между тем, со всеми своими совершенствами, не могут выдержать сравнения с нашим солнцем Севера.

– Вы согласны с этим, – воскликнул Огильви, к которому приблизились разговаривавшие, – вы признаете превосходство моего соотечественника, и я считаю себя удовлетворенным. Оставим нашу ссору. Что вы на это скажете? Господин испанец, дадите ли вы мне руку в знак согласия? Я вспылил и не обдумал свои слова. Согласны ли вы потопить в вине нашу ссору? Я охотно осушу стакан в честь нашего несравненного Кричтона.

Огильви протянул руку, на Каравайя не решался взять ее.

– Клянусь мощами Святого Антуана, дуэль должна состояться.

– Да хранит тебя от этого Святой Антуан, – шепнул ему студент Сорбонны. – Пей вино своего врага, и ты воздашь ему добром за зло. Лучше принять от него стакан вина, чем проливать его кровь в поединке, тем более, – продолжал он тише, – если ты пожелаешь, легко будет найти новый предлог к ссоре. Забудь свою досаду, – продолжал он громко, – пожми руку, протянутую тебе храбрым шотландцем.

– Хорошо, – сказал Каравайя, убежденный, вероятно, рассуждениями студента Сорбонны, – я согласен. Мы будем пить за здоровье несравненного Кричтона, так как отныне этот эпитет составляет неотъемлемую принадлежность его имени.

– Ну, полно, – сказал Огильви, пожимая руку испанца, – не отходи от меня в толпе или приходи потом в Сосновую Шишку.

– Будь уверен, я приду! – отвечал испанец.

В продолжение этого времени все знаменитейшие свидетели диспута, как-то: губернатор Парижа, посланники, виконт Жуаез, барон д'Эпернон и некоторые другие лица, имея впереди себя начальника Наваррской коллегии, доктора Лануа, и в сопровождении деканов диалектического и философского факультетов, следовали на малом расстоянии, они ожидали, когда он снова тронется с места. Среди этой группы высокий рост и роскошный наряд двух фаворитов привлекали взоры всех присутствующих. Оба они слыли цветом рыцарства и славились красотой, любезностью и испытанной храбростью. Вольтер сказал о Жуаезе: "Из всех фаворитов Валуа, которые ему угождали и им повелевали, Жуаез, потомок славного рода, более всех заслуживал эти милости".

Жан Луи де Ногаре де ла Валетт д'Эпернон также был наделен блестящими качествами. Его ловкости и силе Генрих был обязан впоследствии сохранением своего престола, и его можно считать почти виновником окончательного падения Гизов, которых он смертельно ненавидел и был их постоянным противником. Д'Эпернон продолжал еще носить черную одежду – в память своего брата по оружию, Сен Мегрена, убитого, как полагают, по приказанию принца Майенского, подозревавшего его в связи со своей невесткой, герцогиней Гиз. Однако же его траур отличался величайшей роскошью, крест Святого Духа из оранжевого бархата, обшитый кругом золотом позументом, украшал его черный плащ, д'Эернон, так же как и его товарищ, был командором этого недавно учрежденного ордена. Жуаез было лучезарен в оранжевом атласе и бархате самых приятных оттенков. Ничто не могло быть роскошнее его наряда, разве только костюм Рене де Вилькье, также командора ордена Святого Духа, который на этот раз надел все украшения, допускаемые орденом: полукафтан и штаны из серебряной ткани, длинный, влачащийся по земле плащ из черного бархата, окаймленный золотыми лилиями и сияниями, перемешанными с королевским гербом. Все трое имели на шее голубую ленту с орденом низшей степени, серебряным крестом и голубем художественной отделки. Следует добавить, что в этой же группе стояли аббат Брантом и поэт Ронсар.

У Брантома были проницательные глаза, сухощавое лицо и нос с небольшим горбом. Огромные усы покрывали его верхнюю губу, но высокий лоб был почти совершенно лишен волос. Его обращение отличалось подобострастием, хотя улыбка была постоянно саркастическая и оттенок иронии слышался в его самых изысканных приветствиях. С его губ не сходило насмешливое выражение, а глаза, хотя живые и остроумные, были полузакрыты покрасневшими, безжизненными веками, обличавшими его невоздержанную жизнь. На нем был придворный костюм, темно-синий полукафтан с белыми прорезями на рукавах, цвета Маргариты де Валуа, портрет которой висел у него на цепочке из медальонов. На нем был также орден Святого Михаила, уже потерявший всякое значение, который называли ошейником для всех дураков. Аббат Брантом, одряхлевший прежде времени, был в то время немногим старше средних лет. Спина его сгорбилась, ноги одеревенели. Его жесткий, пронзительный взгляд выражал подозрительность, и вообще он имел вид хитрого, глубокомысленного наблюдателя.

Лета, а может быть, и его хорошо известная чувственная жизнь оставили печальные следы на особе поэта Ронсара, некогда так щедро одаренного от природы. Он уже давно перестал быть прекрасным пажом, пленившим Иакова Шотландского, а быть может, и саму королеву. Он в это время уже жаловался и на лета, и на болезни. Его уцелевшие еще волосы приняли серебристый оттенок, кожа была матовой, мертвенной бледности, и он так сильно страдал от подагры, которая уже много лет его мучила, что принужден был на этот раз опираться на костыль. Но несмотря на все это, он был одарен прекрасным умным лицом, озаренным приветливой улыбкой в минуты, свободные от острой боли.

– Я нахожу, господин аббат, – обратился к Брантому Ронсар, с беспокойством оглядываясь кругом, – что было большим неблагоразумием собрать здесь эту шумную толпу. Пока нашего цезаря будут венчать в Капитолии, мы можем очень легко стать жертвами этой овации.

– Вы переменили тон, мой собрат, с тех пор как ваша последняя комедия была принята, – вмешался Шико, который незаметно пробрался к ним. – Как мне помнится, эти самые студенты были тогда единственными покровителями муз. Теперь же они попали в немилость, но не тревожьтесь так сильно, на этот раз на вас не обратят внимания, ручаюсь в этом. Я сам, как видите, хотя и большая редкость, но не был ими замечен.

– Ну так я пойду с тобой, – сказал поэт, опираясь на руку шута. – Я попал в немилость за то, что покинул театр de la Folie. Но что привлекло тебя в обитель мудрости?

– Между умом и глупостью гораздо больше сходства, чем вам это кажется, – отвечал Шико. – Дураки, стоящие на высоте, для меня недосягаемой, слетели с этих же совиных насестов. Мне, как и каждому, нравятся красивые зрелища и, хотя я нисколько не желаю, чтобы меня окатил ливень их вздорных споров и не имею никакого расположения выдерживать двенадцатичасовой сеанс риторики и философии, на котором, если человек не может постоянно говорить, то по крайней мере изо всех сил старается принудить и других к молчанию, но мне будет очень приятно посмеяться, как в последнем акте скучной комедии, над этими старыми комедиантами, прогнанными с их подмостков молодым актером, который только еще начинает свою жизнь, но более искусен, чем они.

– Поостерегись, шут, тебя может услышать благородный Кричтон.

– Ну, в таком случае благородный Кричтон убедится, что я не льстец, – возразил шут. – Каждый знает, что я не из числа тех, которые за спиной говорят правду, а в глаза льстят. Пьер Бурдель, я скажу тебе что-то на ухо. Ты носишь на полукафтане цвета твоей дамы и на шее ее портрет, но в ее сердце живет образ другого, а не твой. Прими совет дурака, забудь ее.

Брантом покраснел от гнева, но Шико с упорным ожесточением слепня продолжал:

– Вы такой сведущий историк, вы, конечно, не забыли предания о прекрасной королеве, основательнице этого древнего здания, вход которого украшен ее статуей. Вы помните, как она улыбалась ученику Буридану и как в принадлежавшей ей роще на Сене она… но я вижу, вы припоминаете эту историю. Мне кажется, у нас найдется нечто подходящее к этой легенде. Впрочем, Жанна Наваррская была ни более ни менее как ветреная кокетка, игравшая плохие штуки со своими любовниками. Бедный Буридан мог бы пообдумать свой всем известный софизм, когда увидел себя в опасности быть поглощенным волнами реки, протекавшей под окнами его любовницы. (Жанна приказала зашить его в мешок и бросить в реку). Кажется, так передает легенда? Ха! ха! – и, разразившись громким смехом, шут убежал под защиту виконта Жуаеза.

– Хорошо, что я тебя нашел, кузен д'Арк, – сказал он. – Наш милейший Генрио очень нуждался в тебе на Сен-Жерменской ярмарке. Если бы ты и д'Эпернон были около него, нанесенное ему оскорбление не прошло бы безнаказанным.

– Какое оскорбление нанесли его величеству? – с живостью спросил виконт Жуаез. – Расскажи мне, чтобы я мог отомстить за него!

– Теперь не время, – отвечал Шико, – я тебе расскажу потом, когда твоя свита будет у подъезда. Виновники оскорбления – эти невежи студенты, изучившие придворные моды лучше, чем свои уроки, и шеи которых обернуты листами, вырванными из учебников, как вы сами видите.

– Понимаю, – возразил Жуаез, – дерзкая выдумка Гизов или их приверженцев; я бы размозжил череп этим бездельникам, если бы не было безумием заниматься марионетками, когда надо добраться до самого шарлатана.

– Наш Генрио думал иначе, – продолжал шут, – когда услышал вопль этих негодяев: "По шее узнается теленок".

– Черт возьми! – воскликнул Жуаез. – Сюда! Господин Лархан! Приведите мою стрелковую роту, дайте мне лошадь! На коня, д'Эпернон! Позови своих сорок пять. Мы разгоним эту сволочь, мы перевяжем их по рукам и по ногам, мы будем пороть их до костей и всех их перерубим, если они вздумают сопротивляться. На лошадей! Говорю вам.

– Успокойся, Жуаез, – возразил тихим голосом д'Эпернон, удерживая виконта. – Ты навлечешь на себя немилость его величества, затеяв ссору с университетом, и своей опрометчивостью очень обрадуешь Гиза и Лигистов. Время для возмездия еще не пришло. Мы найдем более верные способы к отмщению.

– Как бы хотелось мне растоптать всю эту сволочь под копытами моей лошади! – возразил Жуаез. – Но я тебя послушаюсь, я знаю, ректор так же ревниво охраняет свои привилегии, как Гиз свою репутацию, и мы, может статься, не нашли бы достаточного предлога к нашему оправданию. Пусть он сам перевешает этих бездельников, и я сочту себя удовлетворенным. Этим он избавит от лишней работы палача.

– Всему придет свое время, – возразил д'Эпернон, – и мне сдается, что ректор по окончании своей беседы с Кричтоном обратится со строгим выговором к этим крикунам. Вот слушай!

Ректор, который своим разговором задержал Кричтона против его воли у входа в коллегию, обратился в это время к студентам, делая знак, что хочет говорить с ними. Как только присутствующие поняли его жесты, шум утих, и водворилось глубокое молчание.

– Господа студенты Парижского университета, – начал ректор, – без сомнения, вам уже известно, что ваши ученейшие доктора и профессора потерпели сегодня поражение, но оно нисколько не бесчестит тех, на чью долю оно выпало, а только возвышает славу победителя. Благородный Кричтон выказал свое превосходство во всех отраслях знания, и мы от всего сердца уступаем ему наши лавры, да осеняют они его постоянно, и да будет закат его жизни так же славен, как ее рассвет! Подобно Данту, он явился к нам неизвестным, подобно Данту уходит покрытым славой, блеск которой распространится по всем ученым обществам Европы. Проникнутый наравне со всеми старейшинами университета глубоким удивлением к его превосходным способностям и к его несравненной учености, от имени моих собратьев и от своего имени, с согласия вашего и всех членов университета, который чтит талант и благоговеет перед гением, я вручаю ему в знак вашего уважения и благоволения это кольцо. Я уверен, он будет носить его в память об одержанной им сегодня победе и в память об университете, над которым он восторжествовал. Пользуясь настоящим случаем, я выражаю эти чувства публично, для того чтобы дать возможность всем членам университета выразить свое сочувствие. Студенты Парижа, согласны ли вы подтвердить мои слова?

Гром рукоплесканий заглушил речь ректора, и тысячекратное «ура» отвечало на его воззвание. Все взоры устремились на Кричтона, который, очевидно, ожидал только окончания этих криков, чтобы в свою очередь обратиться к собранию. Тотчас же воцарилась тишина.

– Когда общество ученых Рима предоставило все зависящие от него почести Пику де Мирандолю, фениксу своего времени и любимцу муз, он отклонил их, говоря, что недостоин такого почета и что вознагражден выше своих заслуг уже тем, что был ими выслушан. По примеру этого принца, хотя и не имею права на равный с ним почет, я уверяю вас, что не заслуживаю и не желаю получить иного отличия, как то, которое уже было мне оказано. Я уже получил более, чем заслужил. Вступив в дружеское состязание с людьми, умственное превосходство которых я охотно сознаю, я одержал над ними перевес только потому, что удачнее их выбрал оружие и с большей ловкостью им воспользовался. Гордость не ослепляет меня, я вижу ясно истинную причину одержанной мною победы. Как и большинство важных событий в жизни, она могла быть следствием благоприятной для меня случайности. Если бы завтра возобновилась борьба, я мог бы быть поставлен в положение моих противников. Могло случиться, что из вежливости к иностранцу и из снисхождения к его молодости мои соперники не воспользовались всеми своими силами. И нет сомнения, что они действовали под влиянием этих чувств. Но, допустим, что я на самом деле одержал над ними верх. Вы меня удостоили ваших рукоплесканий, и этого вполне для меня достаточно. Трофеи победы, которых можно так же легко лишиться, как они легко приобретаются, не имеют цены в моих глазах. Могут появиться более талантливые люди. Многочисленны цели, к которым стремится мое честолюбие.

– Да здравствует Кричтон! Да здравствует несравненный Кричтон! – закричали студенты.

Кричтон любезно раскланялся со всем обществом и готов уже был удалиться, но его удержал ректор.

– Вы должны принять эту драгоценность, – сказал он, – нельзя отвергать дары, предлагаемые университетом Парижа. – И, сняв бриллиантовый перстень с указательного пальца и отвязав от кушака кошелек, мессир Адриан Амбуаз предложил их Кричтону.

– Я не могу отклонить ваш подарок, – отвечал Кричтон, против воли принимая перстень, – так как вы требуете, чтобы я его принял, хотя вполне сознаю, что награжден выше моих заслуг. Я буду сохранять этот драгоценный перстень, но что касается до находящегося в вашем кошельке, то вы позволите мне распорядиться им по моему усмотрению?

– Кошелек ваш, делайте из него какое угодно употребление, сеньор, – ответил ректор.

Тогда Кричтон надел на палец перстень и принялся бросать пригоршнями наполнявшие кошелек золотые монеты в толпу студентов. Произошло сильное волнение, во время которого многие из студентов переступили черту и подошли к Кричтону и ректору. Один из них, юноша закрывавший с некоторого времени свое лицо зеленым плащом, кинулся вперед и, став на колени перед Кричтоном, положил у его ног лавровый венок.

– Не отвергайте мой дар, сеньор Кричтон, – прошептал он тихим, несмелым голосом, – хотя он незатейлив и недостоин вас. Я сам увенчаю им ваше чело, если вы дадите мне ваше милостивое позволение.

– Уйди, безрассудный молодой человек, – с важностью заметил ректор, – ты слишком самонадеян!

– Прошу вас, извините его, – возразил Кричтон, – приветствие слишком лестно, чтобы отклонять его. И, с вашего позволения, сделано в такой привлекательной форме, что вполне заслуживает любезного ответа. Я принимаю ваш венок, молодой человек, и прошу вас, встаньте. Но почему, – прибавил он с улыбкой, – были вы так уверены, что я останусь победителем? Ничто не обеспечивало подобный исход. И ваш венок оказался бы лишним, если бы я потерпел поражение.

Молодой человек встал и, устремив на Кричтона свои черные глаза, проговорил:

– Что бы ни предпринял несравненный Кричтон, он всегда превзойдет всех людей. Его совершенно справедливо назвали несравненным. Он выходит победителем из каждой борьбы. Я был уверен в его успехе.

– Вы, кажется, искренни, и я верю вашим словам, – ответил Кричтон. – Мне кажется, что я уже видел ваше лицо, хотя и не помню, где именно. Вы не принадлежите к этим коллегиям?

– Он принадлежит к джелозо, сеньор Кричтон, – сказал Огильви, который с Каравайя и студентом Сорбонны успел приблизиться к Кричтону. – Не поддайтесь обману, подобно мне, при виде этой честной наружности. Назад, молодой человек! Ступай отсюда со своим лицемерием.

– Он джелозо! – воскликнул Кричтон. – А, теперь я припоминаю эти черты. Это тот молодой человек, которого я так часто встречаю. Почему ты отворачиваешься, молодой человек? Мне кажется, я не сказал ничего для тебя неприятного.

Джелозо покраснел от стыда.

– Скажи мне, – продолжал Кричтон, – что это за человек в маске, который постоянно около тебя во время твоих прогулок? В отеле Бурбон он тебя преследует как тень. Не ты ли придумал это средство, чтобы привлечь к себе внимание, молодой человек? Если это так, то, честное слово, ты вполне достиг своей цели. Странные поступки этого человека привлекли внимание самого короля Генриха.

– Вы также заметили эту маску, сеньор? – спросил джелозо с выражением замешательства, доходившего почти до страха. – Я часто думал, что это видение вызвано игрой моего воображения. Но вы также видели его.

– Я его видел! – сказал Кричтон. – Но я нахожу, что ответ слишком уклончив. Судя по вашей наружности, я предполагал в вас более искренности. Но можно ли ожидать чистосердечия от комедианта? Я боюсь, что и настоящий ваш поступок только уловка, чтобы возбудить внимание.

Сказав это, Кричтон отвернулся. Джелозо попробовал было возражать, но остановился в смущении. Огильви хотел оттолкнуть его назад, но воздержался, увидев, что он закрывает лицо плащом и добровольно отодвигается.

В манере венецианца было что-то такое, что поразило Кричтона, и он упрекал себя за свою несправедливую строгость к молодому человеку. Положив руку на его плечо, он сказал ему несколько слов более ласковым голосом.

Джелозо поднял глаза, они были полны слез. Он устремил их на лицо Кричтона, потом на его руку, которая еще лежала у него на плече. Вдруг он вздрогнул. Он поднял руку к глазам и вытер слезы, затемнявшие его зрение. Потом вдруг воскликнул, указывая на палец Кричтона:

– Кольцо! Вы, кажется, его надели?

Удивленный волнением молодого человека и его вопросом, Кричтон взглянул на свой палец, на который за минуту перед тем надел подарок ректора. Кольца не было.

Не будучи в состоянии объяснить себе это сверхъестественное исчезновение и отчасти подозревая самого молодого венецианца, Кричтон устремил на него проницательный взгляд. Джелозо слегка вздрогнул под огнем этого взгляда, но твердо его выдержал. "Нет, это не он, – подумал Кричтон, – такое открытое лицо не может принадлежать плуту".

В эту минуту между студентами снова произошло движение. Огильви и венецианец помимо их желания придвинулись к Кричтону, – и вдруг сверкнул кинжал. По его движению можно было подумать, что его держит Огильви. Кинжал сверкнул над головой Кричтона, но джелозо заметил это. Испустив крик, он бросился под удар сам. Оружие опустилось. Руки венецианца обвились вокруг шеи Кричтона. В одну минуту он был залит кровью.

Для Кричтона выхватить шпагу и поддержать тело почти безжизненного джелозо было делом одной минуты.

– Вот убийца! – закричал он и свободной рукой со сверхъестественной силой схватил за горло Огильви, который онемел под его пальцами.

 

АНГЛИЙСКИЙ БУЛЬДОГ

В толпе студентов раздался крик, что Кричтон убит. Смятение было так велико, что несколько минут нельзя было понять, справедлив или ложен этот слух.

Толпа пришла в ярость. Она требовала, чтобы убийца был предоставлен ее возмездию. С воплями, бранью, угрозами и проклятиями студенты проталкивались вперед, вбок, во всех направлениях. Стрелки, расставленные вокруг докторов и профессоров, были тотчас вынуждены отступить. Деканы коллегий немедленно укрылись в зале, из которого только что вышли. Дела принимали угрожающий оборот. Палки свистели в воздухе. Удары сыпались без разбора, и многие из учеников постарались свести свои старинные счеты с некоторыми докторами, слишком строгими и требовательными, но недостаточно проворными в отступлении. Напрасно старался ректор утихомирить бурю, голос его, обыкновенно наводивший страх, терялся в этой суматохе. "Хвала науке!" – кричали студенты, проталкиваясь вперед.

– Хвала науке! – кричал Шико, который, спрятавшись в нише главного входа, издали смотрел на беснующуюся толпу. – Я никогда еще не слыхал этого крика, но он походит на крик стаи чаек перед бурей и не предвещает ничего хорошего.

– Их проклятые крики похожи на кваканье лягушек в комедии Аристофана, – сказал Ронсар. – С той самой минуты, как я увидел эту толкотню, я предсказывал, что случится какое-нибудь несчастье.

– Я надеюсь, что в ваших словах более поэтического, чем пророческого смысла, – возразил Брантом. – Но признаюсь, однако, что у меня есть некоторые опасения…

– Я полагаю, милостивый государь, – обратился Рене де Вилькье к ректору, – что следовало бы подавить это возмущение в самом начале. Иначе некоторым придется поплатиться жизнью. Смотрите, они приближаются к убийце, они его схватили, они вырывают его из рук Кричтона! Mort Dieu! Милостивый государь, они его разорвут на части! Не надо допускать этого. Мы не можем стоять сложа руки, когда совершается убийство!

– Живодеры! – закричал Жуаез. – Сам Кричтон в опасности. Клянусь Богородицей! Я двину на них моих стрелков.

– Остановитесь, милостивый государь! Одну минуту, умоляю вас, мое присутствие положит конец их неистовствам. Я сам пойду к ним. Они не посмеют ослушаться моих приказаний. – И в сопровождении начальника Наваррской коллегии ректор пробился к месту главной свалки.

– Дайте ему сделать еще и эту попытку, – обратился д'Эпернон к виконту Жуаезу, который, как горячий конь, не мог устоять на месте. – Если они не послушаются ректора, тогда…

– Хвала науке! – подхватил Шико. – Мы скоро увидим презабавный образчик их рыцарских чувств. Клянусь моей щелкушкой, им теперь не до нравоучений.

– Это напрасная трата времени! – вскричал Жуаез. – Я потерял терпение. Эти свирепые школьники не преклоняются даже перед величием королевской власти, – как же может ожидать ректор от них послушания. Ко мне, Лархан! Вперед!

Выхватив шпагу, в сопровождении капитана гвардии, виконт смело бросился в свалку.

Между тем известие, что Кричтон не ранен, немного успокоило ярость толпы. Однако же она была еще в сильном возбуждении. Огильви был вырван из рук Кричтона, и ему угрожала немедленная мучительная смерть. Лишенный возможности говорить под давлением сильной руки Кричтона, от которого он спасся только для того, чтобы очутиться в положении еще более ужасном, оглушенный ударами студентов, он только в минуту неминуемой крайней опасности снова приобрел дар речи. С отчаянием он вырвался из рук студентов и стал звать Кричтона на помощь. Его тотчас опять схватили. Неистовые вопли и насмешки этой безжалостной толпы заглушили его крики.

– Он зовет на помощь Кричтона! – ревел Каравайя, который одним из первых напал на злополучного шотландца и дико радовался угрожавшей ему опасности. – Ты столько же имеешь права просить помощи у Кричтона, которого хотел убить, как змея у пяты, которую ужалила. Но ты видишь, твой земляк остается глух к твоим жалобам.

– Вероятно, я ошибаюсь, – сказал Кричтон, который своим вышитым платком старался унять кровь раненого джелозо и ушей которого только что достиг последний возглас испанца. – Возможно ли, чтобы убийцей был один из моих соотечественников?

– Между тем это так и есть, сеньор Кричтон, – отвечал Каравайя. – Да падет на него вечный позор.

– Выслушайте меня, благородный Кричтон, – кричал Огильви, тогда как испанец напрасно старался принудить его к молчанию. – Не считайте меня виноватым в этом преступлении. Я не хочу погибнуть обремененным тяжестью злодейства, которого гнушаюсь. Я не убийца, я Гаспар Огильви де Бальфур!

– Остановитесь! – воскликнул Кричтон, поручая бесчувственного джелозо попечению одного из присутствующих и направляясь к Огильви. – Дайте мне переговорить с этим человеком. Докажи мне, чем бы то ни было, что ты именно тот человек, за которого выдаешь себя. Твой голос напоминает мне давно минувшее, но я не могу узнать Гаспара Огильви по этим чертам, покрытым кровью.

– Вы не узнали бы моего лица, хотя бы оно было очищено от этой грязи. Мы оба достигли зрелости с тех пор, как виделись в последний раз. Но вы вспомните, хотя это было очень давно, прогулку в лодке при лунном свете на озере Клюни, во время которой был спасен утопавший человек. Воспоминание об этом поступке было всегда моей радостью, сегодня же оно составляет мою гордость. Но не в этом дело, я хочу только доказать вам мое тождество, уважаемый Кричтон, а потом эти чертовы собаки могут делать со мной что им заблагорассудится.

– Вы достаточно сказали, я удовлетворен, более чем удовлетворен, – отвечал Кричтон. – Господа, отпустите этого господина, он совершенно не повинен в предъявленных ему обвинениях. Я своей головой отвечаю за него.

Студенты засмеялись с недоверчивым выражением.

– Порукой в его невиновности служат только его собственные слова, – сказал бернардинец, – а очевидность, к сожалению, против него.

– Этот нож находился в кармане его куртки, когда мы его вырвали из рук сеньора Кричтона, – добавил Каравайя, показывая окровавленное оружие. – Я нахожу, что это неоспоримое доказательство.

Буря ругательств разразилась в ответ на это воззвание к страстям толпы.

– Ты лжешь! – закричал Огильви, стараясь высвободить свои руки, – этот кинжал принадлежит тебе, мой же висит у меня на кушаке. Хорошо бы было, если бы я имел его под рукой.

– Ну так покажи его, – возразил Каравайя и запустил руку в разорванную куртку шотландца. – А! – закричал он вдруг. – Что это я нашел! Вот бриллиантовый перстень с гербом университета. Он вор и убийца!

Казалось, внезапная мысль озарила Кричтона.

– Здесь скрывается какая-то тайна, – воскликнул он. – Отведите к ректору обвиняемого и обвинителя.

Между студентами поднялся ропот:

– Он хочет спасти своего соотечественника! – кричали они. – Мы уверены в его виновности.

– Но вы не можете по своему произволу судить его, – строго возразил Кричтон, – передайте его в руки начальства, схватите этого испанца, его обвинителя, и я буду удовлетворен.

– Превосходно! – отвечал Каравайя. – В награду за мои усилия захватить убийцу меня же самого обвиняют в преступлении. Это хорошо. Но если вы, сеньор Кричтон, так легко одурачены увертками вашего земляка, то товарищи мои не так скоро поддаются обману. Hoy da Dios! Они слишком хорошо меня знают, чтобы подозревать в таком гнусном поступке!

– Студенты Парижа пользуются правом выносить приговор в случаях, подобных настоящему, где виновность подсудимого вполне доказана, – сказал студент Сорбонны. – Право расправы в собственных делах – одна из их привилегий, и они готовы принять на свою ответственность последствия их решения. Мы осудили этого человека и не выпустим его. Для чего откладывать, товарищи?

– Да, для чего? – добавил Каравайя.

– Берегитесь сделать еще какое-либо насилие, – закричал Кричтон громовым голосом. – Я долго удерживался из чувства почтения к вашему университету, но я не намерен более быть хладнокровным зрителем ваших жестокостей.

– Я с вами заодно, господин Кричтон, – заявил английский студент Симон Блунт, подходя к нему как всегда в сопровождении своего громадного бульдога, широкая грудь, короткие ноги и могучая пасть которого имели большое сходство с угловатым сложением, кривыми ногами и отталкивающей физиономией его хозяина. – Вашему соотечественнику не нанесут никакой обиды, пока у меня есть палка и шпага для его защиты. Что же касается возводимого на него обвинения, то я убежден в виновности этого испанского головореза. Но во всяком случае, его не следует убивать без участия судей и присяжных. Ну-ка, Друид! – прибавил он, бросая выразительный взгляд на громадное животное. – Придется снять с тебя намордник, если эти собаки вздумают показать зубы.

В эту минуту подошли ректор и доктор Лануа.

– Выслушайте меня, дети мои, – начал громким голосом ректор, – шотландец будет подвергнут суду, передайте его сержанту, пришедшему со мной. Я берусь разобрать сам, без отлагательства, его дело. Чего же можете вы еще требовать? Своим буйством вы только еще более усугубите вред, который уже нанесли университету, поколебав уважение к нему его знаменитых посетителей.

Кричтон с минуту совещался с ректором, который, казалось, принял данный ему совет.

– Расходитесь сию же минуту, и чтобы каждый из вас шел в коллегию, к которой принадлежит, – продолжал Адриан Амбуаз строгим голосом. – Сержант, подойдите и арестуйте Гаспара Огильви из Шотландской коллегии и Диего Каравайя из Наваррской коллегии. Господа студенты, помогите ему. А! Вы, кажется, колеблетесь! Возможно ли, чтобы вы осмелились ослушаться родительских увещеваний отца университета?

Ропот неудовольствия пронесся по рядам студентов, и их вид был так грозен, что сержант гвардии не решался привести в исполнение приказания ректора.

– Для чего стали бы мы уважать его желания? – ворчал студент Сорбонны. – Ясно, что наш отец обращается с нами не с большим уважением. Пусть отец университета скажет нам, почему его дети не были допущены к сегодняшнему диспуту, и тогда мы посмотрим, следует ли исполнить его просьбу!

– Да, пусть он на это ответит! – поддержал бернардинец.

– Ему очень трудно дать этот ответ, – сказал Каравайя. – Клянусь погибелью мира! Я не дамся никому в руки, ни сержанту, ни ректору, ни шотландцу, ни англичанину, и чтобы доказать, как мало обращаю я внимания на их угрозы, я первый нанесу удар этому презренному, если никто не решается убить его.

Говоря это, Каравайя занес кинжал, собираясь ударить Огильви, но в ту же минуту был схвачен мускулистой рукой и отброшен назад с такой силой, что с глухим проклятием тяжело рухнул на землю. Кричтон, рука которого сразила испанца, бросился в толпу студентов с такой непреодолимой энергией, что их общие усилия не могли остановить его. Внезапно отстранив тех, которые держали Огильви, он всунул ему в руку кинжал, и, выхватив свою шпагу, спокойно ожидал нападения студентов.

Пылкий и решительный, вдобавок свирепый, как и бульдог, его сопровождавший, Блунт последовал за Кричтоном. Довольствуясь тем, что отражал удары, направленные на последнего, он некоторое время воздерживался наносить их сам. Но он не мог долго ограничиваться одной обороной. Тяжелый удар, нанесенный ему по голове, привел его в ярость. Он принялся сыпать кругом удары так старательно, с такой решительностью, что каждый из них валил с ног одного из нападающих. Казалось, в одной руке Блунта было столько силы, как у двадцати молотильщиков. Он разбивал головы нападающих так же легко, как мальчишка, играя, разбивает тыквы. Студент Сорбонны попробовал противопоставить дубине англичанина свою палку, но нашему софисту пришлось защитить диссертацию потруднее тех, которые он привык защищать! Под силой удара Блунта гибкая виноградная лоза, выскользнув из руки студента, отлетела на порядочное расстояние, рука же, ее державшая, была раздроблена и повисла без движения. В течение этого времени Огильви и Кричтон не оставались без дела. Спина к спине они стояли в оборонительной позе. Испуская дикие крики и потрясая палками, студенты начали яростно нападать на них. Удары сыпались градом на Кричтона. Шпага его, описывая круги, сверкала, как молния. Казалось, он был неуязвим. Ни один удар еще не коснулся его. Каравайя, уже успевший подняться, был в первом ряду нападающих. "Клянусь Святым Иаковом, – кричал он, – я смою его кровью пятно, которое он наложил на наши академии и на меня. Берегись, гордый шотландец!" И вдруг, кинувшись вперед, он нанес Кричтону отчаянный удар.

Каравайя был искусный боец, но противник его не имел равных себе в искусстве защиты. Он с необыкновенной ловкостью отбивал удары испанца, и после нескольких взаимных быстрых движений длинная толедская шпага выскользнула из рук Каравайя и он оказался во власти победителя. Но Кричтон не воспользовался своей победой и оставил своего врага, решив, что тот не стоит удара его шпаги. Скрежеща от ярости зубами, Каравайя искал какое-либо оружие, между тем как студенты, ободряя друг друга криками, продолжали наступать.

Один из них, огромного роста, прославившийся между своими собратьями необыкновенными подвигами, достойными Атлета, кичась данным ему прозвищем «Оборотень» (у Рабле оно принадлежало колоссальному бойцу, против которого так храбро боролся Пантагрюель), с железной полосой в руках, заменявшей ему палку, решительно бросился на Кричтона. Пользуясь минутой, когда на того нападали со всех сторон, он хотел нанести ему сильный удар по голове. Тяжелое оружие опустилось, Кричтон, предвидя удар, отпрянул в сторону, хотя и не успел совсем уклониться от него.

Сила удара была такова, что шпага Кричтона, сделанная из самой лучшей стали, переломилась у эфеса. Тогда-то необыкновенная телесная сила и замечательная ловкость Кричтона отлично помогли ему. Не давши времени своему гигантскому противнику повторить удар, он бросился на него и схватил с такой силой, что гигант зашатался. В первый раз встретил он достойного противника. Стиснутый сильными руками Кричтона, Оборотень не мог ни освободить свою правую руку, ни воспользоваться своей силой. Он едва дышал. Его сильная грудь подымалась и дрожала, как огнедышащая гора. Утомляя себя напрасными усилиями, он пыхтел, как кит, преследуемый морским единорогом.

Уверенные в исходе борьбы и не желавшие лишить своего защитника славы победителя, студенты перестали нападать на Кричтона и направили свои удары на Огильви и Блунта. Покинутый своими товарищами, Оборотень стыдился звать их на помощь и вскоре почувствовал, что слабеет подобно своему тезке, когда тот изгибался, придавленный страшным Пантагрюелем. Как башня, поколебленная подземной работой минера, он пошатнулся и с шумом, покрывшим гул битвы, упал неподвижным и бездыханным на землю.

Схватив железную полосу, выпавшую из рук противника, Кричтон хотел присоединиться к товарищам, как вдруг внимание его было привлечено в другую сторону. Голос, принадлежавший, как ему казалось, джелозо, произнес его имя с криком отчаяния, и он бросился по направлению этого призыва.

Между тем Огильви неожиданно приобрел сильного союзника в лице Друида, бульдога англичанина. Раздраженный упорными нападениями врагов, Блунт снял намордник с дикого животного и, побуждая его жестом и голосом, быстро придал другой оборот делу. Сперва послышалось глухое рычание, потом ужасный рев бешеного животного. Его огромная пасть раскрылась, морщинистая кожа на лбу съежилась в тысячу складок, глаза метали молнии, клыки блестели. Он ринулся на студентов. Блунт направлял его нападение и поощрял его. Удары, казалось, не производили никакого действия на толстую шкуру ужасного животного, а только еще более раздражали его. Он бросался, как волк на стадо овец.

Сцена была ужасна, но вместе с тем не лишена комизма. Студенты охотно бы отступили, но отступление было невозможно. Крики и ругательства свидетельствовали об опустошениях, произведенных их безжалостным противником. Его зубы впивались то в ногу одного, то в руку другого, то в горло третьего.

– Это сам сатана в образе собаки, – кричали студенты. – Удались, сатана!

Но на Друида не действовали ни заклинания, ни просьбы. Встряхнув своей огромной головой и снова показывая свои ужасные клыки, он готовился к новым подвигам.

Вокруг Блунта и Огильви, благодаря их страшному помощнику, образовалось пустое пространство. На земле, закрывая лицо руками, чтобы защититься от зубов собаки, которая его повалила, лежал неподвижный бернардинец.

Положив тяжелую лапу на горло полуживого студента, Друид устремил свои раскаленные глаза на хозяина, как бы спрашивая его, должен ли он продолжать свое дело разрушения. Это была критическая минута для бернардинца.

Но в это время бряцанье оружия, стук лошадиных копыт и громкие крики возвестили о приближении Жуаеза и его стрелков.

С быстротой орла, нападающего на стаю мелких пташек, Жуаез, на коне, становившемся под ним на дыбы, бросился в толпу. С другой стороны приближались алебардисты ректора и лакеи Рене де Вилькье. Кроме того, справа обступили толпу хорошо обученные шотландские гвардейцы под начальством барона д'Эпернона. Окружаемые со всех сторон, студенты очутились в самом критическом положении. Снова послышался ропот:

– Долой любимцев! Долой шотландских головорезов! Но эти крики быстро умолкли. Получив несколько ударов, нанесенных шпагами гвардейцев, студенты побросали палки в знак покорности.

 

КОЗЬМА РУДЖИЕРИ

Человек, которому Кричтон, бросаясь на помощь к Огильви, поручил бесчувственного джелозо, принял его с такой готовностью и поспешностью, как будто ожидал этого. Чтобы не привлекать долее внимания кого-либо, он со своей ношей на руках старался выбраться из толпы.

Это был старик, странной и непривлекательной наружности, одетый в длинную черную мантию, подбитую шелковой материей огненного цвета и обшитую серым мехом. Куртку и штаны заменял богатый кафтан из алого бархата, подпоясанный шелковым шнурком, на котором висел роскошный мешочек с вышитым гербом Екатерины Медичи. На груди была цепь из медальонов, покрытых кабалистическими знаками, на голове шапочка из пурпурного бархата. Он не имел на себе ни оружия, ни девизов, только один герб королевы-матери. Его высокое, совершенно лишенное волос, покрытое морщинами чело могло бы внушить почтение, если бы черные брови не придавали ему мрачное и зловещее выражение. Виски были впалыми, щеки худыми, кожа синевато-бледного цвета походила на пергамент. На глазах его, имевших странный блеск, было что-то вроде оболочки, которая, казалось, защищала их, как это свойственно глазам орла, от слишком яркого солнечного света. Он имел хитрый и коварный взгляд, большой горбатый нос, над которым сходились черные брови. Все лицо в совокупности выражало лукавство, подозрительность и злобу. Он был высок ростом, пока не сгорбился от старости, и теперь казался гораздо ниже из-за сгорбленной спины. Его обезображенные члены скрывались под широкими складками одежды, но все суставы были вывихнуты во время его заключения в Бастилии, при Карле II, где он был подвергнут пытке по обвинению в колдовстве. Козьма Руджиери, отвратительный человек, нами описанный, по происхождению флорентиец, по призванию математик, алхимик и даже поэт, как это видно из анаграмматографии Николая Клемента Трело, секретаря герцога Анжуйского, исполнял должность главного астролога Екатерины Медичи, вывезшей его из Флоренции, и пользовался ее особенной милостью. Благодаря ее влиянию, он избавился от пыток, тюрьмы и смерти, ей был он обязан своим возвышением при дворе ее третьего сына Генриха, которому, как говорили, он помог завладеть престолом, умертвив его обоих братьев, Франциска II и Карла IX. Ей он был обязан – вольнодумец и еретик, а по некоторым слухам, даже идолопоклонник, – возведением в духовный сан аббата Септ-Маге, в Бретани. Благодаря ее поддержке, он мог продолжать беспрепятственно свои таинственные занятия, несмотря на своих открытых и тайных врагов, и от нее узнавать все государственные тайны.

За все эти благодеяния он каждую ночь читал по звездам для королевы-матери (королевы, говорившей, что она управляет государством руками своих сыновей). При всех трудных обстоятельствах Екатерина обращалась к нему за советами. Руджиери был слепо предан и был главным исполнителем всех ее тайных замыслов и интриг. Ему предъявляли самые мрачные обвинения. Про него рассказывали всевозможные ужасы, которые порождались суеверием века. Уверяли, что он очень искусен в некромантии, что он чародей и идолопоклонник, что он председательствует на шабаше колдунов, торгует трупами, снятыми с виселиц, и, наконец, что он употребляет в пищу мясо новорожденных детей.

Впрочем, не один Руджиери слыл в то время за колдуна. Астрология была в таком употреблении при Генрихе III и в предшествовавшее царствование, что число людей, занимавшихся этой тайной наукой, доходило до тридцати тысяч, цифра невероятная, если сообразить, сколько требовалось средств к существованию этим людям.

Как бы то ни было, Руджиери благоденствовал. Но в то время говорили, хотя и очень тихо, что он отыскал новый, более ужасный, источник богатства. Медленные тонкие яды, изобретенные во Флоренции, страшное действие которых проявлялось в постепенном истощении жертвы, считались его произведением. Его дьявольскому напитку приписывали кровавый пот, орошавший каждую ночь постель Карла IX. Король умер, и у Руджиери стало одним врагом менее. Но так велик был ужас, возбуждаемый его адскими снадобьями, что самый отъявленный пьяница выронил бы из рук кубок с вином при мысли, что он приготовлен Козьмой Руджиери.

Возле страшного математика всегда находился немой африканский невольник необыкновенно маленького роста и самого фантастического сложения. Если бы этот человек хоть сколько-нибудь походил на своего господина, то его можно было бы принять за его тень, так близко следовал он за ним. Но как ни странна была наружность астролога, наружность пажа была еще страннее. Отвратительный, безобразный и горбатый Эльберих (так звали негра) был так мал сравнительно со своей толщиной, что когда ходил, то казался катящимся комом сажи, у которого вместо глаз были вставлены два горящих угля. Стоя он походил на раздутого павиана, сидящего на задних лапах. Его широкие ступни были видны, но не было никакого признака ног; механизм, помогавший ему ходить, был сокрыт. Руки его были коротки и худы, кисти рук плоски и расплюснуты, как боковые плавники тюленя.

С помощью этого карлика, которого все сторонились с отвращением, Руджиери не трудно было удалиться и добраться до контр-форса коллегии. Будучи уверен, что там в углублении стены никто его не заметит и не побеспокоит, он занялся доверенным ему джелозо. Кричтон отчасти остановил кровотечение из царапины, зиявшей на плече. Рука была перевязана платком. Рана не казалась опасной, и Руджиери, чтобы возвратить к жизни джелозо, прибегнул к лекарству, которое всегда носил при себе.

Отстранив черные, густые локоны, в беспорядке падавшие на лицо джелозо, Руджиери был поражен его необыкновенной красотой. Хотя щеки утратили свой горячий румянец, который, подобно солнечному лучу на снежной вершине, оживлял его южный цвет лица, хотя белизна мрамора покрыла его, лицо джелозо оставалось прекрасно, как и прежде. Живое существо превратилось в прелестную статую, и Руджиери с восторженным энтузиазмом артиста рассматривал подробности очертания этой статуи. Он с возрастающим восхищением исследовал каждую черту. Астролога удивляли не столько гармоничные, правильные черты лица молодого человека, как его тонкая, атласная кожа, его гладкая, белая шея, на которой, подобно тонким нитям, перекрещивались голубоватые жилки. Это-то преимущественно и возбуждало восторг астролога. Он так углубился в свои мысли и так засмотрелся на лицо джелозо, что совершенно забыл употребить в дело пузырек, который был у него в руке. Руджиери внимательно рассматривал белое, как снег, лицо джелозо. Глаза были закрыты, но черные глазные яблоки почти просвечивали сквозь прозрачные веки. Он любовался его длинными шелковистыми ресницами, его черными, великолепно обрисованными бровями, его тонкими, красивыми ноздрями, его изящно очерченным ртом. Астролог был вне себя от удивления. Он взял маленькую белую руку, неподвижно повисшую, и стал внимательно изучать ее линии. Чем более изучал он, тем более омрачалось его лицо. Он провел рукой по своему лбу. Внезапное волнение потрясло все его существо.

– Дух Самбеты, – воскликнул он, – возможно ли это? Мог ли я так долго ошибаться? Неужели небесные светила могли так долго обманывать их адепта? Это невозможно! Правда, в последний раз планеты имели угрожающий вид, предвещавший мне несчастье. Их сопоставление указывало, что мне грозит опасность от руки чужеземца. Этот день, этот час полны бедствий. Я предвижу несчастье, мне угрожающее, но я также вижу средство его избежать. На моей дороге стоит Кричтон. Это тот враг, который мне угрожает. Сегодняшний день связывает его судьбу с моей и еще с судьбой другого человека. В этом человеке моя защита, и я держу его в моих объятиях; один из нас должен погибнуть. Густая завеса скрывает от меня будущее. Да будет проклято несовершенство моего знания, которое открывает передо мною будущее только до известного предела. Но я могу отвратить удар.

И он снова стал рассматривать лицо джелозо.

– Почему, – продолжал он в раздумье, – когда я гляжу на эти милые, хотя и безжизненные черты, тысячи забытых воспоминаний встают в моем сердце? Это лицо, хотя оно гораздо прекраснее, напоминает мне давно забытый образ, поглощенный событиями прошлого, оно мне напоминает грезы юности, страсть, горячий бред. Оно напоминает мне одно событие моей жизни, о котором я даже не хочу вспоминать. Кто этот молодой человек? Или, вернее, если только мои глаза не потеряли своей проницательности и не стали слепы ко всему, кроме великолепия блестящих светил ночи, кто это?..

Размышления астролога были прерваны тяжелым вздохом джелозо. Тогда Руджиери прибегнул к своему пузырьку и дрожащей рукой принялся расстегивать камзол молодого человека, чтобы облегчить ему дыхание.

Отстранив складки его окровавленной рубашки, он увидел грудь молодой, прелестной женщины. Глаза его засверкали под прикрывавшей их оболочкой.

– Вот что я подозревал, – прошептал он. – Переодетая молодая девушка! Вероятно, безрассудно отдала свое сердце Кричтону. Если это так, то она послужит мне полезным орудием. А мне необходимо подобное вспомогательное средство в моих намерениях относительно его. Ах! Что это, амулет? Нет, именем Парацельса, маленький золотой ключик античной формы, на такой же цепочке, по превосходной отделке которой видно, что она из Венеции. Ах! Прелестная девушка, в моих руках разгадка вашей жизни, которой я со временем воспользуюсь. С вашего позволения, я возьму ключ.

И Руджиери, который никогда не стеснялся в средствах для достижения своих целей, не колеблясь снял цепочку и готовился спрятать ее, как вдруг был встревожен знаками своего черного слуги.

Звук, изданный карликом, походил на шипение змеи, застигнутой врасплох. Все звуки, издаваемые несчастным созданием, ограничивались смехом и свистом: первым он выражал радость, вторым страх. Астролог очень хорошо понял значение настоящего звука. Следуя направлению красных сверкающих глаз карлика, он увидел человека, на которого маленькое взбешенное чудовище таращило глаза, шипело и плевало, как сова, захваченная в дупле куницей. Незнакомец был в маске и закутан в широкий черный плащ. Не успел еще Руджиери спрятать цепочку, как вновь пришедший был уже возле него.

 

МАСКА

Астролог не мог скрыть своего смущения. Он рассматривал незнакомца в маске с недоверием, смешанным со страхом.

– Не волнуйтесь, – обратился замаскированный человек к Руджиери, – я друг!

– Чем вы докажете? – отвечал астролог с подозрительностью. – В вашем голосе, я согласен, слышится честность, но ваша одежда и манеры не способны внушить доверия. Мы не в Венеции, сеньор, и карнавал еще не наступил, ваш костюм здесь не допускается, как в столицах по ту сторону гор. Наши добрые граждане Парижа находят, что маска не оправдывает постороннего вмешательства, и я достаточно жил между ними, чтобы присвоить себе некоторые из их, может быть, глупых взглядов на этот счет. Простите, сеньор, если я к вам несправедлив. Частые вероломства сделали меня благоразумным, отчасти недоверчивым.

– Вы правы, – возразила маска, – благоразумие – принадлежность вашего возраста и вашего характера, однако же мне кажется, что наука, которой вы занимаетесь, поможет вам отличить друга от врага.

– Я не могу читать сквозь маску лица людей, сын мой, – отвечал Руджиери, – это было бы все равно, что глядеть через темное стекло. Кто же наблюдает звезды с завязанными глазами? Откройте ваше лицо, и я скажу вам, тот ли вы, за кого выдаете себя.

– Вы оскорбляете меня своими подозрениями, – возразила маска. – Повторяю, я ваш друг. Вы меня хорошо знаете, в чем вы получите полное удостоверение. Вы убедитесь также, что я имею некоторые права на услугу, которой я требую. Но так как я нуждаюсь в величайшей тайне и открытие лица моего или даже имени сопряжено с опасностью, то вы, надеюсь, позволите мне сохранить инкогнито.

– Уверяю вас, – отвечал Руджиери, вновь обретший свою самоуверенность, – я нисколько не желаю проникнуть в вашу тайну. Если бы я желал этого, то давно бы узнал ее. Требуется большое притворство тому, кто хочет обмануть проницательность Козьмы Руджиери. Но перейдем к делу. Этот молодой человек, – Руджиери поспешно поправил одежду юной венецианки, – нуждается в моей помощи. Скажите, что угодно вам от меня?

– Прежде чем продолжать, – возразила маска, – я прошу вас принять кошелек в знак моей искренности. Он вам даст более полное и верное понятие о моем характере, чем мои черты.

Говоря это, он положил полный кошелек в руку астролога, который, не колеблясь, его принял.

– Ваши слова справедливы, сын мой, это лучшее средство отличить настоящих друзей от ложных. Лицо может быть обманчиво, но здесь нет ничего поддельного, – продолжал он, взвешивая в руке туго набитый кошелек. Одновременно он поручил свою ношу Эльбериху.

– Чем могу вам служить? Все, что в пределах моего знания, к вашим услугам!

– Одним словом, – отвечала маска, – я люблю…

– А, понимаю! – прервал многозначительным голосом Руджиери, – вам не отвечают взаимностью…

– Вы угадали!

– И вы хотели бы покорить сердце той, о которой вздыхаете. Так ли это, сын мой?

– Совершенно так!

– Будьте уверены в успехе. Будь она холодна, как снега Кавказа, я берусь воспламенить ее сердце огнем, более пылким, чем тот, который зажигает пояс Венеры.

– Поклянитесь мне, что вы это сделаете!

– Клянусь Оримазом, она будет принадлежать вам.

– Довольно, я верю!

– Назовите мне имя девицы, место ее жительства!

– Ни то ни другое не нужно. Она здесь. И маска указала на молодую венецианку.

– Ябамиах! – воскликнул астролог. – Этот молодой человек… это…

– Я все знаю, – отвечала маска. – Не притворяйтесь! Я был свидетелем сделанного вами открытия…

– И… вы ее любите?

– Люблю ли я ее! – воскликнула маска. – Выслушайте меня, – продолжал он с горячностью. – Вам, уроженцу нашей огненной страны, не надо говорить, как пламенно любим мы, итальянцы. Я преследовал эту девушку со всем жаром непреодолимой страсти, но она оставалась глуха к моим мольбам, к моим клятвам, к моим уверениям. Напрасно прибегал я ко всем обольщениям, ко всевозможным уловкам, напрасно делал ей подарки, которые бы снискали мне любовь принцессы. Все мои усилия были напрасны: для меня она не имела ни сердца, ни улыбки, ни любви. Более того, сила моей страсти ее пугала. Равнодушие ее обратилось в страх, страх в ненависть. Она возненавидела меня. В некоторых сердцах ненависть очень скоро переходит в любовь, но у нее этого нет. Должен ли я вам сознаться? Она чувствовала ко мне отвращение, она отклоняла все мои знаки внимания, избегала моего присутствия, не могла меня видеть. Оскорбленный, доведенный до крайности моей отвергнутой страстью, я составил план, который, если бы удался, отдал бы ее в мою власть. Не знаю, каким способом открыла она мои намерения и спаслась бегством. Ее бегство увеличило мои страдания, я положительно обезумел!

В то время, как я погрузился в беспредельное отчаяние, я вдруг получил известие, что она в Париже. Я приехал сюда, везде ее отыскивал и, наконец, узнал, несмотря на ее переодевание. Я блуждал около ее жилища, везде, как тень за нею следовал в надежде, что наконец представится благоприятный случай, и теперь, когда я менее всего ожидал, я нашел то, что искал. Минута настала, она в моей власти, нет более препятствий! Она моя!

И маска готова была схватить бесчувственную девушку, если бы ее не удержал астролог.

– Препятствие еще существует, сын мой, – холодно сказал Руджиери. – У вас есть соперник.

– Соперник? – повторила маска.

– Опасный соперник.

– Назовите его!

– Для кого сплела она венок? Для кого пожертвовала жизнью?

– А!

– Для Кричтона!

– Будь он проклят! Ясно, что она его любит! Но он не любит и не знает ее, да и никогда не узнает. Они не должны более встречаться. Но мы только даром теряем время. Отдайте мне эту девушку.

– Возьмите назад ваш кошелек, – отвечал с твердостью Руджиери. – Я не могу помогать вам в этом деле.

– Как! – вскричала маска. – А ваша клятва?

– Это правда, но я не знал, в чем клялся!

– И все-таки вы связали себя этой клятвой, если может что-либо обязывать человека с такой эластичной совестью. Какое участие могла внушить вам эта девушка? Неужели Кричтон успел уже подкупить вас? Или, может быть, вы надеетесь, что сделка с ним будет выгоднее? В таком случае…

– Довольно оскорблений, сеньор маска, – отвечал Руджиери. – Меня трудно вывести из себя, как вы это видите, но коль это случится, я нелегко успокаиваюсь, что вы могли бы испытать на себе, если бы вам удалось возбудить мой гнев. Я не друг Кричтона, и эта девушка для меня посторонняя. Кроме случайного открытия ее пола и сообщенных вами подробностей, я ничего о ней не знаю. Но случай отдал ее под мою защиту, и я сумею защитить ее от насилия, подобного вашему. Я бы обесчестил мои седые волосы, если бы поступил иначе. Возьмите свой кошелек, сеньор, и не говорите более об этом ни слова.

– Замолчи, старый хитрец! – воскликнула маска. – Не думай обманывать меня своей напускной щепетильностью. Я слишком хорошо знаю тебя. Для чего я буду унижаться до просьб, когда могу приказывать? Одно мое слово, один знак, и ты будешь брошен в темницу, привязан к колесу, откуда не в состоянии будет спасти тебя даже могущественная рука Екатерины Медичи. Между всеми живыми существами я тот, кого ты должен наиболее страшиться, Руджиери, но из всех орудий беззакония ты самое для меня необходимое. Тебе нечего бояться, если ты будешь служить мне, но трепещи, если вздумаешь ослушаться меня. Моя месть будет быстрее и вернее твоей.

– Кто же вы, во имя дьявола, что осмеливаетесь так говорить со мной? – спросил астролог.

– Если бы я был сам дьявол, ты не более бы ужаснулся, открыв, кто я, – возразила маска. – Этого с тебя достаточно, не старайся более узнать меня.

Гордый, повелительный тон, которым вдруг заговорила маска, произвел свое действие на астролога, но он делал усилия, чтобы казаться спокойным.

– Что же сделаете вы, если я откажусь повиноваться? – спросил он.

– Я обвиню вас, – шепнула маска, – в измене ныне царствующему королю. Поройтесь в сокровеннейших изгибах вашего сердца, Руджиери, и припомните самые ужасные ваши тайны. Припомните существующие еще улики ваших гнусных злодейств и того, кто могбы быть вашим обвинителем.

– Существует только один человек, – простонал Руджиери, – который мог бы обвинить меня, и этот человек…

– Перед вами!

– Это невозможно! – с недоверием воскликнул Руджиери.

Тогда маска шепнула ему на ухо одно имя. Руджиери вздохнул и задрожал с головы до ног.

– Этого достаточно! – сказал он после минутного молчания. – Приказывайте, что вам заблагорассудится, благородный сеньор! Моя жизнь принадлежит вам.

– Мне не нужна твоя жизнь, – с презрением отвечала маска. – Отдай мне эту девушку. Но погоди! Я здесь не один. Нет ли у тебя такого убежища, где бы она могла пользоваться твоим искусным лечением и быть сокрыта от всех поисков Кричтона и где бы ты мог подвергнуть ее действию магических чар, о которых ты мне говорил?

– Да, сеньор, – отвечал Руджиери после минутного размышления, как бы пораженный какой-то мыслью. – Я отведу ее в таинственную башню подле Суасонского отеля, которая доступна только ее величеству Екатерине Медичи и мне. Там она может оставаться до тех пор, пока вы сообщите мне ваши дальнейшие желания. Но возможно ли, чтобы эта девушка отвергла вашу любовь? Мне кажется, она должна была бы радоваться вашему предпочтению. Клянусь Оримадом, здесь что-нибудь не так. Вы, может быть, околдованы, благородный сеньор. Император Шарлеман был подобно вам рабом отвратительной ведьмы, и теперь мне пришел на память ключ странной формы, который я нашел у нее на груди. Может быть, в нем заключаются чары. Это должен быть могущественный талисман, я его подвергну испытанию. Во всяком случае, нам необходимо противопоставить этому талисману наши собственные чары, и я заменю его восковым изображением вашего…

– Как хочешь, так и делай! – прервала маска. – А! Она шевелится. Скорей! Мы попусту теряем время.

Уже несколько минут как астролог и его товарищ заметили, что венецианка возвращается к жизни. С глубоким вздохом приподняла она веки своих больших, томных глаз и устремила их черные зрачки на Руджиери и Эльбериха.

Первый в ту минуту, как она очнулась, стоял, нагнувшись над ней, последний поддерживал ее в своих руках.

Сидя на корточках и обнимая своими голыми желтыми руками стан молодой девушки, отвратительный карлик казался посланцем Эблиса на погибель чьей-либо чистой души. Страх стал овладевать девушкой по мере того, как она переводила взгляд с одного из них на другого. То, что ока видела, казалось ей сновидением. Напрасно Руджиери положил палец на ее рот, она еще не могла осознать ни своего собственного положения, ни необходимости молчания. В эту минуту глаза ее устремились на замаскированного человека, мрачная фигура которого, прислоненная к контрфорсу стены, принимала сверхъестественные размеры при неопределенном свете наступавших сумерек. С диким смехом указала она на этого мрачного вида человека и прошептала несколько несвязных слов.

– Унесите ее скорее! – воскликнула маска. – К чему слушать ее бредни! Уведите ее в башню!

– Этот голос! – закричала молодая девушка, вдруг становясь на ноги и проводя рукой по глазам. – Это… это должен быть он! Где я? Ах!..

– Схватите ее! – закричала маска.

– Он меня преследует даже в минуту смерти! – вскричала в отчаянии молодая девушка. – Я умираю и не могу от него скрыться! Спасите меня от него, Кричтон! Спасите меня!

И она с пронзительным криком вырвалась из рук Руджиери.

– Убежала! – вскричала маска, напрасно стараясь удержать ее. – Бездельник! Ты нарочно выпустил птичку, попавшую в сеть! Руджиери, вы ответите мне за это своей жизнью.

– Птичка только расправила крылья, – отвечал астролог, – и мы снова поймаем ее.

В эту-то минуту Кричтону показалось, что он слышит голос джелозо. Подобно легкой лодочке, бросаемой из стороны в сторону движением волн, девушка, ослабевшая от раны, старалась пробиться сквозь мятежную толпу, не обращавшую никакого внимания на ее жалобы и крики скорби.

– Бедный молодой человек! – кричал один из студентов, – он обезумел от своей раны! Ступай прочь, молодой безумец! Кричтону некогда обращать внимания на твои крики, у него и своих дел слишком много! Ему еще нужнее помощь, чем тебе! Видишь ли это зеленое перо? Видишь битву, которая кипит вокруг него? Ну это перо принадлежит Кричтону. Будь благоразумен, не ходи туда, там удары сыпятся, как град, их хватит и на твою долю. Ступай назад искать защиты.

Молодая девушка увидела высокую фигуру шотландца, на которую указывал ей студент, окруженную толпой, и в ту же минуту Кричтон обратил глаза на прелестную венецианку.

– Это голос джелозо, – сказал он себе, – отчего он идет сюда один? Эй! Назад, господа! Берегитесь!

– Спасите меня, Кричтон! – кричала между тем венецианка. – Спасите меня!

Сплошная толпа студентов удерживала Кричтона.

– Дайте дорогу! – закричал он, не пугаясь их численности, и, потрясая над головой бывшей у него в руках полосой железа, он кинулся в сторону венецианки.

Молодая девушка увидела его приближение, она увидела, что студенты уступали его непреодолимым усилиям, она услышала его ободряющий крик, но в ту минуту, когда ее сердце забилось надеждой, когда она уже видела себя под охраной его могучей руки, она вдруг почувствовала, что кто-то схватил ее.

Она подняла голову. Ее взгляд встретился с черными зрачками, горевшими в отверстиях маски. Ее разум помутился, зрение омрачилось, она лишилась чувств.

Между тем Кричтон храбро продвигался вперед. Новые затруднения преграждали ему дорогу, новая толпа упорно его задерживала, но наконец все препятствия были устранены, и он достиг того места, на котором увидел джелозо, однако оно было пусто. Взрыв насмешек студентов доказывал, как их потешало его разочарование.

– Вы слишком поздно пришли на помощь к вашему спасителю, – послышался голос из толпы. – Он вне вашей власти, в руках человека, у которого нелегко его отнять. Ваш противник оказался сильнее вас, сеньор, и не моя будет вина, если вы всегда будете встречать камень преткновения на своей дороге. Bezo los manos, сеньор.

Повернув голову в ту сторону, откуда слышался голос, Кричтон увидел удалявшегося Каравайя.

– Клянусь всеми моими надеждами на возведение в рыцарское достоинство, – прошептал он, гордо осматриваясь кругом, – я бы отдал все лавры, мною сегодня приобретенные, за избавление этого молодого человека от его врагов. Его вопли, его тревожные взгляды, его величайшая опасность. Да будут прокляты эти проклятые студенты: нужны исполинские усилия, чтобы продолжать розыски в такой сумятице, но, несмотря на это, я бы охотно продолжал их, если бы была малейшая надежда на успех. Для чего Руджиери, который с такой охотой принял на себя заботу об этом раненом молодом человеке, покинул его в такой опасности? Старый астролог объяснит мне причину своего поступка! Был ли это недостаток благоразумия или отсутствие человеколюбия?

Размышления Кричтона были внезапно прерваны криком стрелков и лошадиным топотом. После кратковременного бесполезного сопротивления студенты, как мы уже сказали, бросили оружие и, прося пощады, разбежались во все стороны. Кричтон остался один. Виконт Жуаез, гонявшийся за этой толпой и успевавший кое-где схватить пленника, которого он тотчас же сдавал солдатам, как только увидел его, направил к нему своего коня.

– Слава Богу и Святой Богородице! – весело воскликнул он. – Вы невредимы, сеньор Кричтон! Клянусь моим гербом! Было бы пятном для всего рыцарства, если бы его совершеннейший представитель погиб среди мятежа подобных негодяев. За каждую царапину, которую бы вам сделали, они поплатились бы своей жизнью. Если ректор не накажет своих необузданных детей, наши сержанты возьмут этот труд на себя и научат его, как следует наказывать. Но взгляните, вот ваш паж, ваш конь фыркает от радости, увидя хозяина. Ах, Кричтон, лихой конь и прелестный паж – залоги благосклонности царственной особы, вы дважды счастливы!

– Трижды счастлив, Жуаез, имеющий подобного брата по оружию, который бросился ко мне на помощь в минуту такой крайней опасности, – отвечал Кричтон, говоря таким же беспечным голосом, как и его товарищ, и вскакивая на великолепного коня в богатой сбруе, подведенного ему прелестным пажом, под которым была белая парадная лошадь. Паж был одет в белую атласную куртку и темно-голубой бархатный плащ – цвета Маргариты де Валуа. – Я думаю, – продолжал со смехом Кричтон, – что это поле битвы, так храбро оспариваемое, осталось наконец за нами, и все-таки я готов заплакать при мысли, что хотя и совершил более чудесные подвиги, чем самые доблестные бойцы романов, Тристан и Лаунфаль, Гуон и Парненопес, когда они сражались против волшебных адских сил, но мои победы покажутся ничтожными таким храбрым рыцарям, как те, которые находят, что нет никакой славы одерживать верх в подобных столкновениях, хотя и очень опасных. Поверьте мне, легче было бы справиться с целым легионом черных гномов с волшебницей Ургандой во главе, чем с этой бессовестной челядью. Мне выпало на долю одержать победу над этим университетом красноречием и шпагой, и, уверяю вас, я предпочитаю оружие учителей оружию учеников и более горжусь победой (если позволительно так выразиться) над этими неофитами с медными лбами и палками в руках, которые очень трудно поддаются убеждениям, чем победой, одержанной мной над их учеными профессорами. Но пора вспомнить о моем злополучном земляке, бывшем причиной всех этих беспорядков. Мне кажется, я вижу его с его верным союзником в самой середине этого водоворота. Поедемте, Жуаез, я хочу говорить с ними.

В несколько прыжков конь Кричтона был подле Огильви и Блунта. Этот последний, видя, что борьба окончена, приказал своей собаке отойти от бернардинца, но, решив, что она недостаточно усердно повинуется, подтвердил свое приказание ударом сучковатой дубины, который и произвел желаемое действие. Друид выпустил студента и с сердитым урчанием уселся у ног хозяина.

– Мы завтра увидимся, Огильви, – сказал Кричтон, – и если когда-нибудь я могу быть вам полезным, то прошу вас располагать мной. А пока вам нечего опасаться. Вы не откажете ему в вашем покровительстве, Жуаез?

– Без сомнения, – отвечал виконт. – Клянусь Богородицей! Храбрый шотландец будет зачислен в мою стрелковую роту, если он захочет променять свою куртку из серой саржи на стальные латы. Он не первый из своих соотечественников найдет эту перемену очень для себя выгодной.

– Я обдумаю ваше предложение, виконт, – отвечал Огильви с благоразумием, отличительной чертой его нации, – но, во всяком случае, примите мою искреннюю благодарность за него.

– Как хотите, – отвечал с надменностью Жуаез. – Благодарите не меня, а сеньора Кричтона. Одному ему обязаны вы моим предложением.

– Он сам не знает, от чего отказывается, Жуаез, – возразил Кричтон. – Завтра я поговорю с ним об этом. Теперь же, – продолжал он, – мне хотелось бы поближе познакомиться с вашим храбрым товарищем, которого по его сложению, выговору и собаке я принимаю за англичанина.

– Я действительно англичанин, – отвечал Блунт, – но не заслуживаю эпитета, которым вы меня почтили. Если бы вы отнесли его к моей собаке, он был бы вполне справедлив. Для меня же он совершенно неуместен. Друид имеет претензии на храбрость, он никогда не посрамит свою родину. Но так как вы удостоили меня вашим вниманием, благородный сеньор, то пожмем друг другу руки в залог нашей зарождающейся дружбы, если, впрочем, не слишком самонадеянно с моей стороны придавать это название вашим чувствам ко мне. Вы найдете, если вам понадобится, в Симоне Блунте и в его собаке, так как я никогда не отделяю от себя Друида, который часть меня самого, – и, без сомнения, лучшая часть – двух преданных вам существ, на которых вы можете положиться. Мой девиз: смелость и верность.

– Он искренен и говорит от сердца, – отвечал Кричтон, с жаром пожимая широкую руку, протянутую ему англичанином. – От всего сердца принимаю ваше предложение. Приходите завтра в мой отель вместе с Огильви и не забудьте привести с собой этого нового и верного союзника.

– Непременно, – отвечал Блунт, – мы с Друидом очень редко расстаемся.

Разговор был прерван внезапным появлением шута Шико, насмешливое и лукавое лицо которого против обыкновения имело несколько серьезное выражение.

– А! – сказал Кричтон. – Что значит этот важный вид? Уж не потерял ли ты свою щелкушку во время битвы?

– Хуже того, – возразил Шико, – я потерял свою репутацию. Ты честно заслужил мою шапку и мои побрякушки и будешь достойно носить их, потому что превосходишь меня мудростью. Но наклони ко мне свою благородную голову, мне надо шепнуть тебе один секрет на ухо. – И, приблизясь к Кричтону, шут сказал ему несколько слов тихим голосом.

– Как! – вскричал Кричтон, который, казалось, был удивлен известием, переданным ему шутом, – ты уверен, что этот джелозо…

– Шш! – прошептал шут. – Который из нас оказывается теперь дураком? Не хотите ли вы открыть ее тайну?

– И маска завладела ею? – продолжал Кричтон. – Чьи же черты скрыты под этой маской?

– Не знаю, – отвечал Шико, – может быть, это Гиз или Беарнец, а быть может, и сам антихрист, – это все, что я могу сказать. Но уверяю тебя, что это не Генрио, не ты и не я, ни даже сеньор Жуаез. Я не скажу того же о нашей царственной ведьме Екатерине, легко может случиться, что она-то и есть виновница похищения.

– Но ты говоришь, что Руджиери?..

– Был с ней. Я его видел вместе с его карликом Эльберихом. Оба помогали маске.

– Клянусь чертом! Этот проклятый астролог поплатится….

– Берегись! Руджиери хотя и не очень надежный друг, зато очень опасный враг. Бойся его. Мы с ним никогда не чокались без того, чтобы мой стакан не разбивался и вино не разливалось. Берегись!

– Его уже больше нет здесь, говоришь ты?

– Конечно.

– Я пойду к нему в башню и заставлю его объяснить мне тайну маски и девушки.

– Эта башня – логовище волчицы Екатерины. Будь осторожен! Многие погибли в западне, из которой хотели выйти невредимыми. Но поступайте, как вам заблагорассудится. Умные не любят следовать советам дураков.

– Прощайте, господа, – сказал Кричтон, – не забудьте наших предложений на завтрашний день. Жуаез, мы увидимся с тобой сегодня вечером на празднике. – С этими словами Кричтон вонзил шпоры в бока коня и в сопровождении своего пажа спустился галопом с горы Св. Женевьевы.

Шико пожал плечами.

– Я вижу, что поколение странствующих рыцарей не совсем еще угасло, – прошептал он. – Наш Кричтон опоздал по меньшей мере на целое столетие, ему бы следовало жить в доброе старое время при моем предшественнике Трибуле и его рыцарском господине Франциске I. Он просто-напросто запутался в шелковых сетях этой черноволосой сирены. Что скажет наша прекрасная возлюбленная Марго, если это новое приключение дойдет до ее ревнивого слуха? Но мне необходимо быть в Лувре. Эта битва школьников рассеет сплин Генриха, и, чтобы убить время при спуске с этого Парнаса Святой Женевьевы, я займусь стихотворением в честь дивного Кричтона. Уф! Уф! – закряхтел шут. – Я задыхаюсь.